Леонид Бородин
«Я приглашаю вас в леса…»
История, пьяным человеком пьяно рассказанная, но трезвым трезво записанная
1
Электричка ушла. Я глянул на часы и расстроился. До рассвета, как минимум, час. Предстояла долгая трясучка от холода, а потом по единственному проходу через болото, зато напрямую к первым домам. По темноте только местные жители ходят через болото. Нынче местных не оказалось. Двое мужчин топтались невдалеке, тоже, видимо, определяясь относительно дальнейших действий. Пошел было к ним, но через десяток шагов остановился, пораженный: мужики говорили по-английски. Английский — моя специальность. Для подслушивания ветер был не попутный, только обрывки фраз улавливал. Оба говорили на прекрасном английском, у одного был заметный акцент, причем нерусский. Но знакомый…
— …был уверен, что встречу…
— …источники пересекаются…
— …по-прежнему работаешь на этого проходимца (неразборчиво прозвучала иностранная фамилия)…
— …не будем ссориться…
— Как думаешь, от какой конторы тот, что топчется у нас за спинами?
У них за спинами был только я. Заволновался и почти прослушал ответ.
— …был уверен, что на месте встретят…
— Одно другому не мешает… Но это не тот, что пас в электричке…
— Не тот…
— А старик твой что, по-прежнему распахивает Аргентину?
— Сейчас больше Боливию. Я только что оттуда.
— И, как всегда, пусто?
— Секрет фирмы.
— Да брось, нет у вас никакой фирмы, уж вас-то мы пасем вплотную. Ты ж профессионал, должен понимать, что наш человек и не один…
— Одного «вашего», по крайней мере, старик запер в Чили. Он там воет от безделья, пьет и обкуривается местным суррогатом.
— Знаю, — послышался хохоток. — Мы ему все сочувствуем. Между прочим, он тоже бывший «совок», как и мы с тобой. Тебя в каком году «залюбили»?
— В семидесятом.
— А выехал?
— В семьдесят пятом, как и ты.
— Везунчик, однако. Пять лет…
— Ерунда. Ничего не делал. Почти забыл. Перед отъездом напомнили. Уезжал голеньким, а тут по приезде — сразу на сытое место. Квартира чуть ли не в центре Вены, машина и работа…
— Насчет работы можешь не рассказывать. Туфта.
— Спорная тема. Не будем…
— Ясно, не будем. Но о твоем старике я, может, позже кое-что расскажу.
— Не удивишь. После того что Крайский о нем наговорил…
Меж тем за болотом, будто бы очень далеко, тускло заискрились окна невидимых домов. Кто-нибудь из деревенских непременно работает в ближайшем городке, и скоро со стороны болота начнут появляться тени… А рассвет нынче явно отложили, на восточной стороне полная тьма. Если там туча, то в полном противоречии с прогнозом, обещавшим теплый, безветренный и сухой, то есть хороший, осенний день. Но и ветерок — почти что ветер, и темнота горизонтов…
С иностранцами меня разделяют метров тридцать. Но теперь я уже знаю, что с акцентом говорит тот, что в немодном демисезонном пальто, он ко мне полностью спиной. А акцент его, скорее всего, еврейский. Тот, что в куртке с капюшоном, чуть выше ростом… Значит, все-таки светает, ведь минутами раньше виделись только тени. Редчайший полустанок, между прочим — ни одной лампочки на столбах, где они обязаны быть.
Я знаю, кто эти бывшие совграждане, а теперь иностранцы. Я знаю, зачем они здесь, и у меня колоссальное преимущество — они даже не подозревают, кто я. Скоро мы встретимся и неизбежно познакомимся. И у нас будет какой-то разговор. Ну что ж, побеседуем! Я человек неромантического склада, но сейчас в душе волнение именно такого типа, то есть я слегка возбужден, и это, оказывается, очень даже приятно.
Болото, что отделяет полустанок от деревни, неопасно: не утонешь, но и провалиться в грязную жижу по пояс, да хоть и по колено, — ничего хорошего.
А мысль моя, между прочим, в это время, как поисковая собака, рыскала по закоулкам памяти и, конечно, отыскала. Крайский! Бруно Крайский, канцлер Австрии, еврей, от еврейства отрекшийся, конфликтующий с Израилем и… Что-то еще… Ну да! Разоблачение Симона Визенталя, основавшего собственное бюро по розыску нацистских преступников и будто бы чуть ли не собственными силами поймавшего Эйхмана.
2
Старался прочитывать всю доступную прессу на английском, заказывал знакомым, что катаются «за бугор». Подумал, что на этом и погорел, когда на работу заявились «двое в штатском» и, не привлекая к себе внимания, любезно напросились на беседу в тихом месте. Чего там, затрепетал. Подобный трепет любого нормального советского человека, подчеркиваю, заведомо ни в чем не повинного, но не без грешка, — это что-то вроде ситуации, когда по пьянке пообщался с девицей, не спросив имени, а потом гадаешь, поймал чего или нет…
Тихое место нашлось в парке, что рядом с институтом. Вроде бы недалеко, но в сопровождении — один слева, другой справа — ужасно некомфортно.
Вступительные вопросы-реплики относительно жизненных успехов, здоровья и семейного благополучия все еще совмещались с тем самым отнюдь не священным трепетом. Но наконец:
— Мы потревожили вас вот по какому поводу…
Оказывается, я нахожусь в розыске по причине скорой смерти моего — тут была пауза — близкого родственника, которого я не мог знать по причине, о чем позже, после смерти которого мне причитается некоторое наследство, в частности: деревенский дом, участок в пятнадцать соток и все прочее, что на этом участке может быть обнаружено полезного и имеющего ценность. Что разыскивать меня начали сразу, как только у моего родственника врачи обнаружили рак, и будто отыскали с трудом и почти случайно. «Будто» — прозвучало как-то фальшиво… Может, показалось. И далее. Предок при смерти, и мне следует немедленно, то есть нынешним вечером, выехать по месту проживания умирающего, чтобы себя, так сказать, засвидетельствовать, ну и, как родственнику положено, принять участие в похоронах, каковые осуществятся за счет сельсовета. Но позднее обязан буду сии траты возместить, то есть после вступления во владение вышеуказанной собственностью.
Нехороший трепет сменился хорошим, но вскоре обернулся настороженностью. И я ее смело высказал. В том смысле, что, мол, а при чем здесь наши родные «органы», которые, конечно же, пекутся о каждом советском человеке, но не до такой же степени?
Один из «органистов» из плоского черного портфеля достал плотный лист бумаги, кусок ватмана скорее, развернул его на портфеле. Фотография.
— Узнаете? Это ваша мама в сорок шестом, еще до вашего рождения, Круглова Любовь Матвеевна. А это ваш отец, Михаил Иванович Баранов.
Такая фотография у нас дома есть в альбоме. Единственная.
— Мать когда-нибудь рассказывала вам о вашем отце?
— Говорила, что давно умер. От ран… Что был хороший человек.
— Ну а, положим, где воевал, в каком звании?
— Говорила, что генерал, потому нам пенсию приличную выплачивали. И квартира…
— А кем была ваша мама до того, как вышла замуж за вашего отца, — об этом она рассказывала что-нибудь?
— Работала учительницей в деревне.
— А где конкретно?
— Не помню. Может, и не говорила.
