Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Путь к России

Страничка главного редактора

 

Долгое время лично для меня некое желаемое для России не было цельным политическим представлением. Житель далекой сибирской провинции, я не строил иллюзий относительно того, что из своего медвежьего угла способен таким образом вобрать в сознание масштабы государственных проблем, чтобы почувствовать себя правомочным даже в фантазиях кромсать живой организм народного бытия, сколько бы ни был он несовершенным. Сейчас уже не припомнить, но скорее всего из литературы засел в моем мозгу образ политического маньяка-реформатора, и всякий раз, когда искушался политическим прожектерством, одергивал себя, справедливо припоминая того или другого известного мне человека, более образованного, более информированного, наконец, кому, как говорится, сам Бог велел... Самое большое, на что я мог рассчитывать, так это на счастливую встречу с человеком, который знает, что надо и как надо.

Однако каждое добросовестное столкновение с действительностью открывало глаза на кричащее несоответствие между государственным словом и государственным делом, из чего постепенно складывалась более или менее цельная картина всеобщего несоответствия сущего должному, причем должное весьма продолжительное время пребывало в моем сознании в параметрах коммунистических идеалов, и потребовались годы для того, чтобы сначала только усомниться в качестве этих идеалов, а затем и осознать их как величайший вековой соблазн человечества.

Кажется, тогда, когда в конце аббревиатуры «СССР» появился вопросительный знак, с тем же знаком объявилось впервые для меня слово «Россия». В самом звучании этого слова было что-то тревожное, волнующее, обязывающее к напряжению, при его звучании хотелось стоять прямо, говорить громко, поступать честно, оно как бы само требовало продолжения некоего фонетического ряда, например, не «Родина», но «Отечество», не генсек, разумеется, но... что? Государь?! Захватывало дух от собственной крамолы, маета входила в сердце от предчувствия того, что еще шаг — и станешь паршивой овцой даже для многих близких тебе людей, что некое самонаводящееся оружие развернется по оси и пожизненно нацелится тебе в спину, и до конца дней своих будешь нервно оглядываться, не задымился ли ствол, потому что приучили, дьявол их забери, жить и поступать по убеждениям, и не сможешь, не сумеешь притвориться — не дано.

Как не хотелось выходить, выпадать из строя, ведь в нем тоже есть своя правота, особенно если не страдаешь манией собственной значимости, если воспитан в уважении к возрасту, к образованию, к культуре, если уже высмотрена весьма скромная, но достойная ниша для жизни и деятельности... Но Слово! Раз произнесенное, оно уже неистребимо из памяти и сознания, оно тоже обязывает к добросовестности, оно просит защиты, оно требует жертвы. Это ведь не какое-нибудь слово, но — «Россия»!

Потом были вечера и ночи, годы из вечеров и ночей, когда в фонетическом ряду Главного Слова зазвучали другие слова, уже не воспроизвести точную последовательность их звучания. Возможно, так: С.Соловьев, Ключевский, Костомаров и Достоевский; Забелин, Иловайский, Беляев, Карамзин — и Достоевский; В.Соловьев, Бердяев, Мережковский, Булгаков — и Достоевский; Серафим Саровский, Иоанн Кронштадтский, Новый Завет — и теперь снова всё в обратном порядке или вперемежку, но уже осторожнее и придирчивее, потому что появилась точка отсчета...

Она, эта точка отсчета, помогла без осложнений переболеть многими политическими инфлюэнциями: пафосом революционного действия, прелестями заморских демократий, рыцар­ством поручиков голицыных, соблазнительным эффектом террора — шелухой осыпался образ романтического поступка и вырисовывалась уходящая за горизонт, заросшая колючими и ядовитыми сорняками борозда, требовавшая тренированности спины и пальцев разжатого кулака.

Нам, кому по случаю, кому по судьбе, было дано неоценимое преимущество перед современниками: по отношению к трехмерному пространству власти — мы пребывали в четвертом его измерении, власть только знала о его существовании, могла пробивать его дубиной и порой больно поколачивать нас, но не могла втянуть назад в свою трехмерность, мы уже в нее просто не вмещались, потому что возраст ее существования был младенческий — каких-то пятьдесят-шестьдесят лет, а мы жили в уже распечатанном втором тысячелетии. Их кумиры рядом с нашими были карликами и самозванцами, их заштукатуренная и отлакированная державность из четвертого измерения просматривалась насквозь — гнилым раствором скрепленное нагромождение глыб, — и это было самым важным нашим открытием, требовавшим немедленного признания преступности оголтелого разрушительства.

Именно тогда, где-то в конце шестидесятых, закончился лично для меня период политических игр молодости, период романтических метаний и поступков, забравший десять лет жизни. Потом бывало, правда, иногда постукивал кулаком по столу и рвал струны в «белогвардейском» надрыве, но тот, кто это же проделывал всерьез, всерьез уже не воспринимался.

