Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Холодно розе в снегу

Горохов Александр Леонидович родился в 1948 г. Окончил Волгоградский политехнический институт, служил в Советской армии, кандидат технических наук. Печатался в московских и волгоградских журналах и альманахах.
Автор трех книг (2 – проза и 1 – поэзия) и более 90 научных публикаций.
Член Союза писателей России. Живет в г. Волгограде.

Над ночной Лубянкой летал Дзержинский

Над ночной Лубянкой летал Дзержинский. Как мужик с козой на картине Шагала. Телевизор старой закваски шипел на антисоветчину, мигал строчками. То краснел, то цвет пропадал. Известный певец Шевчук объяснял, что «осень». Пора обострений. Спрашивал: «Что будет с Родиной и с нами?» А народ визжал от восторга. Бронзовый Железный Феликс летал на удавке из стального троса. Потом его увезли.

Через много лет он объявился в парке современной скульптуры имени Третьяковской галереи рядом со многими и многими «выдающимися деятелями освобождения рабочего класса» и прочими деятелями той, теперь уже ТОЙ, эпохи. И с желающих приобщиться к совкультуре стали собирать по 80 рублей за вход. Со студентов, пенсионеров и несмышленых детей — по 20 рублей. Но это было потом. Когда все устаканилось. Лет через восемь–десять. А сейчас Дзержинский летал. И не было на него Шагала.

— Скоро начнут основные средства производства делить. По-научному, — сказала Зинаида Филипповна. Помолчала. Потом оставила вязание носка из старого шерстяного мотка. Припомнила что-то и сказала: — Саня, сходи-ка с утра в магазин. Купи килограммов пять соли. Да спичек упаковки четыре. А заодно консервов. Какие будут, такие и купи. И вермишели кило пять. И рису не забудь. Этого килограммов десять надо бы взять.

Сорокалетнему Сане неохота было препираться с матерью, и он кивнул.

— Помню, в прошлый раз тоже осенью началось. Тоже на улицах уракали. Мы с братишкой красные банты на пальто повесили. Пошли революцию делать. А квартала через два стрелять начали. Мы домой наутек. Мать увидела — и по заднице и братишке, и мне.

Мать не выдумывала. Она была с 1907 года, и было ей в семнадцатом десять лет. Ровно десять. Она родилась 8 октября. Десять лет и один месяц.

— Точно, — продолжил Саня материну мысль. — Когда визг стихнет, начнут заводы делить. Как бы к этому процессу пристроиться? А может, уже сейчас и делят? Пока народ с Феликсом забавляется. Как пристроиться?

Но ничего придумать за вечер не сумел и лег спать.

На работе никто не работал. Был треп. Народ ликовал! Только один старичок лет шестидесяти семи хмыкнул: еще вспомните Брежнева! Лучше, чем при нем, жить не будем. Не, не будем! Потом поймете, когда пена схлынет. Думаете, вам пряники в гастрономе бесплатно давать будут! Хренушки — вот вам чего дадут! Проспитесь с этой пьянки, а похмелье ох каким горьким будет!

Но старичка не слушали. Ликовали.

Сгинули девяностые. Дерьмо и пена осели, пряники в магазинах бесплатно не дают. Состарились тогдашние сорокалетние. Справили, кто дожил, под самопальную водку юбилеи. А счастья больше у работных людей не стало. Однако кое-кто успел прислониться к дележу, как говорила Санина мать, основных фондов. Самое удивительное, что люди эти были далеко не самыми умными, образованными, прозорливыми. Можно приводить еще на страницу эпитеты, какими они не были. Но хапнули именно они. Как им это удалось? Но вот, однако, удалось!

Нет уже Саниной матери. Не с кем пофилософствовать на эти темы. Некого послушать о былом, далеком. Некому поведать думы свои. Герцены нынче не в моде.

Только иногда, в годовщину, когда поет молоденький Шевчук про осень, старый Санин пес кряхтит, встает с подстилки, заходит в комнату, нюхает воздух, долго глядит в телевизор, шумно дышит и вспоминает. Хозяйку, молоденького Саню, себя... Вспоминает, как носился по сугробам, догонял Саньку, потом убегал от него, как весело было обоим, каким вкусным был этот запах снега, воли, веселья молодости. Вспоминает, как его отпускали играть с молодыми, такими же, как он, красивыми, сильными собаками. Как они ласкались, терлись мордами, как пахли. Вздыхает, трется о хозяина. Саня гладит его. Говорит добрые слова. Пес зевает, ковыляет по длинному коридору к миске с водой. Лакает. Глядит на чашку с едой. Нюхает. Есть неохота. Плетется назад, к мягкой подстилке. И дела уже ему нет до телевизора, перестройки, другого, нездешнего человеческого мира...