— Тогда я вам расскажу. Ваша мама, Люба Круглова, в сорок втором году, во время войны, понимаете, пошла добровольцем, окончила школу связистов при НКВД, курсы немецкого языка — очень способная была девушка, и готовилась она для заброса к партизанам в Белоруссию, но по причине отличных способностей оставлена в Москве, работала в Центре связи, получила звание старшего лейтенанта. Медали имела, а в сорок пятом и орден. Показывала?
— Да… Но говорила, что это отца…
— Вот как? — переглянулись. Какие-то нечистые улыбочки на рожах у обоих.
А я в панике, в растерянности, в стыде, наконец — это почему же я ничего не знаю? Нет, хуже того — почему никогда не интересовался?.. Неужто рос отпетым эгоистом? А ведь похоже на то…
— А дальше было так, — продолжал «органист». — В сорок пятом понадобилось нам убрать подальше от любопытных людских глаз одного человека. Очень ценного человека. Ну, скажем, в прошлом ценного. Сделали ему новые документы, имя поменяли и фамилию. Этот человек очень плохо говорил по-русски. Поселили мы его в одной деревне, а вашу маму, как верного, проверенного человека, командировали туда обучать языку… Ваша мама не знала, кто он. И… Ну, в общем, никогда не узнала. Так надо было. Если точнее, она знала легенду, которую мы ему сочинили.
Поселились они в деревне под видом дяди и племянницы. Ваша мама учила детишек английскому в местной школе, ну а он, как заслуженный пенсионер, все больше по цветам, грядкам, ягодкам да грибам. В деревне долго думали, что вообще немой — это пока не обучился говорить почти без акцента. Поглядывали мы за ним, конечно. Когда он бывал нужен нам — много знающий был — устраивали ему санаторий. Мама ваша так и думала, что санаторий.
Так вот. Приглядывали мы за ним, приглядывали, да проглядели. Было ему уже пятьдесят лет, а маме вашей тридцать. Нарушила указания ваша мама… Понять, конечно, можно. Мужик он был не по годам и бодр, и крепок. Короче, полюбили они друг друга и скрывали это от нас, как могли, пока…
— Понятно, — пробормотал я скорее с целью прервать и отдышаться. Мозги не успевали переваривать, казалось, это все не про меня, не про мою жизнь, спокойную, умеренную, без сюрпризов и особых нервных напряжений…
Информация, которую впехивали мне «органисты», не вмещалась в мозгу, но будто бы зависала где-то на затылке, хотелось встряхнуть головой, избавиться, и еще очень хотелось дать кому-нибудь по морде, хотя бы одному из этих… Но до чего ж они оба симпатичны! Один брюнет, другой русоголовый, с на редкость правильными чертами лица, с ей-богу добрыми глазами… Вот такими их, тайных защитников страны Советской, подают в фильмах, и мы верим и влюбляемся в них, в их чистые руки и холодные головы, которые режиссеры умудряются так искусно просвечивать нам, что ни единого темного пятнышка ни в одном полушарии не узришь.
Поняли мое шоковое состояние, молчали, курили.
— Значит, так: я должен ехать к своему умирающему отцу, которого вы от меня прятали всю жизнь? Ну давайте, спецы по человеческим душам, поясните мне, как я должен относиться к этому. Или вы спецы только по глобальным материям, а некая конкретная душа для вас нечто вроде инструмента…
— Стоп! — прервал меня брюнет. — Вы готовы пойти вразнос и в каком-то смысле имеете на это право. Но есть одно обстоятельство, так сказать, смягчающее нашу вину. Ваш случай исключительный, мы даже не имеем права пояснить, насколько исключительный. А вы не можете вообразить. Попробуйте поверить на слово, что ни о чем подобном вы не слышали и не читали…
— Тогда, — перебил я его, — тогда зачем вы посвятили меня во всю эту историю? Отец мог умереть и без меня, и жил бы я спокойненько с той легендой, какую рассказала мне мать. Отец — фронтовик, умер от ран еще до моего рождения. Так зачем я вам вдруг понадобился? Не о наследстве же моем печетесь, а? Да колитесь же! Он что, супершпион был какой-нибудь?
Тот, что брюнет, сначала аккуратно уложил бумаги в портфель, потом, подумав, вынул вновь бумагу о наследстве, свернул в четыре раза, протянул мне.
— Это возьмите. И храните. Всякие наследственные дела тянутся долго. Но мы постараемся ускорить… Об этом сейчас, о наследстве, и будем говорить. Я говорю, а вы — эмоции в карман и слушаете внимательно. Попроклинать нас еще успеете.
Итак, о наследстве. Постарайтесь успокоиться и зафиксировать в сознании, что речь пойдет о делах государственного значения. Наследство бывает разное. Нас в данном случае интересует одна его разновидность — бумажная. Ваш отец давал подписку не только о неразглашении известной ему информации, но и о том, что никогда не будет пытаться писать мемуары или что-либо подобное. Это было настолько важно, что, как видите, мы с вами откровенны, в его доме периодически, конечно в его отсутствие, проводили осмотр, если хотите — обыск, или шмон языком блатарей. В доме три комнаты. Они и сейчас на «прослушке», на очень дорогой «прослушке», можете поверить и поиметь в виду. Мы ему доверяли, но жизнь вашего отца была настолько, как бы это сказать, ну, положим, интересной, что, повторюсь, доверяя, мы все же не исключали…
— Ага! Дошло! Хороню батюшку родного и устраиваю, как вы говорите, «шмон» от полочки до досточки.
— Полагаете, что сможете найти что-то после нас?
— Ну чего тогда вы от меня хотите?
— Дом надо будет сжечь. На участке выкорчевать деревья, весь участок перепахать трактором.
Я гляжу в глаза чернявому и чувствую, что тупею, уже и мыслей нет, а только сгустки мыслей, где одну от другой не отделить, и догадываюсь: это просто усталость, достали меня «органисты» по полной, сейчас бы встать и уйти… Или попросту проснуться…
— И это еще не все, — добивают меня, — в нашей системе случился неприятный прокол. О существовании вашего отца и вообще обо всей этой истории знало всего несколько человек. Но недавно один сукин сын — у нас сукины сыны тоже бывают — совершил предательство, сбежал в Штаты и гадит там теперь, как может. Считалось, что он не в курсе проблемы. Видимо, ошибались. Потому что зашуршала агентура…
— Перекурим, а? — умоляю.
— Запросто.
— Я в общем-то некурящий, вы покурите, а я разомнусь немного, потому что мозги набекрень…
— Конечно! — кивают оба охотно. — Прервемся, время терпит. Но долго оно терпеть не любит. Соображаете?
— Уже нет, — отвечаю, встаю и топаю к могучему памятнику героям Плевны. Здесь покойная моя мама иногда встречала меня после работы. Или, наоборот, я встречал ее, и мы вместе ехали домой в Черемушки, где была у нас завидная для многих трехкомнатная-малогабаритная. На стенах ни одной фотографии отца. Мама говорила — так надо. Мои вопросы об отце всякий раз мягко пресекались с самого раннего детства. Не понимал, обижался. Потом как-то привык. Было мне четырнадцать, когда у мамы появился мужчина, он был профессор по немецкому, который мама знала не хуже английского, но не любила.
