Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Враждебный портной

Юрий Вильямович Козлов родился в 1953 году в Великих Луках. Окончил Московский полиграфический институт. Прозаик, главный редак­тор «Романгазеты».
Автор многих книг прозы, среди которых: «Изобретение велосипеда», «Пустыня отрочества», «Одиночество вещей», «Колодец пророков», «Ночная охота», «Проситель», «Реформатор», «Почтовая рыба», «sВОбоДА».
Лауреат Всероссийской литературной премии «Традиция» (1995), премии Московского правительства (1996), Малой российской премии (1998), премии «России верные сыны» (2002) и премии «Золотой Дельвиг» (2013).
Член Союза писателей СССР и России

Глава седьмая

Сухопутные люди

1

Ираида Порфирьевна позвонила, когда Каргин в супермаркете «Азбука вкуса» на Кутузовском проспекте делал нелегкий выбор между кемеровской водкой «Белуга», французским кальвадосом «Дофин» и неизвестным ему напитком под названием «Полугар». Из текста на наклейке явствовало, что тридцати­ восьмиградусный «Полугар» — истинная русская водка, добытая в результате перегонки (методом самогона), не имеющая ничего общего с тем суррогатом (разведенный водой химический спирт), который пьет Россия со времени сталинской водочной монополии, то есть с начала тридцатых годов прошлого века. Информация, естественно, подавалась корректно и почти что наукообразно. Всем хороша была бутылка с длинной гусиной шеей, но Каргину не нравилось слово «Полугар». Оно было похоже на «перегар». Психолингвистический намек сигнализировал о физиологической мерзости пьянства. Отвратительно, как дракону (если, конечно, драконы злоупотребляют), дышать перегаром. Невыносимо общаться с человеком, от которого разит перегаром, пусть даже полу. То есть водка своим названием опосредованно отрицала саму себя.

Каргин твердо решил взять «Полугар». Хотя цена не просто кусалась, а рвала бумажник, как сорвавшийся с цепи лютый кобель, в клочья. Это была водка со смыслом, а человек, собственно, для того и пьет, чтобы скрытые в нем смыслы распустились, как белые лилии в пруду. Креатив рекламных менеджеров был на уровне. Это была адресная водка для образованных и состоятельных людей.

В последнее время на многих бутылках стали появляться пугающие надписи под пиратской (череп над скрещенными костями) эмблемой: «Пьянство убивает!», «Осторожно! Яд!», «Я — твоя смерть!». А однажды Каргин приобрел бутылку коллекционного виски с цитатой из Дос­тоевского: «Употребление спиртных напитков скотинит и зверит человека». Только не сразу, осмелился мысленно возразить великому писателю Каргин. Первые рюмки — «человечат» и «добрят». Господи, вспомнилась бессмертная поэма «МоскваПетушки», что бы еще мне выпить во славу Твою... Потом да, конечно, вздохнул Каргин, и «скотинят», и «зверят»...

— Жду тебя завтра на даче, — сказала Ираида Порфирьевна.

— Что­то случилось?

Меньше всего Каргину хотелось ехать на догнивающую дедову дачу в Расторгуеве. Он советовал матери ее продать, но та уперлась: «Память об отце, как ты можешь, дед столько для тебя сделал, можно сказать, вырастил, а сколько денег он тебе давал...»

Теперь дачу нельзя было продать при всем желании. Во­первых, Ираида Порфирьевна уже который год не могла отыскать давние, еще ранних ельцинских времен, правоустанавливающие документы на дом и участок. Эти документы хоть и считались устаревшими, но давали (отнюдь не бесплатно) право на получение новых, правильных, пригодных для оформления сделок бумаг. Однако и правильные бумаги видоизменялись и совершенствовались едва ли не каждые пять лет. Так что Ираида Порфирьевна безнадежно отстала от давно скрывшегося за горизонтом юридического поезда. Этот поезд, в отличие от самой недвижимости, пребывал в постоянном движении. Во­вторых, какие­то молодцы выстроили на соседнем (12 соток) дачном участке четырехэтажный жилой дом. Он, как нога Гулливера, вдавился в рыхлую, многократно перекопанную землю, нарушив хлипкую лилипутскую канализацию и циркуляцию почвенных вод. На улице, где встал дом, затопило все подвалы, канализация захлебнулась дерьмом. Дачники восстали, дошли до губернатора, которому как раз пришла пора избираться на новый срок. После долгих разбирательств было вынесено судебное решение о сносе дома. Но к этому времени бесследно исчезли молодцы, ударно в два лютых зимних месяца построившие дом. Они, как выяснилось, успели собрать деньги с так называемых дольщиков. Тратиться на снос, вести судебные разборки с требующими деньги назад несостоявшимися жильцами в их планы не входило. В бюджете местной власти средства на такие дела тоже не были предусмотрены.

Дом угрюмо, как белый кит Моби Дик над хлипким вельботом, нависал над забором Ираиды Порфирьевны, хлопая, как плавниками, полувырванными стеклопакетами и роняя, как чешую (или у кита нет чешуи?), на участок облицовку. Ночами бомжи разводили костры на бетонных стяжках, так что пожар представлялся лишь делом времени.

У Каргина портилось настроение, когда он вспоминал про дачу. Он был единственным наследником Ираиды Порфирьевны и искренне желал ей жить вечно. Если дом (прежде чем сгорит) рухнет, а он обязательно должен был рухнуть, как всякое халтурно и на скорую руку возведенное строение, он вполне мог похоронить под обломками дедову дачу и саму Ираиду Порфирьевну, случись ей в тот момент там находиться. Каргин много раз говорил ей об этом, но она все равно упорно туда ездила, по десять раз звонила, выясняя, можно ли пользоваться туалетом, как включить перекрытую воду и газовый котел, сидела в шляпе на садовой скамейке с папиросой, задумчиво глядя в трясущееся небо. Впереди по курсу было Домодедово. Самолеты над дачей летали круглые сутки.

— День памяти деда, — ответила Ираида Порфирьевна. — Я испеку пирог. Приедешь, помянем его и...

День памяти, подумал Каргин, это день рождения или день смерти человека? К своему стыду, он не помнил ни дня рождения, ни дня смерти Порфирия Диевича.

— Не надо пирог, — взмолился он, — я привезу. Какой ты хочешь?

 

Изготовление пирогов не входило в перечень умений Ираиды Порфирьевны. Большинство попыток заканчивалось сердитым смешением начинки и теста. Образовавшуюся массу Ираида Порфирьевна отправляла в духовку, где та раскалялась и твердела. Но Ираида Порфирьевна отважно ставила пирог на стол, небрежно поясняя вынужденным едокам, что это ее собственный рецепт, а называется такой пирог «крошевом».

— Я приеду на своей, — сказал Каргин, — а за тобой утром заедет Палыч.

— Я вполне могу добраться на электричке, — с достоинством произнесла Ираида Порфирьевна. — Не в первый раз...

— Мама, тебе восемьдесят с лишним лет, — вздохнул Каргин, — а у меня служебная машина. Зачем тебе добираться на электричке?

— Затем, что я — это я, а ты — это ты, — строго ответила Ираида Порфирьевна.

Некоторое время Каргин тупо молчал.

— Я слышал, что после восьмидесяти увеличивают на две тысячи пенсию, но не слышал, что запрещают ездить на машинах.

— Тебе шестьдесят, — щедро накинула несколько месяцев Каргину Ираида Порфирьевна, а ты все еще сынок. Наверное, приятно ощущать себя молодым и...

— Продолжай, продолжай, — попросил Каргин. Как всякий русский человек в преддверии, неважно, немедленной или отсроченной, выпивки, он пребывал в созерцательном и благодушном настроении.

— И безответственным, — не заставила себя упрашивать Ираида Порфирьевна. — Как будто у тебя впереди долгая и полная радости жизнь. Почему ты не можешь сделать так, чтобы этот дом убрали, и я наконец смогла бы спокойно умереть, не видя этого уродства?

— Потому что оно продлевает твои годы, мама.

— Издеваешься, — спокойно констатировала Ираида Порфирьевна.

— Нет. Я люблю тебя, мама.

Каргина раздражала эта присутствующая практически в каждом голливудском фильме фраза, так же как и бессмысленный вопрос: «Ты в порядке?» — на который полуживой герой неизменно отвечал: «Да, я в порядке».

— А еще больше ты любишь себя! — услышал Каргин.

«Крошево», подумал он. Почти все его разговоры с матерью странным образом превращались в «крошево».

— А еще больше Россию! — «Крошево» так «крошево», решил Каргин.

— Мне продлевает жизнь уродство, а тебе — любовь к России? — неожиданно повеселела Ираида Порфирьевна.

— Потому что Россия и есть этот чудовищный, как ты выражаешься, недостроенный, но уже разваливающийся дом! — Каргин понял, что в смысле «крошева» он слабак, а потому резко ускорил процесс формирования логической цепочки. Он уже приблизился к кассе. В железной корзине мелодично, как колокольчики, позванивали, радуя душу, две бутылки «Полугара». Еще Ленин, вспомнил Каргин, рекомендовал в любой проблеме вычленять ключевое звено, храбро хвататься за него и вытаскивать всю цепь. — Ты совершенно права, мама, дом надо разрушить, а потом на его месте построить новый — чистый, светлый и теплый. И чтобы он не нависал над чужими заборами, не закрывал людям солнце, не угрожал похоронить их под своими обломками. Когда тебе завтра прислать Палыча?

— К двенадцати. Раньше никак не успею, — царственно снизошла Ираида Порфирьевна.

 

Она права, подумал Каргин, это звено — абсурд!

 

За что Каргин любил свою мать, так это за спокойное отношение к абсурду как к основополагающему элементу бытия. Ираиду Порфирьевну не тревожили сводящие с ума других людей экономические, политические, идеологические и прочие противоречия. Она принимала их как данность, как воздух, которым приходится дышать, потому что другого нет. Больше дышать нечем. Поэтому она никогда не стремилась к некоему рациональному итогу ни в разговорах, ни в житейских делах. Ираида Порфирьевна творчески развивала знаменитый, возмущавший Ленина тезис Бернштейна: «Движение — все, конечная цель — ничто!» В ее случае «конечная цель» и «движение», как начинка и тесто, воплощались в «крошеве».

В советские годы Ираида Порфирьевна работала в Главлите (была такая надзирающая над печатной продукцией организация) цензором. Она, естественно, являлась членом КПСС и, естественно, служа советской власти, не любила эту власть, часто (в нарушение строгих инструкций) помогала талантливым авторам преодолевать цензурные рогатки и даже доверительно информировала редакторов прогрессивных журналов о предстоящих изъятиях из номеров тех или иных излишне вольнодумных статей. У Каргина не было оснований не верить матери, потому что она, как и Надя, никогда не врала, видимо изначально ценя личное спокойствие выше сопутствующих лжи выгод и (в случае разоблачения) моральных издержек. Говоря, как она ее понимала, правду, Ираида Порфирьевна никого, в том числе и себя, не щадила. Может быть, поэтому Каргин не то чтобы боялся, но... воздерживался в разговорах с матерью от вопросов, которые рвались с языка. Ему казалось, что он смотрит в темное лицо равнодушного божества, готового придавить его каменной (неужели все из того же «крошева»?) плитой.


2

В Расторгуеве было по­зимнему холодно и по­весеннему, когда тает снег и вылезает скрытая грязь, бесприютно. Весна в этом году выдалась заторможенная и неуверенная. Ее упрямо тянуло на холод, как закодированного алкаша на водку. Начало апреля мало чем отличалось от февраля. Серое, подмороженное, как рыба из холодильника, небо и не эстетично, как та же самая рыба, полуоттаявшая земля, готовая в любой момент заледенеть. Каргину так и увиделась хозяйка, в отчаянии швыряющая серую рыбу обратно в морозилку, — до того непрезентабелен, несовместим с самим понятием «еда» был ее вид. Солнце отсутствовало. Глядя в запечатанное, как конверт, небо, Каргин начинал понимать древних людей, искренне веривших в то, что жрецы могут за их грехи отклеить солнце от неба, как почтовую марку от конверта. Тогда письмо не примут на божественной почте. Поэтому древние люди слушались жрецов. А еще он прочитал в Интернете, что природа, продлевая в России зиму, отзывается на настроения (уже современных) людей, уставших ждать от власти разумных решений и правильных дел. Значит, впереди Антарктида, расстроился Каргин, ядерная зима.

Палыч поставил машину у ворот и в данный момент скучал посреди замерзающей слякоти, глядя, как вылезающие из­за забора ветви секут, посвистывая, холодную задницу ветра.

Каргин припарковался рядом.

— Свободен до вечера, — отпустил Палыча.

— Ваша мать не обидится, что я не дождался пирога? — обрадованно устремился к машине Палыч.

Но тут из калитки вышла Ираида Порфирьевна. Она была в охотничьем бушлате Порфирия Диевича, в черном монашеском платке, с папиросой в зубах и с полиэтиленовым пакетом в руках. Бросив взгляд на пакет, Каргин убедился, что «крошево» достигло стопроцентного соответствия своему названию. Как будто птичий корм или какую­то крупу вынесла Палычу Ираида Порфирьевна. Дабы замаскировать кулинарную несостоятельность «крошева», она вложила в пакет несколько увядших стрел зеленого лука и обрывков петрушки.

— Ну, все, Палыч, теперь ты не умрешь от голода, — передал водителю пакет Каргин, незаметно кивнув на урну у ворот.

— Спасибо, Ираида Порфирьевна, — почтительно принял подношение Палыч, — дай Бог вам здоровья.

— В этом году похороните, — ответила Ираида Порфирьевна.

— Пойдем, мама, — потащил ее в дом Каргин. Он старался не пить в первой половине дня, но сейчас не мог думать ни о чем, кроме как о добром глотке «Полугара». Да и ледяная бессолнечная первая половина весеннего дня мало чем отличалась от угрюмого зимнего вечера.

Подозрительно громко гудящий газовый котел еще не успел разогнать горячую воду по протестующе булькающим батареям.

Ираида Порфирьевна уселась за стол, не снимая засаленного, в древних потеках кабаньей и лосиной крови охотничьего бушлата и не разматывая черного платка. Она всегда с презрением относилась к быту, в особенности к такому его измерению, как уют.

При Порфирии Диевиче дача имела куда более жилой (и живой!) вид. Сейчас дом напоминал разоренный и заброшенный офис. Лет десять назад Ираида Порфирьевна трудилась в редакции научно­популярного журнала, где ей подолгу не платили зарплату. Когда журнал окончательно разорился, главный редактор предложил ей забрать мебель — видимо, чтобы не тратиться на вынос на помойку. Она позвонила Каргину. Его доводы, что никто просто так хорошую мебель не отдаст, зачем захламлять дачу, не произвели на мать впечатления. Каргин организовал машину с грузчиками, не видя мебели. А когда увидел — было поздно. Дом превратился в склад списанной, с отваливающимися дверцами и ободранными углами рухляди.

О прежней даче ему изредка напоминал... запах АСД. Он возникал из пустоты, то есть носил фантомный характер, но иногда Каргину казалось, что где­то за плотно сдвинутыми издательскими шкафами затаился открытый флакон с этим давным­давно снятым с производства лекарством.

«Я ничего не чувствую, — сказала Ираида Порфирьевна, когда он поделился с ней своими сомнениями. — Пять лет назад у меня болела нога. Я случайно нашла на веранде пузырек. Там было на донышке. Хватило только на один компресс, но нога сразу прошла. Обзвонила все аптеки. Эти новые провизоры вообще не знают, что такое АСД. Если вдруг найдешь — отдай мне».

 

Ираида Порфирьевна накрыла (составленный из двух письменных) стол в самой большой и холодной комнате. Каргин извлек из пакета обе (чего мелочиться?) бутылки «Полугара», пластиковые коробки с салатами и разноцветными суши, сломавшийся в сумке длинный батон.

— Я эту дрянь есть не буду, — поморщилась Ираида Порфирьевна.

— Я буду! — наполнил рюмки Каргин.

Мать поставила ему матовую — условно чистую, — хрустальную, на длинной ножке. Себе — последнюю уцелевшую, серебряную, покрытую вишневой эмалью, из загородного дворца Хорти. Надо же, удивился Каргин, суши сразу заметила, а две бутылки водки ее не пугают!

— Подожди, я принесу картошку и пирог, — удалилась на кухню Ираида Порфирьевна.

Каргин торопливо поднес рюмку ко рту, чтобы успеть вновь ее наполнить до появления картошки и «крошева».

Твое... Нет, твое здоровье не годится... Поздно. Какое здоровье? За тебя? Тоже не то. Никто не знает, где ты и вообще... что там. За что же пить? За жизнь, которую ты прожил! — наконец сформулировал мысленный тост Каргин, обрадованно осушил рюмку. Он давно обратил внимание, что на поминках и разного рода траурных мероприятиях люди пьют жертвенно и просветленно, как бойцы перед атакой на... высоту, взять которую изначально невозможно. Эта высота сама рано или поздно «берет» всех штурмующих. Поставив пустую рюмку на стол, Каргин подумал, что, в сущности, мало знает жизнь Порфирия Диевича, за которую только что так радостно выпил.

Он прикрыл глаза, увидел зеленое зеркало Каспийского моря (по нему, как длинные насекомые, скользили рыбацкие лодки), яркое солнце, желтую пустыню и синие, дрожащие в горячем воздухе горы на горизонте. И одновременно — ночное небо в ярких звездах, хаотичное сплетение виноградных ветвей, жуков­носорогов, летящих на свет жестяной лампы, и... стоящего на крыльце в пижаме деда. Почему­то в... наушниках, как если бы Порфирий Диевич был шпионом и только что отошел от рации после сеанса связи с зарубежным центром.

Бред! — вздохнул Каргин.

Но тут же понял, что как раз и не бред.

Он там... — не стал вытирать непрошеную, но весьма кстати (пусть мать видит!) появившуюся слезу. Он стоит на крыльце среди звезд и жуков­носорогов и... слушает через наушники... Что? Что он слушает?

— Человек живет, пока его кто­то помнит, — поставила на стол блюдо с вареной, посыпанной зеленью картошкой и другое блюдо — с «крошевом» Ираида Порфирьевна. — Кто помнит деда? Ты да я. Больше никто. Налил? Помянем! — по­молодому, не скажешь, что на девятом десятке, опрокинула рюмку.

— Неужели никого больше не осталось? — с грустью посмотрел на бутылку со стремительно убывающим «Полугаром» Каргин. Удивительный напиток не только отставал от простой водки на два градуса, но и разливался не в пол­литровую, как положено, бутылку, а в четырехсотпятидесятиграммовую. Маломерность бутылки компенсировалась ее длинной гусиной шеей.

Я — алкаш! — без особой, впрочем, грусти констатировал Каргин. Только алкаш столь внимателен к антуражу выпивки.

В это время Ираида Порфирьевна твердой рукой наполнила рюмки, не обращая ни малейшего внимания на изысканную стать «Полугара».

Или алкаш тот, кто пьет, не глядя, что пьет? — покосился на мать Каргин.

— Ванька? — вспомнила мужа­режиссера Ираида Порфирьевна. — Но он давно умер. Да и не любил его дед. В упор не видел.

— Если брать в порядке убывания, он пред... предпоследний, кто знал деда, — вздохнул Каргин. — Почему дед его не любил?

— Он как­то не вписывался в его жизнь, — пожала плечами Ираида Порфирьевна. — Дед сладко пил, вкусно ел, имел прислугу, держал собак, охотился, играл в карты, катался с девками на теплоходах по Каспийскому морю. А Ванька был молодым коммунистом, конспектировал Ленина, заседал, как сыч, в партбюро, делал карьеру, верил в великое будущее СССР, считал, что дед неправильно, не по­советски живет.

— А он, значит, жил правильно, по­советски? — Каргин вспомнил отцовскую версию разногласий с тестем. «Он все, что видел, клал в карман, — сказал как­то отец. — А я в его карман не поместился...»

 

Как, в сущности, коротка жизнь, снова внимательно посмотрел на бутылку «Полугара», определенно подтверждающую эту не сказать чтобы оригинальную мысль, Каргин. Бутылка, совсем как глиняный кувшин Омару Хайяму, согласно кивнула длинной шеей. Но кувшин не кивнул, а шепнул, припомнилось Каргину. Ну да, конечно, шепнул, потому что по бутылке можно визуально, а по кувшину только на вес определить, сколько там осталось... жизни? Где живший красиво дед? Где так и не сделавший карьеру, банально спившийся отец, заседавший, как сыч (почему, кстати, как сыч?), в партбюро? А главное, где СССР?

— Я тоже так думала, пока была молодая. — Ираида Порфирьевна, не внимая возражениям, решительно, как селевую лавину, обрушила на тарелку Каргина внушительный фрагмент «крошева». — С капустой, яйцом и луком, — пояснила она, — все свежее, хорошее. Но Ванька жил не по­советски. Он жил как все, но хуже. Дед мне объяснил. То есть нет, он никогда со мной о Ваньке не говорил, как будто тот не существовал. Само объяснилось.

— Само? — недоверчиво переспросил Каргин.

— Это когда ничего не надо объяснять. События, происшествия, дела — вот истинный язык жизни. А трепотня людей — тьфу! — махнула рукой Ираида Порфирьевна.

Каргину вспомнилась недавно прочитанная статья, где утверждалось, что человеческая речь — это... ментальная разновидность полового акта. Потому­то, советовал автор, говорящего человека не следует перебивать, надо дать ему возможность высказаться, то есть довести дело до конца. Неужели и жизнь, ужаснулся Каргин, обрушивая на несчастных людей события, происшествия и разного рода дела, элементарно имеет их, как сексуальных партнеров? А еще он подумал о Наде. Когда она была полноценной женщиной, то говорила мало и исключительно по делу. Сейчас Надя говорила уже не только по делу, но и на отвлеченные темы. Один орган у нее, стало быть, атрофировался, а другой — речевой — развился вместе с... плавником? Значит, жизнь, сделал вывод Каргин, во всех своих измерениях и патологиях — неостановимый половой акт, а финал его — смерть. Оргазм, которого не избежать, даже если оторвать себе...

— С чем, говоришь, пирог? С яйцами? — обреченно ковырнул вилкой «крошево».

— В пятьдесят втором году на практике Ванька снял сюжет о новом маршруте местной авиации в Костромской, что ли, области, — вспомнила Ираида Порфирьевна. — В одном райцентре была птицефабрика, в другом — лесорубы валили лес. Сюжет пошел в кинохронику под титрами: «Первый самолет — с яйцами!» Говорят, его увидел сам Сталин. Он всегда смотрел хронику.

— И что же? — заинтересовался Каргин. — Приказал расстрелять?

— Нет, попросил подробную карту области. Долго изучал, а потом сказал, да в такой местности да на таком аэродроме другому самолету и не приземлиться. Надо развивать малую авиацию, правильный сюжет! Ваньку уже почти выгнали из института, а тут сразу перевели из кандидатов в члены, ввели в партбюро.

— А деду это не понравилось? — предположил Каргин. — Он ведь не любил Сталина?

— Дед тогда сидел в тюрьме и знать не знал ни про Ваньку, ни про сюжет. Его выпустили в пятьдесят третьем по берьевской амнистии, — чирк­нула спичкой Ираида Порфирьевна. Она, как и Порфирий Диевич, курила исключительно папиросы, причем одного сорта — «Любительские». Где она их находит? — удивленно посмотрел на бледно­фиолетовую, строгого сталинского дизайна пачку Каргин. наверное, покупает в каких­то специальных магазинах для табачных гурманов. — Отец первый раз увидел Ваньку, когда возвращался из лагеря и был проездом в Ленинграде. — не обнаружив на столе пепельницы, Ираида Порфирьевна пододвинула к себе изуродованную открывалкой крышку от банки с солеными огурцами. — Он привез мне деньги на шубу, но я лежала в роддоме на сохранении. Они встретились с Ванькой в гостинице «Астория». Отец отдал ему деньги, причем с запасом, чтобы и Ванька купил себе пальто, а то он ходил зимой в габардиновом плаще.

— И что дальше? — Каргин подумал, что дед был парень не промах, если по пути из лагеря остановился в фешенебельной «Астории» (как его туда пустили без паспорта?) и денег, похоже, у него было как грязи. Он явно отличался от прочих зэков, плацкартно перемещавшихся в пространстве в ватниках, кирзе, с деревянными чемоданами и ночевавших в лучшем случае на вокзалах.

— А то дальше, — усмехнулась Ираида Порфирьевна, — что пальто Ванька себе купил, а мне шубу — нет. Сказал, что деньги украли. Разрезали карман и вытащили всю пачку.

— Может, так оно и было? — предположил Каргин. — Сколько тогда жулья выпустили по этой амнистии. Они всю страну на уши поставили. Люди по вечерам на улицы боялись выйти.

Ему вдруг стало до слез жалко отца, умершего несколько лет назад от инфаркта. Когда случалось бывать в Питере, Каргин навещал его. Отец после очередного развода и дележа имущества доживал свой век в однокомнатной квартире на Заневском проспекте с восточного происхождения женщиной, служившей в фирме, устанавливающей домофоны. Когда они виделись последний раз, отец хорохорился, тяпал рюмку за рюмкой, вспоминал, как дружил с Бондарчуком, Тарковским и чуть ли не с Феллини, рассказывал о многомиллионном российско­голливудском проекте, куда его якобы пригласили главным оператором. Он орлом посматривал на то и дело уплывавшую на кухню восточную женщину по имени Зульфия Ибрагимовна, рисуя руками в воздухе очертания ее фигуры. Получалась большая и широкая восьмерка. Зульфия Ибрагимовна была сильно моложе отца и, как все восточные женщины, в разговоре не участвовала, изредка бросая на Каргина настороженные взгляды. Отец сказал, что завт­ра они отправляются в загс подавать заявление. Когда после похорон и поминок Каргин позвонил скоропостижной вдове, — ему потребовалась копия «Свидетельства о смерти», — трубку в отцовской квартире сначала взял ребенок, не понимавший по­русски, а потом джигит, назвавшийся братом Зульфии Ибрагимовны.

— Никто ему и слова не сказал, — не стала спорить Ираида Порфирьевна. — Отец сразу же прислал мне перевод, я сама купила себе отличную беличью шубу.

— Подожди, мама, мы поминаем деда, а не... — Каргину не хотелось слушать про неблаговидные проделки отца. Он, как ни странно, помнил эту изношенную до кожаных рубцов шубу. В последние месяцы их жизни в Ленинграде она лежала на кресле в прихожей. Там отдыхала, уткнув нос в лапы, такса Груша. И — одновременно — хотелось узнать, чем закончилось «шубное» дело. Не тем же, что отец банально присвоил деньги? О такой мелочи мать не стала бы вспоминать. Пока был жив Порфирий Диевич, она не нуждалась в деньгах.

— Мы поминаем всех, кто был рядом с дедом, — строго уточнила Ираида Порфирьевна. — Поминая их, мы поминаем не только его, но и нашу общую жизнь, то есть самих себя, — выразительно посмотрела сначала на Каргина, потом на «Полугар». — Потому что, когда... сам понимаешь... мы себя помянуть уже не сможем.

— Это точно! — охотно наполнил рюмки Каргин. Ему понравилась идея поминать себя живого. Сколько же людей в России, подумал он, неустанно поминают себя. Неужели жизнь в России — это... поминки?

 

Он вспомнил, как двадцать с лишним лет назад — в дни ГКЧП — позвонил матери. Каргин только что посмотрел по телевизору знаменитую пресс­конференцию, и его переполняли противоречивые чувства. Ему было плевать на перепуганных вождей мятежа, но что­то мешало опережающе радоваться их неотменимому концу. Помнится, он налил в стакан спирта «Royal» (тогда вся страна пила эту дрянь), добавил воды, проглотил теплое, дерущее горло пойло, тупо глядя в окно. Прямо перед окном его тогдашней квартиры размахивало ветвями большое дерево. Приглядевшись, Каргин рассмотрел затаившихся в ветвях мелких птиц. Они не щебетали, как это водится у птиц, а сидели молча. Наверное, тоже были возмущены действиями ГКЧП и, подобно многим интеллигентным и свободолюбивым людям, готовились к отлету из страны. У него возникло странное чувство, что он находится на собственных поминках, хотя он был в то время относительно молод, полон сил и жил с глазами, закрытыми на смерть.

«Ну что, мама, пропала Россия?» — спросил Каргин.

«Идем с Маргаритой Федоровной к Белому дому», — ответила Ираида Порфирьевна.

«Зачем? С какой Маргаритой Федоровной?» — опешил Каргин.

«С соседкой. Она пожарила мясо, а я испекла пирог. Отнесем ребятам».

«Каким ребятам?»

«Не паясничай, трус!» — прикрикнула Ираида Порфирьевна.

Каргин услышал в трубке какой­то шум. Упал пирог, мстительно догадался он.

«Что быстро поднято, то не упало, — утешил мать. — Двойноекрошево” еще вкуснее».

«Лезешь под руку! Настоящие мужчины там — на баррикадах! Одну секунду, Маргарита Федоровна, уже выхожу!» — швырнула трубку Ираида Порфирьевна.

 

...Через год она вступила в КПРФ, не пропускала ни одного митинга и шествия. В то время тысячи людей шествовали по Москве, выражая презрение и ненависть к власти. Однажды ее фотография даже попала в газеты. Всклокоченная, в музейной советской плащ­палатке (в сравнении с ним беличья шуба, если бы ее в свое время выдернули из­под Груши, показалась бы с царского плеча), она держала над головой транспарант: «Ельцин — это смерть!» А в первых числах октября девяносто третьего Ираида Порфирьевна и вовсе исчезла. Каргин не мог до нее дозвониться. Отчаявшись, поехал к матери домой. Долго и безрезультатно ломился в дверь. Из соседней квартиры вышел мужик, назвавшийся мужем той самой Маргариты Федоровны. Он сообщил Каргину, что пожилые дамы уже вторую неделю, как на работу, ходят к Белому дому. Каргин бросился туда, едва успел вытащить из отправляющегося в Останкино автобуса Ираиду Порфирьевну и примкнувшую к ней, похожую на шуструю седую мышь Маргариту Федоровну.

 

— За что пьем? — поинтересовался Каргин. — За деда, отца или... за всех, кто уже в... море?

— За сухопутных людей! — предложила Ираида Порфирьевна.

Каргин не возражал.

Ему было все равно.


3

За окном тем временем стемнело. Под водку всегда темнеет быстро и незаметно. Повалил зернистый, крупный, как попкорн, снег. Жестяные оконные карнизы гремели на ветру, словно в дом рвалась нечистая сила. Если народы, подумал Каргин, это мысли Бога, то погода — это настроение Бога. Похоже, сегодня вечером Всемогущий пребывал в скверном расположении духа.

— Сухопутные люди — это те, кто лежит в могилах? — уточнил Каргин.

Он чувствовал, что поминальная беседа расползается, как «крошево». Мать — последняя живая нить, связывающая его с исчезнувшим миром. Ему хотелось столько всего у нее узнать, пока она в относительном разуме и (спасибо «Полугару»!) склонна к откровенности. Нечто грозное и судьбоносное услышалось Каргину в словосочетании — «сухопутные люди».

— Наливай, — поторопила Ираида Порфирьевна, — надо еще выпить за Посвинтера.

— Зачем? Кто он нам? Мама, остановись! Ты завтра не встанешь!

— А зачем мне вставать? — удивленно посмотрела на него Ираида Порфирьевна. — Я буду лежать.

— Где? Здесь? — оглядел комнату Каргин.

Лампа под мятым желтым абажуром напоминала лунный глобус. Она едва освещала стол, заставленный тарелками и пластиковыми коробками. Суши мерцали сквозь прозрачный пластик, как цветные фонарики. Вдоль стен угрюмо темнели списанные книжные шкафы. Это не лунный глобус, посмотрел на лампу Каргин, а... глобус мертвых. Многие из окружавших его людей разместились на бескрайних просторах этого (сухопутного?) глобуса. Туда, в костяной глобус мертвых, незаметно переместилась большая часть его жизни. Глобус живых — в голубых океанах, зеленых и желтых материках, белых полярных шапках — стал Каргину неинтересен. Как же так, недоумевал он, ведь я еще жив...

— Здесь буду лежать, — кивнула на просиженный, в леопардовых пятнах диван (должно быть, отчаявшиеся получить гонорары авторы вонзали в него горящие сигареты) Ираида Порфирьевна, — а потом — в могиле. Да, все забываю тебе сказать, завещание в ящике письменного стола, в синей папке, где квитанции и документы. На папке написано: «Вода». Там, кстати, твое свидетельство о рождении, случайно нашла, думала, оно у Ваньки...

— Не надо про завещание, еще поживешь, — отмахнулся Каргин. — Почему... вода?

— Показания счетчиков горячей и холодной воды, — объяснила Ираида Порфирьевна. — Их надо до двадцатого числа каждого месяца передавать в контору.

— Отец был сухопутным человеком?

— Стопроцентно! — уверенно подтвердила Ираида Порфирьевна.

— А дед?

— Дед? — задумалась она. — Не знаю... Не уверена.

— А этот, как его... Посвинтер? — Каргин как будто вернулся в детство и играл с матерью в «слова».

— Был сухопутным, стал... снежным! — огорошила Ираида Порфирьевна.

— В каком смысле? — уточнил Каргин, незаметно отодвигая в тень нетронутую бутылку «Полугара».

Водка с «крошевом», подумал он, плохой тандем, еще и не то услышишь... Насчет себя же подумал, что он, как и дед, видимо, не стопроцентно сухопутный человек, если его свидетельство о рождении хранится в папке с надписью «Вода». Сомнительное это умозаключение преисполнило Каргина немотивированной гордостью. Хватит пить! — решил он, отгоняя, как муху, мысль о последней рюмке. Но эта муха, даже если на время улетала, всегда успевала вернуться.

В этот момент, как в фильме ужасов, вдруг распахнулась форточка. В комнату влетел холодный — со снегом! — ветер. В нос ударил (его ни с чем нельзя было спутать, он запоминался сразу и на всю жизнь) запах... АСД.

Каргин подошел к окну, закрыл форточку. За окном свистела темная пустота. Явление АСД в атмосфере не имело рационального объяснения. Снег не мог пахнуть АСД! Мысль, что таким образом Порфирий Диевич передает им привет из потустороннего мира, показалась Каргину навязчиво очевидной, а потому — ложной. Он слишком любил и уважал деда, чтобы допустить, что тот превратился в фантомный запах АСД, летающий вместе со снегом.

— Посвинтер всех нас переживет, — продолжила Ираида Порфирьевна. — Знаешь, сколько живут снежные люди? Двести лет! Если, конечно, — добавила задумчиво, — его не поймают. Но он умеет прятаться и... греться. Зимой в Мамедкули ходил в Ванькином пальто.

— Ты чувствуешь? — спросил Каргин. — Чем пахнет?

— Как чем? — удивилась вопросу Ираида Порфирьевна. — АСД, чем же еще?

— Но почему?

— Потому что он здесь, — недовольно посмотрела на пустую рюмку Ираида Порфирьевна.

— Дед? — Каргин решил ничему не удивляться.

— Посвинтер! — вздохнув, потянулась к папиросам Ираида Порфирьевна.

— Посвинтер? — машинально (муха триумфально вернулась) наполнил рюмки Каргин.

— Дед его прикармливал все годы, пока жил в Мамедкули. — Выпив, мать не поставила трофейную серебряную, покрытую вишневой эмалью рюмку на стол, а продолжала ее вертеть в руке, разглядывая овальный пасторальный пейзаж с летящими над камышами утками.

Ну, конечно, догадался Каргин, медиумы вертят на спиритических сеансах тарелки, а она — рюмку из загородного дворца адмирала Хорти! И какая­то дикая мысль: неужели там... внутри эмалевого пейзажа... тоже пахнет АСД? Что вообще такое — это загадочное АСД? Если убрать букву «С», а это... неужели снег?.. останется «АД»! Значит, АСД — это... вода ада? Он точно не знал, горит или нет это лекарство, но почему­то был уверен, что горит, еще как горит. Вода ада не могла не гореть.

— Интересный глагол — «прикармливал», — спокойно (на спиритических, пусть даже стихийно начавшихся, сеансах нельзя волноваться) произнес Каргин. — Особенно когда речь идет о человеке. Как будто тот, кого... прикармливают, он... и не человек.