Мир натуральных тканей

Обшарпанный вход в подвал не вязался с вывеской «Мир натуральных тканей», зачем-то повторенной по-английски. Я скептически хмыкнул, но стал спускаться по щербатым ступеням. Жена мечтала ко дню рождения о льняной занавеске с голубыми ромашками. Вдруг тут окажутся? Хотя вряд ли.

На дне заваленной окурками площадки рыжела некрашеная полуоткрытая железная дверь. За ней, в конце длинного коридора, тускло свисала с потолка лампочка: висит груша, нельзя скушать.

Какие тут васильковые ромашки? Какой лен? Вонь и помойка. Да возвращаться жалко. Гулко громыхало эхо шагов, капало из дырявой канализации.

Дошел. Справа от лампочки поразила белизной красивая заграничная дверь с надписью над висячим замком: «Welcome».

Зря перся! Голубые ромашки!

— Козлы! — в сердцах пнул по обитому латунью порогу.

Дужка замка открылась, замок выскользнул из проушин и свалился на ногу.

Дверь распахнулась, оттуда выскочил всклокоченный менеджер и стал притворно причитать:

— Господи, как же это случилось? Только бы не перелом! Не беспокойтесь, фирма все оплатит. Только бы не ампутировать!

Я глядел на идиота. Он хватал мою ногу, расшнуровывал ботинок, усаживал в кресло, без передыха ойкал, суетился.

А нога между тем начинала ныть. Я снял носок. Здоровенная ссадина пересекала ступню. Она синела. Нога пухла, раздувалась, превращалась в розово-желто-лиловую, втрое больше обычной. Засунуть назад в ботинок уже не получалось.

— Только бы не ампутировать! — продолжал стенать продавец, заглядывая мне в глаза. — Только бы не резать!

В руке его мелькнул скальпель.

— Э, мужик, а в лобешник не хочешь? — заорал я, схватил замок и треснул шустряка по башке.

— Фирма сделает все, даже протезы! — И, теряя сознание, почти неслышно дошептал: — Но до этого, я уверен, не дойдет...

— Я тебе сам оплачу протезы.

Надо мной прозвучало:

— Федор Лукич, главный менеджер зала. — И щелкнули каблуки полуботинок. — Чем могу быть полезен?

— Вы что, офицером в штабе служили, что щелкаете шпорами? — Я поднял голову и увидел близнеца, тюкнутого мной.

— Никак нет. Я служил в действующей армии.

— И где же она действовала?

— В боевой обстановке, — уклонился от ответа главный менеджер, натужно улыбнулся и всадил в толстую, вспухшую ногу шприц.

В глазах у меня поплыло. Ослепил операционный свет. Далеко-далеко падали в лоток отработанные зажимы, пинцеты, медленно летела красная вата, пахло медициной. Еще дальше переговаривались близнецы, совсем далеко висела на окне в кухне льняная занавеска с голубыми ромашками и улыбалась жена.

— Да, — рассуждал главный менеджер, — уже метастазы обширно пошли. С этой штуковиной ему месяца четыре жить, не больше.

— Ой, не больше, — поддакивал второй. — А я сначала было подумал, эхинококкоз, тогда бы лет шесть.

— Тогда бы да, тогда, пожалуй, четыре или пять. Ты всегда, братец, слишком оптимистичен.

Потом «штуковина», наверное, отрйзалась, и я услышал шлепок какого-то куска своей плоти о дно ведра.

— А с этим года три, а то и четыре протянул бы.

— Да-да, четыре.

— А вот с этим, а с этим... Сосуды сужены, давление дна повышено, но нерв еще долго будет… — Главный задумался.

— Лет двенадцать, — оценил младшенький мой левый глаз.

— Пожалуй.

— Ох, суставы наши, суставы! — вздыхал младший.

— Артроз, артрит — не смертельно, а, напротив, мучительно долго, — возражал и одновременно соглашался старший.

Шлепков было много.

— Все предопределено, — философствовал главный менеджер.

— Да-да, как вы, братец, правы, все указывает на это, — поддакивал другой.