Тогда я решил, что и разошлись они по этой причине: мама не любила немецкий. Я его тоже не любил и увлекся всерьез английским. Сначала современным английским, потом разными говорами… У нас была шикарная библиотека, случалось, радовали друг друга покупками редких изданий… Любимый мамин девятый сонет Шекспира:
Ah, if thou issueless shalt hap to die,
The world will wail thee, like a makeless wife… —
не понимал, лишь смутно догадывался, почему на этой строчке у нее непременно краснели глаза, а иногда и слезинка…
Итак, папаша был знаменитостью, но «навара» с того ноль, потому что секрет. Хотя как посмотреть. Во-первых, квартира в Москве. Во-вторых, если честно припомнить, в институт я поступил не с самыми высшими баллами. Диссертация — как по маслу. Кафедра — вообще чудо. Но оправдывал и доказывал, что не зря и на месте…
— Мы уже обкурились во вред здоровью! — крикнул который блондин.
Я вернулся, сел и опять между ними — никак иначе.
— Тогда у меня опять вопрос. Если я не нужен как «шмональщик» отцовского жилища, то зачем я нужен как поджигатель его?
— Ну вот мы и подошли к главной проблеме, — слегка гаденько, как мне показалось, хихикнул блондин.
— Ну да, — зло пробурчал я, — все предыдущие проблемы были второстепенными.
— Для кого как, — с откровенным цинизмом отреагировал кто-то из них.
«Клоны, — подумал я. Это слово совсем недавно объявилось в естествознании. — Клоны! Один серый, другой белый — два секретных клона!»
Обозвал, и полегчало. Хотя, если честно, никаких особых отрицательных эмоций к «органистам» я не имел. Мамой воспитан в «нейтралке» к «органам». Конечно, уже и про ГУЛаг слыхивал, и даже читывал немного, но то ж времена дальние, а нынешнее время меня вполне удовлетворяло. К примеру, французские католики когда-то вырезали тьму протестантов. Этот факт ведь не влиял на мое нынешнее отношение к католикам.
— Мы уже говорили вам, что информация о вашем отце протекла. И нам важно знать или хотя бы догадываться, насколько серьезно она протекла. Откровенно скажу, то дело может обернуться международным скандалом.
— Ни хрена себе! — буркнул я оторопело.
— Не только мы имели и имеем большой интерес к вашему отцу. За границей, особенно в некоторых государствах, интерес к нему неменьший. Мы сыграли, так сказать, в поддавки. Пропустили в страну несколько известных нам агентов разных спецслужб, и они обязательно постараются связаться с вами как с возможным источником информации. Где это произойдет, трудно сказать, но когда и как произойдет и весь разговор с ними — вот об этом вы нам расскажете подробненько. И это уже не просьба, а требование, нравится вам это или нет.
Странно, я просто обязан был возмутиться, однако ничуть не бывало. Надеюсь, что не страх перед «органами» и тем более не почтение или уважение, что вдолбилось в психику каждого после «Штирлица». Нет, скорее сама интрига… И то, что я в этой интриге не последняя фигура… Господи, да все мы мужики — игроки, независимо от возраста! Особенно когда жизнь буднична и сравнительно благополучна. Но и вот еще что: в этой интриге козырь не кто-нибудь, а мой отец. Родной отец! А ни капли стыда в душе, что никак душа не откликается на слово «отец». Без него прожил жизнь. Мать? Что я домысливал о ее молчании об отце? Фронтовик? Да. Генерал? Да. А в быту… Как человек… Может, он был псих или деспот? Может, обижал маму? А она благородно молчала, потому что последнее дело воспитывать сына в нелюбви, а то и в ненависти к отцу. Вот так когда-то решил для себя, и постепенно перестало откликаться в душе второе главное слово жизни.
Но одна деталь… Надо выяснить.
— Вопрос имеется. и честный ответ желается.
— Попробуйте.
— Мать… Она сама ушла от отца или это ваша работа?
«Органисты» переглянулись.
Чернявый, что слева, глянул на меня этак по-чекистски, достал сигарету, мял в пальцах.
— Ну если мы вас правильно поняли… В том смысле, что вы готовы помочь нам… То имеете полное право на честный ответ. Да, это наша работа, как вы выразились. Так было надо. А в нашей работе слово «надо» не всегда совпадает с правилами жизни. Ваша мама полюбила человека старше ее на двадцать лет, практически ничего не зная о его судьбе. Возможно, для нее это была трагедия, но ее предупреждали, и она знала, что можно, а чего нельзя. Кстати, вы в курсе, что у нее звание майора Комитета государственной безопасности?
— У мамы?! Господи! Я сын профессиональных шпионов! Может, дадите мне слегка по морде, чтобы я проснулся и потерял вас из виду?
— Даю слово, вы потеряете нас из виду навсегда, как только мы пообщаемся с вами в Москве после вашего возвращения.
— И на том спасибо…
— Выезжаете последней электричкой с Курского вокзала до остановки… Вот все координаты. Это далеко, запаситесь чтивом. Никто не должен знать, куда и зачем… Никто. И никогда. В том вы дадите соответствующую расписку и отнесетесь к ней серьезно. Очень серьезно.
3
Однако ж вот сейчас, ежась от прохлады в предутренней хмури, едва ли я был настроен серьезно по отношению ко всему предстоящему. Из всех слов, что воспроизводятся сознанием без произношения их вслух, сейчас главным было слово «отец». Похоже, я напрягал себя на сентиментальность, а в сущности, на нормальную человечность, исключительно рационально рассуждая при этом, что «безотцовщина» — очевидный момент неполноценности воспитания, что сам я неспособен «вычленить» этот фактор ни из своего характера, ни из биографии в целом.
Вспоминая черты лица на фотографии, которую долго рассматривал дома после встречи с «органистами», пытался настроиться на какое-то особое ее восприятие, способное помочь мне произнести вслух или хотя бы про себя слово «папа». Увы! Ни тогда, ни теперь… Провоцируя себя, шепотом произнес фразу: «Там, в темноте, в полукилометре от меня сейчас умирает мой родной отец, который не знает о моем существовании, как и я не знал…»
Пустой номер! Стыдно признаваться, но «интрига» волновала меня больше, чем предстоящая встреча с умирающим отцом. В том было что-то почти изуверское — этим словом будто хотел наказать себя и осудить. Но противны бесплодные рефлексии.
Сумел-таки переключиться на внешнее: вон уже взбираются по некрутой дорожке на железнодорожную насыпь две женщины и мужчина за ними; и пластами дерна выстланная тропа через болото уже видна — можно идти в деревню, искать шестой дом с края, а найти его легко, потому что он во всей деревне один такой — стоит в глубине участка. В доме должна встретить меня женщина Вера Ивановна, нанятая «кем-то»(!) на роль сиделки умирающего человека, наверняка напичканного наркотиками, чтоб умирал спокойно, без лишних беспокойств для посторонних и случайных разговоров-проговоров о чем-либо, скажем, ненужном…
Так что и мне не грозят ни объяснение относительно родства, ни прощальная тирада. Моя роль — присутствие. Нет, «изуверство» не случайное слово. Когда в естественный процесс жизни, даже в ее прекращение, вмешивается нечто чуждое сути происходящего, все идет наперекосяк, не по-хри-сти-ан-ски! То есть ненормально. И если не сатана, то криворотый сатаненок наверняка где-нибудь поблизости.