— Отец лечил его от псориаза АСД, — продолжила, неотрывно глядя на рюмку, Ираида Порфирьевна, — ставил компрессы, заставлял купаться в море, стоять под солнцем, ходить по горячему песку — одним словом, лечил, как положено по науке. И все шло хорошо, зуд проходил, кожа очищалась. Но этот дурак где­то вычитал, или кто­то ему сказал, что процесс можно ускорить, если вводить АСД внутривенно. Отец, естественно, объяснил, что это опасный бред. А он утащил у него бутыль АСД, купил в аптеке шприц и... начал сам себя колоть, как наркоман.

Что и требовалось доказать, посмотрел на костяной глобус Каргин. Вот она, семейная тайна. Скелет в шкафу. Только не в шкафу, а...

— И где дед его закопал? — Он испытал определенное разочарование от незамысловатости, учитывая профессию деда, семейной тайны. Даже если допустить, что несчастный Посвинтер не сам себе вкалывал АСД, а это делал дед в рамках научного эксперимента. Вспомнилась известная присказка: у каждого врача свое кладбище. Не суть важно, официально задокументированное или, так сказать, свободное, неформальное.

 

...Каргин, кстати, так до конца и не уяснил, как Порфирий Диевич относился к экспериментам и экспериментаторам. Однажды за карточным столом тот поведал историю о хирурге, удалявшем пациенту в присутствии студентов­практикантов паховую грыжу. Этот хирург (Каргин запомнил фамилию: Петрушанский) был настолько уверен в себе, что делал операцию... с завязанными глазами. И все у него, по рассказу деда, шло неплохо. Только в самом конце, когда он воскликнул: «Операция прошла Legi­Artis![1]», то есть в переводе с латыни по всем правилам (врачебного) искусства, рука дрогнула, и скальпель перерезал семенной канатик. Чем это обернулось для пациента и как отреагировали на это студенты, Порфирий Диевич не сказал, но и так было понятно, что этот хирург редкий мерзавец. Мы с ним ушли на фронт в один год, продолжил дед, а в сорок четвертом ко мне пожаловал особист. Он сказал, что Петрушанский в Румынии перебежал к немцам, расспрашивал, как он жил в Мамедкули. Странно, в сорок четвертом к немцам уже не перебегали. А в пятьдесят седьмом, закончил рассказ дед, я встретил его на Казанском вокзале в Моск­ве. Он был в очках с линзами и с бородой. Преферансисты выслушали историю молча, и только Дима поинтересовался, узнал ли Петрушанский Порфирия Диевича? Какая разница, пожал плечами дед. «Что же это за человек? Зачем он все это делал?» — не отставал Дима. «Я думаю, — ответил Порфирий Диевич, — ему было скучно жить. А когда человеку скучно жить, он экспериментирует со своей и... чужими жизнями».

Дима понял, что дед не выдал милиции предателя Петрушанского.

В другой раз Порфирий Диевич вспомнил про военного врача в армейском госпитале, на стол которого попал боец с тяжелейшей осколочной черепно­мозговой травмой. Этот врач объявил, что в голове раненого образовалась гематома, взял огромную, прокаленную над спиртовкой иглу и насквозь проткнул череп несчастного от виска до виска. В отличие от удаления паховой грыжи, эту операцию маленький Дима вообразил себе очень живо. «И он...» «Конечно», — кивнул дед. «Но разве так можно?» — спросил Дима. «На войне все можно, — ответил Порфирий Диевич. — Потому­то, — добавил после паузы, — многие жалеют, что она рано или поздно заканчивается».

 

— Если бы! — нисколько не удивилась чудовищному предположению Каргина Ираида Порфирьевна. — В том­то и дело, что не закопал. Идиот вколол себе столько АСД, что у него начались необратимые генетические изменения. Он... зарос шерстью по самые глаза, вырос на полметра, руки свесились, как махровые полотенца, и еще у него... — Ираида Порфирьевна замолчала, стыдливо опустив глаза.

— Ты сама видела? — не поверил Каргин.

— АСД запретили тихо, окончательно и по всему миру, — продолжила Ираида Порфирьевна, — как в свое время ДДТ, было такое средство против вредных насекомых и сорняков. Знаешь, как АСД назывался в Англии и Америке? WB!

— Warner brothers?[2] — усмехнулся Каргин.

— В каком­то смысле, — согласилась Ираида Порфирьевна. — Wayback, то есть «дорога назад». Никто долгое время не догадывался, почему изобретатель так его назвал. Думали, что речь идет о коже. Она становится чистой и мягкой, то есть какой была до болезни.

— А на самом деле? Ты что, когда была цензором, читала медицинскую литературу?

— Wayback — человек возвращается к своим истокам, к древним, затерявшимся в веках brothers, точнее, праbrothers. Не каждый, конечно, примерно один из тысячи, — с презрением (или ему показалось?) посмотрела на Каргина Ираида Порфирьевна. Уж он­то, по ее мнению, точно не относился к этим избранным. — Из тех, кому регулярно вводили внутривенно большие дозы АСД, — уточнила она. — Предки — праbrothers — Посвинтера были снежными людьми! И он к ним вернулся! Наливай! Ты же привез две бутылки? Что это за водка? Где ты ее купил? Какая­то кислая и слабая.

— Что ты несешь? — не выдержал Каргин.

— Она совсем на меня не действует.

— Я не про водку!

— Одни люди произошли от снежных людей, — загнула палец Ираида Порфирьевна. — Странно... — на мгновение задумалась. — Неужели... все евреи от них? Другие, — загнула второй палец, — от питекантропов. Третьи — от неандертальцев... — Два пальца — большой и указательный — остались не загнутыми. Ираида Порфирьевна нацелила их, как пистолет, на Каргина. — Четвертые — от кроманьонцев, их больше всех. Пятые — от австралопитеков, они самые маленькие и тупые! — показала Каргину кулак. — Это все — сухопутные люди. А вот разные там оборотни, пришельцы, инопланетяне, — разжала кулак, как бы выпуская на волю... муху, — которых кто­то где­то видел, которые якобы насилуют в лесу и на балконах женщин, на самом деле — жертвы АСД. Их осталось мало, потому что АСД запретили, но они еще есть... Ходят по лесам... Жрут... кошек.

— Кошек? — удивился Каргин.

— Собак, крыс, а может, и людей, — расширила меню праbrothers Ираида Порфирьевна.

— Водка, говоришь, не нравится? — спросил Каргин. — Значит, больше не пьем.

— Пьем, — сказала Ираида Порфирьевна, — или я больше тебе ничего не расскажу.

— Про что?

— Про черную деву, — усмехнулась Ираида Порфирьевна, — и страсть молодого вождя.

— Читали, читали Гумилева. В Мамедкули не водятся жирафы, только верблюды.

— Водки жалко?

— Черную деву! Страсть к водке ее погубит. Не жарко в платке?

— Не жарко, — зевнула Ираида Порфирьевна. — Умереть от пьянства на девятом десятке — счастье, об этом можно только мечтать. Он жил в крепости, которую построил Александр Македонский. Я его встретила один раз ночью на дороге у кукурузного поля за нашим домом. Я поругалась с Ванькой, вышла через дальнюю калитку подышать свежим воздухом. Было холодно, но светло. Помнишь, какая там осенью луна? Желтая, как блюдо с урюком. Я пошла вдоль кукурузного поля и увидела его. Он был в Ванькином пальто нараспашку, и там... ну... у него как будто висел хобот... Раньше... — вдруг замолчала.

— Что? — вздохнул Каргин.

— Он у него мотался, как маятник. Раз нам здесь больше не наливают, — капризно потянулась Ираида Порфирьевна, — мы идем спать...

Какой­то бред, вздохнул Каргин. Александр Македонский — гений, покоритель мира. Он помнил величественные останки древней крепости. Их было отлично видно с крыши дома Порфирия Диевича. Особенно красиво — как обрыв, только не над морем, а посреди пустыни — крепость выглядела на закате. Остывающее солнце вставляло в нее, как в башмак, светящуюся ногу. Крепость была как росчерк пера на одном из первых авторских проектов переустройства мира. Факсимиле божественного Александра на сыпучей песчаной странице.

И... Посвинтер — снежный человек, почему­то в отцовском пальто и с... мотающимся хоботом. Каргин подумал, что, пожалуй, хобот — самая реальная деталь во всем этом (в духе Куинджи) ночном пейзаже.

— Что он сделал?

— Он увидел, что я дрожу от холода, снял пальто и надел на меня.

— И все?

— И все.

— Ничего не сказал?

— Сказал. Только он уже не очень хорошо говорил, слова как будто варились, булькали в горле. Он сказал, что если бы все люди стали такими, как он, им бы была не нужна одежда.

— Точная мысль, — восхитился Каргин. — Зачем одежда, когда шерсть? Но почему он был в отцовском пальто?

— А еще сказал, — продолжила Ираида Порфирьевна, — что и деньги тогда были бы людям не нужны.

— Ну да, — неуверенно (после паузы) предположил Каргин, — это ведь было при Хрущеве. Никита обещал народу коммунизм к восьмидесятому году. У него могло получиться, если бы кто­нибудь подсказал про АСД.

 

...Вдруг живо, как будто это было вчера, перед глазами возник пластмассовый черно­белый телевизор «Нева», купленный родителями в начале шестидесятых. Они часто уходили куда­то по вечерам, оставляя дома Диму одного. Единственным его развлечением был телевизор. Однажды вечером в нем появился Хрущев. Дима не вникал в его речь, но в какой­то момент ему показалось, что Хрущев смотрит прямо на него и обращается непосредственно к нему. А еще ему показалось, что Хрущев не вполне трезв, точнее, сильно пьян. «Что такое коммунизм? — задумчиво произнес Никита Сергеевич, и Дима, завороженный, застыл перед экраном, как кролик перед раскрытой пастью удава. — Попробую ответить так, чтобы ты понял, — продолжил Хрущев, легко и естественно перейдя с (обобщенным) зрителем на «ты». Он любил обращаться к народу по­простому. — Вот ты сейчас сидишь, смотришь на меня в телевизор, и у тебя один костюм в гандеропе. А в восьмидесятом году будет два!» — для наглядности вытянул вперед ладонь с двумя пальцами, как показал Диме игривого зайчика, Хрущев.

Да при чем здесь это? — изумился Каргин.

Но тут же подумал, что не где­нибудь махал хоботом снежный человек — Посвинтер, а... посреди кукурузного поля! Можно сказать, в самом дорогом Хрущеву месте. Никита Сергеевич собирался весь СССР превратить в большое кукурузное поле, чтобы и люди, и скотина были довольны и сыты, да не успел. А тут и фамилия «Посвинтер» с треском раскололась, как орех, на две половинки: «пос», то есть «потц» и... «винтер» — зима! Выходило, что в самой фамилии Посвинтера, как в математической формуле или в татуировке, было зашифровано его будущее: переродиться в снежного человека («винтер») и махать потцем посреди кукурузного поля!

Я схожу с ума, констатировал Каргин. Что тогда зашифровано в моей фамилии? Неужели мой удел — каркать и... гнить? Не АСД, не кукуруза, а водка губит Россию! — Каргин откупорил вторую бутылку «Полугара» и решительно наполнил рюмки.

 

— Давно бы так, — одобрила Ираида Порфирьевна, пропустив мимо ушей неуместный и безнадежно запоздалый антихрущевский выпад. — А потом он показал мне, что все карманы на пальто целы, нигде ничего не разрезано.

— Да как оно к нему попало, это пальто? — с трудом восстановил нить прерванного (водкой, чем же еще?) рассказа Каргин.

— Это было то самое пальто, которое купил себе Ванька, когда у него украли деньги на мою шубу, — пояснила Ираида Порфирьевна. — У него хватило наглости приехать в нем в Мамедкули.

— А что, нельзя было? — удивился Каргин.

— Мы сели ужинать, и отец сказал, что знал в лагере одного специалиста по разрезанию карманов и изъятию денег. У него в Москве было что­то вроде школы, где он учил молодежь, как это делать. Потом покажешь, сказал отец Ваньке, я знаю, как работают эти щипачи. Если их рук дело, я свяжусь со смотрящим, и они вернут деньги. Ну и все. А на следующий день Ванька ушел в город, вернулся пьяный, в одном пиджаке, сказал, что встретил у мечети босого нищего туркмена в драном халате, пожалел и отдал ему свое пальто.

— Благородно.

— Ага, — усмехнулась Ираида Порфирьевна, — он просто выбросил пальто в поле, потому что никто не резал карманов.

— И что было дальше? — Каргин вспомнил слова отца, что Порфирий Диевич все, что видел, клал в карман, а он, Иван Коробкин, молодой коммунист, честный советский парень, в его карман не поместился. Еще как поместился, с грустью подумал Каргин, и не просто поместился, а... просвистел сквозь карман, как ветер, не оставив следа.

— Что­что? — недовольно проворчала Ираида Порфирьевна. — Я вернулась домой, разрезала скальпелем, как надо, это проклятое пальто. Утром сказала, что туркмен его вернул. Отец, конечно, все понял, даже не стал смотреть. А когда мы улетали, на аэродроме дал Ваньке конверт с деньгами. Ровно столько, сколько у того якобы вытащили из разрезанного кармана. Сказал, что переговорил с кем надо и деньги прислали по телеграфу.

— Отец взял? — не поверил Каргин.

— Взял, — вздохнула Ираида Порфирьевна. — Но с дедом они больше не виделись.

 

Ожил мобильный.

Палыч известил, что стоит у ворот.

Ираида Порфирьевна возвращаться в Москву отказалась.

Договорились, что Каргин приедет на дачу завтра во второй половине дня, пересядет на свою машину, а ее отвезет домой на служебной Палыч.

— Забери с собой водку, — сказала Ираида Порфирьевна, когда он собрался уходить. — Ненавижу эту отраву!

Каргин молча захлопнул дверь.

Когда он справлял малую нужду за домом, под окнами комнаты, где они поминали Порфирия Диевича и прочих людей, Ираида Порфирьевна включила фонари, освещавшие по периметру участок. В их неестественном, желтом, как блюдо с урюком, вспомнил Каргин, свете он увидел цепочку следов, косо протянувшуюся от забора к окну. Отпечатки огромных, широких, как ласты, босых ног не могли принадлежать человеку.

 

Глава восьмая

Косой подол

1

Президентский указ о создании государственной корпорации «Глав­одежда­Новид» как снег на голову свалился в середине мая. Над Моск­вой гремели грозы, черные тучи стояли над землей, как если бы земля и небо поменялись местами. Молнии эсэсовскими зигзагами вылетали из туч, вонзались в обитые медью шпили высотных зданий. Шпили на мгновение уподоблялись взлетающим с неподъемным грузом ракетам. Они рассыпались искрами, расползались по небу светящимися змейками, как если бы гроза была лазерным шоу.

Никто не ожидал снега, но он в одночасье (вместе с градом) высыпался из самой злой тучи, как рис из продранного мешка. Снегорис простучал по крышам и стеклам машин, по зонтам пешеходов и тут же растаял, смытый теплым дождем из другой, как будто с кипятильником в мохнатом брюхе, тучи.

Каргин, как теплого дождя после снегориса, ожидал второго указа — о своем назначении на должность, но дождь (указ) по каким­то причинам задерживался. «Главодеж­да­Новид» уже (правда, только на бумаге) существовала, а руководителя у вновь образованной государственной корпорации не было. Сотрудники косились на Каргина. По конторе поползли слухи, что его отправляют на пенсию, о чем ему со слезами на глазах поведала сек­ретарша.

— Не пенсию, — вздохнул Каргин, — не в тюрьму.

— Значит, правда? — всхлипнула она.

— Пенсия после шестидесяти неотвратима, как смерть, — мрачно пошутил Каргин, — а смерть у большинства мужчин России наступает раньше пенсии. Так что надо не рыдать, а радоваться, что дожил.

— А я? — спросила секретарша.

— Тоже хочешь на пенсию? — удивился Каргин. — Тебе еще рано.

Она вышла, хлопнув дверью, чего раньше никогда себе не позволяла. Теперь и чаю не нальет, огорчился Каргин.

Он от звонка до звонка сидел в кабинете, тупо глядя на безмолвствующий белый телефон с золотым гербом. Каргин ощущал себя архитектором, составившим проектную документацию на строительство дома. План приняли, стройплощадку обнесли забором, а архитектору... велели пока погулять.

Но были и обнадеживающие моменты. На расчетный счет новорожденной корпорации неожиданно перечислили из бюджета деньги. Выведенная, как и все сотрудники, за штат «в связи с реорганизацией организации дирекции директора», так это звучало на бюрократическом языке, начальница финансового управления едва сама не упала, увидев, какая «упала» на счет сумма. Каргин велел ей сделать запрос, остается ли действительной его подпись на финансовых документах? Из Минфина пришла официальная бумага, подтверждающая право Каргина до назначения на должность нового руководителя подписывать финансовые документы. С паршивой (или заторможенной, сонной, клонированной, еще было неясно) овцы хоть шерсти клок, решил Каргин. Он распорядился немедленно перечислить оговоренные в контрактах суммы фирмам Бивы и Выпи, после чего вызвал Надю и велел ей организовать «рабочее» совещание с дизайнершами.

— Чем­то же эти суки занимались все время, пока мы... Пока решался вопрос, — нейтрально закончил Каргин. Не могу же я сказать, подумал он, пока ты превращалась в рыбу, а я... слушал истории про Снежного человека. — Пусть хоть что­то покажут, — продолжил он. — Я не могу идти на встречу с президентом, — покосился на государственный телефон, — с пустыми руками.

— На следующей неделе? — предложила, почиркав пальцами по экрану айпада, Надя. — До среды деньги точно дойдут.

Такая оперативность показалась Каргину подозрительной. Он еще не определился с откатами по этим контрактам. У него давно была мыслишка насчет полноприводного дизельного «Range­rover». Каргин собирался стать активным, путешествующим пенсионером. Ишь, как вскинулась, покосился на Надю. Неужели тоже хочет нагреть руки, в смысле плавники? Хотя зачем ей в воде деньги?

— Почему он не звонит, не вызывает? — спросил сам у себя, но получилось, что у Нади, Каргин. — Может быть, я уже сделал все, что мог, и дальше... покатится без меня?

— Он еще не решил, — ответила Надя, как если бы читала мысли президента. — Он думает. Но он дал деньги. Значит, он в игре. Он позвонит.

— Или вызовет? — Каргину вспомнился осьминог Пауль, сидевший в аквариуме в какой­то немецкой пивной и безошибочно определявший победителей в матчах на чемпионате мира по футболу. Неужели, жадно оглядел Надю, будущее лучше различимо из воды?

— Сначала позвонит, — угадывая намерения Каргина, отступила к двери Надя.

— Откуда знаешь? — спросил Каргин.

— Моя фамилия Звоник, — сказала Надя, — я предчувствую важные звонки.

— Наверное, плавниками? — предположил Каргин.

Ему мучительно хотелось узнать, как далеко зашел процесс превращения, главное же, определить его конечную точку. Не покроется же она вся чешуей, не отрастет же у нее, как у русалки, рыбий хвост? Пока что Каргин был вынужден констатировать, что она удивительно похорошела. Надя как будто помолодела лет на двадцать. С ее лица ушли (стекли?) морщины, спина распрямилась, как водопад, глаза прояснились и посветлели. Прежде Каргину иногда удавалось определить по глазам, о чем думает Надя. Сейчас он словно смотрел в прозрачную воду без дна или в черные, как пуговицы, глаза шевелящего в аквариуме щупальцами осьминога Пауля. Каргин подумал, что Надя на верном пути к... вне­ (или над­?) половому совершенству. Пора, пора им (он был уверен, что Надя не единственная в новой видовой общности) ставить перед ООН и Страсбургским судом вопрос о признании своих неотъемлемых гендерных прав.

— Эмигрантка, — едва слышно пробормотал он, поймав краем взгляда собственное отражение в зеркале на стене кабинета. Он точно не помолодел. Старость прошивала его насквозь тройной нитью (Бивы?), била в грудь острым клювом (Выпи?).

Но Надя услышала.

— Эмигрантка? — обернулась она. — Откуда?

— Из страны сухопутных людей, — ответил Каргин.

— И куда? — спросила Надя.

— Туда, — пожал плечами Каргин, — где нельзя без плавников. Я придумал название нашему роману — «Старик и рыба».

— Стране сухопутных людей — конец. — задумавшись, Надя сделала несколько шагов ему навстречу.

— Почему, — вдруг вырвалось у Каргина, — у меня не растут плавники?

 

...Наверное, он на мгновение потерял сознание, потому что не уследил, как Надя (словно воздух превратился в воду, а в этой среде у нее было тотальное превосходство) приблизилась к нему вплотную, прижалась грудью (к счастью, эти части тела у нее пока не подверглись изменению), прошептала ему в ухо: 

— Потому что ты не просто старик, а... мерзкий, похотливый старик...

Каргину бы обидеться, но он, напротив, испытал радость, какой давно не испытывал. Как если бы вся его жизнь с денежными, строительными, карьерными и прочими хлопотами камнем ушла на дно и он вновь оказался с Надей в подсобке их магазина в Ленинградской области, где они поздними вечерами считали выручку, составляли списки нужных товаров, а потом укладывались на надувную кровать.

Каким же, однако, простым, успел подумать Каргин, прежде чем Надя легко, словно они вдруг оказались в невесомости, перенесла его на диван и сама опустилась рядом, бесхитростным и коротким было мое счастье...

 

А потом он выпал из реальности.

У него словно выросли плавники, и он плыл сквозь Вселенную, раздвигая плавниками звезды, заглядывая в глубины, куда, как казалось Каргину, до него заглядывал один лишь Бог...

 

...Он проснулся (очнулся?) от тревожного звука, который, минуя слух, проникал прямо в душу. Он лежал в своем (пока еще) кабинете, как обычно, на кожаном диване. Один. Застегнутый на все пуговицы и «молнии», как покойник в гробу. Никаких плавников.

Что это было?

 

Возможна ли в земной жизни бесконтактная, вне­ (над­?) физическая близость?

 

Неужели он умер?

 

Дверь в кабинет открылась.

— Дмитрий Иванович, — испуганно, но уже с возвращающимся почтением в голосе произнесла секретарша. — Это из администрации. Сейчас вас соединят с президентом.

— Звόник! Где Звόник? — вскочил с дивана Каргин.

— Я здесь, — следом за секретаршей вошла в кабинет Надя. На ее деловом костюме не было ни единой помятости, как будто она только что не лежала на диване с Каргиным, куда перенесла его как... пушинку? А вдруг и впрямь... не лежала?

— Шевели плавниками, служивая! — прикрикнул Каргин. — Все бумаги по «Новиду» мне на стол! Мухой!

— Уже там, — ответила Надя. — Слева в красной папке. Крупным шрифтом, чтобы вы могли прочитать, если будете без очков.


2

Следующие несколько дней в новообразованной государственной корпорации прошли в бессмысленной бюрократической суете, взметнувшейся, как пена над кастрюлей с супом, после телефонного разговора Каргина с президентом. Каргин таинственно помалкивал о содержании разговора, а потому столпившийся у кастрюли чиновный народ самостоятельно анализировал сложившуюся ситуацию. Ждали, причем одновременно, невообразимого повышения зарплат и... поголовного увольнения. Особенно волновалась женская, численно преобладавшая и успевшая мысленно (и без большой печали) распрощаться с достигшим пенсионного возраста начальником часть коллектива.

«Это правда?» — жарко шептала, наваливаясь на Каргина грудью, сек­ретарша.

«Что?» — отстранялся тот от упругой, как будто с пружинами внутри, плоти.

«Что он хочет назначить тебя, — в мгновения сильных душевных переживаний она переходила на “ты”, — премьер­министром?»

«Откуда... Кто это сказал?» — изумлялся Каргин.

«Сказали...» — смотрела сквозь него широко открытыми глазами секретарша, должно быть уже видя пустынный премьерский этаж в Белом доме, посты охраны, приемную размером со спортивный зал и себя, покрикивающую на охранников, отдающую распоряжения нижестоящим сотрудницам.

«Иди, иди», — выпихивал ее за дверь Каргин, не давая однозначного ответа и тем самым поднимая градус женского (от их имени и по их поручению действовала секретарша) волнения до критического уровня.

 

— Скажи, что никого не уволишь и всем повысишь зарплату, — посоветовала Каргину Надя. Она, похоже, окончательно преодолела гравитацию пола (половую гравитацию?) и свысока смотрела на сослуживиц. — Иначе они сойдут с ума. Я передаю им твои указания, объясняю, кому надо звонить, какие письма подготовить, они ничего не соображают.

— Хорошо, — согласился Каргин, — собирай в актовом зале коллектив, я отвечу на все вопросы. Где эти... — он до сих пор с трудом произносил их имена (язык как будто примерзал к нёбу, по телу пробегала судорога), — Выпь и Бива?

— Ты что, — с плохо скрытым презрением посмотрела на него Надя, — до сих пор не понял? Они не бегают по первому звонку. Сами назначают время и приходят, когда считают нужным.

— С кем же мы будем проводить рабочее совещание? — тупо и безнадежно (он это предвидел) поинтересовался Каргин.

— Найдутся люди, — уверенно пообещала Надя. — Каждому овощу свой час.

— А сверчку — свой шесток. Время собирать камни, — развил народно­библейскую тему Каргин, — и... разбрасывать овощи.

— Ну­ну, — покачав головой, Надя вышла из кабинета.

— Где Палыч? — выждав пару минут, выскочил в приемную Каргин. — Я отъеду... по делам.

— А как же совещание? — ахнула секретарша.

— К президенту, — приложил палец к губам Каргин. —  быстро! Одна нога там, другая... — направился к лифту Каргин.

 

Палыч лихо подкатил к подъезду, едва только он вышел на набережную из стеклянных дверей. Подняв глаза на этаж «Главодежды», Каргин увидел ряд разноцветных (молодые компьютерщицы красили волосы в неожиданные цвета) женских голов, как подсолнухи к солнцу, повернутых в его сторону. Только подсолнухи обычно смотрят вверх, а головы смотрели вниз.

Он приосанился, ощутил себя вождем племени, выходящим из пещеры на бой с мамонтом. Женское внимание грело тщеславие, хотя Каргин знал, как капризен, ненадежен и неверен этот огонь. Но едва ли в мире существовал мужчина, им не опаленный. А что произойдет, если они все станут, как Надя, вдруг подумал он, если у всех у них...

Ответить на этот вопрос было так же трудно, как и на вопрос, есть ли жизнь после смерти. Садясь в машину, Каргин посмотрел на Москву­реку. Ему показалось, что ее свинцовую поверхность режут сотни острых плавников. В принципе, подумал он, между сухопутным деторождением и метанием икры нет большой разницы, если только размножающимся особям не надо будет лезть, как лососям, в одну реку. И еще он некстати вспомнил, что лососи мечут икру единственный раз в жизни, а потом погибают. Наверное, в этом заключалась высшая демографическая справедливость.

— В Каланчевский тупик, — сказал Каргин.

— К Нелли Николаевне? — уточнил Палыч, хотя мог бы этого не делать. Кроме магазина «Одежда», в Каланчевском тупике (во всяком случае, для Каргина) ничего представляющего интерес не наблюдалось.

— По твою душу, — вздохнул Каргин.

— Это как? — нахмурился, шевельнул усами Палыч. Как любой пожилой и солидный человек, он не любил неожиданностей.

— Вышло распоряжение,— объяснил Каргин, — с первого июля для водителей персональных автомобилей государственных служащих вводится униформа: фуражка с золотой кокардой, ливрея с галунами, перчатки и... белый шарф.

— Давно пора, — кивнул, подрезая не по чину разогнавшуюся маршрутку, Палыч, — а то в чем мне на яму, на мойку? Белый шарф — самое оно!

Доехали на удивление быстро. От Нового Арбата Палыч гнал по резервной полосе. Возле наряда ДПС за мостом на островке безопасности выстроилась вереница внедорожников с повторяющимися цифрами в номерах. Молодые и пожилые кавказского вида люди что­то недовольно бубнили в мобильные телефоны. Но Палычу майор только устало махнул полосатым жезлом. Неужели и они, проводил взглядом милиционеров Каргин, знают, что мне звонил президент? В России, подумал он, информация распространяется со скоростью мысли... президента. А раньше — великого князя, царя, императора, генерального секретаря ЦК КПСС.

Неведомая, но необоримая сила влекла его (как лосося на нерест?) к манекену в витрине магазина «Одежда». Магазин был храмом. Манекен — богом. Каргин — просителем. Не очень было понятно, кто в этой цепочке является жрецом. Каргин склонялся к мысли, что это видоизменившаяся Надя. Он понял, что люди во все времена обращаются к богу (богам), когда чувствуют подвох. Особенно когда перед ними, как у него после разговора с президентом, открываются новые горизонты и — одновременно — закрадывается подозрение, что эти горизонты — ложные. Ибо жизнь человека «от зловонной пеленки до савана смердящего», как полагали ветхозаветные пророки, есть ложь. А она, как и все на свете, бывает «прирученная» и «дикая». С «прирученной» ложью человек, как Каргин с «Главодеждой», постепенно сливается воедино. «Дикая» же — «Новид» — пугает его, как незнакомое чучело ворону на кукурузном поле.

Чья­то могучая, но невидимая рука ввинчивала Каргина, подобно шурупу­саморезу, в конструкцию, смысла и назначения которой он не понимал.

Выбирать всегда следовало из двух (или многих) зол. Никакого другого выбора человеку ни в какие времена не предоставлялось. В одном случае Каргин должен был плыть по течению, сидеть шурупом по самые уши в доске и не высовываться. В другом — осознанно и рьяно исполнять чужую волю, уповая на всеобъемлющий и неуловимый, как воздух, русский «авось». Пусть большие пацаны (президент и кто там с ним рядом) или пацанки (Выпь, Бива и примкнувшая к ним Надя) решают, а я чижиком за дрожками, Микояном между струйками, авось пронесет... Так жили в России не только чиновники и олигархи, но и подавляющее большинство простых людей. А что, если и он... так же, крамольно подумал про президента Каргин, сжился с Россией («прирученная» ложь), как я с «Глав­одеждой»? А тут какой­то «Новид»... То ли новый вид, то ли новая идея.

«Нет неразрешимых проблем, — вспомнились ему сказанные по телефону слова президента, — есть трусы, которые не хотят их решать. Но мы заставим!»

Неужели сам решил ввинтиться, подумал Каргин, но сначала ввинтить меня?

 

Потом Каргину позвонил помощник президента. Они обсудили технические вопросы: где брать, если срочно понадобятся, наличные; каким людям в каких организациях будет поручено оказывать Каргину содействие.

«И вот еще что, — сказал помощник, — на вас выйдет один человечек, его зовут Роман, он будет чем­то вроде офицера связи, но с расширенными полномочиями. Решение по данной кандидатуре не обсуждается».

«У человечка имеется фамилия?» — поинтересовался Каргин.

«Имеется, — ответил помощник. — Его фамилия — Трусы. Такая вот странная фамилия».

«Я записал. Роман Трусы. Фамилия, как я понимаю, не склоняется?»

«Он хороший специалист. Постарайтесь с ним ладить. Это в ваших интересах», — посоветовал помощник президента и повесил трубку.

Неужели, подумал Каргин, Роман Трусы имеет отношение к тем самым трусам, которые не хотят решать неразрешимые проблемы?

Пока что на (новом?) горизонте трусов не наблюдалось. Надя, Бива, Выпь, президент, его помощник — все рвались в бой. А что, если, удивился и одновременно восхитился проницательностью президента Каргин, он догадался, что трус — это... я? И, чтобы я взбодрился, послал ко мне человека с говорящей фамилией Трусы? Или... — в автоматическом режиме заработало «лезвие Оккама» по бесконечному «умножению сущностей без необходимости» — президент... знает, что Надя…

Ну, нет, перевел дух Каргин, президент не может быть настолько гениальным!

 

«Не проспи величия!» — манекен в витрине с божественной легкостью преломил «лезвие Оккама», вернул Каргина в реальность.

Витрина претерпела значительные изменения. Слово «одежда» уменьшилось в размерах. К нему, как вагоны, прицепились слова: «охота», «рыбалка», «путешествия». А сам магазин теперь назывался «Экспедиция». Это слово, как локомотив, тянуло за собой остальные.

Серебристый манекен тоже выглядел иначе, чем осенью. Тогда он напоминал легкомысленного — в кроссовках со светящимися зелеными шнурками — молодого менеджера или системного компьютерного администратора, завсегдатая социальных сетей, любителя вечерних пробежек в наушниках. С той поры офисный планктонщик возмужал, превратился в настоящего мачо — в камуфляже, тяжелых ботинках на ребристой подошве, суровой шерстяной шапочке, с черными и зелеными (маскирующими) полосами на лице. Он определенно пересмотрел свои взгляды на жизнь, возможно, проштудировал труды Ницше и походил в секцию рукопашного боя.

О каком величии он говорит, удивился Каргин. Чьем? Моем? Или... России? Ему было как­то неуютно под взглядом военизированного, озаботившегося неизвестно чьим величием мачо. Что же это за величие, если его можно... проспать? Можно проспать первый урок в школе, начало рабочего дня, еще кое­что, особенно когда спишь не один, но... величие? Неужели он считает, что весь русский народ... спит?

Каргин так глубоко задумался, что сам, похоже, заснул, стоя перед витриной.

 

Очнулся в кабинете Нелли Николаевны за чаем.

 

Директриса поведала ему, что магазин перешел в ведение министерства обороны, точнее, «Оборонсервиса», ну да, того самого, начальница которого проворовалась. По словам Нелли Николаевны, за время, пока расследовалось дело, «Оборонсервис» несказанно разросся, укрепился, расширил сферу деятельности. Недавно подследственной руководительнице вернули с извинениями изъятые у нее килограммы ювелирных изделий.

— Так что теперь мы охотники и путешественники. Нам уже и новое название придумали — «Экспедиция». Летом — ремонт, перепланировка, а осенью... — Нелли Николаевна вздохнула, вышла из кабинета, но вскоре вернулась, развернула на столе непонятного цвета пиджак с накладными карманами. — Вот, отложила для вас, Дмитрий Иванович.

Пиджак напоминал рельефную географическую карту. Но не радующую глаз утиную или кабанью охоту — с заходящимися в азарте собаками, внедорожниками на поляне, людьми с дорогими ружьями в изысканном камуфляже, дымком над бревенчатой топящейся банькой, накрытыми в предбаннике столами — увидел Каргин на хамелеоньей поверхности карты. Он увидел там унылый русский сельский пейзаж: разрушенные избы, поваленные заборы, опавшие листья, сгнившие на земле черные яблоки, голые, как плети, деревья, низкие, серые облака, размытые грунтовые дороги, заросшие подлеском поля. Безлюдье. Тут шла другая — невидимая, масштабная и всеобъемлющая охота — на народ. Он определил цвет пиджака. Это был цвет бесприютности, тоски и... беспробудного под шум дождя и свист ветра сна в холодной черной с пауками избе.

— Давно о таком мечтал, — надел пиджак Каргин. — В нем хоть на охоту, хоть... в клуб (какой еще клуб? — ужаснулся собственным словам), хоть на пикник...

 

...Палыч оценил обновку начальника уважительным кивком.

— Вы в нем, Дмитрий Иванович, как патрон в стволе.

— Теперь бы только не промахнуться, — пробормотал Каргин.

— В кого прицелились, Дмитрий Иванович? — поинтересовался Палыч.

— И не проспать, — добавил Каргин. — Величие, оно такое... Чуть заспался и... ищи­свищи.

— Завтра с утра? Во сколько? — забеспокоился Палыч.

— Считай, что уже, — посмотрел на памятник Лермонтову Каргин. — Иду по следу.

Лермонтов стоял на постаменте, как восклицательный знак посреди хаоса, безволия и... холодного паучьего сна.

— Догоните, — как о деле решенном сказал Палыч. — Или обойдете, он выйдет на вас, а вы гада — в лобешник! Завалите, Дмитрий Иванович, даже не сомневайтесь!

— Кого это я завалю? — надменно уточнил Каргин.

— Вам видней, — тактично ответил Палыч.