— А как же про то, что все внезапно смертны?

— А вот это вы, батенька, бросьте! — возмутился Федор Лукич. — Этот ваш Булгаков хоть и был врачом, да, видать, не очень-то сильно соображал в медицине. Иначе не стал бы такое говорить.

— Не говорить, Федя, а писать, — впервые поправил младший.

— Не в том суть. «Говорить, писать» — все одно излагать, — разошелся главный. — Возьмите эпизод про того же Вагнера.

— Берлиоза, Феденька, там Вагнера не было.

— Ну, Берлиоза, какая разница! — согласился Федор. — Так вот, совсем у него не внезапная и тем более не случайная смерть. Это же очевидно. Случайность там одна, пролитое подсолнечное масло, всего-то одна сотая процента, а все остальные девяносто девять и девяносто девять сотых, извините меня, цепь закономерностей.

Мой лоб, наверное, скептически сморщился, потому что Федор Лукич фыркнул и стал объяснять:

— Во-первых, не заметил масло — значит, нарушение зрительного аппарата — скорее всего, близорукость, что для редактора просто очевидно. Во-вторых, споткнулся и упал — нарушение координации опорно-двигательной системы — вероятнее всего, из-за артрита, радикулита, да и вообще сидячий образ жизни приводит к атрофии мышц. В-третьих, погибший не смог вскочить, увернуться от трамвая, в конце концов, отползти, а это следствие заторможенной реакции, что уж точно результат склероза головного мозга. Etcetera, etcetera. И все перечисленное есть закономерный результат образа жизни вашего Вагнера или, как его там, Берлиоза. Так о каких случайностях вы говорите, молодой человек? — победно завершил главный менеджер.

Весь монолог сопровождался шлепаньем чего-то моего в ведре, как будто отсчитывали ходики. От этой монотонности или от наркоза я забылся. Но в каждой клетке работали часовые штуковины. Они включились давным-давно и тикали, тикали. Я не знал, которая замкнет первой и что будет. Печенка — значит, цирроз. Лопнет сосуд в мозгу — инсульт, сердце — инфаркт. Да мало ли чего удумано!

Когда-то в школе мы, прочитав анекдот про то, что каждый съеденный огурец приближает нас к смерти, долго ржали. А часы тикают без остановки. Сделаешь что-нибудь, и кусочек оторвется. Гадость сделаешь — время убудет. Доброе дело — тоже убудет. В чем разница? Ни в чем?

Нет, так не бывает. Разница должна быть. Должна! Разница в том, что, когда механизм остановится, станут вспоминать. Злом помянут, или добром, или вообще не вспомнят — вот в чем разница.

Когда сообразил, это стало важно. Важнее всего. Я очнулся.

 

В зале прозвучало:

— Финис коронат опус! Конец — делу венец!

— Слава богу! Слава богу! Я так волновался, так молился за его пропащую душу! — почти рыдал от счастья младший близнец. — Что-то было бы, не загляни он к нам. И подумать страшно.

Их голоса постепенно приближались, звучали громче.

Я открыл глаза. Две марлевые повязки одинаково улыбались мне.

— Вот и славненько! — выдохнул ассистент.

— Ну и напугали вы нас, батенька! — голосом хирурга из кинофильма заговорил другой.

Он одновременно снимал перчатки, бросал их в ведро с моей ногой, еще с чем-то и загибал пальцы:

— Во-первых, левая ступня: все нервные центры были поражены.

— От замка? — удивился я.

— Что вы, какой замок! Замок — так, мелкий ушиб, причем правой ноги. Будьте внимательней в другой раз, — усмехнулся главный и продолжил: — Во-вторых, саркома легкого. В-третьих, рак поджелудочной железы.

— Печень — еще чуть-чуть, и цирроз, — вступил младший.

Я не успевал запомнить. Голова еще кружилась, а они продолжали, продолжали…

— Аппендицит и себорея! — наконец завершил Федор Лукич.

Младшенький для убедительности вытащил из ведра мой лысеющий скальп.

— Но не волнуйтесь, все позади, — успокоил тот, из действующей армии.

— А чего не тронули?

— Все восстановлено! Абсолютно все! — замахал руками причитающий. — Через минуту выпишем.

— Вам здорово повезло, — констатировал главный. Помолчал, прикинул в уме, ухмыльнулся и добавил: — Теперь еще лет сорок протянете, если ничего сверхординарного, на одну сотую процента, не приключится.