Оглянулся на «агентов». Смотрят, вражины, хотят, чтоб первым пошел. Может, дом не знают? Хотя едва ли. Ну что ж, Сусанин, вперед!
Дивное дело: ветер только на полотне дороги, а на болоте тишь и… комары! Это в такую-то погоду.
Шел и думал: а вдруг в лицо гляну, и всколыхнется в душе нечто, регламентом непредусмотренное, — отец же! Впервые увидеть родного отца, да при смерти, ничего не знать о нем и уже не узнать никогда? Понимаю, у меня исключительный случай — но почему именно у меня? Пустые вопросы… И я, кажется, начинаю волноваться, а этого-то и нельзя. Улавливаю, как волнение обращается пока еще в тихую злость против «органистов», устроивших мне этот бесчеловечный регламент поведения, и подумываю о том, что в общем-то ничто не может помешать мне вести себя так, как душа потребует, как сердце подскажет. Только вот будет ли эта подсказка, или я просто «пройду мимо» без эмоций и прочих чувств… Чего там! Я волнуюсь!
Близкая темень оседает в болото, дальняя пятится за деревню, и, хотя на востоке пока всего лишь просвет розовый, видно, как славно пристроена деревня на бугре над болотом, которое, возможно, когда-то было прудом или даже озером.
Еще шагов двадцать–тридцать, и ясно, что это не простая деревня, это хорошая деревня, то есть богатая, хотя что такое «богатая деревня» в нашенские времена — понятие расплывчатое, требующее сравнения, и всякому, кто еще хоть где-то побывал, сравнение не проблема.
Дома крупные, пятистенные, с огромными чердаками и просторными двустворчатыми окнами в «теремковой» части. Трубы высоки, крашены, с витиеватыми металлическими нашлепками от дождей. Крыши — крашеное железо, водостоки из белой нержавейки — польза и красота. Дома не из бруса, но из обхватных бревен, а уж аккуратность угловых сплетений — радость глазу. Хозяйственные пристройки за домами огромны, а участки-огороды за пристройками немерены. Дом к дому не притирается, крашеные заборы не слишком высоки, но обособленность хозяйств подчеркивают убедительно. В палисадниках только по углам деревья, чтоб свет небесный не перекрывать. А деревья — сплошь березы.
Навстречу сначала по одному, а затем почти строем мужики — все в одинаковых телогрейках, кирзовых сапогах, с шапками-ушанками на головах. Не удивляюсь. Это пахари железной дороги: составители поездов, сцепщики, осмотрщики вагонов. Их смена по двенадцать часов на открытом воздухе. В молодости случалось подрабатывать. Платили хорошо, и сейчас платят не хуже. И все же, думается, не только зарплатами да хозяйством так хороша деревня. Давно таких не видел. А может, не видел вообще. Шефство чувствуется. Льготы какие-нибудь…
Слишком поспешно уступил дорогу очередному работяге, шагнул мимо дерна — и тотчас же левый ботинок полон почти ледяной воды. Теперь идущие навстречу бочком проскакивали мимо меня, а сзади слышал поступь моих попутчиков из электрички. Один подхватил меня под локоть, помог слить воду из ботинка, натянуть на мокрые носки.
— Активно уступать дорогу нужно только женщинам и старикам, — на чистом русском отрезюмировал тот, что в куртке с меховым капюшоном. — Если не ошибаюсь, мы идем по одному адресу?
— Не знаю, по какому вы адресу, а я приехал к умирающему отцу.
За спиной у меня будто пустота образовалась. Оглянулся. Два столба сзади. Разной длины. Лица спутников уже подсвечены рассветом, на обоих дебильное выражение. Теперь вижу — оба евреи. Один типичный, брюнет носатый, другой очень похож на актера Козакова в роли Дзержинского.
Тот, который носатый, проделав лицом почти клоунские комбинации, спросил отчего-то шепотом:
— Так вы сын этого человека?
— Сын, — ответил я, а затем перешел на английский: — А вы оба, как я успел подслушать, агенты иностранных разведок, и вас тоже отчего-то весьма интересует мой отец.
— Вот как, — ничуть не обескураженный моим разоблачением подключился длинный в куртке, — знаете английский? А как насчет немецкого?
— Немецкий хорошо, испанский и французский со словарем, иврит никак…
В этот момент меня весьма неделикатно толкнули в спину, я уступил тропинку спешащему работяге — уже электричка прогудела на подходе, — «агенты» тоже выстроились в рядок, освобождая половину дерноукладки.
— У нас с вами может получиться интереснейший разговор, и у вас есть шанс нас чрезвычайно огорчить. — Это носатый и уже по-немецки. И после паузы: — Или, наоборот, мы можем сильно попортить вам жизнь. Без умысла, разумеется. Но не здесь. Поспешим, иначе комары укоротят мне мой классический еврейский нос. Кстати, не помню, чтобы в это время года при такой температуре еще где-нибудь бывали комары. Если хотите, лично я вижу в том добрый знак.
— Никакого знака, — возразил бородатый, — в этом болоте, скорее всего, теплый газок просачивается, хотя запаха нет. Или тут прежде была общедеревенская помойка…
— Откуда такие познания провинциальной жизни, господин шпион? — спрашиваю.
— Период моей советской биографии был весьма разнообразен. Но это неинтересно.
Только мы двинулись по тропе, как деревня, от первого дома до последнего, вдруг зашевелилась, заерзала, зазвучала разными голосами, человечьими и нечеловечьими, и словно вся чуть сдвинулась с места в сторону дороги, что начиналась с конца болотной тропы и уходила вдоль деревни, кажется, вправо за деревню. А и было-то: жители выгоняли коров! Почти из каждого дома, из иного — по две, и с телятами. «Жители» — конечно, женщины, девки и девчонки. И все кричали, коровы мычали, ворота скрипели, а где-то посередине деревни уже слышались, будто пистолетные выстрелы, щелчки пастушьего бича. Подумалось: если эта деревня не «новострой», то именно таким бывало утро здесь и сто, и двести лет назад, и всегда…
Стадо набралось приличное, теперь мы и пастуха видели — нестарый, крепкий мужик роста хорошего и голоса зычного, поверх телогрейки — плащ военного покроя, «кирзухи» с загнутыми голенищами, а в правой руке бич длиннющий. Мастерским взмахом он издавал такой звук, что коровы шарахались в стороны, но при этом, толкаясь и мыча, выстраивались в колонну, а когда наконец выстроились, тем же самым бичом пастух одним взмахом сотворил дуплет — будто с двух стволов дробовика, — и стадо медленно двинулось к другому концу деревни.
Пока они не скрылись за поворотом, мы стояли у крайнего дома, молча смотрели, как из-за полей вдали по горизонту деловито растекается заря, окрашивая мир алой лаской.
— Я все это видел, — сказал носатый, — помню. Студентом гоняли в колхозы пополнять закрома Родины разным добром. А ведь добром и помню. Молодость…
— Меня другое беспокоит, — пробурчал второй, — сейчас по дороге идти что по минному полю — вся дорога засрана…
И тут же нам сюрприз. Из одного из домов появились две женщины. Одна катила тачку, в руках другой совковая лопата. Не спеша, привычно подбирали они коровье безобразие, закидывали в тачку. На некотором расстоянии от них топали и мы, ветерок был встречный, и расстояние не спасало нас от «аромата» коровьих отходов.
Длинный вдруг расхохотался.