— Как тебе костюмчик на манекене? — спросил Каргин, когда протолкнулись на Садовое кольцо. — Взять мне такой для охоты?

— Дмитрий Иванович, — произнес после долгой паузы Палыч, — нет там никакого манекена. И осенью не было. Там пустая витрина.


3

То, что Каргин узнал о Романе Трусы из подготовленной аналитическим отделом «Главодежды» справки, его не столько озадачило, сколько опечалило. Он всегда печалился, когда соприкасался с несовершенством мира не как с очевидной патологией, вонючей лужей, через которую можно перескочить, а как с торжествующей реальностью, где ему, Каргину, делать было нечего, как рыбе в лесу или черепахе в снегу. Где несовершенством, патологией был он. В лучшем случае он сам мог там скорбно растечься, как писал Маяковский, «слезной лужей», через которую будут брезгливо перескакивать, подхватив штаны, иные, населяющие тот мир существа.

 

Такие, как Роман Трусы.

 

В Википедии он объявлялся адептом стиля «Цветущая гниль». Культурологи спорили, является ли этот стиль «высшей и последней стадией» модерна, или же из «цветущей гнили», как некогда из ленинской газеты «Искра», возгорится пламя новой культурной эпохи.

Сам Роман Трусы, впрочем, держался скромно, в гнилые передовики не лез, бесстрастно, как врач­патологоанатом, констатируя в многочисленных интервью, что «гниль полноценно цветет там, где нет глаз, чтобы ее увидеть, нет ума, чтобы ее осмыслить, нет воли, чтобы с ней бороться». Таким максимально благоприятным для цветения гнили местом, по его мнению и к его сожалению (как опытный диверсант, он всегда расчищал пути отхода), была современная Россия. Это не результат масонского заговора, утверждал в своем блоге­стотысячнике Роман Трусы, не происки Ротшильдов и Рокфеллеров, не беда и не трагедия (в ее стремительно устаревающем христианском и даже ницшеанском — «человеческое, слишком человеческое» — восприятии), а неоспоримая данность. Противостоять ей, полагал он, столь же бессмысленно, как противостоять наступлению нового ледникового периода, смещению магнитных полюсов Земли, извержению вулканов, вспышкам на Солнце. Новые формы жизни непобедимы, как бактерии рака или СПИДа. На карте мира, объяснял он, Россия ярко фосфоресцирует, как гнилое бревно размером в одну восьмую часть земной суши, одновременно освещая пылающим сердцем, подобно Прометею, путь пребывающему во тьме человечеству.

Роман Трусы считал себя русским патриотом. «Я горжусь нашей великой Родиной, — писал он в очередном, широко обсуждаемом в Сети посте. — Эйнштейн не отвечает за Фукусиму. Пастер — за бактериологическое оружие. Колумб — за привезенный на каравеллах в Старый свет сифилис. Россия не отвечает за конец цивилизации. Она — всечеловек в семье народов. В то время как другие народы трусливо жмутся по углам национальных квартир, бормочут что­то про мультикультурализм, тайно опутывая границы колючей проволокой, Россия смело распахнула душу и территорию навстречу веяниям нового уклада: наркотикам, радикальному исламу, терроризму, неконтролируемой миграции, политкорректности, правам гомосексуалистов и скотоложцев, отмене образования, ликвидации здравоохранения, разрушению семьи и так далее. Великая и бесконечно добрая Россия, как бесстрашный исследователь, слила весь яд в один стакан и гордо выпила за здоровье человечества. Нам не привыкать

Иллюстрировалась эта гадкая мысль фотографией железнодорожного тупика, где стояла цистерна с надписью: «Метиловый спирт! Смертельно!» К этой по какой­то причине неохраняемой, с разблокированным краном цистерне выстроилась длинная, как некогда в Мавзолей, очередь людей с разнообразными емкостями. Некоторые из них, впрочем, определенно двигались в обратный — к обезьяне — путь по дороге дарвиновской эволюции. Обнаружилась в очереди и квадратная, с замотанной черным платком головой баба в рубчатой телогрейке. В советское время Каргин часто видел таких баб на железнодорожных путях, где они отсыпали лопатами гравий и таскали на плечах шпалы. Человекообразные существа на фотографии, не отходя от цистерны, жадно пили из наполненных емкостей. Несколько особей уже лежали на насыпи. Кто с блаженной улыбкой, кто с пеной на губах. Воистину, русские были сильнее смерти! Потому­то, делал вывод Роман Трусы, мы и сломали хребет фашистскому зверю, спасли Европу от коричневой чумы.

Баба в очереди по какой­то причине была без емкости, и Каргин подумал, что, наверное, она будет пить метиловый спирт прямо из крана, припав к нему черной, как закопченный котел, головой. А еще эта вне­ и всевременная русская баба некстати напомнила Каргину... Ираиду Порфирьевну.

 

Надо ей позвонить, мрачно подумал он.

 

Роман Трусы искренне сожалел, что колонне возглавляемой им арт­группы «Т.Р.Усы» вот уже который год не дают влиться в «Русский марш» во время святого для каждого православного государственного праздника четвертого ноября — Дня народного единства.

«Как расшифровывается названиеТ.Р.Усы”? — спрашивал он в другом интервью и сам же отвечал: Т. — это танки, Р. — ракеты, Усы — Сталин. Так кто в России настоящие патриоты? Мы или эти трусливые законопо­слушные националисты с изъеденными молью хоругвями? Они демонизируют кавказцев, — продолжал Роман Трусы, — не понимая, что так называемаякавказская угроза” — миф! Почему? Да потому что кавказская молодежь, переселившаяся в крупные русские города, практически поголовно сбривает усы, то есть утрачивает пассионарность. Как только русские поверят в магическую силу усов, начнут их отращивать и подкручивать в спиральки, они снова станут могучим государствообразующим народом, первыми среди равных в дружной семье народов великой России, народом, за который провозгласил исторический тост генералиссимус Сталин

Революционное прошлое России не давало покоя Роману Трусы. Он как мог украшал, расцвечивал его «цветущей гнилью». Одна его статья — по аналогии с ленинской — называлась «Три источника, три составные части нового стиля». Если столь полюбившийся русской душе марксизм, писал Роман Трусы, возник из синтеза немецкой классической философии, французского утопического социализма и английской экономической науки, то новый, определяющий бытие и сознание современной России стиль имеет, как зуб мудрости, трехканальный корень: политическую практику как ускоренное или замедленное (в зависимости от обстоятельств) разрушение государства; шоу­бизнес как «скотинизацию» (здесь он употреблял неологизм Ф.М. Достоевского) и «денационализацию» (надо полагать, собственный) населения; вульгарную историософию как «исходник» для национальной идеи. У каждого преступления, цитировал далее Берию Роман Трусы, есть имя, отчество и фамилия. Политическую практику разрушения государства он связывал с деятельностью первого и последнего президента СССР и всех последующих президентов России. «Скотинизацию» и «денационализацию» населения посредством шоу­бизнеса с творчеством... любимых народом Аллы Пугачевой, Максима Галкина, Иосифа Кобзона, Стаса Михайлова, Елены Ваенги, Григория Лепса, Льва Лещенко и даже почему­то... почтенного Юрия Антонова. В те дни как раз было зарегистрировано общественное движение «Алла — русская мадонна». Не просто мадонна, констатировал Роман Трусы, а примадонна, то есть первая в ряду добродетельных и целомудренных русских женщин, вторая после Матери Господа Христа. К историософским же поискам национальной идеи он почему­то приплел оригинального мыслителя, автора теорий «пассионарности народов» и «временных циклов цивилизаций» Льва Гумилева — «сына расстрелянного отца и вечно гонимой матери», как он его называл. По мнению Романа Трусы, именно этот «ученый», подобно котенку в проруби, утопил национальную идею в цветущей гнили, да так, что никто и не заметил.

Только Роман Трусы.

Нельзя не согласиться с Гумилевым, продолжал он, в том, что пассионарность — это синоним жизненной энергии, а жизненная энергия — синоним креатива. Сегодня в России креатив, как сказочный аленький цветочек, расцветает всецело и исключительно на гнили. Эта гниль пронизала литературу, живопись, драматургию, кинематограф, просочилась во все сферы деятельности государства, превратилась в «ноу­хау» российской власти всех уровней — от сельского поселения до правительства. «Цветущая гниль» сжирала вместе с проржавевшими трубами и искрящей проводкой ЖКХ, иссушала образование, точила медицину, армию, речной флот, космическую промышленность, сводила на нет науку и сельское хозяйство. В сегодняшней России она была не «догмой», а «руководством к действию» едва ли не в большей степени, чем в СССР марксизм. Стилисты цветущей гнили призраками скользили по городам и весям, организовывая скандальные перформансы и похабные выставки, устраивая шокирующие публику презентации, осваивая федеральные и региональные выделенные на культуру, спорт и туризм средства, а также бездонные бюджеты выборных кампаний.

Роман Трусы был стилистом­многостаночником: держал галерею на набережной Яузы, как режиссер ставил спектакли (почему­то главным образом по произведениям яростных обличителей русского капитализма — Успенского, Решетникова, Мамина­Сибиряка и Мельникова­Печерского). Одним словом, непрост, ох, непрост был Роман Трусы, автор многих цитируемых афоризмов:

«Саморазоблачение и честное объявление недостойной цели — верный путь к материальному успеху и общественному признанию»;

«Если я пойду на выборы под лозунгом: “Смерть русским свиньям!” — избиратели меня поймут и поддержат»;

«В России любая инновация разрушительна, как смерч, ядовита, как змея, внезапна, как ограбление квартиры»;

«Новое в России — это возвращение к тому, что предшествовало старому»;

«Сказать народу правду о нем — повторить путь Христа»;

«Абсурд определяет норму, как бытие сознание»;

«Проиграв две мировые войны, немцы узнали о себе одну правду. Если бы они победили — мир узнал бы другую»;

«У богини победы отсутствует голова»;

«В День народного единства шансов получить на улице по морде больше, чем в другие дни».

Как только очередной скандал, в котором он был замешан, набирал обороты, Роман Трусы растворялся в воздухе, исчезал за границей или отправлялся в какую­нибудь экзотическую экспедицию. Последний раз он искал (это насторожило Каргина)... Снежного человека в отрогах Копет­Дага на туркменско­иранской границе, то есть вблизи милого сердцу Каргина Мамедкули. А вскоре вновь всплывал рядом с властью, но чуть в стороне — в неуловимой точке, где благие начинания государства оборачивались собственной противоположностью, где гниль готовилась расцвести с новой силой.

Гниль в России, делал очередное открытие Роман Трусы, это деньги. Не важно, воруют их (системное расхищение бюджета было основным занятием чиновничьего сословия) или во что­то инвестируют (вторая сторона той же медали). Результат один: все, что связано с деньгами, — а с ними в современном мире связано практически все — превращается в гниль!

«Опустошение Отечества» — так назывался мюзикл по мотивам произведений Глеба Успенского, где Роман Трусы одновременно выступал продюсером, режиссером и исполнителем главной роли. Рэп в мюзикле шел под вкрапления балалаечных переборов и тревожное металлическое вибрирование варганов.

«Система оборотов капитала проста, — лихо отплясывал на сцене Роман Трусы в смазных сапогах, жилетке с золотой цепью, при окладистой, как у Саввы Морозова, белой бороде, но с черными пружинными пейсами под кипой:

 

Прием обогащения прост.

Наш бизнес — смерть всего,

Что создано природой

И чужими руками до нас.

Наши проекты — ценой в миллиарды,

Сколково и зимние олимпиады.

ГЛОНАСС, ё­мобили,

Бюджеты были и сплыли.

Но во сколько раз

Подлее нас

Те, кто радуются прокладке высокоскоростных трасс

Из пункта А в пункт Б.

Миллиард мне, миллиард тебе.

Кто за двугривенный сладким пением

Приветствуют исчезновение

Естественных и трудовых богатств,

Это — интеллигенция.

Телевидение, радио и юриспруденция.

Любое дело в России

Затевается для того, чтобы лопнуть.

Встать, суд идет!

Чтобы заглохнуть.

Чем сильнее бессмыслица, тупость, тревога,

Тем неприступнее власти берлога.

Как в тридцать седьмом вас сажали, стреляли,

Так мы сейчас ваши денежки палим!

 

Мюзикл шел с аншлагом. На премьере присутствовали президент и олигархи, покинувшие ради такого случая курсирующие в теплых морях яхты. В завершении мюзикла кружившиеся в матерчатом небе над Красной площадью лазерные голуби с оливковыми веточками в клювах превращались в (натовские?) беспилотники­дроны. Кремль разваливался на куски, как пересохший пасхальный кулич, а отбомбившиеся беспилотники складывались в светящуюся вращающуюся, как циркулярная пила, свастику. На сцену выходил Роман Трусы в красной рубахе, грозно порыкивая и ловко поигрывая топориком. Зрители долго аплодировали стоя. А президент, если верить газетам, смущенно улыбаясь, повторил слова Николая Первого, сказанные после просмотра гоголевского «Ревизора»: «Всем досталось, а больше всех мне».

 

«Не проспи величия», — вспомнил Каргин.

 

Роман Трусы точно своего величия не проспал, убедительно подтвердил собственный же тезис: «Саморазоблачение и честное объявление недостойной цели — верный путь к материальному успеху и общественному признанию».

Всей душой ненавидевший русский капитализм, писатель Глеб Успенский умер в лютой нищете в 1902 году в сумасшедшем доме.

Роман Трусы, как писали в гламурных журналах, на вырученные за мюзикл «Опустошение Отечества» деньги приобрел виллу в Ницце.


4

А кого еще, вдруг с непонятной яростью подумал Каргин, мог президент прислать мне в помощь?

В последние дни он много думал о президенте, смотрел по телевизору новости, пристально вглядываясь в его усталое, стремительно грустнеющее в процессе общения с очередным посетителем кремлевского кабинета лицо. Каргин, как если бы президент был вожаком стаи, а он, Каргин, тоже бегал в этой стае, чувствовал, как сжимается вокруг президента и, следовательно, вокруг стаи, к какой он самочинно себя причислял, подвижно­гибкое кольцо неприятия и отторжения. Стая пока еще вольно охотилась на просторах одной восьмой части суши, рвала загривки намеченным козлам и баранам. Но уже злобно каркали с ветвей вороны, ежи колючими шарами катились под лапы, рыбья мелочь плевалась из воды, под землей плели интриги барсуки и кроты, выходили на поляны протестовать злобные хорьки. Обнаглевшая живность размыкала звенья пищевой цепочки. Распалась цепь великая, вполне мог бы перефразировать Некрасова Роман Трусы, распалась и ударила, одним концом по ложечке, другим — по едоку.

 

Истинное знание сокровенно и неделимо, размышлял Каргин, оно не отпускается «на вынос», не выставляется на всеобщее обозрение.

Переместившись на кожаный диван, Каргин расслабился, медленно сосчитал до десяти, прикрыл глаза, но увидел... почему­то нетрезвого Хрущева, объясняющего на излете карьеры с экрана телевизора народу, что такое коммунизм: «Сейчас у тебя один костюм висит в гандеропе, а в восьмидесятом году будет два

Такое начало медитации Каргину не понравилось. Он едва удержался, чтобы не прервать сеанс, отлепиться от противного дивана.

Постепенно нездоровое, с мешками под глазами, лицо пьющего Хрущева преобразовалось перед мысленным взором Каргина в утомленное лицо нынешнего несменяемого президента.

«Вот ты сейчас сидишь, смотришь на меня в телевизор, и у тебя, — тонко усмехнулся президент, — гандероп ломится от китайского ширпотреба, а холодильник — от просроченных продуктов из супермаркета, дешевой водочки, сдобренного для твоего же спокойствия женскими гормонами пивка. Чего же ты хочешь? — процитировал президент название пророческого, как утверждали некоторые современные литературоведы, романа партократа и сталиниста Всеволода Кочетова, написанного почти (как в подзорную трубу видел будущее этот забытый ныне писатель!) полвека назад. — Ты скулишь об СССР? Вспоминаешь, как заботилось о тебе государство? Но ты сам его предал! Двух костюмов в гандеропе тебе показалось мало! Ты взревел: “Долой КПСС!”, “Даешь свободу!”, “Хто, — вдруг перешел на мову президент, — зъив мое мясо?” Только что такое свобода, дружок? — Президент на мгновение преобразился в ласкового диктора «дядю Володю» из передачи «Спокойной ночи, малыши!». — Помнишь, хотя вряд ли, что говорил о свободе великий Достоевский? “Ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы”. Я сделал все, чтобы тебе было не так невыносимо. Свобода — это мое и тех, кому я разрешаю, право владеть всем и жить так, как тебе не снилось, и твое право — видеть это и звереть от злобы. Но исключительно молча или — на сайтах в Интернете, на кухнях, в многоквартирных хижинах, на пушечный выстрел не приближаясь к нашим дворцам. Это, собственно, и есть идеология, об отсутствии которой пишут в газетах всякие полезные идиоты. Хочешь услышать правду о себе? — Устремленный в душу народа взгляд президента сделался по­учительски строгим и по­милицейски неподкупным. — Ну так сиди и слушай! В тебе давно умерло все человеческое. Остались одни, как у препарируемой лягушки, рефлексы. Тебя переполняет любовь... отнюдь не к Родине, плевать ты на нее хотел, а... к деньгам. И ненависть к ним же. Больше всего на свете ты любишь свои деньги, которых у тебя всегда мало, и ненавидишь чужие, которых у кого­то почему­то много. Ты вопишь, что у тебя все отняли. Ложь. Ты сам все отдал, потому что всей душой ненавидишь труд. Разве ты протестовал, когда закрывались заводы, продавались на металлолом станки, разбивались на бетонные блоки колхозные фермы? Нет, ты с радостью обменял свои ваучеры на водку! Возлюбив деньги, ты оказался органически неспособным к осмысленной деятельности, работе во благо себе и стране. Поэтому я заменяю тебя другими народами. Есть еще один вариант, я думаю над ним. Дать тебе в надсмотрщики Кавказ. Чтобы ты работал за страх, а не за деньги. Как еще можно заставить работать ленивого пьяного труса? Ты задницей чуешь, — панибратски подмигнул президент, — что грядет беда. Но и пальцем не шевелишь, чтобы ее отвести, голосуешь за тех, кто сживает тебя со свету, возводит дворцы на Лазурном берегу, ездит по встречной полосе, жрет и пьет на золоте. Хотя и в тридцать седьмом ты знал, знал, что происходит что­то ужасное, но не восставал против палачей, строчил и строчил доносы, сходил с ума под пытками на допросах, оговаривал всех и вся, орал на расстреле: “Да здравствует великий Сталин!” Ты никогда не поднимешься против капитализма и против денег. Ты будешь их одновременно любить, ненавидеть и бояться. Как когда­то Сталина. А еще раньше — Ивана Грозного. Умирать за них и тупо наблюдать, как они убивают страну: как пустеют деревни, зарастают поля, вырубаются леса, останавливаются производства. Ты что­то бормочешь про модернизацию? Народ, без войны прос...вший свою страну, недостоин модернизации. В свое время Сталин провел ее, втоптав тебя в голод и грязь. Он на твоих костях построил заводы, учредил колхозы, разгромил Гитлера, обзавелся атомной бомбой. Спасибо ему за это. Хотя он это делал не ради твоих красивых глаз, а чтобы сохранить власть, а там, чем черт не шутит, размахнуться вширь, организовать, как тогда писали поэты, “земшарную республику Советов”, где он был бы главным. Но мне никакая модернизация не нужна. Модернизировать тебя? Не вижу смысла. Мое величие никак не связано с тобой. Мы существуем в параллельных, соприкасающихся только в телевизоре реальностях. У меня все есть. Я самый богатый человек в мире. Могу любого, кто мне не нравится, прихлопнуть, как муху. Могу посадить в тюрьму. Могу поиметь любую красавицу. Любую мразь могу вытащить из грязи в князи и загнать обратно в грязь. Это и есть счастье... Давно хочу тебе объяснить, — посмотрел на часы президент, и Каргин догадался, что медитация подошла к концу, — что такое коррупция, о которой сейчас столько говорят и пишут. Это всего лишь материализация твоей ненависти к труду, любви к деньгам и трусости перед властью, Кавказом, мигрантами и далее по списку. Коррупция — это ты. Сколько денег из материнского капитала тратится по назначению? Сказать? Ты сам знаешь. Сколько ветеранов войны благополучно поселились на участках, которые я им бесплатно дал вместе с ссудами на строительство? У кого теперь эти участки? По какой цене они были проданы? Все, что дает тебе государство, ты или продаешь, или пропиваешь, или тратишь на взятки — судьям, ментам, учителям, врачам, пожарникам, бандитам, мелкой служивой сволочи, выправляющей документы. Справедливость — это я. Вокруг меня коррупции нет. Я точно знаю, кому, сколько и на какие цели даю. Кто меня обманет — будет наказан, даже если сбежит за границу, зароется в землю, опустится на подводной лодке на дно морское. Найду, вытащу и покараю. Кто мне верен — останется жить, сколько бы он ни украл, чего бы ни натворил. Я всегда буду с тобой, — усмехнулся президент, — потому что я — это ты, точнее, я — абсолют твоих желаний. Я, как и ты, не люблю трудиться и люблю деньги. У меня, как и у тебя, нет никаких идей, кроме единственной — жить в свое удовольствие. Я, как и ты, — вздохнул президент, — боюсь смерти, потому что эта сволочь никому не подчиняется. Мысль, что я умру, а мои миллиарды останутся, сводит меня с ума, — признался он. — Но я не пожалею никаких денег, — пообещал, сжав кулаки, — на исследования, связанные с продлением жизни. Моей, — уточнил презрительно, — а не твоей. Моя жизнь бесценна. Твоя — бессмысленна. Это единственная модернизация, которая меня интересует. Мне некуда отступать, — добавил с грустью, — Россия — моя судьба».

 

А ведь он прав, вздохнул Каргин, как если бы эта невозможная речь не являлась плодом его больного (какого же еще?) воображения. И насчет свободы, и насчет коррупции.

Он давно присматривался к представителям так называемого «креативного класса», хотя и не вполне понимал, в чем, собственно, заключается их креатив и почему они — «класс»? Были отдельные яркие экземпляры, вроде Романа Трусы. Остальных, просиживающих в банках и офисах штаны, вполне можно было уподобить этим самым никаким, точнее, не заслуживающим внимания штанам. Иногда серым и обвисшим, как жизнь без перспектив — с лезущими нитками несделанных дел, долгов по кредитам, служебных и бытовых дрязг. Иногда — спущенным на талию, то есть с надеждой съехать в более комфортный и обеспеченный мир. Выгодно жениться, смыться за границу, выиграть в лотерею десять миллионов. Иногда — с длиннющей до колен мотнёй и задницей мешком — символами невостребованной энергии и — одновременно — бесхозности любой энергии в современной России, повернувшейся задницей, а то и тюремным бетонным мешком к собственной молодежи. Иногда — каким­то совсем бесформенным, будто бы спортивным, но так рельефно вспученным на известном месте, что сразу становилось ясно: ничего нет за душой у носителя этих неприличных штанов, кроме молодости, то есть того, что проходит быстро, незаметно и навсегда.

Трусы первичны, подумал Каргин, а штаны вторичны, потому что трусы ближе к телу.

 

И не только к (молодому) телу, но и к (молодежной) политике.

 

Левославие — такую умеренно­националистическую, в меру православную и сдержанно­радикальную идеологию для российской молодежи разрабатывал неугомонный Роман Трусы, пока его с бюрократической формулировкой: «...за грубое однократное нарушение дисциплины» — не поперли из администрации президента. В Сеть просочился текст записки, будто бы поданной им через голову начальства президенту. «Только левославие, — убеждал президента Роман Трусы, — способно смешать айпад, нательный крест и бейсбольную, какой не играют в бейсбол, биту в безалкогольный, но энергетически­позитивный напиток, который придется по вкусу и офисно­болотным либеральным ужам, и коммунистическо­жириновским соколам, и безработным бирюлевским качкам, и сонным студентам­егэшникам, и дремучим селянам из умирающих деревень». Роман Трусы просил отмашки на внедрение в информационное пространство термина «наша левославная молодежь», предлагал немедленно провести учредительный съезд новой общественной организации — Всероссийского союза левославной молодежи — ВСЛМ. Левсомол при грамотном руководстве, полагал он, имел все шансы превратиться в то, чем являлся в свое время в СССР комсомол (ВЛКСМ), а именно: кузницей кадров, селекционной лабораторией по выращиванию правящего класса, неустанно обновляющегося по принципу «отец–сын–внук». Роман Трусы предлагал президенту выступить на учредительном съезде левсомола с программной речью. Ее суть должна была уложиться в три ключевых слова: «Россия–вера–справедливость». «Левославие, — писал он, — это универсальная матрица, форма, если угодно, холодильная камера, куда следует как можно быстреезалитьмолодежь, пока она окончательно не разложилась. Схваченная сухим льдом левославия, она, по крайней мере, сможет сохранить относительную свежесть до лучших времен, пока не понадобится новым руководителям для решения неотложных задач по спасению страны».

Похоже, эта наглая фраза переполнила чашу терпения президента.

Свою отставку Роман Трусы прокомментировал в Твиттере очередным афоризмом: «Лучшие идеи всегда не востребованы до тех пор, пока не превратятся в худшие из всех возможных. Уезжаю в Париж, — известил он общественность. — В вагоне СВ, где ездят СверхВоры».

 

В конфликте (впрочем, имел ли он место, если президент по­прежнему принимал участие в судьбе Романа Трусы?) Каргин целиком и полностью был на стороне президента. Какое, к черту, левославие, подумал он, вспомнив разноцветные волосы, динозавровые гребни, железные бубенчики в носах и в губах, сапоги со шпорами, штаны и футболки с воздушными разрезами, жеваные капюшоны младшего технического и менеджерского персонала (вот он, «креативный класс»!) «Главодежды». Ему так и не удалось исправить «дресс­код» этой орды. Слишком мало (по московским меркам) они получали, чтобы дорожить местом.

Если одежда, размышлял Каргин, это не только защита от холода, а еще и реакция на осознание первого — змеино­яблочного — греха, то именно с возникновения одежды — прикрытия стыда — начинается история человеческой цивилизации. И пишется дальше одеждой, как символами. Взять, к примеру, серо­черную, как дым из трубы Бухенвальда, форму эсэсовцев или малиновые, как венозная кровь, пиджаки первых постсоветских бандитов­бизнесменов.

 

Куда же мы пришли?

 

Одежда молодых сотрудников «Главодежды», как офицер ОМОНа на несанкционированном митинге, ревела в мегафон, что с этими людьми ни о чем договориться невозможно. Они хотят видеть мир таким, как им хочется, вздохнул Каргин, точнее, таким, какая на них одежда. Наши гандеропы не пересекаются, как параллельные миры.

«Я дал вам свободу, — гневно обратился он к «креативному классу», как если бы президент поручил ему говорить от его имени, — снял все ограничения с развития личности. Я верил в вас, исходил из того, что в каждом человеке сокрыты неотменимые добродетели: патриотизм, почитание старших, любовь к Родине, семье и Иисусу Христу, уважение к власти, которая всегда от Бога, и “чертовское”, как у Сергея Мироновича Кирова перед смертью, желание работать во благо Отечества. Идите в глубь себя, сказал я вам, и обретите в свободе добродетель. А вы? Что обрели? Чем порадовали свой народ и своего президента? Многотысячным сборищем под водительством обезумевшего прококаиненного гламурного отребья? Идиотскими экологическими протестами? Борьбой за права извращенцев? Политкорректностью к мигрантам и кавказцам, которые режут вас на улицах, как баранов? Ненавистью к семье как ячейке государства, к матери нашей — православной церкви и отцу нашему — патриарху? Презрением к Родине? Поголовным «откосом» от армии? Болтовней о неизбежном распаде России? Вы не «креативный класс», — вынес от имени президента суровый, но справедливый приговор молодежи вошедший в образ Каргин, — вы — пустота, умноженная на немощь

Удрученный этим обстоятельством, он подошел к окну и сразу приметил двух технологов в зауженных паучьих штанах и ядовитых футболках, шмыгнувших с пивом и чипсами через дорогу на набережную, к спуску к воде. Через некоторое время туда же устремились, виляя тощими задами, две компьютерщицы с татуированными до локтей, но может быть, и выше (под рукавами было не разглядеть) руками.

И на пиво! — усложнил формулу Каргин. С пивом она обрела арифметическое совершенство. А что, если, мелькнула опасная мысль, Роман Трусы прав? Любой бред, включая левославие, лучше пустоты, умноженной на немощь и... пиво?

 

Но это уже была другая — из высшей математики — формула.

 

Разобравшись с «креативным классом», Каргин задумался о коррупции. Президент, как Лаокоон с оплетающими его змеями, боролся с ней уже второе десятилетие. Коррупцию в России можно было сравнить с воздухом, о котором человек не думает, когда дышит, и обращает внимание, только когда вонь становится нестерпимой. Каргин сам всегда нервничал, недовольно крутил головой, менял местоположение, если, допустим, в метро рядом с ним кто­то портил воздух. Да что там метро! Он вспомнил недавнюю встречу со своим старым приятелем и начальником — заместителем министра, курирующим «Главодежду».

Сбежались в занюханной пивной возле районного отделения миграционной службы. Туда все время заходили таджики, стремящиеся, как понял Каргин, получить российское гражданство. Один угрюмый таджик жадно, словно только что вырвался из знойной пустыни, пил пиво за соседним столиком, а какая­то бойкая тетка заполняла за него анкеты и просматривала документы. Потом на столе появился конверт, куда таджик, покосившись на Каргина и заместителя министра, нехотя сунул несколько пятитысячных купюр. Тетка убрала бумаги и конверт в прозрачную папку, шустро двинулась в отделение ФМС, а таджик остался допивать пиво.

«Все дорогие рестораны сейчас прослушиваются, — сказал Каргину приятель, — объявлен месячник борьбы с коррупцией. Ты направил письмо президенту, — продолжил он, сильно отхлебнув из пластикового стакана, — а из администрации запросили мнение министра. Он не знал про письмо, разозлился, решил, что ты под него копаешь, хотел натравить на “Главодежду” Счетную палату, у него там двоюродный брат в аудиторах. Я два дня за ним ходил, объяснял, что я с самого начала был в курсе, что все согласовано, что ты послал письмо, когда он навещал дочь в Майами, в общем, еле уломал. Он сказал, что завизирует. Поручил мне посмотреть, как ты будешь размещать заказы. Предупредил, что все должно быть предельно аккуратно и что у него будут для тебя рекомендации по подрядчикам. Ну, это как обычно».

Сошлись на необременительных десяти процентах. Каргина слегка насторожило такое вегетарианство. Впрочем, речь тогда шла о шкуре неубитого медведя.

И еще приятель попросил помочь в решении одного мелкого, но срочного вопроса.

Вопрос­то и впрямь был — тьфу! Переписать недвижимость — квартиру в Праге и небольшой замок в Богемии — с жены заместителя министра (у нее была фамилия мужа) на ее престарелого отчима, который не значился в декларациях об имуществе как близкий родственник.

И Каргин — а куда деваться? — отправил в Чехию вместе с этим маразматиком­отчимом своего юриста­международника. Тот все оформил, вернулся, отчитался, получил гонорар. Каргин тут же и забыл. Даже мысли не возникло, что не очень­то прилично приятелю обладать такой недвижимостью, работая всю жизнь исключительно на государственной службе. А ему, Каргину, — отправлять за счет «Главодежды» «для изучения новейших изменений в правоприменительной практике ЕС в сфере регулирования грузовых перевозок в связи с присоединением Российской Федерации к ВТО» в Чехию штатного юриста. Единственное, что утешало, — это то, что юрист реально разобрался в этих «новейших изменениях».

«Чехи, — сообщил он, — оперативно пронюхали про нашу борьбу с коррупцией, драли за каждый документ, как будто мы их Град покупаем».

И это я, подумал Каргин, мелкая сошка... Что же творится вокруг президента? С каким баблом там ходят люди?

Запретить в России коррупцию было все равно что запретить народу дышать — натянуть на его тупую морду противогаз, чтобы он смотрел на жизнь круглыми, честными, стеклянными глазами, хватая сквозь гофрированный хобот пустой, зато очищенный от коррупции воздух. Народ не возражал, чтобы в антикоррупционном противогазе ходила власть, а сам... У президента не было выбора. Вернее, был, но из разряда «оба хуже». Начни он по­взрослому бороться против коррупции «сверху», так называемая элита устроит дворцовый переворот, задушит его шарфом, как императора Павла, заколет вилкой, как отца Павла — Петра Третьего, даровавшего дворянству (то есть тем, кто его убил) вольность. Начни «снизу» — жди революции, аншлага пьесы «Рычи, Россия!».

Неужели, ужаснулся Каргин, сугубо национальные черты — «немецкая основательность и педантичность», «русская доброта и широта», — об этой широте, правда, Достоевский писал, что не худо бы ее сузить, — «польский гонор», «французское легкомыслие» и так далее — делают тот или иной народ невосприимчивым к высоким идеям и целям, как, например, русский — к борьбе против коррупции, или, говоря по­простому, отказу от воровства как от «нашего всего»? И напротив, чрезвычайно восприимчивым к превосходящим меру мерзостям, как, например, немцев во времена Третьего рейха? Как связаны «широта и доброта» с коррупцией, а «основательность и педантичность» с концлагерными печами? Как, вообще, быть, тяжело задумался Каргин, с утверждением, что «народы — это мысли Бога»?

Он мысленно восхитился проницательностью президента, не дающего воли националистам, горлопанящим о величии России, народе­богоносце, фаворском свете, озаряющем тернистый русский путь, некоем храме, какой народу­богоносцу надлежит возвести... на небесах, в жизни вечной, но никак не на земле, в жизни текущей. В этой жизни представители народа­богоносца, во всяком случае его мужская составляющая, не доживала до пенсии.

Богоносец­то богоносец, а хитрит и ворует, как... Тут Каргин вспомнил мудрый тезис президента, что преступник, а значит, и вор, не говоря о банкире и олигархе, не имеет национальности.

 

Куда ни кинь, везде клин, вспомнил Каргин русскую пословицу, удивительно точно выражающую состояние родной страны в какой угодно день ее существования.

 

Вот только с войной были непонятки...

 

Он так глубоко задумался о «военной тайне», что не сразу обратил внимание на мигающий коммутатор. Секретарша известила о прибытии Романа Трусы.

— Какой­то странный... Идиот! — приложив ладонь к трубке, прошептала она.

Каргин не сомневался, что Роман Трусы все отлично слышит. Он много лет пытался отучить секретаршу давать собственные характеристики посетителям или хотя бы держать их при себе, но безрезультатно.

— Пусть подождет. Я занят. Сделай ему кофе, — велел Каргин.

Ему почему­то показалось, что если он сейчас не распутает «мысль Бога» о «военной тайне» русского народа, то не распутает ее никогда. Роман Трусы, как вражеский разведчик, похитит тайну до того, как Каргин вскроет конверт под грифом «Совершенно секретно». Наверное, вздохнул Каргин, его следующий мюзикл будет про Великую Отечественную войну.

Ведь победили фашистов, подумал он, навсегда (хотя навсегда ли?) успокоили немцев. А там и американцы подключились — прибрали все их научные разработки, оглушили, как молотом по башке, политкорректностью, придавили, как прессом, исторической виной. А уж какую силищу те собрали, как преуспели в науках, и с идеологией у них было все в порядке... Как они любили Гитлера, никого из своих вождей так не любили. В Германии — «один народ, один рейх, один фюрер». Одна воля — двигаться на восток, расширять жизненное пространство — Lebensraum im Osten[3].

А что в СССР?

Пролетарский интернационализм (немецкие, а также финские, венгерские, итальянские, испанские, хорватские, словацкие, румынские и даже болгарские рабочие и крестьяне на фронте, в тылу и на оккупированных территориях продемонстрировали его во всей красе), классовая борьба, обостряющаяся, как выяснилось, при социализме, Сталин, пересажавший, переморивший голодом полстраны, за две недели до войны объявивший, что немцы — наши лучшие друзья...

 

Неужели и впрямь, как сейчас пишут, победа — это чудо, необъяснимое чудо?