— У нас все натуральное. Вы же видели, перед входом написано. Вставайте, пожалуйста, прижилось, — опять засуетился младший.

Белая иностранная дверь за мной хлопнула. Замок щелкнул, заперся. Нашенская, родная вывеска говорила: «Закрыто! ремонт!»

В коридоре из дырявой трубы шлепали капли, отсчитывали.

Я пошел к выходу, потом по ступенькам наверх, на улицу. В руке в свертке поскрипывал лен с голубыми ромашками, внизу нога, внутри — остальное.

— Даже спасибо не сказал, — хмыкнул из-за двери главный.

— Да, да! — согласился другой и сплюнул на бетон.

А может, часовая штуковина шлепнула о дно ведра и еще кому-то дали шанс?..


21 километр от…

1

Деньги выдавали один раз в месяц. Часам к двенадцати из райцентра приезжал тупомордый темно-зеленый уазик. Из него, кряхтя, вылезала Таисия Анисимовна. В руке держала запечатанный пломбой брезентовый банковский мешок. Очередь затихала. Потом говорила ей:

— Здравствуйте, Таисия Анисимовна. Как добрались?

Сорокавосьмилетняя Таисия отдувалась, кривилась, махала рукой — мол, безобразно доехала, хуже не бывает, только не померла от вашего бездорожья. Потом поправляла ремень с брезентовой кобурой на темно-синем необъятном, но еле сходившемся на ее телесах почтальонском фирменном ватнике. Шла несколько шагов, переступала мокрую мешковину и, заляпав ступени сельсовета, специально вымытые по случаю выдачи пенсий, входила. Водитель глушил двигатель. Выпрыгивал из кабины, потягивался, расправлял плечи, подходил к сельсоветскому крыльцу, но оставался снаружи.

Таисия Анисимовна кивком здоровалась с бывшим председателем бывшего сельсовета. Потом отведывала пирожок с ежевичным вареньем, запивала сливками из литровой крыночки. Принимала подарок из четырех десятков огромных, раза в полтора больших, чем в городе, двухжелтковых яиц, длинной нитки с крупными, отобранными специально для нее сушеными боровиками, пузатой трехлитровой банки сметаны и банок поменьше с солеными волнушками и вареньем. Вытаскивала из наружного кармана тряпичную сумку. Аккуратно складывала подарки. Ворчала, что яйца мелковатые, сметана жидкая. Вздыхала, опускала туго набитую сумку под стол. Отодвигала подальше и прислоняла к потемневшей, покрашенной под дуб фанерной тумбочке. Поднимала глаза. Смотрела на стол, на старый, черный, никуда не подключенный телефон, на пятна от фиолетовых чернил, снова вздыхала и переводила взгляд на бывшего председателя сельсовета. Тот почтительно улыбался, кивал и отступал к двери. Поправлял стоявшую возле косяка табуретку и усаживался на нее.

Таисия Анисимовна распечатывала привезенный мешок. Печать бросала на выскобленный с утра пол. Доставала ведомость, две ручки и неспешно раскладывала на столе. Простенькую клала подальше от себя, на противоположный край стола.

Долго читала список. Потом приоткрывала мешок и на ощупь, ворча и вздыхая, доставала оттуда упакованную в полосатую бумажную ленту пачку денег. Разрывала ленту, скомкивала ее и бросала под стол. Пересчитывала купюры. Снова собирала в пачку. Подравнивала, аккуратно постукивая торцом по столу, и откладывала вправо от себя. Опять брала ведомость и пальцем подзывала председателя. Тот вскакивал, семенил к столу и брал ручку. Таисия Анисимовна ставила своей, красивой ручкой в ведомости галочку и говорила:

— Расписывайся, Петр Федорыч.

Председатель ставил подпись. Таисия Анисимовна проверяла, потом отсчитывала точно. Петр Федорович говорил «спасибо», складывал бумажки пополам, прятал во внутренний карман пиджака. Монеты клал в наружный и возвращался на прежнее место. Остальным мелочь не выдавали.

Таисия Анисимовна снова брала ведомость и негромко говорила:

— Алимова.

Председатель вскакивал с табурета, приоткрывал дверь и шепотом сообщал шоферу:

— Алимова.

Тот громко кричал:

— Алимова, входи.

Старушка протискивалась сквозь очередь, подбегала к крыльцу, вытирала парадные, блестящие черным лаком резиновые сапоги о тряпку и входила.