— Ну вот же, вспомнил! «Хорошо в краю родном! Пахнет сеном и г…!»
И он был прав — сеном тоже пахло… По моему чувству, он не имел права на правоту, и потому, стараясь придать голосу снисходительности, я решил «поковырять» обоих.
— Как я понял, вас, советских граждан, в свое время вербанули… Кто вербовал-то? МОССАД? И вы работали против биологической Родины в пользу исторической? А почему драпанули? Жареным запахло?
— Ну что ж, — остановились, — время есть, давайте познакомимся для начала, поговорим, хотя главный разговор у нас будет позже. — Это тот, похожий на актера Козакова. Скинул капюшон с головы. Руку протянул: — Роман Ковальчук.
— А по-настоящему? — спрашиваю.
— Имеете в виду, не Рабинович ли я? — хохотнул. — Представьте, нет. Наверное, в предках было нечто подобное. Я из галицийских евреев. подпав под москалей, многие, чтоб пробиться, меняли фамилии и имена. Некоторые, обнаглев, становились Воскресенскими, Рождественскими, даже Голицыными и Оболенскими. Хочешь жить, умей вертеться. Зато вот мой почти коллега… — слегка подтолкнул ко мне носатого.
— Израиль Моисеевич Конторович, — представился носатый. — С моей чисто жидовской мордой менять имя, сами понимаете, неуместно.
— Баранов Анатолий Михайлович…
— Ну, что вы Баранов, об этом мы и сами догадались, коли вы родной сынок интересующего нас объекта. О нашем интересе поговорим отдельно. Хотя признаюсь, что нас огорчает ваше большее сходство с матерью, чем с отцом.
— Вы знали мою маму?
— И об этом тоже потом. А вы, надеюсь, не обольщаетесь относительно того, что разоблачили нас?
— Не обольщаюсь.
— Можно поинтересоваться, почему?
Я замешкался. Черт его знает, если игра в открытую… Ведь не стали бы секретные агенты даже по-английски болтать о делах… Меня же предупредили «органисты», что будут контакты… Ощутив, что ступаю на тоненький ледок, решил, однако, и далее топать по нему.
— Просто мне известно, что вы не переползали брюхами по болоту нашу границу.
— Ой, какая прелесть! — радостно воскликнул Ковальчук и хлопнул по плечу своего Израиля Моисеевича. — Когда мы узнали, что у Баранова есть родной сын, шансы нашего интереса шагренево съежились. Зато теперь, когда мы знаем, что доблестные советские «органы» общались с вами… О! Что скажешь, Изя? Никак ситуация теплеет?
Носатый тоже явно оживился.
— Тогда, наверное, имеет смысл и нам слегка пооткровенничать? Как?
Ковальчук плечами пожал:
— Валяй, Моисеевич… Между прочим, представляешь, я забыл о специфике российских осенних рассветов: с восходом солнца заметно холодает. — Накинув на голову капюшон куртки, он сунул руки в рукава, отвернулся.
— Вы слышали о Симоне Визентале? — спросил носатый.
— Конечно, — отвечал я.
— «Кто не знает Любочку? Любу знают все!» — хмыкнул стоящий боком к нам Ковальчук.
— С Романом у нас разногласия в оценках, но я скажу только о фактической стороне дела. Симон Визенталь, бывший узник Маутхаузена, антифашист-партизан, после войны основал в Австрии собственное бюро по розыску нацистов, которым удалось скрыться… Посвятил этому всю жизнь… В основном нацисты бежали на американский континент. Некоторые прятались, а некоторых пригрели в США всякие спецслужбы — холодная война… Визенталь высказал предположение, что и в Советском Союзе тоже могли не побрезговать услугами бывших спецов Шелленберга и Канариса. Предложил создать филиал бюро в России, разумеется нелегальный. Вот в этот филиал нас с Романом и завербовали в разное время. А вовсе не в шпионы, как вы подумали. С филиалом дело не вышло, затухло, а когда разрешили еврейскую эмиграцию, нас с ним отозвали в Вену. Роман в Визентале разочаровался и ушел в МОССАД — там тоже есть отдел по розыску наци. А я и по сей день…
— …помогает Визенталю выколачивать доллары, и весьма немалые, от кого ни попадя на хлеб с маслицем для шарлатанов…
— Роман, ты хочешь поссориться? — и сердито, и обиженно проворчал носатый.
— Да что ты, Изя, — Ковальчук обнял его за плечи, — или мы с тобой не пели у костра… как это? Ага! — пропел и очень даже приятным баритоном:
Я приглашаю вас в леса,
вы там так долго не бывали…
Я тоже знал и любил эту песню Визбора, позже удивившего меня ролью Мартина Бормана в отличной телесказке про Штирлица…
И тут что-то мне стало нехорошо, паршиво как-то стало. Моторошно на душе и тревожно. Расхотелось общаться. А Ковальчук тряс своего Изю за плечи и при этом пялился мне в глаза, изображая на рыжебородатой и рыжеусатой роже плутоватую улыбку. Мне захотелось стать антисемитом.
И тут с другой стороны деревни вывернулась и медленно поползла вдоль деревни автомашина «Волга». Вскоре она остановилась. Габаритники и фары выключились. Никто из машины не выходил.
Подмигнув мне, Ковальчук прошептал:
— Вот подъехали уже на машине «эМ Ка Же»!
— У вас такое зрение? Вы видите номер? — спросил я насколько мог ехидно.
— Дорогой вы мой товарищ Баранов! Сразу видно, что вы подлинно советский человек и никогда не общались с диссидентами. У них, наивных, было такое представление, что кагэбисты катаются исключительно на машинах, где номера с нулями, а буквы — именно МКЖ, в то время как у них в багажнике каждой машины целый набор номеров, которые меняют мгновенно: никаких болтов и отверток — один номер вытаскивается, другой вставляется, за это время вы даже высморкаться не успеете. Случалось мне общаться и с ФБР, и с ЦРУ — куда им! Не будь я евреем, да жизнь чуть иначе, сидел бы я сейчас в той машине, в тепле и комфорте, а не торчал бы с вами на сквозняке.
— Хотите сказать, что в КГБ нет евреев?
— Евреев, друг мой, нет только на дне океана. Такова божественная завещанность нашему народу — присутствовать везде, где есть жизнь. Присутствовать и бдеть относительно возможности коллективного антисемитизма.
— В Германии в тридцатых недобдели, что ли?
— Не то слово! Расслабились, обнаглели, охамели и… получили… Как, впрочем, и в первой стране социализма. Не в такой мере, конечно. И признаюсь, лично злорадно удовлетворен, что все эти троцкие, каменевы, зиновьевы и несть им числа, еврейским активистам русского коммунизма, — что все они получили свое. Не хрена высовываться до ж… А тут, ишь, захотели управлять самой неуправляемой страной мира. Ее и русским-то умом не понять…
Тут уж я хохотнул довольно:
— Да вы ж, господин агент МОССАДа, форменный антисемит!
— Я, если хотите, самый ортодоксальный сионист. То есть я за отдельное еврейское государство. Хотя, с другой стороны, не могу отрицать необходимости крепкой еврейской диаспоры в Штатах. И знаете, что я заметил? Только два народа в мире — русские и евреи — параноидально озабочены проблемой собственного существования. Так называемые ваши «русские мальчики» и наши «талмудисты» разных сортов… Попробуйте поговорить с американцем о проблеме американской души, он на глазах превратится в тупого барана. Может, потому они и живут лучше всех?