 

Каргин подумал, что, вполне вероятно, великая победа советского народа в Великой Отечественной войне 1941–1945 годов в будущем будет рассматриваться историками как некий исторический казус. Ну не мог, не мог же народ, сокрушивший самую сильную армию в мире, спустя всего несколько десятилетий позволить развалить и разграбить собственную страну, унизить и растоптать свою армию, позорно катапультироваться из истории? И перед кем, перед чем... — ужаснулся Каргин. Кого испугались? Кому все отдали?

Взгляд упал на первоначальный текст послания президенту, куда он вмонтировал почти столетней давности, но провидческую (как будто про нынешнюю Россию) цитату из Рене Генона: «Насколько странно выглядит эпоха, в которую людей можно заставить верить, что счастье можно получить ценой своего полного подчинения посторонней силе, ценой разграбления всех их богатств, то есть всех ценностей их собственной цивилизации, ценой насильственного насаждения манер и институтов, предназначенных для совершенно иных народов и рас, ценой принуждения к отвратительной работе ради приобретения вещей, не имеющих в их среде обитания никакого разумного применения».

 

В окончательном варианте президентского послания этой цитаты не было.

 

«Любая эпоха выглядит странной, а люди всегда подчиняются посторонней силе», — сказала Надя.

«Почему?» — помнится, поинтересовался Каргин.

«Потому что посторонняя сила первична, а люди — всего лишь расходный материал, — ответила Надя. — Недавно я приобрела пояс с кольцами, чтобы прижимать к телу плавники. Согласись, такой пояс не имеет в твоей среде обитания никакого разумного применения».

«А в твоей?» — тупо спросил Каргин.

«В том­то и дело, — объяснила Надя, — что мы существуем в разных средах обитания. Кто любит арбуз, а кто свиной хрящик».

«Да пошла ты со своим... хрящиком! — рассвирепел Каргин. Он (как молния сверкнула) узрел на мгновение все объясняющую и все расставляющую по своим местам истину, а Надя взяла да погасила свет истины, как огарок свечи в дощатом деревенском сортире. — Засунь хрящик себе в...» — Каргин недоговорил. Он не знал, куда Надя должна была засунуть себе хрящик. Воистину, эпоха, в которую он жил, выглядела странной.

 

А что, если и сейчас, подумал Каргин, как в тридцать седьмом году перед палачами из НКВД, русский народ смирился перед капитализмом? Закалиться в смирении перед малым злом, чтобы впоследствии сокрушить зло великое! Уничтожить его, испепелить, как уничтожила, испепелила вермахт Красная армия, истерзанная НКВД. Только что в итоге, мрачно подумал Каргин, останется от народа­богоносца, да и от самой России? Зачем указывать человечеству светлый путь? Если человечество всю жизнь только и делает, что вредит России, только и ищет, где бы и как ее ущемить, сжить со света? С того самого, путь к которому Россия, гремя костями, ему указывает? А тут еще (некстати вспомнился Надин пояс с железными кольцами для прижатия плавников) подбирается... потоп?

 

— Пригласи, — нажал кнопку на коммутаторе Каргин.

 

Дверь открылась. В кабинет вошел, но Каргину показалось, что просочился (как предвестник потопа?) сквозь дверь Роман Трусы.

— Косой подол, — произнес он как пароль, протянул Каргину руку.

Пожимая руку, Каргин успел заметить перстень с темным камнем на пальце, черно­красную витую нить на запястье, свидетельствующую об интересе посетителя к такому эзотерическому учению, как кабалистика, золотой швейцарский хронометр «Reymont Veil».

— Косой подол? — Каргин в общем­то готовился к встрече с Романом Трусы. Знал о его происхождении — из яйцеклетки известной певицы и спермы неизвестного донора. Будто бы биологическая мать, устрашившись уродства экспериментального младенца, от него отказалась. Сама певица этого не отвергала, но и не подтверждала. Донор спермы тоже ничем себя не обнаруживал. Никто точно не знал, сколько лет Роману Трусы. В годы его (непорочного?) зачатия люди еще не потеряли стыда и не афишировали такого рода донорство. Их невостребованный сын вырос в детском доме. Каргин видел его фотографии. Смотрел имеющиеся в Сети видеоматериалы. Но все равно растерялся. Первое впечатление было, что вместо лица у Романа Трусы... кожаное забрало. Оно сокрушило Каргина, заставило отпрянуть, как от удара.

Едва не упав, он указал Роману Трусы на диван, а сам испуганно опустился в кресло. Он давно обратил внимание на интересное свойство одежды. Как бы ни был одет человек, один определенный предмет всегда доминировал. В одежде Романа Трусы — желтые кожаные брюки, светлый замшевый пиджак с накладными карманами, голубая рубашка — доминировал разноцветный, как хвост райской птицы, облачный шарф. Он как будто клубился, отделяя туловище от парящего в воздухе свирепого кожаного забрала. Голова Романа Трусы, как голова джинна, поднималась вместе с дымом из кувшина тела. Шарф молча прокричал Каргину, что перед ним джинн, исполняющий желания.

 

Труднее всего, практически невозможно, подумал Каргин, переведя взгляд на застекленную в деревянной рамке фотографию президента, противостоять силе, готовой исполнять твои желания. Это испытание для святого — не для меня... Президент как будто кивнул, а затем — едва заметно — покачал головой, то есть признал проницательность Каргина, но одновременно не обрадовался скальпельной быстроте его мысли. Ничего не поделаешь, тоже молча (как шарф?) сказал президент, это закон власти: слишком умных исполнителей приходится держать под прицелом, а то и... душить шарфами.

Каргин увидел прямо перед собой заостренные, как пули, стальные глаза и стальные же, в виде крохотных, как разметка внутри оптического прицела, крестики в ушах.

— Мы оденем наших женщин в юбки с косыми, как ножи гильотины, подолами, — объяснил Роман Трусы, медленно высвобождая из­под кожаного забрала человеческие черты лица. — Мы срежем ими так называемую элиту, как гнилую поросль, освободив дорогу новой траве...

 

Глава девятая

Очиститель жизни

1

Роман Трусы стремительно обаял женскую, то есть основную, часть коллектива госкорпорации «Главодежда­Новид». С легкой руки, точнее, легкого языка Нади, сохранившей привычку сокращать слова и упрощать, обнажая их скрытый смысл, понятия, его стали называть Р.Т. Окончившие вузы в советское время сотрудницы произносили литературно­грамотно: «ЭрТэ». Представительницы новых поколений — развязно­панибратски: «РэТэ». Слыша это «РэТэ», Каргин как будто видел огромный, искаженный скептической (вольтеровской?) ухмылкой рот, пожиравший его авторитет руководителя организации.

«РэТэ» сказал, «РэТэ» обещал, «РэТэ» велел — шуршало по коридорам, как будто бежала большая, наглая и незваная, если, конечно, они бывают зваными, крыса. А тут еще из полузабытого английского выползло, пошевеливая хвостом, — Rat![4] Великий Сталин был прав, подумал Каргин, язык определяет сознание едва ли не в большей степени, чем бытие (реальность). Язык–сознание–реальность — такая выстраивалась взаимосвязь. Цепочка ДНК окружающего мира.

 

Rat орудовала в скрытой реальности.

 

Рот (РэТэ), как гоголевский Нос, жил открытой жизнью, разъезжал по Москве на серебристом «ягуаре» — аналоге (с поправкой на время) кареты, в которую некогда солидно усаживался, подхватив полы шинели, в Петербурге Нос (Носэ?).

Каргин совершенно не горел желанием общаться с Р.Т., а потому еще во время их первой встречи вызвал в кабинет Надю, строго распорядился пригласить завтра к десяти ноль­ноль Выпь и Биву.

Надя отправилась выполнять поручение, а Р.Т. задумчиво посмотрел на Каргина, пошевелил кожаным забралом, но ничего не сказал. В этот момент он напомнил Каргину инопланетного (когда тот стянул, чтобы уравнять шансы в рукопашном бою, с головы шлем) Хищника из знаменитого фильма. Хищник, помнится, сдирал с людей кожу и коллекционировал их черепа, пока с ним не разобрался могучий Шварценеггер. Каргин надеялся, что Р.Т. не столь кровожаден.

— Их нет, — спокойно проинформировала его Надя следующим утром.

— Кого? — сделал вид, что не понял Каргин.

— Бивы и Выпи.

— Где же они?

Вопрос повис в воздухе.

— В отпусках, — сказала после паузы Надя.

— Надеюсь, не в бессрочных?

— Никто не знает, — пожала плечами Надя. — Они не ставят в известность подчиненных о своих планах.

— И нас тоже не ставят?

Странно, но Каргин не удивился и не запаниковал. Хотя должен был. Деньги переведены, а дело стоит! Он как будто ожидал чего­то подобного. В прежние времена он бы немедленно направил Биве и Выпи грозное послание с цитатами из Гражданского и Уголовного кодексов РФ о необходимости соблюдения условий контракта, а сейчас, даже не покричав для порядка на Надю, подошел к окну, чтобы убедиться, что серебристой кареты РэТэ на автостоянке нет.

Выходило, что и Р.Т., и Надя знали, что Бива и Выпь не поспешат, задрав штаны или в чем там они ходят, на утреннюю встречу с генеральным директором «Главодежды­Новид».

— На нет и суда нет, — сладко потянулся Каргин. — Готовь приказ.

— О моем увольнении? — спросила Надя.

— О моем отпуске, — строго произнес Каргин. — Или я, по­твоему, не имею права на отдых?

Мысль об отпуске показалась ему забавной. Нет лучшего способа встряхнуть скрытую реальность, чем предпринять что­то неожиданное и нелепое. Ленин утверждал, что империализм — высшая и последняя стадия капитализма. А я, покосился на Надю Каргин, утверждаю, что безумие — высшая и последняя стадия разума. Последняя — потому что дальше некуда. Дальше — открытый космос, что там, никто не знает. Но делиться с Надей своими соображениями не стал.

 

Она стояла на ковре посреди кабинета, и в ее глазах как будто играла, переливалась вода. И вся она была гладкая, упругая, твердо­динамичная, как шланг. Вода из ее глаз (это были не слезы) как будто омывала душу Каргина. Ему показалось, что Надя сейчас снова легко (одним плавником?) перенесет его на диван и он, как щепотка соли или кусочек рафинада, бесследно растворится в океане любви. Так один раз уже было. Каргин ничего не помнил, но ему хотелось повторения. Однако он оперативно перекрыл кран объявшего его душу библейского желания. Ему вспомнился другой фильм из его советского детства — «Человек­амфибия». Как апофеоз счастья Ихтиандру, так звали героя, явилось видение, как он вольно плывет, рассекая воду плавниками, в океанской глубине вместе с сухопутной девушкой — помнится, ее играла артистка Анастасия Вертинская. В его мечтах сухопутная девушка была волшебным образом преобразована в морскую, то есть она могла, как и он, жить в воде. Так и Каргин (сухопутный дядя, а если вспомнить про пенсию — сухопутный дед) был готов плыть и плыть с Надей на любой глубине и в любом направлении. Это было какое­то болезненное, недостижимое счастье внутри надвигающегося (разум Каргина отказывался осмыслить его масштаб) общечеловеческого несчастья.

От кинематографической темы было не уйти.

Ему вспомнился третий за несколько минут фильм — о несчастной любви древних людей — мужчины­кроманьонца (за этим биологическим видом было будущее) и женщины­неандерталки (это была «сухая» ветвь на древе естественного отбора). Женщина была обречена. Неведомая болезнь стремительно смыливала ее, как мыло в общественном туалете. Соплеменники и особенно соплеменницы смотрели на Ромео­кроманьонца косо. Но он продолжал любить угасающую неандерталку, приносить ей мясо и плоды, укладывать ночью у костра, укрывать самой теплой и мягкой шкурой... В конце фильма он нес ее, окончательно ослабевшую, по бескрайней саванне навстречу пылающему закатному, как запрещающий свет светофора, солнцу. Неужели, ужаснулся Каргин, посмотрев на Надю, и она вот так понесет меня, бездыханного, в... воду?

— Ты тоже можешь в отпуск, — объявил Каргин. — А хочешь — в служебную командировку... в Финку. Закажешь там... строй... материалы (стройматку, звучало как­то пошло) и хозку для капремонта. Будет дешевле, чем у нас. Увидимся в... сентябре, — посмотрел на календарь. — У меня много неиспользованных отгулов.

 

Надя молча вышла из кабинета.

 

Любовная лодка, вздохнул Каргин, разбилась о... воду?

 

Как только на «Главодежду» пролился золотой дождь государственного финансирования, он поручил Наде подготовить план и смету капитального ремонта офиса. Представленная смета приятно его удивила. Надя и прежде отличалась экономностью и бережливостью в расходовании не­ важно чьих (Каргина, своих или государственных) средств. «Деньги — это овеществленный труд, — однажды заметила она, — а труд надо уважать. Если бы все деньги были трудовыми, мы бы жили в другом мире». В то время она днем работала на рынке, а вечером училась на каких­то экономических курсах. Каргин, делавший деньги на нищете производителей, первичном занижении и конечном завышении цены на товар, но главным образом на непрерывном приобретении и последующей (с фантастическим профитом) продаже ГКО (государственных краткосрочных облигаций), помнится, тогда подумал, что Надя ходит на какие­то коммунистические курсы, где изучают экономику по Марксу.

Единственным излишеством в ее плане реконструкции офиса можно было считать большой — во всю стену — аквариум, который Надя собиралась установить в своем кабинете.

 

Бросить все к чертовой матери, подумал Каргин, да и... вложиться в фильм «Человек­амфибия­2»!

 

И тут же как будто увидел этот фильм — захватывающий и правильный, как непрожитая (или прожитая в мечтах) жизнь. Этот фильм вмещал в себя все, о чем думает человек: жизнь и смерть; преступление и наказание; любовь и ненависть; войну и мир; славу и позор; комедию и трагедию. Начинался он игриво. Главный герой (Каргин, кто же еще?) обнаруживал у главной героини (естественно, Нади) отсутствие главного женского органа. Продолжался как веселый абсурд. Калейдоскоп лиц и сцен. Снежный человек Посвинтер бежал в распахнутом пальто по залитому лунным светом кукурузному полю. Порфирий Диевич переливал в своем кабинете из большой пыльной, как в лагерной телогрейке, бутыли в малую голую склянку тошнотворный АСД. Роман Трусы с поникшим кожаным забралом на каком­то... (сталинском?) судилище в колонном зале, коленопреклоненно признавал себя под гневным взглядом очкастого прокурора врагом народа, ненавистником государства, вредителем и платным агентом мировой гнили. Остроклювая Выпь сверлила небо перьевым сверлом. Бива стелилась по лесной земле тройным швом­зигзагом, пугая барсуков в норах и длиннозубых бобров в речных хатках. Ираида Порфирьевна с замотанной черным платком головой и с папиросой в зубах стояла как памятник русской женщине... почему­то возле цистерны с надписью: «Метиловый спирт! Смертельно!» Президент с белым и гладким, как поверхность яйца, лицом японского демона работал за письменным столом с документами. Потом вдруг в кадре возникли длинные очереди, выстроившиеся в магазины «Одежда», как если бы весь русский народ вздумал в одночасье сменить гандероп. Некоторые, в основном молодые, стояльцы прямо в очереди срывали старую одежду (до того, видать, она была им ненавистна), победительно входили в магазины в костюмах Адама и Евы. Но это не было возвращением в Эдем. Заканчивался фильм как трагедия. Всемирный потоп омывал лицо земли, превращая его в сплошное водяное забрало. Вскинувшаяся на дыбы Москва­река выбивала пенными копытами двери и окна «Главодежды». Только самая высокая вершина на Памире — бывший пик Коммунизма, а ныне пик Сомони остался торчать посреди воды. Там среди камней и снега бродил Снежный человек Посвинтер. На этот каменный пик, как на маяк, по бескрайнему океану плыла, рассекая волны плавниками, Надя. Снежный человек ждал ее, вглядываясь в водяной горизонт. Великий Булгаков прав, подумал Каргин, кто сказал, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! Надежда умирает последней. И снова (в который уже раз!) Каргин восхитился животворящей мощью языка. Пошлейшая фраза: «Надежда умирает последней» — приобретала поистине апокалиптический смысл, если допустить, что Снежный человек не дождется Надю (от Москвы до Памира по морям по волнам путь неблизкий и опасный), угаснет в снегу. Тогда Надежде и впрямь ничего не останется, как умереть последней.

 

Каргин до того увлекся просмотром этого, существующего исключительно в его воображении, фильма, что на какое­то время выпал из реальности. Очнулся, когда в кабинет вернулась Надя.

— Министр не подписал заявление на отпуск, — сообщила Надя. — Сказал, что будет звонить.

— Пусть звонит, — ответил Каргин. — Я тоже буду звонить!

 

Набрал домашний номер матери.

 

Ираида Порфирьевна не отвечала.

 

— Заговор внутри заговора, — пробормотал Каргин, слушая гудки и глядя на Надю. — Принцип матрешки. Одна в одной — до бесконечности. Но я дойду до последней — единой и неделимой, как Россия в мечтах белогвардейцев!

— Только она, — пожала плечами Надя, — самая маленькая и... бесполезная.

— Плевать, что не подписал. — Каргин набрал номер мобильного телефона Ираиды Порфирьевны. — Выпь улетела. Бива зарылась. Значит, так надо. Я спокоен, видишь, я абсолютно спокоен. Система компенсаций универсальна. Будущее компенсируется прошлым. Судьбоносное — душеспасительным или, если угодно, богоспасаемым. Мать, — вздохнул Каргин, — ключ ко всем дверям, разгадка всех загадок. Что в мире превыше матери? Только Родина и... Бог...

 

— Чего тебе надо? — наконец­то, как из темной пропасти, отозвалась Ираида Порфирьевна. Голос ее звучал задавленно и недовольно.

— Мама, ты где? — встревожился Каргин.

— В кино, — прошипела Ираида Порфирьевна.

— В кино? — опешил Каргин. Он и не подозревал, что мать на девятом десятке интересуется важнейшим, как справедливо полагал вождь мирового пролетариата, искусством. — А... что смотришь?

Ираида Порфирьевна не ответила.

Каргин догадался, что названия фильма она не помнит.

— В каком хоть кинотеатре? — спросил он.

— В клубе... как его... «Фани­кабани». Я тебе позвоню вечером.

— Я сейчас подъеду. Где это? — заинтересовался Каргин.

— На Профсоюзной улице, — заглянула в айпад Надя. — Там есть кинозал. Сегодня показывают «Интимные места».

— Мама, ты... там с кем? — спросил Каргин.

— С мальчиком, — ответила Ираида Порфирьевна. — Ты его знаешь, мой сосед, он здесь работает. Он мне вчера прочистил раковину. Тебя же не дождешься, а эти слесари...

— Мама, не уезжай, жди меня, пообедаем в этом... кабани.

— Чего тебе надо?— снова спросила Ираида Порфирьевна. — То не звонишь годами, а то... — замолчала. — Что это такое? — услышал Каргин ее громкий — на весь зал — голос.

Выведут, точно выведут, подумал он.

— Мама, я хочу знать, что случилось с Дием Фадеевичем, — быстро проговорил Каргин, — и за что посадили деда — Порфирия Диевича.

— Для этого не обязательно сюда приезжать, — ответила Ираида Порфирьевна. — Мальчик довезет меня до дома. Дий Фадеевич сошел с ума. Деда посадили, потому что он...

Пауза.

«Сколько же там интимных мест», — разозлился Каргин.

— Потому что он слушал радио, — упавшим голосом произнесла Ираида Порфирьевна.

Снова пауза.

— Что она делает? Кто разрешил это показывать? — В ней явно проснулся советский цензор.

— Мальчик — сволочь! — сказал Каргин, не уверенный, впрочем, что мать его слышит. — Куда он тебя водит? Надеюсь, ты еще не завещала ему свою квартиру? Скоро буду!

 

— Приехал, — объявила, приблизившись к окну, Надя.

В ее походке появилась какая­то неуловимая неуверенность. Она ходила осторожно, как человек, недавно отказавшийся от костылей.

Зато, наверное, плавает как торпеда, подумал Каргин. Изучив смету капремонта офиса, он увеличил объем запрашиваемого Надей аквариума. Теперь это был не аквариум, а небольшой бассейн.

— Кто приехал? — рявкнул, остановившись в дверях, Каргин. Ему не хотелось бить дверью в ухо секретаршу.

— Р.Т., — ответила Надя. — Он, кстати, тоже размышлял о прошлом и будущем.

— Вот как? И к каким выводам он пришел? — распахнул дверь в приемную Каргин.

Секретарша не только успела вернуться за свой стол, но и нагнуться к цветам на подоконнике, обратившись к начальнику обтянутым юбкой задом.

Куда я спешу, застыл в дверях Каргин, что хочу узнать?

— Цитирую, — услышал голос Нади. — Будет то, что было, только этого никто не знает.


2

— Будем делать что должно, и пусть будет что будет! — Роман Трусы развязал на большой (в каких художники носят свои работы) папке тесемки, достал рисунок, положил на стол перед Каргиным.

На рисунке была изображена аккуратная, в виде отменно, до коричневой корочки пропеченного кренделя кучка дерьма, присыпанная сверху сахарной пудрой, марципаном и разноцветными кондитерскими бисеринками. Она как будто переливалась, играла, вызывая одновременно голодный и рвотный рефлексы. Рвотный, естественно, преобладал. Внизу была подпись: «Русский капитализм».

Каргин посмотрел в окно. Город просыхал после весенних гроз. На газонах густо зеленела трава. Новые, недавно высаженные, клены шевелили большими листьями, как жадно растопыренными ладонями (русского капитализма?). Этим, вне всяких сомнений, генномодифицированным деревьям было все равно, где и в каких условиях расти. Хоть на Луне в безвоздушном пространстве.

— Это какое­то зимнее... новогоднее дерьмо, — поморщился Каргин. — Не по сезону.

— Начнем со следующего понедельника показывать по всем каналам, — проигнорировал замечание Р.Т., — готовить народ к битве за счастье.

— Просто показывать? — спросил Каргин. — Без комментариев?

— Можно под гимн России, — предложил Р.Т. — Или — приделать ему ножки, пусть танцует, как балерина, танец маленьких лебедей.

Некоторое время Каргин молчал, воображая себе эту картину.

— Я проплатил коммунистам их рекламу, — продолжил Р.Т., — пойдет довеском к нашей, в пропорции один к десяти.

— Без кондитерских изысков? — предположил Каргин. — С подписью: «Русский коммунизм»?

— Годится, — с уважением посмотрел на него Р.Т., — но у нас другой заход. Есть одна приличная фотография Ленина, где он похож на человека. Осмысленно так и без ненависти смотрит. Ребята подработали, впихнули ему в глазенки цифровую схему. Мужественное сострадание, концентрация воли, так я сформулировал. Как живой получился. Смотрит прямо в душу. У меня аж мурашки по коже, — шевельнул кожаным забралом Р.Т. — Подпись я оставил, какая у коммунистов была: «Как вам живется при капитализме?» Будет как антидот.

— Против чего антидот? — спросил Каргин.

— Против резкого качка к коммунизму, — объяснил Р.Т. — Народ, он же как дебил — его куда повернешь, туда и попрется. Поэтому пусть знает, что капитализм — дерьмо, но на Ленине — революции и коммунизме — притормаживает, потому что коммунизм — еще большее дерьмо, причем, как ты правильно заметил, не присыпанное новогодним конфетти, а политое геморроидальной кровью! Она же там, в заднице, алая, как знамя!

— Запускай, — размашисто расписался на рисунке Каргин. — Что еще?

— Еще две позиции в рекламной кампании по нашему проекту, — осторожно, как жаба из­под крыльца, выглянул из забрала Р.Т.

— Давай, — снисходительно махнул рукой, приглашая его за приставной столик, Каргин. Ему было плевать, как Рэтэ (рот) тратит (поедает) рекламный бюджет. Каргин (в очередной раз!) мысленно восхитился муд­ростью президента, ненавязчиво воспитывающего у своих соратников равнодушие к деньгам. Он отваливал им столько, что соратники тонули в деньгах, как... народ в дерьме русского капитализма?

— Диалоги об одежде в прямом эфире.

— И все? — разочарованно спросил Каргин.

— Не совсем, — продолжил Р.Т. — В конце беседы ведущая и участник, ну там историк, модельер, специалист по новым материалам, тканям, срывают с себя одежду и кидаются друг на друга в порыве неудержимой страсти. Естественно, сам процесс мы показывать не будем, но зрителя разогреем.

— А... зачем это? — поинтересовался Каргин.

— Чтобы бежали в магазины брать нашу одежду, потому что наша одежда — это любовь. Бабам — юбки с косыми подолами. Мужикам... Во что ты хочешь одеть русских мужиков? — кольнул Каргина глазами­гвоздиками Р.Т.

— Дизайнеры работают, — хмуро ответил Каргин.

О Выпи и Биве по­прежнему не было ни слуху ни духу.

Он молчал.

Ни у кого ничего не спрашивал.

И все вокруг молчали.

Заговоренная (от слова «заговор») матрешка казалась монолитной. Раздвигающая корпус линия не просматривалась, но Каргин знал, что монолит должен треснуть. Матрешка с сухим скрипом разделится, как библейский дом «в себе», и на свет явится другая матрешка. А там, глядишь, и... морская, в золотой чешуе с плавниками.

Чего тебе надобно, старче?

Ему было плевать, когда и как это произойдет. Более того, Каргину не хотелось, чтобы вообще что­то происходило. Прелесть ничтожества — естественное состояние малых сих — казалась ему высшей и последней стадией божественной милости. Неужели, ужасался Каргин, я лишился этой милости, как... Р.Т. — нормального детства и любящей семьи?

— Нам некуда спешить, — согласился Роман Трусы, — но... сроки поджимают. Это как жизнь, — добавил после паузы. — Человек готов жить вечно, но кто ж ему позволит?

— Тебе бы служить в разведке, — покосился на него Каргин. — Ты читаешь мои мысли.

— Но не направляю их в нужную сторону, — честно признался Р.Т. — Таких разведчиков расстреливают, как раньше расстреливали священ­ников.

— При чем здесь священники? — удивился Каргин.

— Если они не обратили народ к Богу, зачем они? — развел руками Р.Т. — Так, наверное, решили большевики.

— Если в этом высшая справедливость, — сказал Каргин, — то я, как Достоевский, навсегда остаюсь с Христом, но мира Божьего, как Иван Карамазов, не приемлю.

— Не важно, — возразил Р.Т., убирая в папку рисунок, — приемлешь ты его или нет. Ты в нем существуешь. Остальное...

Цветущая гниль, — подсказал Каргин.

— Я часто думаю, что такое сумасшествие... — задержал взгляд на стене, где соседствовали государственный орел, застекленная (после телефонного разговора Каргин повесил ее прямо у себя над головой) фотография президента и икона, Р.Т.

С иконы пронзенный стрелами святой Себастьян смотрел на президента, как бы призывая его к решительным действиям в защиту народа. Президент в свою очередь как бы грустно отвечал, что он хоть сейчас, да не все так просто в усложнившемся со времени Римской империи мире. Очень все непросто в мире скользящих по счетам, но готовых в любой момент раствориться в воздухе миллиардов, газопроводов, нефтяных промыслов, террористов, цветных и прочих революций, майданов, высокоточного оружия и беспилотных самолетов, готовых доставить убийственный заряд прямо в форточку к любому возомнившему о себе, вздумавшему играть не по правилам правителю.

Каргин подумал, что невостребованный яйцеклеточный сирота не только прекрасный разведчик, но и отменный драматический артист. Он чуть не спросил у Р.Т., почему тот до сих пор не сыграл Гамлета?

— Все сходят с ума по­разному, — осторожно заметил Каргин.

— Сумасшествие — это когда уровень непознаваемости мира поднимается, как вода в реке, и поглощает сознание, как набережную, — продолжил Р.Т. — Сознание исчезает в воде, становится ее частицей. Это и есть, — стрельнул глазами в сторону Каргина, — высшая и последняя стадия понимания мира.

Еще и телепат, вздохнул Каргин. Все правильно. Его не востребовали певица и неизвестный донор спермы, но востребовал этот самый непознаваемый мир. Он не сирота, он... почти что бог.

— Как ты заставишь ведущую и этого... у кого она берет интервью, бросаться друг на друга? — спросил Каргин. — Или это будет порно с артистами?

— Обижаешь. — кожаное забрало разъехалось в довольной улыбке, как раскрывшийся саквояж. Мысль Каргина, что он почти что бог, определенно понравилась Роману Трусы. — Я покажу, как это делается, — продолжил он. — Встречаемся через пятнадцать минут внизу.

— А... словами нельзя? — покосился на него Каргин. — Или... мыслями? Ты же читаешь мои мысли?

— Только те, — не стал отпираться Р.Т., — какие приходят мне в голову, когда я воображаю, что ты — это я.

— И... часто получается? — Каргин подумал, что цветущая гниль непобедима. Ему, к примеру, ни при каких обстоятельствах не хотелось воображать себя Романом Трусы. Сама мысль об этом казалась позорной и отвратительной. Неужели, содрогнулся Каргин, чтобы одолеть цветущую гниль, я (и, вероятно, любой другой нормальный человек) должен вообразить себя Романом Трусы, то есть сделаться частицей цветущей гнили? Но есть ли оттуда обратный путь?

— Честно? — спросил Р.Т.

— Честно, — сказал Каргин. — Я же не читаю твои мысли.

— А мог бы, — внимательно посмотрел на него Р.Т.

— Наверное, — пожал плечами Каргин. — Но...

— Противно?

Каргин промолчал.

— Откровенность за откровенность, — вздохнул Р.Т. — Получается, только когда мне интересно. Но это, извини, происходит редко. Ты не та тайна, которую я готов разгадывать бессонными ночами. Значит, внизу через пятнадцать минут?

— Зачем внизу? Мы куда­то поедем?

— Недалеко. Не бойся. Не на стриптиз. — Роман Трусы вышел из кабинета, захлопнув за собой дверь чуть сильнее, чем требовалось.

Неужели обиделся? — испытал к нему что­то похожее на симпатию Каргин.


3

Он не сразу узнал в вышедшем через пятнадцать минут из здания «Главодежды» человеке Романа Трусы. Если в одежде существовал стиль «глав», то Р.Т. победительно продемонстрировал его изумленному, слоняющемуся по Бережковской набережной быдлу. Он вышел (вынырнул?) из стеклянных дверей, как из водяных кулис, в белоснежном, растворившем в себе все недостатки фигуры костюме, играя золотой тростью, как волшебной палочкой. На нем были лаковые (из кожи анаконды, не иначе) желтые туфли со стразами. Золотые часы на запястье, золотые запонки в манжетах, золотая бабочка под твердым воротником накрахмаленной манишки.

Каргин поймал себя на мысли, что не вполне представляет, что такое манишка. Кого и куда она манит? В советском толковании манишка олицетворяла мерзость, разврат и мошенничество. Достойные люди не смели ходить в манишках. Манишки манили слабых духом, падких на легкие деньги отщепенцев. Советская власть изгнала манишку из социалистического гандеропа. А как иначе, если по статистике восемьдесят процентов всех преступлений в мире совершаются из­за денег (корыстных в бесконечных вариациях побуждений), а оставшиеся двадцать — по злобе? Каргин снова вспомнил Хрущева, собиравшегося не только до отвала накормить народ и скотину кукурузой, но и установить к 1980 году в СССР коммунизм. А что такое коммунизм? Прежде всего, отмена денег. Каргину даже вспомнилось литературное произведение начала шестидесятых, где описывалось, как это будет происходить. Герои утром вышли на улицу, а по асфальту ветер вместе с осенними листьями гнал никому более не нужные дензнаки. Дворники (эта профессия, в отличие от денег, не отмерла при коммунизме) сгребали в кучи листья и дензнаки да и сжигали их на газонах. Горько­сладкий дым прошлого стелился над городом, писал забытый, но шустрый (успел ведь накатать роман!) автор. Хрущев, подумал Каргин, хоть и боролся с религией, след в след шагал за Христом. Иисус утверждал, что легче верблюду пролезть в игольное ушко, чем богатому в рай. Нет денег — меры всех вещей и... восьмидесяти процентов преступлений, полагал Хрущев, не станет и самих преступлений. Корыстное побуждение утратит материальную привязку к бытию, превратится в фантом. Ну а с оставшейся (двадцатипроцентной) злобой любушка советская власть уж как­нибудь справится. Не впервой!

Солнечный луч ударил в идущего к автостоянке Р.Т., и он стал похож на лебедя с золотым клювом и бриллиантовыми лапами. Кожаное забрало сошло с него, как с гуся вода. Лицо Р.Т. выражало безграничное презрение к миру нищих.

Убьют! — опасливо подумал Каргин, не строивший ни малейших иллюзий относительно страстей, главенствующих в душе его народа. Но народ, странное дело, почтительно расступался перед кобенящимся царь­лебедем. Р.Т. легко преодолел игольное ушко народной ненависти. Каргин не сомневался, что если бы кто­нибудь неловко заступил ему дорогу, Р.Т. немедленно огрел бы нерадивого золотой тростью.

 

— Куда изволите, любезный? — Каргин и сам оробел и присмирел, остро ощущая собственную неотменимую принадлежность к миру нищих и — не менее остро — что это его не спасет.

— Поедем на моей, — произнес Р.Т., распахивая дверь серебристого «ягуара».

Каргин поникшей серой мышью устроился рядом с богоподобным Р.Т.

Взревев и разогнав собравшихся возле лужи голубей, «ягуар» рванул по набережной в сторону Киевского вокзала.

Р.Т. тронул кнопку на проигрывателе. «Oh, when the saints goes marching in, Yes, when the saints goes marching in, — хрипло (почти как «ягуар») заревел Луис Армстронг, но, возможно, и какой­то другой (из афроамериканцев) джазмен. — Oh Lord I want to be in that number, oh, when the saints goes marching in[5]».

— Музыка толстых, — вспомнил Каргин слова великого пролетарского писателя Максима Горького.

— Не в этом дело, — небрежно заметил Р.Т., даже не повернувшись в его сторону.

— А в чем? — осторожно полюбопытствовал Каргин.

— Видишь ли, это, можно сказать, народная американская песня, — пояснил Р.Т. — Не важно, что ее придумали негры — потомки рабов, среди которых было мало толстых.

Каргин пристыженно молчал, проникаясь глубиной высказываемых Р.Т. соображений. Человек с золотой тростью не мог говорить глупостей.

— Можешь себе представить русского, — продолжил Р.Т., — пусть даже песенно, но лезущего в строй святых? — И после паузы: — В храм со свечкой — да; к чудотворной иконе — да; к попу: «Благослови, батюшка!» — да; в миллионную очередь к поясу Богородицы — да! Но чтобы... to be right there in that number... — осуждающе покачал головой Р.Т.

— А немца можешь себе представить? — вдруг спросил Каргин.

— Эти еще хуже, — вроде как даже обрадовался идиотскому вопросу Р.Т., — не сами — in that number, а... — обернулся на заднее сиденье — не затаился ли там немец? — ...самого Gott[6] загнали в свой фашистский строй. Что там было выбито у них на солдатских пряжках? Gott mit uns![7] За это, — добавил после паузы, — и получили пряжкой по харе!

— А на пряжках люфтваффе, — вспомнил Каргин (об этом ему поведал много лет назад одноклассник по фамилии Гогот, ходивший в джинсах, заправленных в высокие шнурованные сапоги, и носивший во внутреннем кармане германский железный крест как талисман), — «Gott mit uns!» не выбивали.

— Еще бы, — усмехнулся Р.Т. — Gott бы в небесах такого не потерпел. В небесах он вообще, — понизил голос, — значительно строже, чем на земле. Особенно к летающим на самолетах грешникам.

— Значит, нам на Запад никак? — вздохнул Каргин.

— Никак, — подтвердил Р.Т. — Нам вообще пока дико везет, что англосаксы периодически опускают германцев, а не объединяются с ними в едином порыве нас уничтожить. Но все, — добавил мрачно, — к этому идет. Знаешь, как звучит на русском их лозунг «God bless Ameri­ca»?[8]

— Как?

— Гад влез в Америку! — объявил Р.Т. — Через эту пропасть не перепрыгнуть. Мы верим в разных богов.