Когда в начале семидесятых оказался в Москве, был поражен какой-то демонстративной никчемностью интеллигентских страстей, пустопорожностью бесконечных кухонных разговоров-застолий, суетливостью, имитирующей активность, и вообще имитация казалась главной строкой характеристики всей более-менее творческой интеллигенции. С равной увлеченностью имитировались лояльность к власти и конфронтация с ней, сочинялись мудренейшие концепции самооправданий, и были идолы, кумиры имитационного бытия, к примеру Окуджава, Высоцкий...

Окуджава имитировал некую специфически московскую субкультуру жеста-символа, претендующего на экзистенциальное истолкование. Нехитрые песенки его были сердечны, человечны, возможно потому, что сам он человек добрый и искренний, но не исключаю, что и сам он был поначалу удивлен популярностью его песенных экспериментов. Ему удалось и отразить и воссоздать лукавую ауру московской богемы, медитационное пространство как компенсацию за социальную неполноценность. Эта отдушина интеллигентского кривостояния, без сомнения, способствовала сохранению человеческого в человеках, но она же и заблокировала, возможно, целому поколению путь и доступ к ценностям, востребованным сегодняшним днем, она вскармливала, скажем, используя Бердяева, то самое «бабье» начало в российской душе, которое во все времена, откликаясь на «злобу дня», поставляло в политические окопы социальных гермафродитов. Кокетливое кривляние этих уродцев мы наблюдаем сегодня на всех общественных уровнях.

Высоцкий имитировал протест, не имеющий адреса. Это было мужественное оттягивание тетивы тугого лука без стрелы, где звон отпущенной тетивы заменял свист стрелы, ушедшей на поражение. Оккупированный бездарями и бездельниками партийный агитпроп никогда не додумался бы до такого универсального способа выпускания индивидуального социального пара. Уродливость бытия была настолько кричащей, что пар накапливался в каждом, ощущающем дискомфорт. Отсюда и популярность Высоцкого. Мне случалось встречать его фанатов среди мошенников и взяточников в Лефортово, среди карманников, насильников и наркоманов в Бутырках. Какая только нечисть не объявляла этого талантливого человека и актера своим главным адвокатом и реабилитантом! Кагэбист, «опекун» пермского политлагеря, также признавался однажды в своем восхищении «Володькой с Таганки». Солдатам охранного отряда Партии тоже ничто человеческое не было чуждо, и надрывный хрип народного барда отыскивал нужный клапан и в их глубоко законспирированной душе. Но, повторяю, именно безадресность вопля была главной причиной успеха Высоцкого. Исключительная адекватность психологического состояния поэта некоторым качественным характеристикам общества, которые мы с позиции сегодняшней конъюнктуры должны признать нулевыми, — эта адекватность обеспечила, подчеркиваю, справедливое признание Владимира Высоцкого.

Сегодня легко быть объективным. А в те «застойные» годы в компании, медитационно качающейся в рывках и ритмах Высоцкого, бесполезно было говорить о каком-нибудь конкретном деле. Сам факт исполнения или прослушивания как бы выдавал индульгенцию на нейтралитет, на бездействие, это было что-то вроде политического самосовокупления, Высоцкий был и целью, и средством гражданского самовыражения, им начинался и им заканчивался поступок, как весьма скромный, но искренний дар храму во отпущение прежних и благословение будущих грехов. И еще, что не менее важно: там, где зачиналась мало-мальская работа по осмыслению исторического государственного опыта России, где вообще зачиналось какое-нибудь даже пустяковое, но русское дело, там исчезал Высоцкий или не появлялся вовсе.

Справедливости ради следует сказать, что и наше «интернациональное» диссидентство тоже не очень-то жаловало народного барда. У них был свой кумир — А.Галич. Но если последовательное увлечение Галичем могло познакомить неофита с Лубянкой, то самая фанатичная преданность Высоцкому никого решительно ни к чему не обязывала. Любой сукин сын мог многозначительно вышептывать за поэтом: «Я не люблю, когда мне лезут в душу, тем более когда в нее плюют!» При этом он ведь мог иметь в виду соседей по коммунальной квартире. Попробуй придерись!

Когда-то был знаком с одним сумасшедшим пушкиноведом, утверждавшим, что никто не понимает содержания поэмы «Руслан и Людмила», что там в действительности зашифрована чуть ли не программа свержения самодержавия, что там и царь выведен, и министры, и советники его в виде бороды карлика...

Рождающееся «высоцковедение» трактует поэта как предтечу перестройки. Если здесь и есть истина, то она в том, что по Высоцкому можно было бы предугадать степень «безграмотности» надвигающихся событий, катастрофическую легкомысленность слов и действий, безответственность в принятии решений вскочивших на облучок власти пассионариев. Увы! Предугадать было не дано, и Владимир Высоцкий остался там, в той эпохе, как талантливое отображение вопиющей бездарности гражданского общества, не подозревающего, какие испытания поджидают его на ближайшем историческом перекрестке.