Очередь полушепотом возмущалась, что опять вызывают не по очереди, а по алфавиту. Водитель прикрикивал, чтобы не мешали работать, и народ замолкал.

Через час все заканчивалось. Водитель заводил машину, разворачивался, Таисия Анисимовна загружалась в уазик и отбывала.

2

В этот раз Таисия Анисимовна не приехала. Муж ее после недели запоя попросил денег на опохмел, она не дала: жалко стало. Он в драку. Таисия Анисимовна женщина крепкая, так саданула, что муженек улетел аж к двери. А там на случай защиты от воров топор возле стенки. Василий схватил его и Таисию Анисимовну со всей пьяной дури. Тая даже не охнула, коленки подогнулись — и на пол. Это углядела в окно соседка. Вызвала участкового. Участковый пришел. Оглядел место происшествия. Потрогал пульс. Разбудил мужа. Посадил на диван. Вызвал опергруппу и остался ждать.

Василий хлопал глазами. Соображал, что случилось. Попросил закурить. Курили долго. Участковый рассматривал комнату. Обыкновенную комнату, только с лежащей на полу Таисией Анисимовной. Крови было мало. Почти не было. Только на волосах и половике, там, где упала. Череп разошелся, и в трещине виднелся розовато-серый мозг. На пожелтевшей руке выделялась маленькая бледно-голубая татуировка «ВАСЯ», сделанная, когда ее ненаглядный ушел в армию.

Василий молчал. Молчал, чего-то соображал, потом с надеждой сказал:

— Кузьмич, это не я. На хрена мне Тайку-то убивать? Работала в основном одна она в доме. Мне смыслу нету никакого. Я спал. Тайка мне съездила, я и отрубился.

Участковый выпустил дым. Стряхнул пепел с сигареты. Вздохнул:

— Ты, Вася. Катерина, соседка ваша, в окно видала.

Оба вздохнули.

— Кто мне теперь на опохмел даст? — спросил у себя Василий.

Участковый Николай Кузьмич хотел ему ответить, но приехали из райотдела. Начали фотографировать, снимать отпечатки с топора, писать протокол.

Один допрашивал соседку Катерину, другой пошел в соседнюю комнату и начал шарить в шифоньере, в столе. Шарил бессовестно шумно, без опаски. Участковый хотел было пристыдить, но капитан, писавший протокол, велел сидеть на месте.

Появилась врачиха. Обругала капитана, что тот отрывает ее от больных, что бумаги можно написать и в поликлинике.

Капитан сказал, что так положено.

Прибежала дочка Таисии. Заголосила, схватилась за сердце и упала в обморок.

Участковый тихо сказал:

— Хватит, Лидка, комедию ломать. Ты у мужа прописана. Здесь не прописана. Отца сейчас увезут, дверь мы опечатаем. Сюда не скоро теперь попадешь. Так что забери что надо.

Капитан зло поглядел на пожилого участкового, окликнул сержанта. Тот вернулся. А Лидия пошла в спальню лазить по тем же местам.

Протокол составили. Понятые подписали. Сержант скомандовал Василию: «Встать!» Снял с него наручники, отдал участковому, велел: «Руки за спину!» Надел свои новенькие наручники и повел в уазик.

В доме остались участковый и Лидка.

— Нашла чего полезного? — спросил участковый Николай Кузьмич. — Не все этот архаровец выгреб?

— Нашла, Николай Кузьмич. Мать от отца научилась прятать, не то что от... — Лидка хотела сказать «ментов», но сообразила, что участковый, хоть и хороший человек, тоже служит в милиции, и сказала: — От воров.

— Ну и ладненько, — понял ее Кузьмич.

Лидка благодарно рассказала ему, что деньги и сберкнижку мать прятала под половиком, на котором стоит кресло. А для отвода глаз сотен шесть держала в шифоньере, в старой шкатулке под простынями.

— А в шкатулке осталось чего?

— Двести, — усмехнулась Лидка, — да бог с ними, пусть подавятся.

Потом захлюпала носом и не показно, а по-настоящему заревела.

— Что бате-то, дурному, теперь будет?

Участковый Николай Кузьмич снова закурил и начал объяснять Лидке.

— Если хорошего, толкового адвоката наймешь и докажете, что отец был в состоянии аффекта, то есть нахлынуло на него в тот момент и невменяем стал из-за того, что Таисия над ним издевалась, оскорбляла, била, ну и рассудок у него от всего этого помутился, то года три дадут.