День явно обещал быть хорошим. Из-за деревни, из-за пологих холмов, восставало над землей осеннее желтое, совсем японское солнце, с его восходом оживала деревня людскими голосами и шумами разными, происхождение которых мне, городскому жителю, приходилось угадывать, и не уверен, что в догадках я преуспел.
Не сговариваясь, мы не спеша двинулись вдоль деревни. К общему удивлению, у третьего с края дома обычная грунтовая дорога обратилась в асфальтную полосу очень приличного состояния. Вот ведь какая должна быть обида последних трех домов — до них не дотянули цивилизацию. Вопрос: а для кого ее тянули? Ну ясно же! Вот он, пролом в сплошном ряду типовых домов, и в глубине яблоневого сада… Нет не дом увиделся первым, а машина «скорой помощи», что наверняка с трудом протиснулась от добротных деревянных ворот по тропе-дорожке меж яблоневых ветвей к самому крыльцу. Поцарапалась, поди, вся. Дом-пятистенок, обит вагонкой, крыльцо по центру, все четыре окошка освещены, но завешены плотными шторами.
Рыжебородый хлопнул по плечу носатого:
— Ну-с, коллега, какова специфика ситуации?
— Пока никакой.
— Зря Визенталь платит тебе деньги, агент ты никчемный. «Скорая», глянь же, с московскими номерами. И что из этого факта течет-вытекает?
— А и верно: покойника повезут в Москву и сожгут.
— Нельзя ли потактичнее. Мой отец как-никак… — я не то чтобы обозлился или обиделся… Неприятно… И наверное, жив еще, если до сих пор не увезли. А может, меня ждут? А я? Хочу ли увидеть его живым? Определенно хочу. И не только этого. Хочу увидеть его в сознании, хочу говорить с ним, хочу, чтобы он узнал, кто я.
Оглянулся. «Волга» в конце деревни без движения.
— Ну, господа агенты иностранных разведок, вы как знаете, а я пошел к своему отцу.
— И мы с вами за компанию, — поспешил бородатый.
— Вы мне не компания, и к тому же вас могут не пустить.
— Прорвемся, вы за нас не беспокойтесь, — ухмылялся агент Визенталя.
На таких, что умеют «прорываться», он был совсем не похож, и я от всей души пожелал, чтоб их не пустили.
Когда-то ухоженная дорожка вся искорежена колесами машины, в нескольких местах обломаны ветки яблонь. Три невысокие ступеньки — и я уверенно стучу в дверь, обитую коричневым пластиком. Жду недолго. Дверь без скрипа открывается, и на пороге высокая брюнетистая женщина лет сорока в нелепом для ее возраста джинсовом костюме — даже для Москвы дефицит из дефицитов. Смотрит, молчит.
— Я Анатолий Михайлович Баранов, — представляюсь.
На лице женщины никакого выражения.
— Ждем вас, заходите. А вы кто?
Слышу за спиной голос бородатого с бездарно притворными интонациями сочувствия.
— Мы Толины друзья… Помочь, если что… Такое дело…
— Ну, если помочь…
Впечатление, будто разыгрывается спектакль, ранее отрепетированный, и каждый знает свою роль назубок. Для меня это должно быть оскорбительным, ведь главный герой спектакля не кто-нибудь, а реальный, ныне по-настоящему умирающий мой родной отец. Последнего, видимо, как должно не осознаю, потому не оскорбляюсь и только постыдно подыгрываю режиссерам богопротивного действа.
В освещенных сенях три двери. Влево, вправо и по центру.
— Сюда, пожалуйста, — говорит женщина, указывая на дверь влево.
Входим. Просторная комната с тремя окнами, похожая на рабочий кабинет. Стеллажи с книгами вдоль всей безоконной стены, маленький столик в углу с настольной лампой, у торцового окна стол со скатертью, за столом двое молодых парней в белых халатах и некто тоже при халате, накинутом на плечи. Пьют кофе.
— Знакомьтесь, — говорит женщина, обращаясь исключительно к мужчине в центре стола, — это сын Михаила Ивановича.
Который явно не «скорая» шустро вскакивает, придерживая полы халата, протискивается меж стулом, на котором устроился медбрат, и стеллажом, крепостью рукопожатия выражает мне сочувствие.
— Ждем вас, — говорит он, опять же с сочувствием в голосе.
Родной ты мой! До чего ж ты узнаваемый! Старлей или капитан — гадаю. Впрочем, может быть и повыше, действо-то ответственное. Вон израильские агенты, не раздеваясь, уже плюхнулись на старомодную тахтенку, а мне вроде и приткнуться некуда. Вся компания противна, потому обращаюсь к женщине:
— Вера Ивановна… так, да?
Кивает.
— …хотел бы пошептаться в сторонке.
— Конечно, — отвечает. И мы выходим в сени, на крыльцо.
— Как он? — спрашиваю. — Извините, холодно. Может, накинете что-нибудь? В доме говорить не хочется.
Уходит. Возвращается в рыжей дубленке внакидку.
— Ну что вам сказать… — Голос ее глуховат, низкого тембра. — Дыхание очень слабое. Пульс с большими перебоями. До ночи едва ли дотянет.
— Он в сознании?
— Ну что вы! Такие боли… Зачем лишняя мука. Как только приходит в себя, сразу колю…
— Вы врач?
— И врач тоже, — отвечая, смотрит мне в глаза.
Я бегу от ее взгляда.
— Как думаете, — спрашиваю, предугадывая ответ, — я смогу с ним пообщаться, хоть минуту, что ли?
— Боюсь, что нет… Да и…
— Ну?
— Вы же в курсе, он не знает о вашем существовании. Что вы ему скажете и что он сможет понять в его состоянии? Лишнее это.
До чего ж некрасивая эта женщина, будто полумужик… И джинсы дурацкие… Я не прав! Нормальная баба… Это все, что со мной происходит, ненормально…
— Конечно, — говорю, не скрывая злости, — подумаешь, какое дело: сын впервые видит отца, и тот при смерти! К чему разговоры!..
— Простите, но я ничем не могу вам помочь.
В голосе чистый официал. Даже ни попытки сочувствия. Она на работе, как и тот мужик при халате, как и еврейские агенты. А может, так и лучше? Полное отсутствие провокации к сантиментам? Кто знает, на что способна душа в пограничной ситуации? А «пограничность» налицо! Я все время на грани срыва, только не знаю, в какую сторону мне сорваться, потому, возможно, и не сорвусь. Но переживу, как говорится, без «страстей пустых и напрасных».
— Ну а глянуть-то можно?
— Пойдемте. — Открывает правую дверь, и в нос отвратительный запах — запах смерти — так думаю, сдерживая себя, чтобы не заткнуть нос. Женщина замечает мою реакцию: — Моя вина, давно не проветривала. Но вы ж понимаете, он, считай, в коме, а я обязана поддерживать жизнь, даже если она еле-еле…
Я же вслух ахаю, подойдя к кровати. Ошибка! Не может этот коротенький, высохший старичок быть моим отцом. Правда, мама была высокой… Но этот же… Ну сколько? Метр шестьдесят? А на фотографии, что дома? Рост, правда, не угадать, но широкоголовый, а нос… Нормальный русский нос, слегка с нашлепкой… Я что, немцев не видел? На той фотографии ничего немецкого и вообще ничего иностранного, так сказать… Ведь большинство иностранцев чувствуешь, так сказать, по типажу… Но стоп! Как это проскочило в моем мозгу! Мама учила его русскому языку! Значит, не русский?! Ведь это же главное! Значит, и я — полурусский… И почему я подумал о немцах? Да потому что Визенталь…
Нет! Нужно сосредоточиться! В башке каша… Кинул взгляд на старика, оглянулся — женщина наблюдает за моей реакцией. Глаз не отвела.