Чего там! И мы, в силу целенаправленного поведения более других информированные о состоянии общества и государст­ва, — и мы готовились к работе «на всю оставшуюся жизнь», к кропотливому разгребанию чужеродных и смертоносных напластований, к терпеливой пропагандистской работе, плоды которой дай Бог пожать внукам, и если иногда и давали волю нетерпению и злой досаде, так это когда сталкивались в своем муравьином шебуршании с лукавством интеллигентского сознания. Окуджава или Высоцкий — лишь некоторые моменты этого феномена. А философские компании и общества, где культивировалась моральность антигосударственного мышления и диаспорности поведения, а окололитературные салоны, нашпигованные образованческим снобизмом, а литературные — проспиртованные до степени самовозгорания, монархические, наконец, где выспренность речей, тостов, гимнов прекрасным образом уживалась с идеальной вписанностью некоторых «членов» в самые мерзкие социальные структуры.

Но с чем большим количеством препятствий на своем пути к России мы сталкивались, тем прочнее в нашем сознании укреплялась мысль, что существующую антирусскую власть придется терпеть еще долго, чтобы в обществе вызрело альтернативное национально-государственное мировоззрение, способное не смести, но вытеснить ныне господствующее по принципу нормального отторжения чужеродного. Именно повышенное чувство ответственности продиктовало нам пересмотр форм противостояния. Однако объем стоящих перед нами задач не оставлял иллюзий относительно наших реальных возможностей. В сущности, жалкая кучка отщепенцев (как именовали нас коммунисты) или «узколобые националисты» (по ярлыкам демократов и правозащитников) — многое ли мы могли? И потому тщательно всматривались туда, в совет­скую трехмерность, в поисках союзников. Они были там и вели ту же работу, но по правилам все той же трехмерности — шаг вперед, два шага боком, иначе вперед ни шагу.

После строгих законов лагерного братства, откровенности суждений и высказываний, однозначности взаимоотношений и поступков легко ли было находить общий язык с единомышленниками из советской действительности. Но находили, хотя основной круг сотрудников журнала «Вече» Владимира Осипова состоял все же из тех, кто уже в большей или меньшей степени успел познакомиться с карательной партийной дубинкой.

В часы наших нечастых встреч где-нибудь в Подмосковье или на окраине мы позволяли себе расслабиться и погрезить неким далеким будущим, в котором слово «Россия» не будет иметь никаких синонимов, мы представляли это слово щедро разбросанным на карте евразийского материка, отказавшегося от сатанинской задумки устроения на своих меридианах земного рая. Мы запрещали себе детализирование мечты, полагая, что это пустопорожнее занятие для поколения, родившегося в условиях коммунистической утопии. Но образ возрожденного Русского Православного Царства пребывал в наших душах. Как всякий образ, он был прекрасен и стоил того, чтобы посвятить ему жизнь...

За это ли мечтание, которое мы никому не навязывали, за него ли оказались наказаны слепотой на самое ближайшее... на завтрашний день, то есть на день сегодняшний, ведь противники наши, ненавистники России, оказались прозорливее, они не только предсказали загодя нынешний раздор, но даже сроки его угадали с точностью до года. Неужто воистину — любовь слепа?!

И теперь вот остается только ахать, прослышав об очередной выходке политических грызунов, ошалело набросившихся на полуповерженный ствол государства. Ну какой, скажите, логикой руководствовались народные избранники, когда голосовали за суверенитет России, от кого, спрашивается, «суверенизировались»? Или от чего? Если тем самым санкционировали право народов на самоопределение, то обязаны были знать, что в действительности лишают народы права на нормальное решение этого вопроса, что ввергают их тем самым в революционизацию процесса, что совершают политическое преступление против народов Советского Союза.

Когда сегодня заключают договоры «на государственном уровне» России с Башкирией или России с Бурятией, неужто не понимают, что это провокация, что это предательство уже по отношению к тысячелетней России, которое может остаться безнаказанным только в единственном случае — если с русским народом как творцом государственности покончено навсегда! Не большевики в семнадцатом, а коммунисты-отступники в девяностом осуществили наконец мечту социалистов — составили правительство России из «кухаркиных детей» не в социальном смысле этого словосочетания, но в психологическом, или, как сейчас модно говорить, — в менталитетном.

У Мариэтты Шагинян был такой бредово-фантастический роман — «Месс Менд». Там некий ненавистник коммунистов от ненависти своей мутантирует физиологически до свирепого дикого животного.

Похоже, что в самом верхнем этаже коммунистической власти произошло нечто подобное — мутация вождей, но не в себе противоположное — им противоположное существовало всегда, а просто в противное государственному сознанию состояние, то есть, обожравшись своего марксизма, вместе с марксизмом выблевали они затем и остатки государственного разума и пустились во все тяжкие на радость и потеху «всего прогрессивного человечества».

Столь дики и бессмысленны кульбиты нынешней российской власти, что иногда говоришь себе: не забывай, ты не политик, ты можешь чего-то не понимать в механике политического действия, что, может быть, есть у них стратегия дальнего прицела, недоступная твоему разумению, что вообще легче всего критиковать с обочины, ведь не могут же они надеяться, что, накуролесив, удастся уйти от ответственности... Тем более что не только с ними, квластипришедшими, но и с обществом Бог знает что творится, какого только бреда не начитаешься и не наслушаешься! Может, всем в равной мере нужно перебредить, перебродить, перебеситься, наконец, и затем наступит нечто...

Верю, что наступит. Почти верую. Россия будет. Но так хочется знать — когда?!