— А если без адвоката?

— Без? Без — от шести до пятнадцати. Скорее всего, лет восемь–десять дадут.

Лидка вздохнула. Стала соображать, что лучше. То ли отца от смерти в тюрьме спасти и потом с ним, алкашом и без денег, самой мучиться, то ли наплевать на пересуды соседок и сродственников. На материны деньги купить новую мебель, холодильник. Здесь ремонт сделать. Самой приодеться. Сына одеть и обуть. От мужа, такого же алкаша, как батяня, в материн дом перебраться, а там, глядишь, и снова, за порядочного человека замуж выйти. А их с мужем трехкомнатную разменять. Ему однокомнатную, а то и подселение оставить, а себе с сыном… Но участковый сказал выходить, и полет ее мысли оборвался, так и не определившись ни с судьбой отца, ни с собственной.

Назавтра ситуация резко изменилась. На топоре не было отпечатков Василия. Другие, неизвестно чьи, были, а его — не было. Да и сам он твердил, что напился, заснул, проснулся, когда участковый вошел в дом, и жену свою, Таисию Анисимовну, не убивал. Говорил, что теперь без нее, единственной кормилицы, ему лучше в тюрьму, чем на воле с голоду подыхать. Но убивать ее никогда и ни за что не стал бы. Говорил, что соседка не могла в окно ничего видеть, потому что окно у них занавешено тюлью и шторами, давно не мыто и видеть сквозь него ничего невозможно. Проверили. На самом деле, даже штору и тюль сняли. И без них не видно. Только тени да контуры. Соседка, которая утверждала, что все видела, плечами пожимала и говорила, что, может, показалось, что, может, и не Ваську вовсе видела, а кого другого, а просто подумала, что видела его. А кого еще, если это его, дом-то, Васькин?

В общем, Василия еще день продержали, а потом выпустили за отсутствием улик.

Таисию Анисимовну похоронили. Столяр вместе с шофером сколотил гроб. Обили красным ситцем со старых флагов. Сгондобили из брусьев крест. Покрасили вонючим паркетным лаком. На почте выделили машину. Ту же, на которой она возила пенсию.

На кладбище почтальонская бухгалтерша сказала про то, как Таисия пришла на почту молоденькой девчонкой и со временем превратилась в незаменимого и безотказного работника. Вернулись домой. Выпили. Закусили. Василий молчал. Было ему неловко, что остальные косятся, думают, будто убил Таисию он. Под конец напился. Рассказал про то, что не убивал, что милиция это установила. Заплакал, кинулся драться. Получил от столяра в лоб и заснул.

Лидия, пользуясь случаем, подсела к начальнику почты. Попросилась работать на место матери. Тот сказал, что место уже занято. Кем, не сказал, но Лидка и так поняла: малолетней вертихвосткой Веркой.

Муж у Лидки тоже напился. Сама она не ревела. В черной кофте, юбке, с полоской косынки на голове, вместе с двумя так же одетыми почтальоншами наливала в тарелки щи, накладывала гуляш с гречкой, подливала компот. Вздыхала. Молчала. Глаза были красными. Планы о новой жизни ушли. Впереди была понятная безысходность. Безденежье и два обрыдлых мужика. Отец и муж.

В голове было мелькнуло: «Уж лучше бы это батя мать убил», — но Лидка перекрестилась и прогнала глупую мысль.

3

В бывшем колхозе «Восход» три дня собирались возле бывшего сельсовета. Ждали пенсию. Сначала говорили, что машина сломалась. На другой день — что пенсию задержали. Потом — что захворала Тайка. На четвертый решили: если завтра не приедет, надо самим идти в район на почту, узнавать на месте.

На пятый приехал уазик, и водитель объявил, что Таисию убили, что новая почтальонша возить пенсию не будет и сами пенсионеры пускай приходят получать на почту с паспортами. С 8.00 до 17.00. Перерыв с 13.00 до 14.00.

Старушки загалдели. Сначала пожалели Таисию. Потом сказали, что о покойниках плохо не говорят, и припомнили, что та никогда не возвращала банки после сметаны и не выдавала мелочь от пенсий. Что вела себя как цаца, вызывала по алфавиту, а не по очереди и вообще пачкала и хамила зло и нарочно. Потом начали ругаться на почтовое и пенсионное начальство, и все это вылилось на водителя. Шофер обиделся, завел свой драндулет, хлопнул дверью и было газанул, но бывший председатель сельсовета, рассудительный и опытный человек Петр Федорович Бобков остановил галдеж, сказал женщинам, что поедет в райцентр разбираться. Сел рядом с водителем, и они уехали.