— Чей сильнее? — спросил Каргин.

— Не знаю, — нахмурился Р.Т., — у человечества пока нет ответа на этот вопрос.

— У человечества нет, а у нашей православной церкви есть! — возвысил голос Каргин, поймав взглядом мелькнувший и мгновенно спрятавшийся между домами золотой купол. «У меня тоже есть!» — хотел добавить он, но не успел.

«Ягуар» круто свернул на платную парковку у Киевского вокзала.

— Опаздываем на поезд? — выбрался из машины Каргин.

— Нам в метро, — помахал кому­то рукой Р.Т.

 

На залитой солнцем площади перед спуском в метро между тем происходили какие­то приготовления. Из подкатившего фургона выскочили обнаженные до пояса загорелые молодцы в шароварах и туфлях с загнутыми носами. Каргин решил, что намечается цирковое представление. В последнее время в Москве их часто устраивали — в парках, на бульварах и даже во дворах на детских площадках. Клоуны там были разные, но почему­то все — кто походкой, кто лицом, а кто голосом или еще чем­то неуловимым — удивительно напоминали президента. Недавно Каргин самолично отогнал от «Главодежды» незваных циркачей, затеявших дву­смысленные акробатические упражнения на расстеленном красном ковре с надписью «Конституция Российской Федерации».

«Ладно, ладно, сейчас уедем, — недовольно отозвался на угрозу Каргина вызвать полицию самый наглый акробат, в обтягивающих трико и в карикатурной короне на лысоватой голове. — Но почему? Вот же его машина!» — кивнул в сторону серебристого “ягуара” Романа Трусы.

«Ну и что?» — гневно спросил Каргин.

«Так ведь это же... — пожал плечами неприличный прыгун, — его проект. Он платит. Не веришь — спроси, когда увидишь».

Каргин спросил. Р.Т. и не подумал отпираться.

«Пусть лучше людей веселят нищие фокусники возле дома, — сказал он, — чем они потащатся на майданы протестовать против фокусников­миллиардеров».

 

Тем временем загорелые молодцы в шароварах извлекли из фургона что­то вроде открытых носилок, или паланкина, водрузили это позорное наследие рабовладельческого прошлого на плечи и со всех ног устремились к серебристому «ягуару». Добежав, опустились на колени. Роман Трусы с удобством расположился в паланкине, небрежно сунув под спину дворцового вида подушку.

— Поехали! — видимо, вспомнив первого космонавта Юрия Гагарина, махнул белым платком.

Молодцы легко подняли паланкин, мерной поступью (видать, имелся опыт) двинулись к метро.

— Ты — рядом, — велел Каргину Р.Т.

Чтобы идти вровень с величественно раскинувшимся в паланкине Р.Т., Каргину пришлось ускорить шаг. В темном служебном костюме и при галстуке, он, должно быть, напоминал ворону, прыгающую возле плывущего сквозь воздуха белоснежного царь­лебедя. А еще Каргин припомнил, что именно так — на ходу, вороньим подскоком — дозволялось общаться клиенту с перемещающимся в пространстве патроном в Древнем Риме. По тому, с какой готовностью расступались перед носилками граждане, можно было предположить, что в клиентах у Романа Трусы вся Россия.

Вся Россия в трусах у Романа...

Каргин было протянул руку, чтобы ухватиться за паланкин, но тут же и одернул, ошпаренный страшным взглядом носильщика.

Где цветущая гниль без обмана...

Сами собой сложились глупейшие строчки. Реакция мозга на ситуации, невозможные в реальной жизни, непредсказуема, успел подумать скачущий по ступенькам Каргин.

 

В холле все было готово к прибытию важного гостя. Охранники в черной форме дружно взяли под козырек. Смуглые молодцы взметнули паланкин вверх на вытянутых руках, легко внесли его сквозь распахнувшиеся турникеты на эскалатор, где, извернувшись гибкими телами, приняли положение, никоим образом не нарушающее строго горизонтальное положение носилок.

Спустились вниз.

На «Киевской­кольцевой» под одной из советских мозаик, изображавшей руководящего производственным процессом маркшейдера с прибором, удивительно напоминавшим большой смартфон или небольшой планшет, стояла просящая милостыню бабушка в просторном плаще, с пластмассовым стаканчиком в руке и жеваным плакатиком на груди: «Дочь выгнала из дома. Помогите

— Поедем на следующем до «Краснопресненской», — бросил ей на ходу Р.Т., даже не посмотрев, много ли в стаканчике мелочи.

Бабушка немедленно убрала стаканчик в один карман плаща, а из другого извлекла смартфон и, совсем как опередивший время сталинский маркшейдер на мозаике, что­то коротко в него произнесла. Сталин не умер, вспомнились Каргину слова де Голля, он растворился в будущем...

Пока дожидались поезда среди практически не реагирующей на паланкин, уныло­смиренной толпы, Р.Т., поманив пальцем Каргина, обратил его внимание на прилепившийся к мрамору под потолком цилиндрик, моргающий зелеными огоньками.

— Как думаешь, что это? — спросил Р.Т.

— Не знаю, — пожал плечами Каргин. — Освежитель воздуха?

— Освежитель мыслей! — усмехнулся Р.Т. Он еще что­то сказал, но Каргин не расслышал из­за шума вылетевшего из туннеля поезда.

— В конец вагона! — скомандовал Р.Т. носильщикам.

 

Загрузились без проблем.

 

Пассажиров в вагоне оказалось ровно столько, сколько требовалось, чтобы носильщики свободно пронесли паланкин на полуопущенных руках из конца в начало вагона.

— Николай Алексеевич Некрасов! — рявкнул Р.Т., махнув золотой тростью, как дирижер палочкой. За неимением оркестра на него уставились едущие в вагоне пассажиры, они же, стало быть, слушатели и зрители. — Поэт­демократ, народный заступник, главный редактор журналов «Современник» и «Отечественные записки», автор поэмы «Кому на Руси жить хорошо». Два отрывка из поэмы «Современники»! — как заправский конферансье, объявил Р.Т. и тут же начал с выражением декламировать:

 

Грош у новейших господ

Выше стыда и закона.

Нынче тоскует лишь тот,

Кто не украл миллиона...

 

И после паузы, откашлявшись:

 

Я — вор! Я — рыцарь шайки той

Из всех племен, народов, наций,

Что исповедует разбой

Под видом честных спекуляций!

Где сплошь да рядом — видит бог! —

Лежат в основе состоянья

Два­три фальшивых завещанья,

Убийство, кража и подлог!

Где позабудь покой и сон,

Добычу зорко карауля,

Где в результате — миллион

Или коническая пуля!

 

Пассажиры как завороженные следили за сложными геометрическими фигурами, вычерчиваемыми в воздухе золотой тростью. Каргин смотрел на них и едва не задыхался от ненависти к изгалявшемуся над простыми людьми Р.Т. Ему было до слез жаль и пожилую интеллигентную женщину с лицом как печеное яблочко — учительницу или врача; и трудового, не спившегося мужика, опустившего на колени тяжелые ладони; и паренька, уставившегося в обшарпанный (значит, много читает!) ридер; и девушку­студентку, сообщавшую подружке по телефону последние новости о некоем Андрюшке, завалившем сессию и окончательно ушедшем от Нонки Григорян с третьего курса.

Неожиданный ответ на вечный русский вопрос «кто виноват?» стучал в голову Каргина, как в барабан: «Я! Я! Я!» Но литавры, знающие ответ на второй вопрос — «что делать?», — пока безмолвствовали.

— Да, — обвел немигающим совиным взглядом лица пассажиров Р.Т. — Это я! Тот, кого вы ненавидите всей душой. Кто отнял у вас... Широка страна моя родная, — вдруг запел дурным голосом, — много в ней лесов, полей и рек... Я другой такой страны не знаю, где так вольно... — на мгновение задумался. — Да, это я! Кто превратил вас в пыль. Кто отнял будущее у вас и ваших детей. И мне вас не жалко, потому что вы все отдали сами. Таких, — снова омерзительно запел, — не берут в космонавты! Таких не берут в аргонавты! Таких не берут никуда! А вот я буду брать все, что захочу! А вы будете отдавать и... — Р.Т. похабно подмигнул студентке, — давать, если, конечно, я того пожелаю. Но мне этого мало. Я хочу, чтобы вы любили меня. А в идеале — были готовы умереть за мои миллионы, мою яхту, мой дворец на Бермудах! Я хочу, чтобы вы, как булгаковская собака, бодрились под ножом! Чтобы кричали на расстреле: «Да здравствует Абрамович!» Или... Я дарую вам свободу самим выбрать имя и фамилию, кого вы будете славить на расстреле, — величественно махнул рукой Р.Т. — Авена. Чем вам не нравится Авен? А пока что... подайте­ка мне... Даже не знаю на что... Не важно! Придумайте сами! Нет­нет! — брезгливо отстранился от немедленно поданной узбеком или таджиком в бейсболке замусоленной десятки. — Передавайте вперед, я приму на выходе! Мелочь, полтинники и сотенные не беру! Начинаем с пятисот!

Двинулись вперед.

Купюры шелестели по вагону, как обгоняющий ветер.

— «Краснопресненская», — объявил по трансляции машинист. — Следующая станция «Белорусская»!

На выходе остролицая тетя в берете, из тех, что скандалят в жилконторах и универсамах и по каждому вопросу имеют собственное мнение, безропотно вручила одному из носильщиков (плывущему в паланкине Р.Т. не посмела) солидную пачку купюр.

 

Вышли.

 

Р.Т. легко соскочил с носилок, вернул, как гуся на воду, кожаное забрало на лицо. Носильщики тут же разобрали паланкин, убрали в чехол. Туда же последовала и померкшая золотая трость. Носильщики дружно натянули футболки со странной надписью на груди: «Я тот, кто...»

Кто носит паланкин, покосился на восточных (кавказских?) орлов Каргин, но... может и убить.

— Россия, — прослезился, провожая взглядом уходящий поезд, Р.Т. — Россияне... — От протянутой пачки денег он небрежно отказался. — Оставьте себе — на пиво. Теперь, — повернулся к Каргину, — ты понял, что у нас уже есть и чего нам еще не хватает?

Каргин тупо молчал, поэтому Р.Т. продолжил:

— Народ отдал нам все. Он будет терпеть и никогда не восстанет. Но как сделать так, чтобы он нас при этом любил и был готов отдать за нас жизнь? Как создать универсальную формулу «Очистителя жизни»?

 

Глава десятая

Догоняющий сон

1

Простота — преддверие конца, подумал Каргин, вернувшись в офис после короткой, но познавательной поездки в метро. Все сложное по мере приближения к концу упрощается, с него, как с математического уравнения, слетают надстройки лишних цифр, обнажая лицо сути. Так в конце Второй мировой войны, к примеру, мало кто вспоминал систему социального обеспечения в третьем рейхе, а все в ужасе смотрели на бараки и печи Освенцима. И в последний год существования СССР никто не восхищался советской наукой и бесплатными поликлиниками. Все гневно сверлили глазами пустые прилавки, провожали ненавидящими взглядами черные начальственные «волги». Мысли вовлеченных в решение уравнения людей приобретают нечеловеческую ясность или, если угодно, скорость света.

Но эта скорость забывчива и — без реверса. Домой, как писал великий американский писатель Томас Вулф, возврата нет. Мир во все времена стоял на неправильных, но постепенно обрастающих, как мхом, человеческим содержанием вещах. Исправление мира предполагало замену одних неправильных вещей другими, но за вычетом умягчающего их человеческого содержания.

Мысли Каргина со скоростью света летели неизвестно куда, выхватывая из жизнеобразующей тьмы фрагменты лица сути. Они возникали как «мимолетное виденье», но Каргин бы остерегся сравнивать увиденное с «гением чистой красоты».

Любая идея, любая мысль таили в себе истину и — отрицание истины. В этом пространстве разыгрывались исторические и общественные драмы, рождались, крепли, слабели и распадались государства и империи.

Взять, к примеру, странную сталинскую идею о том, что по мере продвижения СССР к коммунизму классовая борьба в нем будет только нарастать. Кто только, особенно в годы хрущевской «оттепели», не «оттоптался» на этом тезисе, объявляя его то проявлением маниакальной сталинской подозрительности, то выстрелом стартового пистолета к репрессиям тридцатых годов. А ведь прав, прав оказался «отец народов»! К середине восьмидесятых, когда, казалось бы, и никаких классов в марксистском понимании в СССР не осталось, именно руководящие товарищи, так называемая номенклатура, которую прежде Сталин держал в «ежовых рукавицах», вдруг обнаружила звериную страсть к деньгам и собственности. Сверхкласс, или — по Р.Т. — СверхВоры хапнули общенародную собственность, установили двухклассовый — СверхВоры и все остальные — строй.

«Общенародная собственность — такой же абсурд, как пирсинг во влагалище старой девы», — вспомнился Каргину один из бессмертных афоризмов Романа Трусы. И тут же вспомнился другой: «Самые яростные борцы за традиционные ценности — самые яростные их ненавистники».

 

Р.Т. знал, что говорил.

 

Техническое задание было сформулировано им предельно конкретно. Имеющиеся в распоряжении заказчика составляющие формулы «Очистителя жизни» — «отдать» и «терпеть» — следовало умножить на «любить» и «умереть».

Недостающие компоненты Каргину следовало получить у скрывшихся с лица земли Бивы и Выпи. Выпь вполне могла подняться над лицом земли, а Бива — уйти под кожу этого лица. Но Каргину почему­то казалось, что он легко отыщет дизайнерш, вернет их, как пирсинг, на лицо сути, как только...

Это «как только» не давало ему покоя, оставалось досадным (последним?) препятствием на пути летящей к свету (концу?) простоты. Оно тянулось из прошлого сквозь настоящее в будущее, как трубопровод неизвестно с чем.

 

Каргину не хотелось ввинчиваться в трубопровод.

Лишние знания его давно не привлекали. Они рождали лишние мысли.

Он вдруг вспомнил, как недавно участвовал в заседании «круглого стола» в Академии моды. Тема: «Человек и одежда в новый ледниковый период». Каргин никогда бы туда не пошел, но Академией моды заправляла особа, близкая к президенту, а потому министр велел ему быть. «И букет прихвати, — сказал министр, — говорят, она любит тигровые розы». Изнывая от скуки на «круглом столе», Каргин взялся листать розданный участникам журнал, кажется, под названием «Знание — сила». Там была статья, доказывающая неотвратимость наступления ледникового периода в 2027 году.

Ну и что мне от этого знания, помнится, мрачно подумал Каргин, глядя на затерявшийся среди пакетов с подарками (под них был определен специальный стол) букет тигровых роз. в чем его сила? А может, мелькнула мысль, она как раз и заключается в том, что (Каргин более ни мгновения в этом не сомневался) первой одеждой человека в ледниковый период, семьдесят тысяч лет назад, был кусок звериной шкуры... Глядя на поникшие тигровые розы, Каргин подумал, что «круглый стол» в Академии моды удался...

 

...Он зачем­то открыл встроенный в стену кабинета шкаф и долго смотрел на защитного цвета пиджак, приобретенный в магазине «Одежда» (с недавних пор «Экспедиция») в Каланчевском тупике. И пиджак как будто смотрел из полумрака на Каргина, поблескивая пуговицами­глазами, переливаясь всеми оттенками хаки. Цвет жизни, пощупал рукой шершавый материал Каргин. Экспедиция — это и есть «шершавая жизнь».

 

Куда ты хочешь отправить меня, дружок? В какую экспедицию?

 

Пиджак между тем изображал из себя то ослепительно­зеленый луг, на который выходят из воды гуси, то желто­коричневое болото, где ночует Выпь, то серо­мшистую, просверленную норами и ходами лесную землю, где ворочается Бива, то... раскроенную по всем правилам портновского искусства стодолларовую купюру. Ну да, похлопал пиджак по карману Каргин, какая жизнь без денег?

Воистину, цвет жизни был везде, как, собственно, и сама жизнь на известной картине художника Ярошенко — в арестантском вагоне, из окошка которого сквозь железную решетку крошили голубям хлебушек то ли каторжане, то ли какие­то (столыпинские?) переселенцы.

Каргин мысленно соединил рельсы на картине «Всюду жизнь» с рельсами современного московского метро, невозможный смартфон в руках сталинского горняка на мозаике начала пятидесятых годов с мигающим зелеными огоньками «Очистителя мыслей» на станции «Киевская­кольцевая» и подумал, что поезд едет куда­то не туда. Во всяком случае, точно не туда, где реально «всюду жизнь», а если и жизнь, то только такая, как на картине Ярошенко — в арестантском вагоне за железной решеткой. Пусть даже крошащие хлебушек голубям сквозь решетку люди в вагоне в тот момент и не осознают своей неотменимой обреченности. Зеленый — долларовый — свет светил, как светофор, но рельсы на горизонте завязывались (морским?) узлом. Только безумный машинист мог гнать состав в том направлении — на станцию с тройным — «Долларовая–Узловая–Смертельная» — названием.

Каргин вспомнил про другой зеленый свет, освещающий путь... куда?


2

Ему и в голову не могло прийти, что он снова увидит музейный германский «Telefunken», стоявший некогда у деда в курином сарае в Мамедкули. Последний раз Каргин видел его в конце шестидесятых, когда Порфирий Диевич готовился к переезду из Туркмении в Подмосковье. Он удивительно легко и спокойно относился к нажитой собственности. Порфирий Диевич покидал Мамедкули налегке. Рюмки из дворца адмирала Хорти были давно подарены Ираиде Порфирьевне и частично пропиты Иваном Коробкиным. Мефистофелю предстояло переквалифицироваться в «шайтана» и навсегда остаться в песках.

К Порфирию Диевичу зачастили бывшие пациенты с подарками. Казалось, в Мамедкули венерическими болезнями переболели все, включая старых дев, если таковые имелись в этом славном городе.

«Сейчас изобрели новые сильные антибиотики, — заметил деду в свой последний приезд Дима (ему в ту пору было шестнадцать лет, и он уже опасливо размышлял на эту тему), — скоро, наверное, венерические болезни ликвидируют как класс. Ты останешься без работы».

«Никогда, — уверенно возразил Порфирий Диевич. — Наоборот, чем дальше, тем их будет больше и тем они будут разнообразнее. Прогресс и болезни — сообщающиеся сосуды. Точно так же как деньги и болезни. Венерические болезни... — на мгновение задумался дед, — это... неопалимый кусок хлеба для врача­венеролога, надеюсь, Господь меня простит. Ты — молодой, ты доживешь до времени, когда болезни будут искусственно создаваться и распространяться, чтобы люди непрерывно платили за лечение».

Неопалимый, он же неотменимый, подумал Каргин позже, когда Порфирий Диевич поселился на зимней даче в Расторгуеве, где к нему немедленно потянулись больные. Самое удивительное, что дед никоим образом не афишировал свою профессиональную принадлежность. Информация о нем распространялась вирусно, как сами кожные, венерические и прочие болезни, а позже — зловредные компьютерные программы.

 

Куры и примкнувшие к ним голуби в год расставания деда с Мамедкули гадили на «Telefunken» особенно интенсивно, словно хотели таким странным образом заставить хозяина изменить решение. Приемник как будто оделся в доспехи из гуано. Оно стекало по нему, как лава по склонам вулкана. Уже и шкалу затянуло серой коростой. Только два, сохранившие в неприкосновенности свои канувшие в Лету названия, города победительно прочитывались на загаженной шкале — Danzig и Stalingrad. На приемнике по­прежнему гордо ночевал, а судя по количеству гуано, и дневал (галльский?) петух. Тевтонская мощь вновь была посрамлена и унижена. Заходя в сарай за яйцами, Каргин вспоминал слова фельдмаршала Кейтеля, увидевшего в Потсдаме, на подписании акта о безоговорочной капитуляции Германии, французского генерала. Как, удивился Кейтель, французы тоже нас победили?

 

Не проспи величия...

 

Слова витринного бога одежды вспомнились Каргину, когда он узнал от Ираиды Порфирьевны, что приемник не просто сохранился, а находится на даче — на чердаке, и, вполне вероятно, в рабочем состоянии.

«Я его, естественно, не включала, — сказала Ираида Порфирьевна, — но, кажется, там есть какие­то провода. Я, вообще, страшно разозлилась, когда он мне его притащил...»

«Кто?»

Каргин на служебной машине вез мать домой с премьеры художественного фильма «Интимные места» в клубе «Фани­кабани». Геронтофил­сосед, так называемый «мальчик», предусмотрительно скрылся. В охране сказали, что «он только что был здесь». В ресторане: «Должен появиться с минуты на минуту». Похоже, в «Фани­кабани» царила круговая порука. Своих мерзавцев здесь не сдавали, или — все здесь были мерзавцами.

Услышав про приемник, Каргин едва сдержался, чтобы тут же не рвануть на нетопленую дачу в Расторгуево. Но дело шло к концу рабочего дня. Они нервными рывками продвигались по бесконечной, как дни экономического и финансового российского кризиса, Профсоюзной улице. Дорога впереди была не просто застегнута на все пуговицы, а затянута под самое горло на неразъемную «молнию» из тысяч вцепившихся друг другу в бамперы машин.

«Хорошо, что ты про него вспомнил, — продолжила Ираида Порфирьевна, — отнесешь этот хлам на помойку. Зачем он мне его привез? И зачем я, дура, его взяла?» — с недоумением повернулась к Каргину.

«Чтобы не проспать величия», — едва слышно пробормотал себе под нос Каргин, но мать расслышала. Она уже давно слышала все, что хотела, а чего не хотела — не слышала.

«Какого еще величия?» — с подозрением посмотрела на него Ираида Порфирьевна.

«Помнишь, так говорил фотограф в фильме», — нашелся Каргин, вспомнив, что этот фотограф изъяснялся в фильме исключительно матом.

«Тоже смотрел эту мерзость?» — брезгливо поджала губы Ираида Порфирьевна.

«Как и ты, — пожал плечами Каргин, — купился на название».

«Я не купилась, — возразила Ираида Порфирьевна, — поздно мне покупаться на такие названия».

Понеслась смотреть, как ветер, усмехнулся про себя Каргин, да еще с... так называемым «мальчиком».

Ираида Порфирьевна посмотрела на него с презрением.

Похоже, все вокруг — Р.Т., мать, Надя, президент, секретарша и далее по списку — читали его мысли, только Каргин не был обучен телепатии, и, следовательно, был обречен выглядеть в чужих глазах вместилищем всех существующих пороков.

Неужели, в ужасе подумал он, вспомнив огромные следы на снегу под окнами дачи, приемник притащил... Снежный человек Посвинтер?

Все­таки в его фамилии определенно не хватало буквы «т», продолжил судорожные филологические изыскания Каргин. Фамилию ПоТсвинтер он уже отработал. Теперь — ПосТвинтер. Это слово в принципе тянуло на международное определение для Снежного человека — существа (пост), то есть пережившего ледниковый (винтер) период. Без «т» фамилия Посвинтер наводила на мысли о бегающем по снегу жопастом щетинистом поросенке — подсвинке, как их называли мясники и охотники.

«Слушать приемник», — упавшим голосом произнес Каргин, хотя должен был сказать: «Смотреть “Интимные места”, — никому не рано и никогда не поздно. Кто тебе его привез, мама?»

«Зиновий Карлович, друг папы, — ответила Ираида Порфирьевна. — Помнишь, они играли в карты? Не сам, конечно. Он умер позже отца. Странно, — на мгновение задумалась она, — он был такой пузатый, с синими венозными ногами, все время ел сало, кашлял, а дожил почти до ста лет...»

«Эти вещи вне логики, — заметил Каргин, — у тебя тоже есть шанс».

«Но я не ем сало», — возразила Ираида Порфирьевна.

«Зато интересуешься “Интимными местами” и... кашляешь, потому что куришь», — заметил Каргин.

«Пошляк, — поморщилась Ираида Порфирьевна, полезла в сумку за папиросами, но, к счастью, не нашла. — Положишь мне в гроб пачку “Любительских”, — сказала она, — а лучше блок».

«Я пошутил», — спохватился Каргин, опасаясь, что мать обиженно замолчит.

«Пошлость — восьмой смертный грех, — продолжила ненужную тему Ираида Порфирьевна. — Она как... холодный жир на кастрюле, — привела бытовой, но, видимо, близкий ей пример. — Противно брать в руки, а отмывать... еще противнее».

«Но Зиновий Карлович тем не менее дожил до ста лет», — вернул лыко в строку Каргин, хотя, честно говоря, не помнил, был ли Зиновий Карлович пошляком. То, что он любил сало (холодный жир?) и ходил в сетчатой майке, наводило на такую мысль, но не являлось стопроцентным доказательством.

«В Калифорнии, — сказала Ираида Порфирьевна, — в доме дочери в Сан­Диего. Она там вышла замуж за мексиканца, торговавшего томатной пастой. Они жили на деньги Зиновия Карловича, а когда деньги кончились, мексиканец исчез, и она сдала отца в дом престарелых. Как я понимаю, вместе с приемником. Это была единственная вещь, с которой тот никак не хотел расставаться. Приемник до самого конца стоял на тумбочке в его комнате».

«Откуда ты знаешь? — удивился Каргин. — Может быть, на столе или на подоконнике?»

«Мне рассказал армянин, который привез из Америки приемник. Он ухаживал за стариком последние годы».

«Неужели... Жорка?» — изумился Каргин.

«Да ну, что ты, — махнула рукой Ираида Порфирьевна, — социальный работник. Того Жорку в середине девяностых застрелил в Ереване, в ресторане, охранник президента Армении. Он заявился туда с какой­то нашей бабой из правительственной делегации, а Жорка — он был хозяином ресторана — узнал эту бабу, подсел к ним за стол. То ли она не вернула ему долг, то ли у них была незавершенная любовь. В общем, этот охранник, даже не охранник, — уточнила Ираида Порфирьевна, — а чуть ли не начальник всей службы безопасности, застрелил его прямо за столом. Пуля перебила шейную артерию, фонтан крови достал до потолка. Читал роман “Моби Дик”? Жорка погиб, выпустив в воздух кровавый фонтан, как сраженный гарпуном кашалот».

«Откуда тебе известны такие подробности?» — покосился на мать Каргин.

Он всегда знал, что у Жорки мало шансов дожить до ста лет, но хотел верить в невозможное. В то, что Жорка где­то ездит, пусть не на «виллисе», который ему подарил Ленин, а на джипе, который ему подарил Путин (Каргин не знал, какая фамилия у президента Армении). В то, что по вечерам он играет в преферанс в саду, пусть с другими людьми и под другими (армянскими?) звездами. И на тебе, погиб, как кашалот, выпустив фонтан крови в потолок...

«В отличие от тебя, — строго посмотрела на сына Ираида Порфирьевна, — я слежу за новостями, слушаю радио... Во всяком случае, раньше слушала. — Она не стала уточнять, какое именно радио. Но вряд ли это был музейный, вполне возможно, с присохшей (вместо гуано) томатной пастой “Telefunken”. — Отец тоже переживал, когда узнал, — продолжила Ираида Порфирьевна, — он сказал, что Жорка, конечно, был бандит, но бандит широкий, с юмором и с душой... Охранника потом уволили, но не посадили, якобы он застрелил Жорку в целях самообороны».

«Но как приемник попал к тебе? Откуда взялся этот армянин?»

«Зиновий Карлович отписал в завещании, что дочь сможет распоряжаться остатками средств с его счета только после того, как приемник будет передан мне. А если бы я к тому времени умерла, он бы достался тебе. Армянин сказал, что с него взяли пошлины на трех таможнях, что он никогда бы не поволок приемник, если бы Зиновий Карлович не предусмотрел в завещании оплату этого путешествия и премию ему. Странно, — добавила после паузы Ираида Порфирьевна, — почему­то он запретил армянину лететь через Германию. Неужели немцы могли покуситься на эту рухлядь? Наверное, — задумчиво посмотрела в окно на хамскую, матерно шевелящую губами рожу, притиснувшуюся к ним впритык в битом “мерседесе”, — Зиновий Карлович сошел с ума. Зачем он вообще забрал этот приемник из нашего курятника в Мамедкули в Америку?»

«Он нам уже не скажет. — Каргин с удовольствием отследил мастерский на предельно ограниченном пространстве маневр Палыча. Тот, как опытный пастух обнаглевшего барана, перегнал матерящуюся рожу в параллельный ряд — прямо под черный адский выхлоп закопченного, груженного бетонными блоками «КамАЗа». — Ты включала приемник?»

«Нет, конечно, — удивленно ответила Ираида Порфирьевна. — Армянин предупредил, что это бесполезно. Зиновий Карлович включал его каждый вечер в течение многих лет, но без толку».

«Зачем же он его включал?»

«Люди сходят с ума по­разному, — вздохнула Ираида Порфирьевна. — Но каким бы причудливым ни казался так называемый орнамент сума­сшествия, всегда существует потаенная — отправная — точка безумия...»

«Это тоже сказал армянин?» — перебил мать Каргин.

«Ему пришлось в Америке переквалифицироваться в социального работника, — не стала отпираться Ираида Порфирьевна, — в СССР он был врачом­психиатром. Между прочим, кандидатом наук!»

У Каргина закралось ужасное подозрение, что не просто так отправилась она с «мальчиком» в «Фани­кабани» смотреть «Интимные места». Судя по тому, сколько ей всего успел поведать загадочный армянин, они провели немало времени вместе.

«Я понял, — сказал он, — потаенной — отправной — точкой безумия у Зиновия Карловича был довоенный приемник “Telefunken”, который он по какой­то причине всюду возил за собой и с которым не расставался до самой смерти».

Другой же, подумал Каргин, потаенной точкой безумия вполне могут быть «Интимные места»... Но не довел мысль до конца, вспомнив про «массовидность» (термин В.И. Ленина применительно к террору) телепатических способностей у окружающих его людей.

«Он, например, говорил армянину, что в шестьдесят четвертом году услышал по этому приемнику, что Советский Союз развалится в девяносто первом...»

«Как он мог это услышать? — разозлился Каргин. — Где? В курят­нике?»

«Они слушали приемник с папой. Когда папа был рядом, приемник включался, и... что­то такое они иногда слышали».

«Ты проверяла вещи после визита армянина? — спросил Каргин. — Все на месте?»

«Интересно, — с презрением посмотрела на него Ираида Порфирьевна, — существует на свете хоть один человек, которого бы ты не подозревал в воровстве и... — брезгливо скривила губы, — распутстве?»

«Целых два! — быстро ответил Каргин. — Ты и... президент России. Нет, — спохватился, — три! Я забыл Палыча».

«Он жил у меня несколько дней, — сказала мать. — И останавливался на обратном пути из Еревана. Ну и что?»

«Ничего, — пожал плечами Каргин. — Он не говорил про велосипед? Помнишь, стоял в сарае рядом с приемником? Там еще были огромные сапоги и чекистская кожаная куртка? На шинах был протектор со свастикой? Зиновий Карлович не гонял на нем по Сан­Диего?»

Каргин отчетливо, как если бы вдруг оказался в Сан­Диего, увидел клювастого, с седым пухом на голове Зиновия Карловича, энергично крутящего синими, венозными, в шишках ногами педали нацистского велосипеда. Почему­то Зиновий Карлович был в черных (семейных) советских трусах с заткнутым под резинку носовым платком и в сетчатой майке. Бред, подумал Каргин, никогда почтенный еврей не сядет на гитлеровский, да к тому же дамский, велосипед, да еще в таком непрезентабельном виде...

«Напрасно иронизируешь, — с неожиданным спокойствием заметила Ираида Порфирьевна. — Темой его диссертации как раз были массовые психозы в нацистской Германии. Собственно, поэтому ему и не дали в Штатах работать по профессии. Он писал, что Штаты в плане программирования монолитных реакций населения на происходящие в мире события используют немецкий опыт. Он говорил, что даже сосиски у немцев в пивных в то время были в виде свастики. Человечество как­то не повелось на свастику. А вот гамбургеры и кока­кола пошли неплохо. Я каталась на этом велосипеде в детстве. Он был дамский, папа взял его мне на вырост. Наверное, он до сих пор гниет в сарае. Или на нем ездит какой­нибудь туркмен. Они ведь теперь тоже великий народ, арийцы Азии, так они себя называют».

 

Дальше ехали молча.

 

«Я не верю, что ты не включала приемник, — сказал Каргин, когда остановились во дворе у подъезда, где жила мать. — Армянин обязательно должен был тебя попросить, мол, проверить, не повредился ли он в дороге и все такое...»

«Нет», — ответила, вылезая из машины, Ираида Порфирьевна.

«Почему?»

«Потому что этот... не знаю даже как его назвать... поганый ящик приносит нашей семье несчастья! Это по нему папа услышал, что послевоенные облигации какого­то определенного госзайма — самые надежные ценные бумаги в СССР, что только по этому единственному займу будут и большие выигрыши, и полный расчет, а остальные пропадут».

«Ну и что? Это же... здорово», — вышел вслед за матерью из машины Каргин. Он всегда провожал ее до подъезда.

«За это его и посадили, — мрачно продолжила Ираида Порфирьевна. — Оказывается, это была государственная тайна. Ему было знать не положено. Он не входил в число тех, кто мог их беспрепятственно приобретать. Папу чуть не убили на допросе... Я тебя прошу, — она крепко стиснула ладонь Каргина, — будешь на даче — отнеси его на помойку! Тебе же, — заглянула ему в глаза, — будет проще. Эти знания, — покачала головой, — не делают людей счастливыми».

«Что ты услышала? — спросил Каргин. — Почему ты не хочешь мне сказать?»

«А еще лучше — разруби его топором, разбей молотком этот его зеленый глаз!»

«Ладно, — пожал плечами Каргин, — если ты настаиваешь».

«Настаиваю, — повторила Ираида Порфирьевна, — изгони эту... фашистскую змею из нашего дома».

«Не беспокойся, — открыл тяжелую дверь подъезда Каргин. Под ноги ему бросился, полыхнув зелеными глазами, рыжий, с широким, как лопата, хвостом кот, видимо истомившийся в тамбуре между дверями. — Я это сделаю. Как только буду на даче, — проводил взглядом растворившегося в кустах кота Каргин. — Но в ближайшее время я туда не собираюсь. Много дел на работе».

 

Дверь закрылась.

 

Каргин вернулся в машину.

 

«На дачу, — сказал Палычу. — Я там останусь. Заберешь завтра утром».


3

В разгар лета, когда этажи госкорпорации «Главодежда­Новид» опустели по причине отпусков сотрудников, а в некоторых кабинетах начались перепланировка и ремонт, Каргин окончательно осознал, что проспал величие, о котором говорил бог одежды из витрины (теперь уже магазина под названием «Экспедиция»). Но он быстро утешил себя мыслью, что для подавляющего большинства людей величие — догоняющий сон, о котором они забывают, едва только проснутся.

 

Бег во сне.

 

Сон на бегу.

 

Этот сон мог догнать, и тогда жизнь человека чудесным образом преображалась, а мог не догнать, и человек до смерти оставался во власти неотменимого ничтожества.

И другая странная мысль посетила Каргина: что он сам — персонаж, субъект неизвестно кому снящегося сна. Этому сверхсуществу, так определял загадочного сновидца Каргин, снилась разная галиматья, тот самый сор, из которого, по мнению Анны Ахматовой, «не ведая стыда», произрастали стихи и... видимо, дополнял великого поэта Каргин (она не позволяла называть себя «поэтессой»), величие.

Так, Каргину вдруг приснился обер­прокурор святейшего Синода с говорящей фамилией Победоносцев, которого он смутно помнил по учебникам истории и строчке Блока, что тот «простер над Россией совиные крыла». В советскую эпоху Победоносцев был не в чести. Не удалось ему войти в честь и в новой России. В газетах и Интернете часто и с отвращением цитировали слова этого охранителя и мракобеса, что Россию не худо бы подморозить. Какая­то израильская, торгующая замороженными овощами фирма активно использовала эту цитату в рекламном ролике, где бородатый мужик в лаптях хвалился, что выращивает в кибуце исключительно натуральную — без химии — редиску.