— Его трудно узнать. Болезнь все соки… высушила… Такая уж это болезнь.
И, к моему удивлению, сочувственно вздохнула.
— Давно вы при нем?
— Почти месяц.
— А до того?
— До того он лежал в московской больнице. Долго.
— Суки! — Я знал, в чей адрес ругнулся. И она, похоже, тоже. — Пожалуй, пойду пройдусь…
— Да, конечно.
Она осталась, а я вышел во двор, прошел участок, за воротами глянул влево, вправо. «Волга» на месте. Догадался — будет сопровождать «скорую» в Москву. А я что? Ноль без палочки? А если потребую похорон по-человечески, по-людски? Как мне помешают? Как могут помешать? У меня документ на руках, я сын! И почему бы мне не поломать «им» регламент? Из принципа хотя бы. Настроился дерзко и пошел в сторону «Волги». У одного из домов женщина в «верхонках» не по размеру яростно вырывала крапиву вдоль забора. Старая телогрейка, длинная темная юбка, когда-то цветастый платок сбился с головы на шею, седые пряди по вискам… Подошел. Оглянулась.
— Никак, помочь хочешь?
Голос моложе глаз.
— Спросить хочу…
Распрямилась, сбросила «верхонки» на землю, платок подтянула на голову, седину упрятала — хорошее старое лицо, в молодости точно красивой была.
— Баранова знали?
— Иваныча-то? Кто ж его не знал. Старожил. Большинство нынешних — приезжие кто откуда. Слышала, совсем плох?
— Совсем.
— А ты кто ему?
— Сын.
Глянула не по-доброму:
— Ишь ты! И сын объявился. Раньше-то где был?
— Не знал.
— Не знал… Бывает. Редко, но бывает. Хошь знать, каким был твой папаша найденный?
— Хочу.
— А вот пройдись по всей деревне. У всех яблони увидишь. Никто уж, поди, сорта не помнит. Скороспелка как есть для нашего климата. Его работа. Убедил. А березы? Все считали, что береза — самый сорняк для плодовых. А он доказал, что нет, что наоборот — ольха, что у всех сама повырастала, вот она сорняк. И колодцы. Раньше скипятишь — после осадок в чайнике не отскребешь. Скинулись по его слову, новые колодцы нарыли, глубинные, вода будто с родника. Только все это было, пока от него жена не ушла. Мать твоя, поди? Ушла и мужика прогнула. Попивать начал. Хозяйство запустил. Потом откуда-то у него другая баба объявилась. Совсем другой породы. Жили вроде бы и мирно, и тихо, только не как с той, первой. Не выгнулся с ней мужик. Знать, по бабьей воле к односельчанам остыл. Уже и не заходил к нему никто, потому что не встречал. Баба встречала. «Чё надо?» — спрашивала. А чё надо? Да, может, и ничего, так же бывает, что ничего…
А еще вот. Если по огородам напрямик, за деревней бугор есть такой, не шибко крутой. Так он там себе скамью сколотил и сиживал вечерами до захода. Пастух наш Артемыч, так он говорил, что слышал — песни тихо поет нерусские. Да и говорил он не чисто, в деревне разное считали: то ли эстонец он по национальности, то ли, как это… забыла нацию… нерусский, в общем. После совсем непонятно. Кто-то видел, ночью машина приехала и бабу его забрала. Потом, знать, болячки старческие начались. Увезут — привезут. Одного уже не оставляли. Решили в деревне, что из «бывших» он, а то с чего бы забота. Решили, что проштрафился, вот и сослали сюда, а заслуги не списали, как бывает. А жена его, мать твоя, живая?
— Умерла.
— И секрет не раскрыла?
— Не раскрыла.
— Тяжкий секрет, значит. От кого ж узнал-то?
— Нашлись люди добрые.
— Это так, — вздохнула, — добрые люди везде находятся.
— Спасибо вам.
— Да за что ж?
Кивнул ей и пошел назад. На «Волгу» и не оглянулся.
Подвожу итоги. Отец мой нерусский. По профессии страшно секретный. «Контора» бдит за ним тьму лет. Иностранные агенты с позволения «конторы» ломятся к его смертному одру. Агенты — евреи. Спецы по розыску нацистов. И какой вывод-выводочек?.. Или, допустим, какое предположение напрашивается?..
Не-е-ет! Воздержимся! Мыслишка, что мышкой прошмыгнула в мозгу, до того нелепа и жутка… А мне ведь еще, как говорится, жить-поживать и добра наживать. Я много хочу нажить добра разного и разнообразного, а с безобразными мыслишками в голове можно и до веревочки, что петелькой, додуматься.
До зубовного скрежета напрягаюсь, чтобы выключить тему. И вроде бы удается. Вдруг припоминается целиком весь куплет уже призабытой песни Визбора, что пытался напевать рыжий еврей. Других песен Визбора я, кажется, не знал целиком ни одной, а эта нравилась.
Я приглашаю вас в леса,
вы там так долго не бывали,
и вам запомнилась едва ли
их несравненная краса.
Поразительной душевности песенка. А особенно что: в лес можно пригласить и в Лихтенштейне, к примеру. А вот «в леса»!
Но снова что-то гадкое готово взбурлить в душе, ускоряю шаг и уже у самых ворот отцовского(!) дома сталкиваюсь с носатым агентом.
— Идем. Кажется, кончается…
Бегу к крыльцу, распахиваю дверь, что вправо, — там уже все. Расталкиваю, бухаюсь на колени перед кроватью, пальцами чуть не рву провисшую простынь. У него открыты глаза, но в них ничего, совсем ничего, как у мертвого. Но шевельнулись тонкие, почти синие губы, приоткрылись, при этом, как показалось, чуть ожили и глаза. За спиной гомон, оборачиваюсь, шепчу злобно:
— Заткнитесь вы!
Он увидел, ей-богу, увидел меня! Еще мгновение, и он заговорит!
Но тут меня хватают за обе руки и оттаскивают. Над умирающим наклоняется надсмотрщица в джинсах, задом своим перекрывая его ото всех.
Я слышу тихий, прерывистый хрип, кричу визгливо:
— Она его душит! Она его душит!
Меня тотчас же отпускают, я отталкиваю бабищу… Глаза открыты, из горла уже и не хрипом, тяжелым дыхом уходит жизнь, мне кажется, что вижу ее, уходящую не вверх, как положено, а куда-то всем нам за спины, а далее — в дверь, которую я опрометчиво не закрыл.
Еще менее минуты, и женщина умело закрывает ему глаза. Крестится. Нехорошо глянув на меня, уходит. За ней уходит и тот, что держал меня за руки, — «органист» в белом халате. Мы остаемся втроем: я и еврейские агенты.
— Ну что, — спрашиваю, — узнали кого хотели?