По дороге Бобков узнал, что начальник почты теперь другой, не тот, с которым Петр Федорович хорошо знаком. С тем он договорился бы легко и быстро. Но, увы, два месяца назад старый начальник заболел, его положили в госпиталь для ветеранов, а оттуда торжественно выпроводили на пенсию. Назначили молоденького родственничка жены главы администрации района.

На вопрос, какой он человек, водитель хмыкнул и сквозь зубы процедил:

— Никакой. — Помолчал и добавил: — Я ему, говорю: «Люди там, в смысле у вас, волнуются, надо поехать пенсию отвезти и предупредить, если больше возить не будем», — а он плечами пожимает и молчит. Даже не отвечает. Ну, я не выдержал, сам без приказа поехал. Может, еще и уволит. Ну и хрен с ним, водилы везде нужны. Я-то себе работу найду. А?вот он на такие гроши крутить баранку никого не найдет!

— Понятно. — Настроение у Петра Федоровича сникло, и он задумался, какие найти доводы, чтобы уговорить, чтобы пронять этого никакого начальничка-родственничка привозить пенсию к ним, в бывший передовой колхоз.

А шофера прорвало, и он начал рассказывать про почтовую жизнь:

— Новый, Виктор Андреевич, Витек, как назначили, ремонт в кабинете заделал. Стены и потолки обили, на полу ламинат настлали, это теперь так паркет иностранный называют. Окна сделали пластиковые. И двери поменял. Наворовал с этого ремонта на ремонт своей квартиры. Старый начальник никогда такого не позволял. А когда я попросил денег на ремонт двигателя — нету средств, говорит, сам выкручивайся.

Председатель сочувственно кивал, и водитель продолжал:

— Сроду на вшивой районной почте у начальников секретарш не было, а этот, как Таисии не стало, на ее место не почтальоншу взял, а Верку шалопутную и своей секретуткой сделал. А остальным почтальоншам Таисин участок поделил. Работы у них больше стало, а зарплату ту же оставил.

Постепенно для Бобкова положение дел прояснилось и теперь казалось совсем плохим. Гораздо худшим, чем когда он сел в машину.

В райцентр приехали как раз в 13.00. В перерыв. Начальника почты уже не было, и Петру Федоровичу пришлось час прогуливаться по давно изученной центральной улице имени Ленина. Он вспомнил, как внук, услышав такое сочетание, спросил: «Имени Ленина? Значит, улица Володи?» Но теперь Петра Федоровича это не рассмешило. Когда все было имени Володи, ему не пришлось бы ехать в райцентр и неизвестно кого и неизвестно как упрашивать. А как упрашивать? Денег на взятки у него нет. Колхоз развалился. Молодежь уехала. Доживают как раз на привозимую Таисией Анисимовной пенсию старики ветераны, алкаши да приватизировавшие сельмаг продавщица с мужем. Нет колхоза. Нет сил сопротивляться жизненным переменам. И подладиться к новой жизни тоже не выходит.

Бывший председатель заходил в магазины. Рассматривал красивые двухкамерные холодильники, блестящие черным лаком, плоские и недоступные телевизоры, подошел он и к бывшему райкому КПСС, а ныне администрации района, но заходить не стал. Мысленно сказал «спасибо» водителю за «информацию». Заходить туда, жаловаться главе на его родственника было бы глупо и даже вредно для дела. Настроение Петра Федоровича ухудшалось. Он видел тупик и безысходность.

 

Петр Федорович всю жизнь прожил в деревне. Отсюда ушел в армию. Служил механиком-водителем на тридцатьчетверке. В пятьдесят шестом попал в Венгрию. Вел себя достойно. Но на сверхсрочную и курсы младших лейтенантов, как предлагали, не остался. Вернулся домой. Человеком был проверенным и благонадежным. Но всегда в его голове сидело непонимание. С одной стороны, он любил свою деревню, лес, землю, колхоз, район и вообще родину СССР, а с другой — ничего хорошего от нее, от власти, руководившей этой любимой родиной, не ждал. Всегда от них, от властей, для людей и его деревни только вред или дурь получалась. В войну, когда хлеб вывозили для фронта, было понятно. Жили впроголодь потому, что «все для фронта, все для победы». Но начальству было мало. Прислали из соседнего колхоза злого на весь белый свет за отмороженную нафинской войне кисть руки объездчика, и тот гонялся за ними, пацанами, на лошади. Отнимал подобранные возле дороги в пыли просыпанные из мешков зерна, высыпал и злорадствовал: мол, пусть сгниют, но никому не достанутся!