В каргинском сне худощавый и стройный обер­прокурор в строгом черном (почти спортивном) костюме сидел за столом в большом светлом кабинете окнами на замерзшую Неву и полировал изящной пилочкой с ручкой из слоновой кости идеально ровные ногти. А в приемной у него толпились, поеживаясь от холода, революционеры­демократы: Чернышевский, Добролюбов, Писарев, какой­то Варфоломей Зайцев — все в неряшливых, плохо пошитых лапсердаках с обтертыми рукавами, откуда выглядывали несвежие, закапанные чернилами манжеты. И у всех у них под ногтями были черные полумесяцы грязи.

 

В «одёжных» снах Каргина часто появлялись известные личности. Они тоже бежали, но в противоположную от собственного величия сторону, догоняемые глупыми чужими снами.

 

Ленин в одежде простой и бесхитростной — внемодной — хоть сейчас в районную службу социальной защиты за путевкой со скидкой в средней руки санаторий. Хотя, кажется, Ленин не дожил до пенсионного возраста. Человек, потрясший мир не хуже Чингисхана, был странно — невыразительно — народен в своей одежде, точнее, интеллигентно средненароден. Учителем, бухгалтером, адвокатом, врачом, литератором — кем угодно мог стать Ленин, но стал революционером, то есть слил все профессии в одну — тротиловую, взрывающую мир. Он не проспал своего величия, хотя и был к нему в высшей степени равнодушен. Это было злое народное, настоянное на вековых дрожжах ненависти к власти и мечте о справедливости величие, а потому Ленин мог ходить в чем угодно. Все было ему по фигуре и размеру. Его одеждой было объединенное величие ненависти к тому, что есть, и мечты о том, чего никогда не будет. Это величие не разменивалось на деньги. Ленин не был олигархом. Он не оставил после себя ни малейшего наследства, лежал в Мавзолее в том же костюме, в котором ходил на работу в Совнарком.

В аналогичной, только старомодного покроя одежде ходили в свое время вожди Великой Французской революции. В Конвент, а оттуда — в повозке на площадь под гильотину. Этот материал не знал износа, но, подобно металлу, испытывал неизбежную усталость от пролитой крови. Пропитываясь ею до последней ниточки, он тяжелел, а когда кровь высыхала — разрушался, опадал кусками, как кожа с тела прокаженного. Из­под него вылезала новая, индивидуального военного покроя одежда.

Каргину приснился Сталин в большой и толстой, как броня, шинели. В одной из своих статей Роман Трусы утверждал, что если, по словам Горького, вся русская литература вылетела из рукава гоголевской «Шинели», то любая русская власть, как бы далеко она первоначально ни отлетела, прельстившись денежкой, яхтами, виллами на Лазурном берегу и прочими дарами общества потребления, неизменно возвращается в рукав шинели сталинской.

Сталин хмуро стоял на краю оврага или рва, как в фильмах ужаса, наполненного кровью, телами и костями. Позади Сталина в хаотичном месиве строек и строгой геометрии лагерных бараков толпился народ. А на другом берегу оврага или рва простиралась земля обетованная: колосились поля, бродили тучные стада, высились жилые дома и заводские корпуса, теснили горизонт линии электропередачи, летали монгольфьеры и аэропланы, маршировали солдаты, дети шли в школу, а на круглых, как огромные каменные кастрюли без крышек, стадионах спортсмены устанавливали рекорды, о чем свидетельствовал доносившийся оттуда изумленный тысячеглоточный «ааах!». По обе стороны от Сталина велись работы по наведению мостов через овраг — от лютого лагерно­трудового прошлого к гармоничному счастливому будущему. Но дело не ладилось. Каждый раз, когда деревянные, металлические или какие­то новомодные из легчайшего ажурного алюминия инновационные конструкции достигали противоположного, где счастье, берега, овраг коварным образом раздвигался, осыпался, и наведенные переправы вместе с поперед (а может, все­таки поперек?) батьки забежавшими на них людьми рушились. И так бы оно (во сне Каргина) и продолжалось, если бы Сталин не стащил с себя шинель и не бросил ее в непреодолимый овраг. Шинель, подобно цементной плите, твердо улеглась поверх крови, тел и костей. По ней, как бесприданница Лариса Огудалова по шубе купца Паратова через лужу, устремился к счастью русский народ.

Правда, Каргин так доподлинно и не уяснил, удался ли маневр, потому что как­то некстати — в глухой безлунной тьме, под шум дождя (он ночевал на даче в Расторгуеве) — проснулся. Ему показалось, что кто­то топчется возле веранды. Но кто мог там быть в такую пору? Только... Снежный человек Посвинтер. Прет на приемник, как лосось на нерест, помнится, недовольно подумал, вновь засыпая, Каргин.

На сей раз ему приснился... Гитлер. Он, в отличие от Зиновия Карловича, не мчался никуда на велосипеде, впечатывая шинами в землю свастику, не стоял в высокой фуражке на балконе перед восторженно ревущей миллионной толпой, вытянув руку в авторском приветствии, а... почему­то в легкомысленном банном халате раскладывал на ломберном столике пасьянс. Откуда­то Каргину было известно название этого пасьянса — «Могила Наполеона». И ведь почти удался у фюрера сложнейший пасьянс. Лишь одна неправильная карта не ложилась в (на?) могилу, блуждала в колоде. Но она не могла нарушить логику пасьянса, точнее, вероятность, что она его нарушит, была ничтожно мала. Предощущение удачи — божественный ветер шевелил занавески в комнате фюрера. Пасьянс (технически) не завершен, но есть иррациональная уверенность, что все получится. Это знакомо каждому, кто через пасьянс (компьютерную игру, кофейную гущу, маршрут аквариумных рыбок, расположение звезд на небе или ложек на кухонном столе) общается с Богом. Хотя конечно же не с Богом. Истинно верующий человек не может таким образом общаться с Богом. Так агностик общается со сверхсущностью, беспокоит ее своими нелепыми запросами.

Каргину приснилось, что именно сверхсущность в лице Бога лишила фюрера немецкого народа разума, преобразовала последнюю блуждающую карту в его пасьянсе в принципиально отсутствующую. А сам пасьянс — из «Могилы Наполеона», которую в Доме инвалидов почтительно осматривают туристы со всего мира, в принципиально отсутствующую в этом самом мире «Могилу Гитлера».

Странно, но в «одёжном» сне Каргина собственно одежде Гитлера (кстати, полувоенной, как и у Сталина) никакого внимания уделено не было. Зато Каргину, опять же во сне, то есть вне всякой связи с реальностью, открылась суть спора, если данное слово здесь уместно, между Гитлером и сверхсущностью. Фюрер взялся доказать невозможное, оспорить сам божественный тезис о вечной моде, пошива человеческого, как выражался Хрущев, гандеропа, по известному образу и подобию. Оказалось, что и гандероп, и вечная мода, и пошив по образу и подобию — значения подвижные, изменяющиеся во времени и пространстве. Необходимо только новое швейное лекало, дизайнерский прорыв к новому фасону — та самая, принципиально (но как долго?) отсутствующая карта в пасьянсе, в которую сначала поверил, а потом ею пренебрег Гитлер. Но и без решающей карты ему удалось невозможное — поставить один народ истопником к заслонке печи, а другие народы — запихивать, подобно живым дровам, в эту самую, пылающую адским пламенем, печь.

Потому­то, понял в сумбурном, как ранняя музыка Шостаковича, сне Каргин, работавший на совмещенных пространственно­временных частотах, загадочный (их было, если верить сну, всего два) «Telefunken», посланный в декабре 1939 года в подарок Сталину на шестидесятилетний юбилей, оказался не в Москве, а в Мамедкули, не в кабинете Сталина в Кремле, а... в пустыне, у верблюда в...

 

Мать изумила Каргина известием, что, оказывается, Порфирий Диевич случайно выиграл «Telefunken» в карты у председателя верблюдоводческого колхоза имени Сталина Бердымухаммеда Чарыевича Чарыева (удивительно, но она произнесла это сложное имя без запинки). Отец, поведала Ираида Порфирьевна, приехал туда с медицинской бригадой проверять верблюдоводов на сифилис, но застрял в пустыне из­за песчаной бури. Чем он мог там заниматься после того, как проверил кровь пустынников на реакцию Вассермана? Только играть в карты. Председатель колхоза проигрался и едва уговорил Порфирия Диевича взять вместо денег доставленный накануне почтовой машиной приемник «Telefunken» в железном ящике. Посылка приплыла в Мамедкули по морю на барже, соленая вода размыла черные готические буквы адреса. Можно было разобрать только отдельные, из которых явствовало, что посылку прислали из дружественной Германии председателю колхоза имени Сталина Мамедкулийского района Туркменской ССР. Бердымухаммед Чарыевич полагал, что немцы каким­то образом узнали о рекордном увеличении поголовья верблюдов в колхозе и решили за это отметить его радиоприемником. Единственно не учли, что в колхозных угодьях пока не было электричества, лампочка Ильича еще только готовилась осветить юрты верблюдоводов и верблюжьи загоны, а потому «Telefunken» был в пустыне колхозникам без надобности.

Вот ведь как бывает, размышлял во сне Каргин, вместо: «СССР. Моск­ва. Кремль. Сталину» получилось: «ТССР, Мамед­Кулийский район, колхоз имени Сталина». И — уже ничего не изменить. Сталин не услышал радиопередачу «Вести из будущего». Никто не знал, что услышал по своему приемнику Гитлер, но это уже не имело значения. Сталинский «Telefunken» накрылся... гуано.

Во сне мать поведала Каргину, что приемник искали. Гитлер не поверил, что подарок не дошел до адресата, обиделся, решил, что Сталин его обманывает. НКВД прочесал частым гребнем всю страну от Северного полюса до Каракумов. Это называлось (откуда ей было известно, или во сне таких вопросов не задают?) операция Вещий Олег. Была ликвидирована широко раскинувшаяся по советской стране шпионская сеть радиолюбителей, выдававших секретные сведения англо­французским поджигателям войны. Но Бердымухаммеда Чарыевича расстреляли как вредителя, скрывавшего свое байское происхождение, еще до начала операции — в январе сорокового. Наш курятник, делала вывод Ираида Порфирьевна, оказался единственным местом, которое забыли проверить во время поисков вещего «Телефункена».

Во сне Каргин, помнится, возразил матери, что Гитлер мог бы отправить Сталину свой личный «Telefunken» под охраной на военном самолете или пригласить того в Германию, чтобы послушать «Вести из будущего» вместе, но Ираида Порфирьевна объяснила, что приемник отзывается на ментальные волны далеко не каждого человека. Необходим медиум. Если бы у Сталина не получилось, ему пришлось бы искать медиума. Но в этом случае приемник бы взаимодействовал не со Сталиным, а с этим медиумом. То есть сообщал информацию, важную для медиума, а не для Сталина. Он вообще почти никогда не включался, если рядом с медиумом находился другой человек. Но Гитлер, если послал приемник Сталину, думал, что у того получится и тогда они бы смогли, как говорят начальники на совещаниях, сверить часы.

Зиновий Карлович это знал, но думал, что в Америке найдет другого медиума.

«А почему дед оставил приемник в курятнике, не взял с собой в Моск­ву?» — спросил Каргин.

«Он потерял к нему интерес после того, как узнал день и час своей смерти, — ответила Ираида Порфирьевна. — Вполне вероятно, — предположила она, — что “Telefunken” сам искал медиума, а потому и попал к отцу. Правда, он иногда слушал его вместе с Посвинтером... — вспомнила Ираида Порфирьевна. — У того, наверное, в голове была торричеллиева пустота, штиль, никаких ментальных волн...»

«То есть, — спросил Каргин, — вместо того, чтобы оказаться у Сталина и изменить судьбу мира, “Телефункен” оказался в курятнике у деда и... изменил одну лишь его судьбу, сообщив, облигации какого именно государственного займа следует приобретать?»

 

Но ответа не получил, потому что проснулся.


4

У Каргина зародилось невозможное подозрение, что Роман Трусы откуда­то знает про приемник, а также про медиумное преемничество по генетической линии семьи Каргиных.

Ираида Порфирьевна, как выяснил Каргин, за все время не узнала от «Телефункена» ничего существенного, за исключением того, что Главлит, то есть цензурное ведомство, где она работала долгие годы, будет в 1991 году расформирован, а через тридцать лет вновь, как птица Феникс, возродится, причем с какими­то невиданными полномочиями.

«Ну и на кой черт мне было это знать, — спросила Ираида Порфирьевна, — в 1968­м? Шансы вернуться в Главлит в 2021 году, когда там будет о­го­го, у меня нулевые».

А еще она получила рекомендацию пренебречь в 1980 году предложением руки и сердца от некоего Александра Борисовича Новгородского — литератора, ведающего в Союзе писателей распределением продовольственных заказов. «Telefunken» проинформировал потенциальную невесту, что имущество Александра Борисовича — дача в Переделкине, пейзаж «Старая пристань» художника Кончаловского, коллекция антикварных подсвечников и ювелирное изделие дома Фаберже первой половины XIX века «Золотой кабан» — будет быстро распродано его дочерями, намылившимися в Америку. Самому же Александру Борисовичу уготована долгая, как библейскому Мафусаилу, жизнь, но в исключительной материальной скромности — на птичьих (а не золотых кабань­их) правах в Витебске, у племянницы, служащей экскурсоводом в музее Шагала.

«Я тогда была замужем за Ванькой Коробкиным, — сказала Ираида Порфирьевна, — что мне было до какого­то ухажера, который якобы сделает мне через пятнадцать лет предложение?»

«Но он появился?» — уточнил Каргин.

«Да что толку? — вдруг разозлилась Ираида Порфирьевна. — Эти его дочери... — махнула рукой. — Куда делись мои папиросы?»

 

Неужели, вознегодовал, вспомнив «Интимные места» в «Фани­кабани», Каргин, фашистский «Telefunken» издевается над моей бедной мамой?

 

Она призналась, что, когда слушала приемник, зеленый глазок на панели едва светился и мигал, а сама она с трудом разбирала услышанные слова. Ираида Порфирьевна так и не смогла определить пол диктора. Голос в приемнике был странный и высокий, «как у клоуна в цирке». Мать твердо стояла на том, что не включала «Telefunken» после того, как таинственный армянин доставил его из Сан­Диего.

 

Неужели тоже узнала дату собственной смерти? — подумал Каргин.

 

По мужской линии преемничество передавалось лучше, чем по женской.

Когда Каргин ночью на даче включил приемник, зеленый со свастикой глазок вспыхнул ярко, голос диктора (если это был диктор) звучал не как у клоуна в цирке, а вполне отчетливо, хотя и несколько глуховато, как если бы пробивался сквозь валенок или оренбургский пуховый платок.

 

Приехав после ночного радиосеанса утром следующего дня на работу, Каргин долго стоял у окна, глядя в летнее небо, где одновременно присутствовали солнце и луна. Они определенно двигались навстречу друг другу — солнце, развязный шпанистый пацан в штанах из облаков, как обычно, разной длины, и луна, синелицая, с фингалами деваха в косой облачной юбке. Каргин вспомнил про косой подол, которым Роман Трусы обещал срезать, как гильотиной, гнилую элиту, чтобы освободить место для новой травы, и подумал, что, как всегда, Р.Т. перехитрил его, начав не с России, а... с луны, где трава не растет.

Когда не знаешь, что делать, подумал Каргин, делай то, что считаешь нужным. Или не делай ничего. Когда нет мыслей, нет понимания, нет воли, продолжилась мысль, все делается само, но отнюдь не к удовольствию бездельника.

Каргин решил действовать. Действие, подумал он, лучше бездействия, точно так же как свобода лучше, чем несвобода, богатство лучше, чем нищета, а здоровье лучше, чем болезнь.

Он немедленно вызвал руководящего ремонтными работами прораба, распорядился в первую очередь отремонтировать новый кабинет Нади и немедленно установить там огромный — во всю стену — аквариум с приставной лестницей. Прораб заметил, что это потребует подведения дополнительного стояка с водоотводом и сливом. Каргин возразил, что смета составлена с двадцатипроцентным превышением на непредвиденные расходы, так что прорабу лучше молчать.

— Двадцать процентов — это не откат, — назидательно произнес Каргин. — Мы работаем честно, как... первые христиане, — неожиданно для самого себя перекрестился, скосив глаза в угол, где рядом со святым Себастьяном появилась новая икона — святого Хрисогона, обезглавленного по приказу императора Диоклетиана за отказ отречься от веры. Фотография президента сместилась немного в сторону.

Президент нужен всем, вздохнул, переведя взгляд на безмолвствующий аппарат правительственной связи, Каргин, а я со своим проектом не нужен никому. Это конец, смерть государства! Горизонталь власти не действует. В такие мгновения миром правят... коррупция и случайность. Вот только какая­то сволочь остановила это мгновение, посчитав его прекрасным. Та самая сволочь, которую Р.Т. грозился скосить косым подолом.

— Акулу в аквариум хотите запустить? — поинтересовался прораб.

— Рай не на небе, рай в воде. — Каргин взял со стола настольный календарь «От Пасхи до Пасхи», выпущенный, как явствовало из текста на обложке, «к 1700­летнему юбилею со дня издания Миланского эдикта». Юбилей давно минул, а календарь прижился на письменном столе. — «Мы маленькие рыбки, — процитировал прорабу Каргин труд Тертуллиана начала III века нашей эры, — ведомые нашимИхфисом”. Ихфис — означает “рыба”, древняя монограмма начальных букв слов Иисус Христос Божий Сын Спаситель, — пояснил он. — Мы рождаемся в воде и можем спастись не иначе как пребывая в воде».

— А где тогда ад? — заинтересовался прораб, видимо испугавшись, что работы по созданию его филиала в «Главодежде» также входят в те самые двадцать процентов.

— Не знаю, — пожал плечами Каргин, — наверное, здесь и сейчас. Везде, кроме... аквариума.

Выпроводив озадаченного прораба, с трудом отбившись от секретарши, Каргин принял три важных решения: перевезти «Telefunken» с дачи и установить его на специальном столике в кабинете Нади, напротив аквариума; сделать Наде предложение (он надеялся, что ему повезет больше, чем доживающему мафусаилов век в первохристианской, можно сказать, скромности в Витебске Александру Борисовичу Новгородскому); уволить Романа Трусы.

 

Свадьбу Каргин не возражал сыграть в аквариуме, только вот было не очень понятно, кого можно на нее пригласить.

 

Министра, как и его заместителей, вряд ли.

 

Романа Трусы можно. Каргин не сомневался, что он будет на этой свадьбе как рыба в воде. Но не та «маленькая рыбка», о какой писал Тертуллиан, а другая — адская (прораб мыслил в правильном направлении!), из выгребной ямы. Каргин читал, что такие, с позволения сказать, рыбы встречаются в китайской глубинке, и более того, местные отважные едоки даже употребляют их в пищу. Он велел по коммутатору (с некоторых пор этот аппарат стал называться в государственных учреждениях иностранным словом «Hi­com») секретарше срочно найти Р.Т.

— А чего его искать? — удивилась она. — Рэтэ здесь. У меня... — добавила со значением, — в приемной...

— Дура! — сказал Каргин. — Он не по твоей части!

— А вот у женской части коллектива, — противным голосом произнесла секретарша, — есть мнение, что очень даже...

— Я имел в виду другое, — спохватился Каргин, вспомнив поступившую недавно «для служебного пользования» из министерства инструкцию о недопустимости вынесения «оценочных и любых иных суждений» о сотрудниках с нетрадиционной сексуальной ориентацией.

 

— Самое разочаровывающее в любом романе, — сказал Каргин, когда Р.Т. вошел в кабинет, — его конец.

— Вы имеете в виду литературный жанр или человеческие отношения? — уточнил Р.Т.

Внешний вид Романа Трусы свидетельствовал, что минувшую ночь он провел явно не за чтением книг, а в... выгребной яме, вспомнил китайскую рыбу Каргин, этих самых человеческих отношений. Разочаровывающий их конец был нагляден и очевиден. Кожаное забрало Р.Т., похоже, приняло (отразило?) немало ударов. Воротник рубашки был в расплывшихся пятнах то ли крови, то ли вина. Сквозь кольчугу парфюма нет­нет да и просачивался отвратительный запах... выгребной ямы, решил не умножать сущности без необходимости Каргин.

Но не удержался — умножил.

Роман Трусы напоминал... трусы, провалявшиеся ночь под диваном, обросшие, как шерстью, скопившейся там пылью, на скорую (дрожащую) утреннюю руку выстиранные и мокрыми надетые на грешные чресла. А еще — труса, предчувствующего наказание за (временно) скрытые от общественности бесчинства. Да эта ли «тварь дрожащая», изумился Каргин, плыла недавно белым лебедем в паланкине, помахивая золотой тросточкой, обирала москвичей и гостей столицы в метро?

— Сумка с образцами в приемной, — нервно облизал сухие губы Р.Т.

— Образцами чего? — удивился Каргин.

— Одежды, — ответил Р.Т. — Про меня много чего говорят и пишут, но еще никто и никогда не жалел о том, что работал со мной. Я всегда выполняю свои обещания, закрываю контракты, соблюдаю договоренности. Я... — приоткрыл забрало, выпустил на свет часто моргающие, в красных прожилках глаза Р.Т., — знаю, как найти выход из любого положения, владею искусством превращения поражения в победу.

— И трусов, — неожиданно продолжил Каргин, — в... знамя.

— Да, — согласился Р.Т. — Я, Роман Трусы, — знамя современной России. — кожаное забрало преобразовалось в косой подол улыбки.

Трусы не могут быть знаменем, — возразил Каргин. — Или страна под ними сгниет и знамя ей станет ненужным, или сами трусы на флагштоке истреплются, превратятся в половую тряпку.

— Возможно, — не стал спорить Р.Т. — Только слепой не видит, что над нами гордо реет трехцветная половая тряпка. Но кто ее сорвет, кто вытрет об нее ноги?

— Я! — вдруг услышал собственный, твердый как камень голос Каргин.

Схожу с ума, подумал он. О чем я?

— Похвальное стремление, — холодно кивнул Р.Т., постепенно превращаясь пусть в помятого и не очень белого, однако неотменимо презирающего быдло лебедя с золотой тростью, — но трудновыполнимое. Или... есть такая партия?

— Россия все еще велика, — заметил Каргин, — даже и без четырнадцати отпавших республик. Нет такой партии. Но нет и таких трусов, чтобы покрыть все небо. Любой материал, — дружески потрепал Р.Т. по плечу, — особенно виртуальный, рано или поздно расползается на лоскуты, осыпается цифровым дождем. Трусы, даже объявившие себя государственным символом, не могут быть вечными. Они неотменимо превращаются в тряпку.

— Но как определить момент, — спросил Р.Т., — когда трусы, они же — знамя, превращаются в тряпку, о которую всем так хочется революционно вытереть ноги? До каких пор трусы — знамя и когда — тряпка?

— Ты сам знаешь, — ответил Каргин.

— И чем же ты хочешь заменить в нашем мире деньги? — поинтересовался Р.Т., глядя на Каргина сквозь кожаное забрало, как врач сквозь марлевую повязку на заразного больного.

— Должно же быть в нашем мире что­то, что превыше денег?

Каргин почувствовал, что разговор смещается в ту самую, ненавистную ему плоскость, когда все, что бы он ни сказал, будет выглядеть глупым и наивным, а все, что бы Роман Трусы ни ответил, — циничным, но убедительным. Закон суров, но это закон, говорили древние римляне. Жизнь подла и неправильна, но это жизнь, мог бы сказать (и говорил!) Роман Трусы.

— Кое в чем ты прав. — блуждающий взгляд Р.Т. все чаще фиксировался на тумбочке под телевизором, где Каргин держал спиртное. Роман Трусы определенно хотел опохмелиться. — Конец нашего романа разочаровывает.

— Я знаю. — Каргин вдруг вспомнил дурацкий сон, где Гитлер в банном халате раскладывал на ломберном столике пасьянс под названием «Могила Наполеона», а божественный ветер шевелил занавески на окнах. — ты считаешь то, что превыше денег, картой, принципиально отсутствующей в пасьянсе, который, в сущности, тот же роман. Но эта карта существует! — кивнул, разрешив Р.Т. доступ к вожделенной тумбочке. Пусть, пусть считает меня сумасшедшим! — с каким­то веселым (гибельным) отчаянием подумал Каргин, наблюдая, как Р.Т. трясущимися руками наливает в фужер коньяк. — А еще я знаю, — посмотрел на него с брезгливым превосходством трезвого, однако по необходимости вынужденного общаться с пьяницей человека, — что происходит с трусами в момент, когда деньги перестают быть «нашим всем».

— Что же с ними происходит? — жадно прикипел забралом к фужеру Р.Т.

Трусы превращаются в... крысу, — ответил Каргин. — Как, впрочем, и трусы.

— А крыса, если верить народной мудрости, бежит с тонущего кораб­ля... на бал, — поставил пустой фужер на тумбочку Р.Т., однако бутылку на место не убрал.

— Или, — продолжил Каргин, опасливо глядя на бутылку, — бросается на того, кто революционно топчет трусы.

— Есть и третий вариант, — вновь наполнил фужер коньяком Р.Т.

— Революционно огреть меня бутылкой? — усмехнулся Каргин.

— Крыса, как компас, указывает правильный путь. — осушив второй фужер, Р.Т. переместился в кресло, извлек из кармана пружинно засох­ший платок, вытер (соскреб?) пот со лба.

— Кому? — спросил Каргин.

— Волкам­знаменосцам, — ответил Р.Т., — и овцам­революционерам. Чтобы и те, и те остались целы. Образ крысы вообще, — блаженно прикрыл глаза, распустил забрало Р.Т., — неотменимо демонизирован. Это сделано специально, потому что логика поведения людей в тех или иных обстоятельствах изучается на примерах поведения крыс в аналогичных, смоделированных применительно к их интеллекту, ситуациях. Человек и крыса, как Ленин и партия, — поднял вверх два слепленных воедино дрожащих пальца Р.Т., — близнецы­братья. Но человек, — огорченно вздохнул, — не хочет признавать брата­крысу. Мир вообще, — неожиданно (видимо, рефлекторно) зевнул, продемонстрировав копыто рта в подкове белоснежных имплантов, — яростно противится правде. Сколько раз, — в отчаянии схватился за голову Р.Т., — я пытался зарегистрировать в Мин­юсте «Всероссийское общество защиты крыс»! И что? Получал в ответ бюрократические отписки...

— Я понял, — вернул (физически и умственно) расслабившегося Р.Т. к теме разговора Каргин. — Третий вариант хорош не только для волка­знаменосца и революционной овцы, но и для брата­крысы.

— Правильно понял, — кивнул Р.Т. — Третий путь России. Бог любит троицу. Наш путь...

— Неплохое название, — согласился Каргин, — для ежедневной газеты «Всероссийского общества защиты крыс».

— Хочешь вступить? — вдруг трезво, как будто и не было двух фужеров с коньяком, спросил Р.Т.

— Хочу тебя уволить, — ответил Каргин, глядя почему­то не на Романа Трусы, а на фотографию президента.

— Это невозможно, — спокойно возразил Р.Т.

— Почему? — удивился Каргин.

— Меня невозможно уволить из «Главодежды», — объяснил Р.Т., — потому что одежда всегда, ну... почти всегда на мне, и это именно «Глав­одежда» — самое лучшее и дорогое из того, что есть и чего нет в продаже. Ты же не хочешь, чтобы я ходил голый, как... мой отец? Поэтому ты можешь мне только поставить на вид... «Новид»... за... появление на работе в нетрезвом виде. Круг «Главодежда­Новид», таким образом, замкнется.

Допился, с отвращением подумал Каргин, какой еще отец, какой круг?

— Образцы, — напомнил Р.Т. — Я принес образцы новой одежды. — поднялся, сильно накренившись, но удержав равновесие, с кресла. — Принес, — заговорщически подмигнул Каргину, — дары... волхвов.

 

Вышел в приемную, вернулся со спортивной сумкой.

 

В кабинет заглянула заинтригованная секретарша, поинтересовалась, не надо ли кофе.

Каргин тупо молчал, глядя на сумку.

Секретарша, тоже не спуская глаз с сумки, прошла к окну, где стояли горшки с растениями. Лучше всех почему­то рос свирепый, утыканный иглами, как дикобраз, кактус, напоминающий то ли врезавшийся в горшок с землей, то ли вылезающий оттуда цеппелин. Он определенно готовился зацвести, уже выпустил из макушки пока что не распакованный розовато­фиолетовый парашют. Растения поливала уборщица. Хлопоты секретарши были шиты белыми нитками. Каргин хотел выгнать мнимую цветочницу, но отвлекся, заметив, что Р.Т. вытащил из сумки металлический с распылителем цилиндр, напоминающий «Очиститель мыслей» из метро. И карманов, тревожно подумал Каргин, забыв про застывшую у окна секретаршу.

— Что такое одежда? — задал странный вопрос Р.Т., как бандит ножом, поигрывая металлическим цилиндром. — Она делает людей моложе или старше, превращает женщин в мужчин и наоборот. Она может быть любой, но суть не в этом! — Взгляд Р.Т. потеплел, наткнувшись на обреченно стоящую у телевизора бутылку коньяка. — Неважно, во что ты одет, — Р.Т. направил на Каргина «Очиститель мыслей». — Важно, кто тебя одел. Будем проверять?

— Зачем? — пожал плечами Каргин. — Я видел, как он работает.

— Должно же быть в мире что­то, что превыше денег? — нехорошо усмехнулся Р.Т.

Каргин вспомнил, что в сейфе у него лежат пять тысяч евро — десять пятисотенных, фиолетово­розовых, как ожидаемый цветок кактуса, купюр. Он отложил их для отпуска, который собирался провести на Мальдивах — на одном из рассыпанных посреди океана островов, где немногочисленные домики на сваях отделены друг от друга кустами и пальмами и где у каждого домика собственный участок пляжа. Каргин уже видел себя, сидящего ночью со стаканом красного вина в плетеном кресле под густо утыканным звездами, как... (вот привязался!) кактус иглами, небом, слушающего методичный плеск волн.

Неужели, загрустил он, кактус так и не распустится? Теперь он уже видел себя, открывающего сейф, безропотно отдающего конверт в загребущие руки Романа Трусы.

— Должно, — согласился Каргин, — но я не хочу об этом говорить.

— Почему? — Р.Т. извлек из сумки отвратительную, цвета сухого асфальта или слоновой... не кости, но кожи куртку с широкими рукавами, стоячим до ушей воротником и овальными (на любой размах, включая косую сажень) плечами.

— Видишь ли, — решил поиздеваться над Романом Трусы Каргин, — сознание современного человека организовано по принципу опережающего отрицания видовых, традиционных, фундаментальных — называй их как хочешь — истин и ценностей. Того, кто отрицает собственную природу, бесполезно призывать к ее совершенствованию.

— Ну да, — встряхнул, расправляя, куртку Р.Т., — народ, семья, вера, Родина — одним словом, кровь и почва. Потом появляется отец народа, вождь, лидер нации, лучший друг физкультурников и так далее... Почему­то все они, — пошевелил забралом Р.Т., — лучшие друзья физкультурников, а олимпийские игры у них, как у Юлия Цезаря Рубикон, точка невозврата... Конец известен. Но тебя, — констатировал Р.Т., с любопытством, как будто впервые увидел, посмотрев на Каргина, — тянет, тянет в это болото.

— Как магнитом, — вздохнул Каргин.

— Кровь и почва, — повторил Р.Т., — два компонента. По раздельности еще туда­сюда, объекты патриотического дискурса, но если смешать, по­любому выходит кровавая грязь.

— Помнишь, — спросил Каргин, — Уинстона Смита из романа «1984»? В конце он — через отрицание, предательство, измену и прочие сопутствующие мерзости — всем сердцем полюбил «Большого брата». Я точно так же, можно сказать, сроднившись со всеми мерзостями, с опережающим отрицанием, ведь прав Маркс, жить в обществе и быть от него свободным невозможно, зная конец, предчувствуя неминуемую гибель в кровавой грязи, полюбил народ, семью, веру, Родину, кровь и почву. Не перебивай! — остановил распахнувшего было копыто рта Р.Т. Каргин, — я знаю, что ты хочешь сказать. Народа нет. Есть безнациональное, изувеченное телевидением и Интернетом быдло. У меня нет семьи, я одинок, трижды разведен, а потому не мне драть глотку за семью. Я не хожу в церковь, не исповедуюсь, не имею духовника, а потому рылом не вышел радеть за веру. Я не проливал кровь за Родину, не защищал ее в девяносто первом году, жрал водку, когда танки расстреливали парламент в девяносто третьем, а потом хапал кредиты, торговал, зарабатывал деньги, менял баб, жил в свое удовольствие и плевать хотел на эту самую Родину. Я знаю, что кровь и почва, особенно до превращения в кровавую грязь, внутри нее уже другие химические законы, — это как отсроченная позорная смерть, проклятие мировой и местной общественности. Но я не отступлю, потому что хочу увидеть, как рухнет твоя власть, как развалится твоя Россия, как превратятся в пыль твои деньги! Ты и все, что связано с тобой, с Абрамовичем, с... — Каргин посмотрел на фотографию президента, но не стал называть, как бы оставляя тому призрачный шанс примкнуть к... кровавым почвенникам, мгновенно родился (предпоследний перед кровавой грязью) ярлык, — хуже смерти! Я не хочу жить, но еще больше я не хочу, чтобы жили вы и ваша Россия!

 

Каргин так увлекся обличительной речью, что упустил момент, когда Р.Т. успел подманить к себе секретаршу, набросить ей на плечи слоновую куртку с покатыми плечами.

Волна первобытной ненависти сбила его с ног. Каргин упал на кожаный диван, а над ним, как страшная маска из реквизита японского театра кабуки, нависло искаженное плотоядной какой­то злобой лицо секретарши.

— Гад! — она не столько ударила, сколько (откуда такая сила?) надавила кулаком на подбородок Каргина. Челюсть, как вагон в депо, лязгнув колесами (зубами), въехала в горло. Каргин почувствовал, что теряет сознание. Слух, однако, остался при нем. — Урод, советское отребье, ублюдок! — гремел в ушах лающий (она так никогда раньше не разговаривала!) голос секретарши. — Сволочь! Экстремист! Повредил мне ногу. Камень! Я видела, у него в руке был камень! Куда ты его дел, козел? Выкрикивал антиправительственные лозунги, оскорблял государственную власть, не подчинялся требованиям разойтись, угрожал мне расправой! — перечислила секретарша. Ты... — поддев пальцами, как крючками, ноздри Каргина, резко потянула на себя. Шея у Каргина вытянулась, как у гуся, когда того волокут на расправу. — Уже пять лет трахаешь меня на этом вонючем диване, — прошептала, разрывая ему ноздри, секретарша, — но так и не помог с квартирой! Сколько лет я должна стоять в очереди? И племянника, я ведь тебя просила, не взял в компьютерную службу! 

— Он, — повернувшись к одобрительно кивающему Р.Т., продолжила судебным голосом секретарша, — пьянствует в рабочее время, использует служебную машину в личных целях, оформил на работу бывшую любовницу, назначив ее в нарушение Трудового кодекса на высокую должность. А еще... — на мгновение, но только на мгновение, задумалась, — говорил, что правительство — сборище воров! Что Государственная дума и Совет Федерации — отстойники для проходимцев, по которым плачет тюрьма. А еще... — Каргин зашелся в приступе страшного кашля и не расслышал, что именно он еще говорил. — У него в сейфе хранится незарегистрированный револьвер системы «берета»! — похоже, расстрельный список грехов Каргина был бесконечен и смердел, как список Макбета, до небес. — Он готовит террористический акт! Да я его сейчас... — превратившаяся в правоохранительную (с доносительным уклоном) валькирию, какого­то Вышинского в юбке (нет, в куртке), секретарша сдавила, как в тисках, согнутой в локте рукой шею Каргина.

Он захрипел, пытаясь ослабить лютый зажим. Ему бы это не удалось, если бы подкравшийся с тыла Роман Трусы ловким рывком не стащил с матерящейся валькирии куртку. После чего мгновенно ее свернул и спрятал в сумку. Пинком отбросил сумку подальше от секретарши. У Каргина, должно быть, двоилось в глазах, потому что ему показалась, что куртка, как удав, продолжает ворочаться в сумке.