Рыжий отмахивается:
— Если бы у нас был хоть один шанс из ста узнать того, кого хотели, нас бы сюда не пустили. Советы сыграли тонко, ничего не скажешь. Понимаю ваше состояние, и все же… Можно задать вам пару вопросов?
В башке у меня полная чумь. Но я согласно киваю. Рыжий достает из внутреннего кармана куртки коричневый портмоне, из портмоне извлекает две, как догадываюсь, фотографии, одну протягивает мне. Фотография странная, на ней только голова человека, все, что ниже шеи, размыто, размазано…
— Приглядитесь, пожалуйста, это лицо вам никого не напоминает? Не спешите.
— Пустой номер, — говорит носатый.
— А если допустить, что в семье осталась хоть одна фотография?
— Она осталась, — говорю я, — но с этой — ничего общего.
Говорю и холодею сердцем, потому что что-то есть… Самая малость… Или это мне только кажется, потому что на той единственной фотографии, что хранилась в семье, мой отец — обычный мужик, и «малость» похожих на него можно отыскать сколько угодно. На этой — уверенность в лице, в чертах, и глаза смотрят в объектив будто по просьбе фотографа. В той, что дома, как помнится, глаза сами по себе, они будто случайно схвачены камерой, и в них никакого выражения, то есть никакого отношения к факту фотографирования. Впрочем, это объяснимо: рядом женщина, моя мать…
— Нет, — говорю слишком спокойно, — это лицо мне незнакомо.
Что-то в моем голосе показалось им обоим подозрительным, подошли с боков, рыжий даже чуть приобнял меня:
— Пожалуйста! Внимательно!
Я не нуждаюсь в его поощрении, мне самому важно хоть как-то определиться. Смотрю на фотографию, закрываю глаза, вспоминаю сколь возможно детально ту, что дома. Факт. Что-то есть. Но это «что-то» не то чтобы недоказуемо, оно непринципиально по существу. То есть, если бы мне пришлось отстаивать позицию несходства, я бы нафотографировал тысячу лиц, имеющих гораздо большее совпадение черт…
— Ладно, — рыжий покровительственно похлопал меня по плечу, — не напрягайтесь. Вы, конечно, догадались, о ком речь? И я охотно допускаю, что вам просто невозможно быть объективным. Изя, ты-то заметил слабый шрам вдоль левого уха?
— Заметил, — вяло отвечал носатый, — примитивная пластическая операция. Скорее всего, неудавшаяся. Показывай вторую фотку, один хрен, игра закончена, как и ожидалось, не в нашу пользу.
— Увы! — ухмыляется рыжий. — Вот кого мы хотели бы признать в вашем отце. Та же фотография, только уже без ретуши.
Господи! Да я все уже знал! Кажется, еще после первого разговора на болоте. Вот он, партайгеноссе Мартин Борман в кителе и со свастикой на рукаве. Он ничуть не похож на Визбора. И если иметь в виду домашнюю фотографию, то мой отец «сделал бы» эту роль, как бы это сказать… ближе к прототипу.
— Нет, только подумать, как классно сыграли «органы»! — восхищался за моей спиной рыжий. — Что мы доложим? Не узнали! Но вероятность осталась! Лично мой шеф будет зол — за советской разведкой по-прежнему будет тянуться миф о перевербовке наци номер два. А твой шеф, Изя, получит шанс продолжать гнать фуфло. Интересно, в какой очередной стране он обнаружит следы Бормана, чтобы вытянуть из карманов богатых евреев лишнюю тысчонку долларов? А тайна Дюнкерка так и останется тайной, как и многое другое.
— Что за тайна? — спрашиваю машинально, чтобы избавиться от мути мыслей или, скорее, чувств.
— Стыдно, господин советский человек! Стыдно не знать историю Второй мировой! Триста тысяч англичан и французов Гудериан… Гудериана-то хоть знаете? Так вот, триста тысяч припер Гудериан к Ла-Маншу на полное истребление и пленение, и вдруг приказ: «Не трогать!» И тридцать дивизий беспроблемно переправляются в Англию. Есть версия, что Сталин, готовясь ударить немцам в спину, через своего суперагента в рейхе повлиял на Гитлера. На решения Гитлера мог влиять лишь один человек. Понимаете кто. Неясно с внезапным отзывом фон Лееба из-под Питера в момент подготовки к его окончательному штурму. Сталин фактически уже смирился с потерей Питера, приказав заминировать… Под Москвой нечто подобное происходит с Гудерианом. Под Сталинградом… Опять же был слушок, что «советам» в руки попал чертеж, исполненный лично Гитлером, где в кольце окружения помечен отрезок в сорок километров, абсолютно не прикрытый русскими и через который Паулюс мог бы попытаться сделать прорыв. Но этой информации он не получил. И наконец, двенадцатая армия генерала Венка, идущая на Потсдам для разблокирования Берлина, вдруг, вопреки требованию Гитлера и Кейтеля, поворачивает бог знает куда. Впрочем, за исключением Дюнкерка, все прочее лично мне представляется лишь предположениями… Если откровенно — Изя, не принимай близко к сердцу! — так вот, если откровенно, я процентов этак на семьдесят пять уверен, что Борман погиб в Берлине, а его похождения в Латинской Америке — плод фантазий Визенталя. Спокойно, Изя! Эйхмана-то мы взяли совсем не там, где кадры твоего шефа будто бы видели его. Но впрочем… — Рыжий опять похлопал меня по плечу. — Двадцать пять процентов, скажем, зависают, и вы, дорогой мой, на эти двадцать пять процентов можете считать себя сыном Мартина Бормана, наци номер два, великого преступника всех времен и народов! С чем вас и поздравляю! Но-но! Не закипайте! Должен же я как-то компенсировать ту фигу, что КГБ нам с вашей помощью сунул под нос. Изя, твой особо чувствительный нос ощущает соответствующий аромат?
— Еще бы! — отвечает Изя. — Между прочим, покойника принято накрывать простыней. Специально не сделали, чтоб мы… По-моему, пора отбывать, а?
— Пора, — соглашается рыжий и с подленькой ухмылкой ко мне: — Не подарить ли вам на память фотографию вашего двадцатипятипроцентного папаши?
— Засуньте ее себе…
— Понял! Расстанемся толерантно.
Минут двадцать стоял я в одиночестве у кровати умершего отца, не помню, о чем думал, не помню, что чувствовал, просто стоял и смотрел на иссохшее, желтое лицо, на руки, обезображенные пигментацией, хотел накрыть простыней, как положено, но так и не сделал этого. Открылась дверь, ввалилась вся компания: женщина-цербер, некто в халате внакидку, санитары со «скорой».
Я только заикнулся насчет похорон, ведь кагэбисты говорили мне о похоронах. Врали? Или, пока добирался, поступило новое указание? Короче, после выполнения всяких формальностей, через час примерно, я уже трясся на жесткой скамье в «скорой», на крутых поворотах упираясь ногами в желтый гроб…
И опять — никаких мыслей: ни о том, что предстоит встреча с «органистами» и тошная беседа с ними, что нужно будет еще вернуться сюда и свершить богопротивную работу, что, наконец, и жить надо далее как-то, — ничего этого не было в мыслях. И только, словно закольцована, в мозгу прокручивалась, пропевалась одна и та же фраза: «Я приглашаю вас в леса…»