Такое и всякое похожее было постоянно. В пятидесятых Хрущ увидел, что колхозники яблоками и грушами на базарах торгуют, и ввел налог на плодовые деревья. Денег платить этот налог ни у кого не было. Петр помнил, как с матерью плакали и спиливали любимые груши. Ну кому лучше от этого стало? Эх, власти, власти! И народ, и друг дружку ненавидели. Хрущев пришел — Сталина обгадил. Брежнев пришел — Хрущева. Над Брежневым после смерти кто только не изгалялся. А этот пустомеля Горбачев? А нынешние?

В четверть третьего почта открылась. В 14.40 пришел начальник, но секретарша к нему Бобкова не пропустила. Сказала:

— Подождите, Виктор Андреевич занят.

Потом вскипятила в новеньком пластмассовом электрическом чайнике воду и отнесла в кабинет чашку кофе. Когда открывала дверь, Бобков слышал, как начальник болтал по телефону, рассказывал о прошлых выходных, приглашал кого-то на рыбалку. Слышал, как Верка повизгивала, говорила: «Ну, Виктор Андреевич, не надо, неудобно. А вдруг кто войдет?» И ждал. Слышал, как дверь с той стороны заперли на ключ. Минут через двадцать Верка вышла. Простукала на каблуках мимо председателя, уселась за секретарский стол с компьютером. Сказала «ждите», достала зеркало и стала подкрашивать губы. Петру Федоровичу было от всего этого непонятно как. Он не знал, как себя теперь вести. Что делать. Не понимал. Сидел. Опустив голову, сжал кулаки. Было противно смотреть на Верку, наверное только окончившую школу.

В душе закипала ненависть к этой сытой, ничего не умеющей, паразитирующей на тысячах таких, как он, гнили, пролезшей во власть. «Когда же это гадство закончится? Когда же эта сволочь сгинет!» — уже кипел Петр Федорович. И вдруг впервые сообразил: только когда он, именно он, поставит их на место. Задавит «гидру контрреволюции на конкретном рабочем месте», как говорили в старом кино про гражданскую войну.

Верка сказала «входите», и Петр Федорович вошел.

Его решимость задавить эту расплодившуюся и отравлявшую жизнь плесень перехлестывала. Старик еле сдерживался. Прошел через длинный кабинет. Сел, не дожидаясь приглашения, за приставной стол. Развернулся, чтобы смотреть в лицо начальнику, и объяснял сквозь зубы вдруг возникшую по прихоти этого самого двадцатисемилетнего Виктора Андреевича проблему своей маленькой, почти сгинувшей деревушки. Между ним и почтмейстером простирался огромный стол, накрытый толстым стеклом, со списком телефонов районного начальства и несоразмерно помпезным, сталинских времен, чернильным прибором из натурального камня, найденным, наверное, в кладовке и выставленным теперь для хохмы перед приятелями.

Начальник скучающим взглядом поглядел на него и зевнул.

Петра Федоровича качнуло. Он замолчал, медленно взял ближнюю к себе здоровенную, как основание памятника, серую гранитную чернильницу. Аккуратно снял и положил на подставку литую медную крышку, потом привстал и со всей силы саданул по стеклу. Стекло разбилось вдрызг, а Петр Федорович хрипло, багровея от ненависти, заорал в сусликоподобную мордочку начальника почты:

— Если ты завтра же не привезешь пенсию моим старухам ветеранам, пеняй на себя. Понял?

Тот побледнел, испугался и стал подниматься.

— Понял? — Петр Федорович тоже встал и начал поднимать кулак с намертво зажатой чернильницей.

— Понял, понял, привезем, привезем, — почти беззвучно шелестел губами и кивал почтмейстер.

— Ну вот и ладно, — уже тише, но четко обозначив каждое слово, говорил председатель. — Завтра и каждый месяц. Без задержек.

Он положил на разбитое стекло чернильницу. Снова поглядел на начальничка, сменил те





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0