 

— Так кофе или чай, Дмитрий Иванович, вас не поймешь! — услышал Каргин прежний голос секретарши. — Вам это... врача не вызвать? Красный какой­то... — она встревоженно всмотрелась в его лицо. — А нос­то, нос­то... как помидор... Да что с вами?

— Чай, — выдохнул, вжимаясь в диван, Каргин.

Позор, подумал он. Еще минута, и она бы выпустила из меня кровь и закатала в почву.

 

— Это второе изделие, — как ни в чем не бывало пояснил Роман Трусы, когда секретарша покинула кабинет. — Оденем в такие курточки ОМОН, национальную гвардию, добровольцев из отрядов по защите государства и Конституции, и никакие шествия и митинги маргиналов, националистов, несогласных, креативщиков и прочей шушеры нам не страшны! Дозированная кровавая грязь — успокоительное лекарство для общества, охлаждающий компресс на дурную горячую башку. Ты зря со мной споришь, — снова полез в сумку, — мы, как говорили звери у Кип­линга, одной крови, ты и я!

— Что, есть и третье? — встревожился Каргин.

— А то! — Р.Т. вытащил из сумки отвратительную вязаную шапку, так называемый «колпачок».

В этом всепогодном головном уборе ходило подавляющее большинство мужского населения России. В девяностых годах «колпачок» верхней своей частью напоминал торчащий или свесившийся набок (было два варианта) петушиный гребень. Сейчас он купольно закруглился, плотно обхватывал голову, подчеркивая и усиливая скрытые недостатки лица и — таинственным образом — фигуры, сужая плечи и расширяя ее книзу. Натянувший вязаную шапочку человек как бы ставил на себя печать общенационального вырождения, становился чем­то средним между дебилом и дебильным непротивленцем. С таким человеком можно было делать что угодно. Но и сам он в тот момент, когда с ним никто ничего не делал, мог сделать что угодно с кем угодно. Охранники — таким могло быть обобщенное определение людей, охранявших в черных вязаных шапочках пункты обмена валюты, парковки, входы и выходы в учреждения, но главным образом собственное ничтожество.

— Примерь! — протянул шапку Каргину Р.Т.

— Надо? — опасливо осведомился Каргин, не решаясь надеть шапку.

— Тебе понравится, — подбодрил Р.Т.

После нападения секретарши, публичного оскорбления его мужского достоинства, обвинений в хранении незарегистрированного оружия, антисемитизме и гомофобии бояться и стесняться было нечего.

 

Каргин надел шапку.

 

...Какая харя! — посмотрел на Р.Т. Слово «забрало» ушло из памяти, как если бы Каргин никогда его и не знал. «Харя» Р.Т. напомнила ему раздвижной контейнер, в каком сантехники, свинчивальщики мебели, электрики, прочий трудовой люд носит инструменты. У Каргина возникло смутное желание врезать по этому явно не пустому, одни часы на руке тянули тысяч на восемьдесят, контейнеру, чтобы он загремел, но, прикинув возраст и оценив физические данные «хари», он решил воздержаться, присушил рвущийся изо рта вопрос: «Деньжатами, братан, не поможешь?» Оглядевшись по сторонам, Каргин понял, что находится в кабинете какого­то начальника, но по своей ли воле и по какому вопросу (может, «харя» привела?), он не знал. Каргин не то чтобы ненавидел, но плевать хотел на любое начальство и вообще на власть. Никогда не ходил ни на какие выборы. Власть сверху донизу воровала и беспредельничала, однако не мешала ему жить. Хотя в последнее время начала активно гадить: убрала с улиц пиво, догнала до двух сотен водку, долбила извещениями о долгах за свет и воду, заполонила его двор таджиками. Он слышал про какие­то протестные сборища, смотрел новости по телевизору, но гладкие табло бакланящих с помостов ораторов не внушали ему доверия. Это была ненавистная ему погань, получавшая деньги неизвестно за что, просиживающая штаны в непонятных конторах, запрудившая своими машинами улицы, так что ни пройти, ни проехать. Они призывали любить и уважать права какого­то человека — во всяком случае, точно не Каргина, — а также терпеть кавказцев и таджиков. Он не любил кавказцев и таджиков, но предпочитал  с ними не связываться, потому что свои, русские, были трэсами, не стояли друг за друга, а те, чуть что, налетали кодлой, хорошо, если сразу не резали, не стреляли из пистолетов. А еще он знал, что они, даже если убьют русского, всегда откупятся от ментов и что менты всегда будут гнобить его, если, не дай бог, случится такая разборка. Ему не было разницы, кто правит Россией — Ельцин, Путин, Медведев, снова Путин, да хоть веселый бородатый толстяк Кадыров, наведший, если верить телевизору, образцовый порядок в Чечне. Его мало беспокоило, что будет с Россией, потому что не было никакой России. Была ободранная квартира в «хрущобе». Два телевизора — в комнате и на кухне. Безработная отупевшая жена в халате. С трудом дотягивающие школу — до девятого класса, дальше бесплатно не прорваться — дети (что с ними будет дальше, он понятия не имел, но чувствовал, что ничего хорошего). Поликлиника, куда тоже не сунешься без денег. Двор, где он по вечерам пил с друганами пиво или перекидывался в картишки. Подворачивающаяся время от времени халтура — что­то подвезти, вывезти, разгрузить, починить. Магазин за углом. Рынок через две остановки, где была дешевая, осетинская, что ли, водка. Вот и вся Россия. А еще он был глубоко равнодушен к спорту, всем этим соревнованиям и олимпиадам, ненавидел хапающих неслыханные деньги за рекорды и медали спортсменов. Ему хотелось растоптать факел с олимпийским огнем — до того достали его этот огонь и факелоносцы в нелепых шутовских костюмах. Слушал радио «Шансон». Уважал Стаса Михайлова, Лепса и Ваенгу. Ваенга напоминала ему ушлую молдаванку, вытащившую у него под предлогом «погадать» кошелек на Киевском вокзале. Лепс — учителя физики, однажды прямо на его глазах высосавшего из горла на спор с трудовиком поллитру «Экстры» — была такая в СССР водка, когда он учился в четвертом, что ли, классе. А вот Стас Михайлов был вылитый водила, всучивший ему на сдачу фальшивую пятихатку, когда он возвращался ночью (метро уже не работало) после халтуры домой из Чертанова. Когда он смотрел по ящику про наводнение на Дальнем Востоке, ему было совсем не жалко подтопленцев. Он им завидовал. Ему хотелось, чтобы вот так же затопило его дом в Москве, а уж он бы вырвал у ненавистного государства из глотки новую квартиру в приличном районе. А иногда, особенно почему­то по утрам, ему хотелось, чтобы вода затопила всю Россию вместе с Сочи, олимпийским огнем и бегущими куда­то с факелами идиотами в белых спортивных костюмах...

 

...Каргин очнулся у двери, когда Р.Т. стянул с него черную вязаную шапку.

— Ты все понял? — убрал шапку в сумку Р.Т.

— Что понял? — Каргин обессиленно опустился в кресло, испытывая болезненное и невозможное счастье от возвращения в свой мир, где было много сложностей и проблем, но где в его гандеропе отсутствовали омоновская куртка и черная вязаная шапка.

— Три вещи. — видимо, вновь (и не без оснований) ощутив себя доминирующим «альфа­самцом», Роман Трусы хозяйски разлил коньяк в два фужера. Один протянул Каргину. Тот залпом, как некогда похожий на Лепса физик — бутылку «Экстры», выпил, но не почувствовал вкуса. — Как на поминках, — укоризненно покачал головой Р.Т., — хотя, собственно, почему «как»? Это и есть поминки по крови и почве. Люди в черных вязаных шапках не слышат голоса крови и утратили связь с почвой.

— Не факт, — мрачно возразил Каргин. — Их еще можно вернуть.

— Если довести до голода и полной нищеты, как в Германии в двадцатых годах. Загнать, как крыс, — усмехнулся Р.Т., — в угол, сразу — в кровавую грязь, минуя чистую кровь и святую почву. Но этого не будет. В ближайшие лет тридцать­сорок они будут жить лучше или хуже, но им всегда будет хватать на водку и... черную вязаную шапочку. Другие головные уборы для них не предусмотрены. Ну а если задурят... накроем курточкой.

— А потом?

— Вымрут, — сказал Р.Т. — Они бесполезны и ни к чему не способны.

— Что еще? — Каргин уселся за письменный стол, открыл папку со служебными бумагами. Управление кадров просило согласовать график мероприятий по пожарной безопасности и дату учений по проведению экстренной эвакуации сотрудников в случае террористической угрозы. Секретаршу вперед, подумал Каргин, с ней никакие террористы не страшны. Надо заказать для нее курточку... — У меня, — посмотрел на часы, — через десять минут совещание.

— Не переживай, — посоветовал Р.Т., — мир, а следовательно, и человек не подлежат исправлению.

— Это открытие, — согласился, оторвавшись от новой поэтажной схемы размещения огнетушителей, Каргин.

— Они замерли между двумя полюсами: стремлением жить вечно и неудержимым желанием немедленно покончить с собой. Это и есть то, что называется божественным равновесием. Его нельзя нарушать.

— Огнетушители замерли? — спросил Каргин.

— Именно! — обрадованно подтвердил Р.Т. — Если огнетушитель не трогать — он вечен. А если посмотреть на срок годности — давно покончил с собой... Хотя на вид как новенький.

— Все? — поинтересовался Каргин, всем своим видом изображая желание немедленно приняться за работу. Что было в общем­то смешно, если вспомнить, что говорила про него секретарша.

— На третье — самое сладкое, — застегнул поросенком взвизгнувшую «молнию» на сумке Р.Т. — Мы выполнили поручение президента. «Очис­титель мыслей», омоновская куртка и черная вязаная шапка — три новые скорости в коробке передач русской птицы­тройки. Мне плевать, куда она полетит. Не ищи Выпь и Биву. Их больше нет. Мы справились без них. Им пора на пенсию. Все деньги наши. У тебя неплохие перспективы. Хочешь стать швейным министром?

— Давно хочу спросить, — поднялся из­за стола Каргин, — да все забываю. Зачем ты ездил в Туркмению? Что искал в Копетдаге?

— Ты знаешь, — ответил Роман Трусы, пропуская в кабинет приветливо улыбающуюся секретаршу с чайным подносом. — Я искал отца.

Уволен, хотел сказать Каргин, но вместо этого спросил:

— Нашел?

— Не нашел. Может быть, тебе повезет больше. — Роман Трусы вышел из кабинета.

 

Глава одиннадцатая

Теория бихевиоризма

1

Каргин увидел ее, волокущую за собой на колесиках по коридору чемодан цвета «металлик». Он вспомнил, что на прошлой неделе подписал Наде заявление на отпуск. Надя сказала, что поедет к подруге в Одессу, а оттуда, возможно, вместе с этой самой подругой — в морской круиз. Его не удивило, что она отправляется в отпуск прямо с работы, — молодец, трудится до последней минуты! Да и Киевский вокзал рядом. Удивило, что Надя тягала наверх огромный чемодан. Зачем? Могла бы оставить в холле рядом с охранником. Чемодан мерцал в темном коридоре, как глыба серебра. А когда Надя вышла в холл, где было светло, Каргину показалось, что она тащит за собой упирающуюся рыбу.

— Я помогу, — перехватил у лифта чемодан Каргин. — Когда поезд? Палыч довезет за две минуты. Есть время? По чашке кофе?

Время было.

Надя не возражала.

Расположились под тентом на летней веранде «Кофе­хауза» рядом с автостоянкой.

Прыщавый паренек в черной рубашке быстро принес две чашки «американо», рюмку коньяка для Каргина и сложносочиненный, как Вавилонская башня, десерт для Нади. Венчала десерт стеклянного вида вишенка.

— Носишь, когда холодно, черную вязаную шапочку? — полюбопытствовал, глядя на сальные, слегка припорошенные перхотью, как инеем, волосы паренька Каргин.

— Никогда, — мрачно произнес паренек. — Лучше голову под топор.

— А... почему так? — удивился Каргин, ошибочно, как выяснилось, определивший паренька в братство или орден, а точнее — в стадо черной вязаной шапочки.

— Из эстетических соображений, — усмехнулся паренек, и Каргин понял, что он непрост. Наверное, студент, подумал Каргин, исторического, а то и — бери выше! — философского факультета. Читает Ницше, а летом подрабатывает официантом...

— В чем же тогда ходить мужикам? — растерянно поинтересовал­
ся он.

— С непокрытой головой, — ответил паренек, — и с бритым черепом.

— Из эстетических соображений? — уточнил Каргин. — Так ведь у нас климат... Простудятся.

— Место должно быть открыто, — твердо произнес паренек.

— Какое место? — окончательно запутался Каргин.

— Куда долбанет жареный петух. Пока его вместе с так называемыми мужиками, — презрительно скривил губы паренек, — не обглодали до костей, — и отошел к стойке.

— Только не говори мне, что Россия возродится и все такое, — опережающе попросила Надя, когда паренек отошел. — Странно, что его взяли с фурункулезом в официанты. Видел его руки? По­моему, у него экзема.

— Россия выздоровеет и возродится! — отследил маршрут паренька от стойки к туалету Каргин. Надеюсь, мелькнула странная мысль, он моет руки...

— На островах, — глядя куда­то вдаль, произнесла Надя.

Гладкое ее лицо было безмятежным, как если бы она существовала в каком­то другом — счастливом — мире, где отсутствовали причины для волнений и переживаний.

Каргин выпил рюмку коньяка. Ему тоже хотелось в этот мир. Одной рюмки мало, грустно подумал он.

— На островах любви, — вздохнул Каргин, размышляя о возрождении и грядущем величии России на широко раскинувшемся на месте архипелага ГУЛАГ, а потом сменившего его архипелага воров архипелаге любви. — Ты обдумала мое предложение?

— Конечно, — ответила Надя, осторожно ссаживая ложечкой стеклянную, напоминающую красный глаз, вишню с вершины башенного десерта. — Паспорт при мне, — похлопала по своей сумочке.

— Паспорт? — удивился Каргин.

— Заявления в загсах регистрируют только при предъявлении паспорта, — объяснила Надя.

— Тогда твой отпуск отменяется. — Каргин стал вспоминать, где его паспорт. Кажется, дома. Но может, и в кабинете — в сейфе, рядом с незарегистрированным пистолетом «беретта».

— Тебе скоро исполнится шестьдесят, — сказала Надя. — Ты, — добавила после паузы, — мог бы быть моим отцом.

— Ну... — прикинул их разницу в возрасте Каргин, — таким... ранним отцом. — Конечно, старость — это порок, но он искупается... — хотел ляпнуть «деньгами», но, подумав, промолчал.

— Пойдем, — встала из­за стола Надя.

— В загс? — спросил Каргин. — Но я без паспорта, как... оловянный солдатик. Помнишь, за ним еще гналась большая крыса. Если он не в кабинете, придется заехать домой.

— Так говорят все брачные аферисты, — улыбнулась Надя. — Пойдем. Успеешь найти паспорт. Крыса нас не догонит.

— А как же Одесса? — посмотрел на чемодан Каргин. — Во сколько поезд?

— По расписанию, — ответила Надя. — Я не могу его изменить.

— Но можешь не поехать? — уточнил Каргин, вспоминая недавнюю (бесконтактную?) близость с Надей на кожаном диване. Плевать, что у нее теперь все устроено по­другому. Еще раз — и умереть! А вдруг... не умереть и... не раз, а еще много­много раз? Вот оно счастье! У него перехватило дыхание. Каргин не знал, что предложить Наде. Он был готов отдать ей все, но сомневался, что его «все» имеет ценность в том (счастливом?) мире, где в данный момент пребывала Надя. Но при этом она была здесь и сейчас. И это вселяло надежду. У Каргина не было сомнений, что рядом с ним всего лишь часть ее существа, истаивающий в воздухе образ той Нади, которую он когда­то знал. Но ведь и новую, с плавниками, он тоже пусть всего один раз, но, говоря библейским языком, познал! Познать­то познал, а вот чем ее взять, говоря уже юридическим языком, в долговременное пользование, не знал. Что­то подсказывало Каргину, что новая Надя принципиально «не берется».

— Пойдем, — повторила Надя.

Расплатившись у стойки (паренек так и не выбрался из туалета, но не было времени думать, чем он там занимается), Каргин догнал Надю на улице.

— Ты не ответила, — принял у нее стучащий колесиками по асфальту чемодан.

— Спустимся к воде, — предложила Надя. — Не волнуйся, никто никуда не опоздает.

— На поезд или в загс? — Каргин едва поспевал за Надей. Чемодан упирался изо всех сил. Что было странно, потому что он напоминал рыбу. А рыбы всегда стремятся к воде. Разве только за исключением китайских, живущих в выгребных ямах. — А хочешь, — схватил Надю за руку Каргин на ступеньках набережной, — я брошу все, мы уедем... да хоть в Финку! — Он хотел сказать, что готов построить для Нади подводный дворец, бросить на его обустройство всю финскую хозку, но перепрыгнул через это куражливое, в духе нового русского предложение, как бегун через барьер. — А лучше в Норвегию, — продолжил Каргин. — Я куплю дом во фьорде, сделаю бассейн. Ты будешь... — Он хотел сказать, как рыба в воде, но подумал, что Надя может посчитать подобное сравнение примитивным.

— Осторожно, он разобьется! — крикнула Надя.

Чемодан прыгал по ступенькам, раздувая бока, как большая железная лягушка. Похоже, его мнение относительно воды изменилось.

— Да что там? — Каргин с трудом поднял чемодан в воздух, на весу, как гирю, донес до площадки у воды. В каменном полукруге под набережной было тихо. Сильно пахло мочой. Вода в Москве­реке, впрочем, казалась относительно чистой.

— Все, что мне нужно, — просто ответила Надя.

Они уселись на ступеньках.

Над Москвой­рекой гулял легкий ветерок, задирая листья кувшинок, отчего вода становилась ребристой, как поверхность Надиного чемодана. Издали вполне могло показаться, что плывут стаи рыб. Каргин стал было снимать пиджак, чтобы набросить Наде на плечи, но она воспротивилась.

— Почему? — спросил Каргин.

— Тогда мне придется положить тебе голову на плечо, — сказала Надя.

— Ну и что? Мы станем похожими на пожилую — это я про себя, — уточнил Каргин, — влюбленную пару. Художник мог бы написать с нас картину и назвать ее «Тихое счастье». Да или нет?

— Звучит почти как «Перед заходом солнца», — проявила неожиданную осведомленность в мировой драматургии Надя. — А можно — перед закатом... всего.

— Ты не ответила, — напомнил Каргин.

— Подожди. — Надя достала из сумочки носовой платок, начала стирать с поверхности чемодана какое­то едва заметное пятно.

— Зачем? — пожал плечами Каргин. — Чемодан такая вещь... его невозможно сохранить в чистоте.

— Знаешь, как умерла моя мать? — спросила Надя.

— Ты мне не рассказывала.

— Во время уборки квартиры. Она два дня лежала с температурой сорок, а как только очнулась, увидела, что дома грязь, поднялась и начала убираться. И... умерла. С тряпкой в руках.

Каргин молчал, не зная, что сказать.

— Так и чемодан, — продолжила Надя, — не сохранить в чистоте, а хочется.

— Так и наша жизнь, — добавил Каргин. — Иисус Христос тоже только начал убираться и... умер. Точнее, его распяли. Люди почему­то не хотят жить в чистоте.

— Поэтому — вода, — встала со ступеньки Надя.

— Что «вода»?

— Будет вода и... может быть, острова.

— Для праведников? — спросил Каргин.

— Ты сам знаешь, — сказала Надя. — Ты слушал радио.

— Там не было про воду, — нахмурился Каргин, вспомнив сеанс радио­связи (с кем, с чем?) по музейному «Телефункену». — Это... бред! Я потому и решил поставить приемник у тебя в кабинете, что не собираюсь больше слушать! Не хочу сойти с ума. Ведь никогда никому ничего не докажешь! Я только тебе да еще матери могу рассказать, потому что никто больше не поверит! Что есть какой­то приемник тридцать девятого года выпуска, который мало того что до сих пор работает, так еще и ловит какие­то волны — то ли из будущего, то ли из прошлого, то ли из астрала, а может, с Луны. А слышат голос на этих волнах исключительно избранные — из рода бывших Воскресенских, переквалифицировавшихся в Каргиных. Для остального человечества гитлеровский ящик нем как... рыба, — споткнулся на слове Каргин, но тут же продолжил: — а для меня, матери и покойного деда, дальше не знаю, не помню, когда появились приемники, он вещает по двум концлагерным принципам: «Каждому — свое» и «Труд делает свободным». Хотя деда, — вспомнил он, — посадили за какие­то облигации, но потом да, он реально стал свободным — жил в свое удовольствие и плевать хотел на власть.

— А ты? — спросила Надя, медленно расстегивая блузку.

Каргин обратил внимание, что на ней перчатки неуловимого — телес­ного — цвета. Надя стащила их, помахав перед носом Каргина ладонями, похожими на перламутровые раковины, какие можно увидеть на картинах Боттичелли. Вместо ногтей пальцы на ладонях увенчивали круглые жемчужины, а сами пальцы были словно растворены внутри ладоней, соединены друг с другом (Каргину не нравилось это слово, но куда от него денешься?) матовыми перепонками.

— Что я? — ответил он, пытаясь определить цвет Надиной кожи. — Мое «свое» не подлежит обсуждению в приличном обществе. Что за радость была мне услышать, что дети скоро начнут рождаться от трех и более родителей, причем не важно, какого пола и какой сексуальной ориентации эти родители, главное, чтобы у них имелись хоть какие­то хромосомы. Что вершиной генетического прогресса станет сверхчеловек­гермафродит. Что США до конца нынешнего десятилетия нанесут по России удар высокоточным ядерным оружием за... несоблюдение прав гомосексуалистов и лесбиянок, а мировое сообщество будет горячо это приветствовать. Куда я с такими новостями?

 

Серо­голубой была кожа Нади.

 

— С такими новостями — никуда, это точно, — задумчиво произнесла она, аккуратно снимая юбку и осторожно расправляя на спине полупрозрачный, в серебристых пятнах, как в монетах или медалях, плавник. — Только... в воду. Но ты ошибаешься — это «свое» не только для тебя — для всех вас.

— Ты прямо как... зеркальный карп, — зачем­то сказал Каргин.

— Поэтому — вода! — решительно освободилась от нижнего белья Надя.

Обнаженная, серо­голубая, с плавником­медаленосцем (видимо, за то, что, подобно разведчику, долго скрывался под одеждой) на спине, Надя определенно сделалась выше ростом. Каргин смотрел на нее во все глаза, но каким­то чистым взглядом, как на произведение искусства (только какого и чьего?), не фокусируясь на первичных и вторичных половых признаках новой Нади. — Дай­ка мне, мил человек, чемоданчик, — протянула она жемчужную руку.

— Что? — не понял Каргин. — Зачем?

— Не могу же я отбыть в отпуск без чемодана? — Надя обхватила перепончатой рукой (или уже не рукой?) ручку чемодана.

В следующее мгновение ее серо­голубое тело, гибкая рука, держащая чемодан цвета «металлик», похожий на длинный нож плавник по вытянутой, как разогнутая радуга, дуге вошли в воды Москвы­реки, взметнув вверх фонтан брызг. Они на мгновение превратились в самую настоящую — с жемчужным оттенком — радугу, а потом бесследно растворились в воздухе.


2

В последнее время Каргин часто думал о другом, дремавшем в его памяти, книжнопалатном Каргине — пенсионере из параллельной реальности. Чем в принципе мог заниматься библиографический пенсионер в свободное от поисков дешевых продуктов и посещения медицинских учреждений время? Читать, ходить по архивам, писать какие­нибудь воспоминания.

Ираида Порфирьевна плохо помнила своего деда Дия Фадеевича, чуть было не расстрелянного на исходе Гражданской войны и сошедшего с ума в конце тридцатых — в разгар кровавых бесчинств НКВД. Помнила только, что он, видимо уже будучи безумным, часто говорил своему сыну — Порфирию Диевичу — молодому врачу, огнем, мечом и... АСД выжигавшему венерические заболевания в советской Средней Азии: «Прошка, а ты ведь... шпион!» И еще мать помнила, что незадолго перед смертью (он умер в сороковом в больнице от пневмонии) Дий Фадеевич пытался застрелиться. Причем обставил это как­то театрально. Зачем­то надел на себя старую чекистскую кожанку (она потом висела в курятнике), зашел по грудь в море (неужели в этих сапогах?) и выстрелил себе в сердце из маузера, сбереженного с той самой, когда он под водительством комиссаров в пыльных шлемах ходил в кожанке, славной поры. Однако утратившая за двадцать лет боевую силу (а может, Дий Фадеевич зачерпнул дулом воду?) пуля не добралась до сердца. Стрелка откачали, после чего он вообще перестал с кем бы то ни было разговаривать, лишь изредка напоминая Порфирию Диевичу, что тот шпион. На вопрос, по какой причине он хотел свести счеты с жизнью, Дий Фадеевич, опять же со слов Ираиды Порфирьевны, ответил коротко: «Хочу к ней». Кто «она», осталось тайной. Вот и все, что смогла сообщить Каргину мать о его прадеде.

 

Каргин вдруг подумал, что бумажный — из параллельной жизни — двойник, имея массу свободного времени, а также допуск и вкус к работе в библиотеках и архивах, наверняка разузнал про Дия Фадеевича все, что было возможно. Каргина не сильно волновали подробности службы прадеда в ЧК, гораздо больше его беспокоила непонятная соединенность Дия Фадеевича с загадочным падишахом, обозревающим из прибрежной чайханы в портовом городе Ноушехре гладь Каспийского моря. Что могло быть общего у главного корабельного механика, выдававшего по ведомости матросам зарплату золотыми пятерками и десятками, и падишаха, владевшего несметными сокровищами?

 

Да ничего!

 

Каргину было мучительно нечего делать в «Главодежде­Новид».

За ремонтом следили люди из управления делами. Другие люди, из управления кадров, увлеченно верстали новое штатное расписание и должностные инструкции. Третьи, из аналитического отдела, составляли прогнозы относительно потребности российской швейной промышленности в рабочей силе из бывших республик Средней Азии.

А что, если, подумал Каргин, ознакомившись с прогнозом, взять да построить швейный комбинат... в Мамедкули?

Он поручил подготовить бизнес­план четвертым людям — из экономического управления. По плану вышло, что шить одежду в Мамедкули, даже с поправкой на транспортные расходы по ее доставке, выйдет дешевле, чем в России. Главное же, не надо будет привозить оттуда женщин, многие из которых, если верить таинственным образом проникающей в «Главодежду» газете «Исламский вестник», снова укрыли свои лица паранджой, а сердца, напротив, открыли Аллаху. Каргин несколько раз просил пятых людей из службы охраны выяснить, откуда берется эта выходящая под девизом: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его! Мусульмане всех стран, объединяйтесь!» — газета, но все без толку. «Исламский вестник» был неуловим, как вырвавшийся из запечатанного кувшина джинн.

К Каргину зачастил смышленый паренек из экономического управления. Пока провернутся ржавые шестерни государственного механизма, утверждал этот паренек, можно силами одной лишь «Главодежды» запустить в Мамедкули производство носков и пледов из верблюжьей шерсти. По расчетам паренька, кредитные деньги должны были отбиться за год, а потом фабричонку можно будет грамотно акционировать, и пусть она себе работает.

«Верблюжьи носки, — горячился паренек, — это как ритуальные услуги, водка, сигареты, жратва и секс — спрос, внутри которого вечный двигатель. У нас одних пенсионеров тридцать миллионов, а спортсмены, а олимпийцы, а космонавты?»

«Космонавты­то при чем?» — удивился Каргин.

В ответ паренек торжествующе процитировал слова американской астронавтки уже из другой — «USА Today» — газеты, не менее загадочным образом проникающей в «Главодежду». Эта проработавшая рекордное количество дней на международной космической станции героическая дама призналась, что одним из самых незабываемых, помимо созерцания вселенских красот, ощущений было для нее ощущение земного материнского тепла, когда она, вернувшись из открытого космоса, надевала на ноги носки из верблюжьей шерсти.

У Каргина возник хитрый план поставить паренька главным на техническую (так называемый стартап) часть проекта, а финансовым директором назначить Романа Трусы. Он не сомневался, что Р.Т. узнал и полюбил Туркменистан во время поисков там Снежного человека.

Каргин медлил с его увольнением. Чем дольше он не видел Р.Т., тем сильнее его жалел. Хотя в общем­то непонятно было, почему его надо жалеть.

Паренек до того (в хорошем — деловом — смысле слова) надоел Каргину, что он, согласовав вопрос в МИДе, откомандировал его на разведку в Мамедкули.

А сам однажды утром, утомившись от пулеметных очередей отбойных молотков и химических лакокрасочных атак, покинул передовую «Глав­одежды».

Каргин велел Палычу отвезти его в бывшую Ленинскую, а ныне Государственную библиотеку. Он был уверен, что именно там, в научных читальных залах и архивах, он обнаружит след бумажного Каргина, если, конечно, тот существует.


3

Ехать до библиотеки от Бережковской набережной было всего ничего, но Новый Арбат перекрыли в ожидании президентского кортежа. Обычно Палыч комментировал вынужденное стояние в некомплиментарном для гаранта Конституции духе, но в этот раз он напряженно молчал. У Каргина даже возникло подозрение, что Палыч получил от (понятно каких) органов некое задание в отношении него, Каргина, и в данный момент делает мучительный выбор: то ли признаться начальнику, то ли приступить к выполнению задания.

— Библиотека, — задумчиво произнес Палыч, когда президентский кортеж, сухо шелестя шинами, промчался сквозь угрюмую тишину зачищенного от постороннего транспорта Кутузовского проспекта. — Там книги.

Каргин промолчал, рассудив, что странная фраза Палыча — это, так сказать, прелюдия к основной теме разговора.

— В книгах можно отыскать ответы на любые вопросы, — полувопроси­тельно­полуутвердительно продолжил Палыч.

И снова Каргин промолчал, потому что подтверждать, равно как и отрицать тезис Палыча было глупо.

— Даже на такие вопросы, какие не задают, потому что ответа на них нет, — завернул беседу в метафизическое русло Палыч. — Или ответы есть, но тех, кто отвечает, и тех, кто спрашивает, считают сумасшедшими... — Он завершил трудную вступительную часть и с облегчением признался: — Я его видел, Дмитрий Иванович! Делайте со мной что хотите, но я его видел! — Разгрузив душу, Палыч посветлел лицом, решительно вклинился в разделительную полосу.

— Кого? — испуганно поинтересовался Каргин. — Президента? Как же ты его рассмотрел?

— На вашей даче! — завидев идущую встречным курсом, сердито крякающую, моргающую фарами милицейскую машину, Палыч ушел вправо — под борт высокого, как круизный лайнер, туристического автобуса.

— Президента? На моей даче? — Каргин знал, что люди иногда, точнее, довольно часто сходят с ума. Но впервые это происходило на его глазах, а главное, совершенно неожиданно.

— Да нет, Дмитрий Иванович, — не понравившимся Каргину голосом протянул Палыч, — это был не президент...

Ну да, Каргин пожалел, что сел не на заднее, как обычно, а на переднее сиденье, свежий псих всегда считает стопроцентно нормальным себя, а всех остальных сумасшедшими... Потом, после нейролептиков, он уже ничего не считает, только ест да спит. Патопсихологический синдром, теория бихевиоризма (кажется, что­то про схожесть поведения людей и животных), всплыли со дна памяти неизвестно как оказавшиеся там научно­медицинские термины, ассоционизм Вундта... Какого Вундта, ужаснулся Каргин. Палыч прав, это я сумасшедший!

— Кого же ты видел на... даче? — Каргин перевел дух. Слово «дача», как «вечерний паук сенокосец» на картине Сальвадора Дали, принесло надежду...

 

...Два дня назад он ездил с Палычем в Расторгуево, на дачу матери, за «Телефункеном».

«Делали же вещи, — уважительно заметил Палыч. — По такому, — постучал пальцем по несокрушимому корпусу «Телефункена», — разную чушь нести не позволят. Не то что по всем этим, — презрительно поморщился, — электронным клопам!»

Они обернули чудо германской радиопромышленности одеялом, погрузили в машину, отвезли в «Главодежду».

Каргин велел отнести приемник к себе в кабинет, потому что в Надином кабинете продолжался ремонт. Со дня на день ожидали из Швеции фуру с эксклюзивным — из литого пластика — аквариумом. Помнится, подписывая договор с фирмой, Каргин задумался, кто из сотрудников напишет докладную в министерство о нецелевом расходовании бюджетных средств, а потому опережающе известил министра официальным письмом, что дорогостоящий аквариум необходим для тестирования водоотталкивающих тканей, используемых для пошива купальников, плавок и прочих изделий пляжного ассортимента.

В конце рабочего дня Каргин спохватился: нет ключей от дачи!

Он вспомнил, что дверь в дом захлопнул, но веранду не запер, оставил ключи на столе, потому что Палыч обнаружил в саду непорядок с одной из яблонь, а именно что ствол в месте разделения на две большие ветви треснул и разошелся. Каргин вернулся на веранду, удачно отыскал там под старой кроватью нетронутое кольцо проволоки. Они с Палычем стянули ствол, просунув под проволоку железный прут. Потом сели в машину и уехали. Ключи остались на столе в незапертой веранде.

Каргин немедленно отправил Палыча в Расторгуево, разрешив ему следующий день не работать.

«Только позвони, все ли там в порядке», — попросил он.

Палыч позвонил ночью, сказал, что добирался до Расторгуева три часа, потому что Каширка стояла вмертвую. Помнится, голос водителя тоже показался Каргину каким­то неживым, но он объяснил это поздним временем и усталостью. Палыч доложил, что ключи ему передала Ираида Порфирьевна, которая оказалась на даче.

«В окне горел свет, — объяснил Палыч, — я подумал, может, кто залез, взял на всякий случай топорик — он у меня всегда под сиденьем. Стал звонить. Она... вышла. Я объяснил. Она вынесла ключи, поблагодарила вас, что увезли приемник».

 

...Палыч достал из «бардачка» ключи, протянул Каргину. Руки его дрожали.

 

— Так кого ты видел? — первая мысль Каргина была, что дверь Палычу открыла не Ираида Порфирьевна, а... проходимец­сосед из «Фани­кабани», причем... в неподобающем виде. Но он немедленно прогнал эту мысль, как близко подобравшегося к начищенным ботинкам грязного голубя, мысленно попросив у матери прощения.

— Я тут не поленился, залез в Интернет, — задумчиво произнес Палыч. — Его по­разному называют: Снежный человек, Йетти, сасквоч, бьянбан­гули, — это слово он произнес с трудом, — и даже... Фазлык бак бабай! — с гордостью посмотрел на Каргина. Последнее определение далось ему легче и веселее.

— Мать что, наняла таджиков? — неискренне удивился Каргин.

— Я думаю, — выдержав паузу, значительно произнес Палыч, — Снежный человек не имеет национальности.

Каргин сразу вспомнил про сарай, где Порфирий Диевич хранил дачный инвентарь, инструменты, старую одежду, отработавшую свое медтехнику. Несколько раз он пытался туда проникнуть по разным надобностям, но каждый раз у матери не оказывалось под рукой ключей. «Где­то я их недавно видела, а вот где именно, не помню», — говорила она. Один раз, когда Каргину особенно понадобились грабли, он собрался сбить замок ломом, но Ираида Порфирьевна решительно воспротивилась и, что его изумило, самолично отправилась к соседям и принесла грабли.

Ну конечно, догадался Каргин, когда я на даче, он в сарае, а когда меня нет, он... где?

— Что это вообще за существо? — спросил Палыч, перестраиваясь в крайний правый ряд, чтобы свернуть к библиотеке.

Каргин потрясенно молчал, пытаясь осмыслить новую, выскочившую как черт из табакерки (из сарая?) реальность.

Палыч продолжил лекцию:

— Одни ученые называют его гигантопитеком, другие — мегантропом, третьи — случайно выжившей разновидностью неандертальца. В СССР в конце пятидесятых при Академии наук была специальная комиссия по изу­чению Снежного человека, но Хрущев ее разогнал. Ему показали запротоколированные рассказы свидетелей, их рисунки, клочки шерсти, слепки следов и зубов. А потом он обратил внимание на какие­то камни в хрустальных кубах. Эти кубы занимали самое большое помещение. Никита спросил, что это? Ему объяснили: окаменевший кал Снежного человека. После этого он и разогнал комиссию. Хотя академики утверждали, что обнаружили в окаменевшем кале зерна дикой кукурузы... К директору! — крикнул Палыч высунувшемуся из будки библиотечному охраннику. Тот поднял шлагбаум. — А еще есть мнение, — они подкатили к служебному входу, — что так называемый Снежный человек — это одичавший олигофрен. Или инопланетянин. Одно из двух, — вышел из машины, открыл дверь Каргину.

Уважает, подумал Каргин, еще бы, не у каждого на даче живет Снежный человек...

Он взялся за тяжелую бронзовую ручку библиотечной двери, но тут же ее отпустил, быстро вернулся к машине, возле которой курил Палыч.

— Где ты его видел? — спросил Каргин.

— В том­то и дело, Дмитрий Иванович! — бросил на асфальт сигарету Палыч. — Он... это... открыл мне дверь. А как увидел, что я с топориком, схватил, как хорь куренка, швырнул в кусты, а потом как прыгнет! Чуть не придушил, хорошо, Ираида Порфирьевна вышла, отогнала его...

— Без последствий? — вздохнул Каргин.

— Повезло, — сказал Палыч. — У кустов земля мягкая. Плечо немного болит, и на шее синяк. А так, можно сказать, легко отделался.

— Я разберусь, — пообещал Каргин.

— Дмитрий Иванович, — догнал его у самой двери голос Палыча. — А там не только он был, а еще и этот ваш... прикомандированный.

— Какой прикомандированный?

— Ну, этот, с мордой как корыто... Руслан Портки, что ли?

— В доме? — тупо уточнил Каргин.

— В доме, — подтвердил Палыч. — Они с Ираидой Порфирьевной вдвоем его под руки и увели... Он этого... Руслана все время по голове гладил и ласково так мычал.

 

Глава двенадцатая

Халат металлурга

1

В последние дни лета Каргин повадился сидеть на спуске к набережной Москвы­реки, подолгу глядя на равнодушно утекающую под мост воду. В утреннем солнечном свете вода казалась темной и блестящей, как шелковая подкладка на дорогом пальто. Он, как и положено, приезжал на работу к девяти утра, но не поднимался в свой кабинет, а отправлялся на набережную. В «Главодежде» привыкли к этой в общем­то безобидной странности начальника. Некоторые шустрые сотрудники наладились бегать к нему через дорогу с требующими срочного визирования документами, а секретарша так даже приносила на подносе кофе, осторожно присаживалась рядом и, в отличие от Нади, охотно опускала Каргину на плечо свою голову. Но у того даже мысли не возникало набросить ей на плечи пиджак.

До конца Надиного отпуска оставалось десять дней. Каргин являлся к воде не с пустыми руками. В кармане у него лежала бархатная коробочка, внутри которой, как птенец в гнезде, сидело кольцо с бриллиантом. Устроившись на каменных ступеньках, он открывал коробочку, доставал кольцо, смотрел на моргающий внутри золотого ободка бриллиант.

Пару раз он, сжимая в руке бархатную коробочку, едва не падал в реку. Но тревоги оказывались ложными. В первый раз по волнам проплыл овальный бейсбольный мяч. Во второй — самое настоящее (возможно, что и дорогое) пальто, растопырив, как руки, рукава и воинственно задрав хлястик. Оставалось только надеяться, что хозяин пальто в данный момент не на речном, а на... «горьковском» дне. Каргин где­то читал, что первоначально пьеса великого пролетарского писателя называлась «На дне жизни», однако Леонид Андреев, с которым Горький в то время дружил, вычеркнул из названия лишнее слово, тем самым избавив его от абстрактного гуманистического пафоса и бесконечно приблизив к самой сути сокращенного слова «жизнь».

Каргин понимал, что глупо встречать Надю на набережной, как на вокзале, куда поезда приходят по расписанию. Но если она именно отсюда отправилась в отпуск, почему бы ей сюда же и не вернуться? Хотя служебно­трудовое слово «отпуск» слабо сочеталось с новым образом Нади. Какой­нибудь обросший ракушками кашалот теперь, наверное, был ее начальником.

 

Но Каргин все равно надеялся.

 

Он должен был помочь Наде вытащить из воды огромный чемодан цвета «металлик». А потом — надеть ей на палец кольцо с бриллиантом. Вот только непонятно было, как это сделать. Ничего, успокаивал себя Каргин, если не получится из­за перепонок, пусть носит, как медальон, на шее.

 

В один из первых дней осени он нарушил традицию — пришел к спуску не утром, а поздним вечером. Усевшись на нагретых за день ступеньках, Каргин извлек из портфеля ксерокопированные страницы газеты «Астраханская коммуна» за 31 августа 1919 года...

 

В научном зале библиотеки, как он и ожидал, мгновенно отыскался след бумажного Каргина.

«Не напомните, когда я смотрел эту газету?» — поинтересовался Каргин у методистки.

«У вас же есть пароль к общей базе данных центрального архива, — удивленно ответила та. — Вы можете заходить в нее откуда угодно, с любого компьютера. Программа не регистрирует запросы. Только попытки несанкционированного доступа. Смотрите по учетным записям в каталоге».

В каталоге обнаружилась одна­единственная ссылка, причем удаленная, без даты, которую Каргин с немалым трудом восстановил.

 

Это был скан заметки под названием «Осечка», сопровожденный снос­ками и краткими пояснениями из справочных материалов.

 

«В подвале, — писал корреспондент с говорящей фамилией Нагансон, — один из чекистов сразу же приковал мое внимание странностью своих одежд. На голове у него было то же, что у всех, — армейская папаха, выданная в ПОЮЖе (политотделе Южного фронта — сноска), с наколотой наискось алой лентой мобилизованного. Но ниже начиналось необычное. Это была выцветшая кожа с карманами, навалившаяся горбом на долговязую и тощую фигуру. Кусок полы сзади был выдран и болтался, как язык, под колоколом зада. “Это не собаки, — ответил обладатель оскорбительного наряда на мой вопрос. — Это я просто зацепился в лодке за якорь”. Лоб его пылал. На виске сильно билась мягкая жилка. “Вы больны, — сказал я, — вам надо в госпиталь”. Он отшатнулся и вытаращил на меня глаза. Потом губы его затряслись. “Я не хочу”, — сказал он и заплакал.

Сухое и колючее словорасстрел” — судьба этого, назовем его Д., чекиста.

Из окна губчека видно, как медленно тащится по рельсам товарный поезд с блошиным начесом мешочных людей на крышах вагонов, как вдоль перрона ходит пьяный с зажженным фонарем, вычерчивая в темнеющем воздухе одному ему понятные фигуры.

В кабинете председателя губчека синий папиросный дым удавом обвивает лампу. Разговор о рыбалке. “Клев, братцы, был удивительный. Только закинешь, а рыба­то одна за одной, одна за одной, чуть не за хвост друг друга хватает. Перенаселенность в этом озере у них страшенная, а рыба все серьезная”.

За что его?” — мой вопрос растворяется в дыму, вытягивается через открытую форточку в небо, куда уже успели ввинтиться первые шурупы звезд. Вопрос наматывается на звезду, как смертьна сорванный якорь человеческой жизни.

За бабу”, — доносится гулкий, как из колодца, ответ чекиста. В голосе — ночная волчья тоска и злая, как махорка, мужская жалость.

Дело простое, как выстрел. И — непонятное, как осечка над дрожащим в предсмертном ознобе затылком».

 

Похоже, Нагансон знал предмет.

 

Черная вязаная шапочка непобедима, вздохнул Каргин, глядя на проплывающий по реке прогулочный ресторан­теплоход, а если и победима, то в итоге... Нагансон! Интересно, подумалось ему, изменилось его мнение о делах простых, как выстрел, в тридцать седьмом, если он, конечно, дожил?

 

Номер «Астраханской коммуны» за 31 августа 1919 года сохранился не полностью. Кто­то (по какой надобности, оставалось только догадываться) вырвал часть газеты, как клок из чекистской кожаной куртки, как язык из колокола.

Как понял Каргин, в отсутствующем фрагменте цитировались письменные показания второго, меньшего звания, чекиста, откомандированного вместе с Д. для приведения в исполнение приговора некоей гражданке. Особыми приметами вышеуказанной гражданки были «похожие на кленовый лист ладони, свидетельствующие о наследственном сифилитическом заболевании или очевидном физическом вырождении представительницы эксплуататорского класса». Лицо преступницы увиделось автору показаний «белым и гладким, как стерляжье брюхо».

Далее шли пустые страницы. Отдельные восстановленные сканером словосочетания плавали по ним, как одинокие рыбы по морю.

Гражданка, как понял Каргин, была задержана по подозрению в связях с белогвардейцами из отряда полковника Бек­Мармачёва, скрывшегося из окрестностей Астрахани на трех захваченных в порту баржах после победоносного наступления Красной армии. На персидском берегу полковник Бек­Мармачёв вступил в сговор с лютым врагом советской власти, угнетателем народов Востока местным падишахом... От его имени на странице сохранились четыре буквы «...леви». Вполне возможно, что он, как большинство персидских (иранских) шахов, падишахов и шахиншахов, звался «Пехлеви».

Женщина была приговорена к расстрелу после того, как двое арестованных из числа «классовых врагов» — бывший урядник и домовладелица — подтвердили факт ее близкого знакомства с «леви». Урядник в 1913 году присутствовал при получении дамой заграничного паспорта, в то время как падишах дожидался ее на улице в автомобиле персидского консула возле полицейского участка. Домовладелица в дореволюционные времена неоднократно встречала даму с лицом «белым и гладким, как стерляжье брюхо», в портовом персидском городе Ноушехре, в обществе падишаха. Члены ревтрибунала единодушно признали задержанную давней персидской шпионкой, активисткой контрреволюционного подполья, связной полковника Бек­Мармачёва. Никакому обжалованию приговор, естественно, не подлежал.

Но вот что произошло дальше, из заметки, точнее, того, что от нее осталось, можно было только догадываться.

«Дух винных паров».

Возможно, он исходил от чекиста Д., когда тот вместе с подчиненным приступил к подготовительным действиям по приведению приговора в исполнение.

«Стало невтерпеж по причине вчерашнего болезненного состояния».

Дух винных паров, видимо, взволновал мучимого неутолимым похмельем второго чекиста, после чего он вместе с Д., «несмотря на позднее время, выпили на скромных началах, только чтобы мозги проверить».

«Закусывали морковкой».

Но этим дело не ограничилось, поскольку бойцов революции охватила «лютая хмельная жажда».

Частично или полностью ее удовлетворив, они забрали арестованную из камеры и повели на берег моря, чтобы «произвести революционное... скупление». Каргин склонялся к мысли, что речь идет о революционном искуплении, то есть высшей мере социальной защиты — расстреле, а не о совокуплении. Даже если совокупление и имело место, вряд ли бы этот факт получил отражение в письменных показаниях.

Акт революционного искупления состоял, как явствовало из справочных материалов («Кровавые будни астраханского ЧК», издательство «Посев», 1956 год), из нескольких действий. На берегу моря жертва усаживалась в лодку, после чего ее тело завертывалось, как в саван, в мелкоячеистую сеть с камнями. Затем тело, как бочка обручами, фиксировалось веревками.

Тут, правда, у палачей возникла заминка, связанная с «кожисто­склизким серпом на пояснице» жертвы. Этот серп «цеплял сеть, как перья (в оригинале — пырья) морского черта». Но ребята справились.

Затем жертва укладывалась на нос лодки головой над водой, а исполнитель сверху стрелял в ее дрожащий в предсмертном ознобе затылок. Тело сбрасывалось в воду на корм морской живности, включая этого самого черта с «пырьями», что было вполне гигиенично и экологично, учитывая недостаток помещений для содержания врагов революции и неприятную канитель по утилизации трупов. Земная (тело) органика преобразовывалась в органику водную (морская живность во главе с чертом).

Можно было предположить, что палачи и приговоренная, обернутая сетью с камнями гражданка доплыли на лодке до нужной точки. Однако чекист Д. вместо того, чтобы сделать все, как положено, огрел своего товарища по голове то ли рукояткой нагана, то ли вырванным из сети камнем. От удара второй чекист «отяжелел, а всякий предмет перед глазами стал сниматься с места и выплывать из­под взгляда».

Чекист Д. в свое оправдание клятвенно заверял начальство, что осуществил в отношении гражданки акт революционного ...скупления «в полном соответствии с приговором трибунала», а удар по голове товарища объяснял «случайным падением вследствие зыбкой неустойчивости на море и скользким из­за рыбьих кишок днищем лодки».

Приводились и письменные показания некоего свидетеля, наблюдавшего происходящее в лодке с берега: «Подтверждаю все показания целиком и полностью. Сам же ничего не видел по причине густого тумана».

 

Каргин снял скрепку, пустил страницы по тихим волнам Москвы­реки. Некоторое время они белели на осенней воде, как преждевременные льдинки, а потом начали тяжелеть и выплывать из­под взгляда. Ему вспомнилась ветхозаветная библейская фраза: «И приложился к народу своему». Теперь он знал, к какому народу, когда придет срок, приложится Надя. И еще он наконец понял, что соединяло чекиста Д. и неведомого падишаха. Их соединяла она (имени ее Каргин не знал). Выпутавшись благодаря чекисту Д. и, возможно, кожисто­склизкому серпу на пояснице из сети с камнями, она вполне могла уплыть к падишаху.

 

Но остаться ни с тем, ни с этим не могла.

 

Каргин достал из кармана, раскрыл пружинисто дернувшуюся в руках бархатную коробочку. Заходящее солнце невесело смотрело сквозь ажурный металлический мост, как арестант сквозь решетку. Бриллиант слезой дрожал в золотом зрачке кольца. Захлопнув с сухим хлопком коробочку, Каргин размахнулся и бросил ее в реку. В руках еще была сила — коробочка, как маленькая красная птичка, долетела до середины реки.

Ему больше было нечего делать на набережной.


2

Но через неделю, когда зарядили дожди и вид из окна приобрел тоскливую осеннюю недвижимость, дело нашлось.

Роман Трусы в «Главодежде» не появлялся, номера его телефонов дружно пребывали «вне зоны действия сети». Каргин надеялся, что не сети с камнями.

Ираида Порфирьевна также не обнаружила готовности к честному, открытому диалогу.

«Кого хочу, того и приглашаю, — хмуро ответила она, — пока еще это моя дача. Вот умру, тогда и...»

Каргин бы не удивился, если бы она сказала ему, что переписала завещание. Наверное, единственное, что ее останавливало, — отсутствие паспорта у предполагаемого наследника.

«Это были мой... друг и его сын», — все же призналась она после долгого недовольного молчания.

«Сына я знаю, славный паренек, — сказал Каргин. — А вот друга мне бы хотелось увидеть до прихода полиции или... людей из общества защиты животных».

«А мне бы хотелось, — грубо ответила Ираида Порфирьевна, — чтобы ты оставил меня в покое и не лез не в свои дела».

 

Каргин скучал в кабинете, когда взволнованная секретарша принесла правительственную телеграмму, извещающую о награждении его, Каргина, орденом Почета «за многолетний добросовестный труд и активное внедрение инновационных технологий в швейную промышленность России».

— Не могу найти Р.Т., — пожаловался Каргин секретарше. — Когда ты его последний раз видела?

— Да тогда и видела, когда вам стало плохо, — припомнила она, хлопая круглыми глазами. — Он еще сумку с какими­то шмотками оставил в приемной, в шкафу.

— Вот как? — усыпляя ее бдительность, зевнул Каргин. — Звони ему по всем телефонам, пусть немедленно появится. А сейчас найди­ка мне этого... подводных дел мастера, ну, кто занимается аквариумом. Я так и не понял, что будет на дне — затонувший корабль или амфора? Иди­иди, — поторопил потянувшуюся было к его лицу губами секретаршу. — Я послушаю телефоны. Дверь не закрывай.

Секретарша вышла в коридор. Дождавшись, пока стихнут ее шаги, Каргин метнулся в приемную, выхватил из шкафа сумку, вернулся в кабинет.

Слоновая куртка, черная вязаная шапочка, серебристый распылитель с «Очистителем мыслей» были на месте. Это свидетельствовало, что опытные образцы не представляют ценности для Р.Т. Наверное, уже было налажено их серийное производство.

Каргин, брезгливо отшвырнув шапочку, разложил куртку на столе. Вспомнив, в какого зверя превратилась секретарша, Каргин подумал, что и ему, возможно, удалось бы, облачившись в эту куртку, справиться с престарелым Снежным человеком. Вот только, опасливо пощупал наждачную ткань Каргин, не избежать обвинений в антисемитизме. Воистину, евреи были избранным, подарившим миру не только Иисуса Христа, но и Снежного человека, народом. А скольких олигархов они подарили России! Каргин понял, что не наденет омоновскую куртку, не станет класть Посвинтера мордой в газон, вышвыривать его с дачи, как писателя Лимонова 31­го числа каждого месяца с Триумфальной площади. Права Снежного человека нигде не прописаны, внимательно посмотрел на фотографию президента Каргин, но это не означает, что их можно беспардонно нарушать!

Он попробовал вцепиться в куртку, вырвать из нее ногтями клок, чтобы он повис, как язык колокола, но это оказалось невозможно. Ногти безущербно скользили по материалу, как капли дождя по оконному стеклу. Не вышло и проткнуть куртку ножницами. Они отскочили от нее, как мяч от асфальта.

Значит, у народа шансов нет, подумал Каргин. Да и раньше они появлялись лишь у отдельных людей в исключительных обстоятельствах. Например, когда куртка чекиста Д. зацепилась за якорь и выдранный клок повис под его задницей, как язык под колоколом. В образовавшуюся пробоину ураганом ворвалось милосердие. Колокол перестал бить. Но омоновская куртка, с отвращением запихал ее обратно в сумку Каргин, абсолютно непроницаема для милосердия. Одна часть народа будет вечно ходить в черной вязаной шапочке. Другая — в омоновской куртке. Куртка будет бить шапочку резиновой дубиной, если та возмутится. Но та не возмутится, пока в магазинах будут жратва и водка. А сверху их будет мощно орошать «Очиститель мыслей», он же очиститель карманов от денег, он же очиститель территории от природных и трудовых, как писал Глеб Успенский, богатств.

Россия, угрюмо посмотрел в залитое дождем окно Каргин, страна рабов, воров, негодяев и омоновцев, охраняющих воров и негодяев от рабов.

Вернув сумку в шкаф, он зачем­то надел на себя зеленый пиджак из магазина «Экспедиция». Затем открыл сейф, положил в карман незарегистрированный пистолет «беретта», предварительно проверив, есть ли в обойме пули.

Подняв воротник экспедиционного пиджака, Каргин вышел на улицу, перебежал под дождем дорогу, спустился с набережной к воде.

Москва­река встретила его неприветливо — волнами и ветром с брызгами.

Каргин, подняв над головой руку с пистолетом, спрыгнул в воду. Сделал несколько шагов, пока вода не дошла до груди. Потом уткнул в правый висок дуло «береты» и нажал на курок.

Раздался выстрел, но одновременно с выстрелом, точнее, за мгновение до него рука Каргина отлетела в сторону. Пуля ушла не в висок, а в воздух. Потеряв равновесие, Каргин оказался в воде. Вынырнул уже без пистолета. Чьи­то руки, как две клешни, вцепились в воротник экспедиционного пиджака, выволокли его из воды на каменные ступеньки. Он увидел над собой натянутое на мокрое небо кожаное забрало.

— Зачем? — спросил Каргин. — Я хотел к ней.

— Прости, брат, — ответил Роман Трусы, — у меня слишком мало родственников. Я не могу их терять.

— Родственников? — в ужасе посмотрел на него Каргин.

— Да, брат, — вздохнул Р.Т., — голос крови, как песню, не задушишь и... не убьешь... Кажется, я уже тебе что­то говорил на эту тему.


3

— Какой сильный дождь! — всплеснула руками секретарша, когда, оставляя мокрые следы, Каргин и Р.Т., как два бобра, ввалились в приемную. — Как же вы без зонтов?

— Льет как из ведра, — подтвердил Р.Т.

— Бери выше — как из нашего нового аквариума, — уточнил, стуча зубами, Каргин.

— Самое время согреться, — раздвинув забрало, подмигнул секретарше Р.Т.

— И повод есть! — у той заблестели глаза. — Второй орден Почета!

— Всего­то? — покрутил забралом Р.Т. — Не считается. Это так... Аперитив перед хорошим обедом. Главные награды впереди! Такое дело провернули...

— Я в буфет? — подхватилась секретарша.

— Только без фанатизма, — строго предупредил Каргин. — По рюмке — и разбежались.

Секретарша вышла.

— Нужен магнит, — мрачно посмотрел на Р.Т. Каргин.

— Зачем?

— Поднять «беретту». Вода прозрачная. С набережной можно увидеть. Мало ли что...

— Уже, — Р.Т. достал из кармана пистолет. — Верну, но не сегодня.

— Как хочешь, — пожал плечами Каргин.

— По жизни...

— Без обсуждения, — перебил Каргин.

— ...ведет кровь отца, — закончил фразу Р.Т.

— Какого еще отца? — с отвращением посмотрел на него Каргин и, не дожидаясь ответа, скрылся в комнате отдыха, более напоминающей кладовку.

Там он стащил мокрую одежду, натянул на себя неприятно постреливающий электричеством спортивный костюм. Для Р.Т. среди сваленных в углу образцов изделий российской швейной промышленности отыскалось странное одеяние под названием «Халат металлурга». По замыслу производителей, металлурги, видимо, должны были облачаться в такие халаты, освежившись после смены под душем. Но может, и в какие­то иные моменты своей жизни. От обычного банного халат металлурга отличался повышенной, какой­то проволочной, жесткостью, оказывающей, как указывалось в криво пришитой бирке, тонизирующее воздействие на рецепторы кожи посредством дренажа потовых желез.

— Или ты предпочитаешь черную вязаную шапочку и омоновскую куртку? — выйдя из комнаты отдыха, швырнул в сторону Р.Т. халат металлурга Каргин.

В полете он крылато и грозно распростерся, словно вырвавшийся из домны или мартена демон.

— Спроси у матери, — ловко поймал халат Р.Т.

— Мой отец — Иван Коробкин! — отчеканил Каргин. — Он умер десять лет назад.

— Я не настаиваю, брат, — уставился на бирку Р.Т.

— Но даже если допустить немыслимое, — упавшим голосом продолжил Каргин, — когда моя мать общалась с Посвинтером, он был человеком...

— И пятитысячником­драчуном, — добавил, ежась под халатом, Р.Т.

— Кем? — не понял Каргин.

— Был такой секретный комсомольско­молодежный проект в самом начале пятидесятых, — отстраняя халат от тела, объяснил Р.Т. — Тогда казалось, что ядерная война вот­вот. Было решено создать банк спермы, чтобы, значит, сберечь генофонд нации. Отобрали пять тысяч лучших из лучших — студентов, спортсменов, офицеров, героев труда, возможно, даже... — яростно почесал плечо, — металлургов! Их называли в документах «пятитысячниками». Тогда такие вещи, я имею в виду донорство спермы, были в диковинку.

— Как же он попал в их число? — внимательно наблюдая за халатными страданиями Р.Т., удивился Каргин. — Ведь он... извини меня, дурак и... еврей. Государственный антисемитизм, «дело врачей», борьба с безродными космополитами и все такое...

— Сначала брали сперму на пробу, — тихо произнес, мужественно выдерживая пытку халатом, Р.Т. — Потом некоторых отсеяли. Я думаю, он случайно проскочил на замену. Наверное, были хорошие показатели — какая­нибудь повышенная активность сперматозоидов или что­то еще... Банк хранился в бункере под Челябинском, а как началась перестройка, его нашли, приватизировали, расконсервировали, ну и стали загонять богатым бабам.

— Бред! — схватился за голову Каргин.

— Брат, я не настаиваю, — как показалось Каргину, с некоторой даже обидой заметил Р.Т. — Он пять лет учился с твоей матерью в одной группе в институте. Кому она доверила везти тебя в этот... как его... Мамедкули к деду? Почему она рассталась с твоим... Как ты сказал его фамилия, Корзинкиным? И наконец, почему он все эти годы жил у нее на даче в сарае?

— Потому что она любит... животных! — крикнул Каргин.

— Брат, — спокойно, но твердо произнес Р.Т., — давай не будем оскорб­лять своих родителей.

— Ты прав, извини. — Каргину стало стыдно. — Мы взрослые люди. Все это уже не имеет значения.

— Для меня имеет, — поднялся со стула, приблизился к окну Р.Т. — Я счастлив, что обрел отца и... брата. Теперь он, ты и твоя мать — моя семья. Странно, — тихо сказал он, — как быстро согревает этот халат...

— Мальчики, а вот и я! — вбежала в кабинет запыхавшаяся секретарша. — Взяла жареную семгу, пирожки с картошкой, да, еще копченое сало, ну, там огурчики­помидорчики, зелень, то да сё. — поставила на стол бумажные пакеты. — Знаете, чем я вас угощу?

— Знаю, — обреченно вздохнул Каргин, — фирменным самогоном твоей бабушки. Семьдесят градусов на калгане, двойная перегонка.

— Точно! — подтвердила секретарша. — Даже я с вами выпью рюмочку!


4

Каргин смутно помнил, сколько самогона выпили, что говорили секретарша и Роман Трусы, когда именно его взгляд упал на высыхающий на подоконнике экспедиционный пиджак.

Упав, взгляд как будто растворился в пиджаке, преобразившемся в матерчатую (жаккардовую) географическую карту, бугристо­выпуклый ландшафт с лесами, болотами, полями, холмами, серыми шоссейными и желто­коричневыми грунтовыми дорогами, недостроенными коттеджными поселками и заброшенными деревнями. Даже золотистые купола церкви увиделись Каргину на пиджачном кармане, где был пришпилен фирменный значок магазина. Серые пуговицы растеклись внутри ландшафта озерами. На их поверхности можно было разглядеть гнущуюся на ветру осоку, лодки рыбаков с торчащими удочками и тревожно крякающих уток.

Чем внимательнее вглядывался Каргин в тоскливый осенний среднерусский ландшафт, тем сильнее вшивался в него всем своим существом. Сердце прерывисто стучало, как в дверь, ища слепыми отростками, как щупальцами, точку перелива, соединения с тем, что он видел. Это была точка сверки, врезки, врубки или насильственной вломки, а может, вбойки. Каргину вдруг открылось, что любовь к Родине — это радость через силу, то есть безрадостная сила и — одновременно — бессильная радость. Ему мучительно захотелось соединить силу с радостью, оросить точку перелива–сверки–врезки–врубки–вломки–вбойки за неимением «Очистителя мыслей» сбивающим с ног (и с мыслей) самогоном двойной перегонки на калгане.

 

И самогон не просто оросил и очистил, но зачистил его мысли, умножил сущность на необходимость.

 

Безрадостная сила — каменная сталинградская Родина­мать — известила его о себе повесткой, вот только странно было, что маршрут к военкомату Каргин, пенсионного возраста призывник, должен был считывать с высыхающего полувоенного пиджака цвета хаки.

Он нетвердо (на пьяных ногах, как написал бы Нагансон) подошел к подоконнику, где жил странной географической жизнью пиджак, надел его и увидел в самом углу рукава ту самую, куда стремилось сердце, точку. Она пульсировала на зеленой карте, как больное место в рекламных роликах, перед тем как его чудодейственно успокоит спасительное лекарство.

Сердце мгновенно, словно хватанув этого самого лекарства, успокоилось.

Взгляд Каргина встретился со взглядом президента на висящей на стене фотографии. А ты думал! — фамильярно ухмыльнулся он главе государства.

Р.Т. между тем в очередной раз наполнил рюмки. Некоторое время они не могли разобраться, где чья. Секретарша заметила, что, когда люди хорошо сидят, неизбежно наступает момент, когда уже не столь важно, кому из чьей рюмки пить, такая возникает между людьми доверительная общность. А еще она сообщила, что на дне аквариума будет лежать амфора класса метафора, так ей объяснил занимающийся оформлением аквариума стилист.

— Да­да, — кивнул Каргин, — там ей самое место. — В калгановом бреду метафора увиделась ему в образе длиннобедрой, вытянутой, как амфора, морской женщины, плывущей неизвестно куда, но прочь от него.

Каргин вдруг понял, что опаздывает в военкомат, в точку перелива–сверки–врезки–врубки–вломки–вбойки, точнее — точку (сам русский язык подсказывал!) любви к Родине, явственно обозначившуюся на пиджачной карте. Он знал, как туда добраться, но немного недоумевал относительно возможного опоздания. Разве любовь к Родине — поезд, на который можно опоздать?

— Как халат? — поинтересовался Каргин у Р.Т.

— Словно заново родился, — повернул к нему пылающее забрало неожиданный (и нежданный) брат.

— Ты лучше татарина, — похлопал Р.Т. по плечу Каргин.

— А ты не хочешь принимать новую реальность, — огорченно ответил Р.Т. — Не хочешь смириться с тем, что она существует независимо от твоего желания. Ты всю жизнь знал, что этот... как его... Сумкин — не твой отец. Голос крови заглушить невозможно. Прислушайся к себе, и ты услышишь...

— Холодно, — сказал Каргин. — Дай мне халат. Я тоже хочу согреться.

— Мы поедем к нему! — возвестил, снимая халат, Р.Т. — Пусть увидит нас вместе! Неужели ты до сих пор не понял? Мы — две стороны одной медали. И эта медаль — Россия! Мы заставим ее звенеть и подпрыгивать!

— Да­да, заставим, пусть мир услышит, как она звенит. — Каргин попытался вспомнить, как зовут Посвинтера, — Яша, Лева, Марк? — но так и не вспомнил. Точка любви прожигала рукав пиджака. Каргин не вполне понимал, зачем ему нужен еще и халат металлурга, но новая, возникшая помимо его воли (прав Р.Т.!) реальность властно, как министр или... скосился на фотографию на стене Каргин, диктовала, что делать.

И опять Р.Т. прав, подумал Каргин, мы две стороны медали — безрадостная сила и бессильная радость. Но сейчас появился шанс... поставить медаль на ребро, конвертировать радость в силу, чтобы наша медаль победительным наждачным колесом покатилась по миру, счищая с него, как коросту, капиталистическую мерзость, расшвыривая, сгоняя с дороги прочие, не желающие добровольно очищаться, весело звенеть (славя Гос­пода) и подпрыгивать (к Нему в ладонь, куда же еще?) медали. У нас был великий проект — коммунизм, подумал Каргин, хотя всю жизнь был ненавистником этого проекта, кто сказал, что не может быть другого?

Накинув халат поверх пиджака, Каргин обещающе подмигнул отслеживающей хмельными расфокусированными глазами каждое его движение секретарше, танцующей походкой вышел из кабинета.

И дальше действовал быстро.

 

Если бы кто­нибудь из подчиненных увидел его несущегося танцующей походкой по коридору в зеленом пиджаке и халате металлурга поверх, как в маскировочном наряде снайпера, то подумал бы, что Каргин сошел с ума. Но его никто не увидел. Пуст, тих и печален, как дождливый осенний вечер, когда нечем себя занять, был коридор «Главодежды».

В этот день Каргин, как чувствовал, приехал на работу на своей новой машине — внедорожнике «Range rover».

Посмотрим, какой ты внедорожник, пробормотал он, усаживаясь за руль. Пока еще «Range rover» не нюхал настоящих русских внедорог, если не считать подъезда к даче Ираиды Порфирьевны в Расторгуеве. Там кто­то постоянно строился и перестраивался, а потому подъезд к даче был жидким, как... Слово кисель представлялось слишком благородным для описания последних ста метров перед воротами дачи.

Кто меня остановит? — рванул со стоянки, едва не снеся шлагбаум, Каргин. Случайно подняв глаза, он увидел свое отражение в зеркале на ветровом стекле. Краснорожий, в мохнатом проволочном халате металлурга, он напоминал... Снежного человека, если бы тот промышлял угоном дорогих автомобилей.

Яблоко от яблони...

Освободившись от халата, Каргин пригладил вставшие дыбом во время пьянства волосы, придал лицу тупое начальственное выражение. Это было просто. Достаточно было вспомнить какой­нибудь служебный документ или поручение, полученное на последнем совещании у министра.

Каргин сам не заметил, как пролетел Рублевку, свернул на МКАД, а с МКАД на Новую Ригу. Здесь по причине позднего времени машин было мало, и никто не мог ему помешать разогнаться в левом ряду до двухсот двадцати семи километров.

Дождь тем временем прекратился. На небе сквозь серые тучи, как сквозь лохмотья на груди юродивого, проглядывала золотая, похожая на крестик (так причудливо плыли тучи) луна.

Глядя на лежащий рядом халат металлурга — свернутый, он напоминал прикорнувшую на сиденье собаку, — Каргин вдруг вспомнил черное кожаное пальто, некогда висевшее на вешалке в кабинете Порфирия Диевича в Мамедкули. Оно висело там много лет, но он ни разу не видел, чтобы дед его надел.

«Почему ты не носишь это пальто?» — спросил он у Порфирия Диевича.

«Не знаю, — пожал плечами тот, — наверное, не сошлись характерами».

А потом мать рассказала Каргину, что однажды дед... чуть до смерти не замерз в этом пальто.

«Мы возвращались вечером из открытого кинотеатра. Была ранняя осень, для Мамедкули время достаточно теплое. На мне было легкое платье, сверху свитер, и мне совсем не было холодно. С нами еще были соседи — муж и жена — не помню их фамилию, кажется Кукушкины. Мы обсуждали фильм — это была какая­то ранняя версия “Титаника”. И вдруг я заметила, что дед очень долго молчит и идет как­то странно, как будто ноги не гнутся. Я потрогала его за плечо и... обожгла руку. Я даже не поняла, что обожгла ее... холодом. У него было совершенно белое замороженное лицо, а на губах, клянусь, лед! Мы стали расстегивать это проклятое пальто, но оно стояло колом. Дед в нем едва дышал. Тогда мы прислонили его к дереву, навалились втроем и выломали его из пальто, как из черной ледяной глыбы. Еле добрались до дома. Это было что­то необъяснимое. Я хотела выбросить пальто, но папа не разрешил. Сказал, оставь, будет хуже. Я спросила, что хуже? Он ответил, что это месть. Какая месть? Он сказал, что это месть за кожаную куртку Дия Фадеевича. Помнишь, страшная такая, с выдранной задницей, висела в курятнике? Я много раз потом надевала это пальто, особенно в жару, но... никакого эффекта. Обычное кожаное пальто... Наверное, у папы тогда сильно замерзла голова...»

 

Не доезжая города Зубцова, Каргин свернул на проселочную дорогу, которая через несколько километров превратилась во внедорогу. Но «Range rover» держался молодцом. Фары выхватывали из темноты свесившиеся над внедорогой спутанные бороды елей, белые тела берез, глубокие, без следов боковых объездов лужи. Даже семейство красноголовых подосиновиков удалось разглядеть Каргину во мху на обочине. А еще сидящего на низкой ветке филина, который не испугался фонтанно ухнувшей в лужу по самый радиатор машины, а, напротив, воинственно распустил перья, превратился в недобрый шар с круглыми желтыми глазами и кривым щелкающим клювом по центру.

Выгладив днищем, как утюгом, влажный мох, «Range rover» вырулил на залитую лунным светом поляну на берегу озера. На другом берегу переливался огнями какой­то замок — укрывище, как написал бы Александр Солженицын, местного олигарха или чиновного вора.

— А вот и он, — услышал Каргин знакомый голос.

— Успел­таки на наш пикничок, — услышал второй знакомый голос.

— Прошу к столу, — предложила Выпь.

— А то мы уже заканчиваем, — добавила Бива.

Выбираясь из машины, Каргин понял, зачем прихватил с собой халат металлурга. Дед чуть не замерз, подумал он, а мне назначено сгореть от... любви.

 Изо льда да в полымя!

— Прогуливаете бюджетные денежки? — усмехнулся он, подходя к добротно сколоченному столу.

Гуляли, впрочем, подруги скромно. Винтажную, военной, что ли, поры, бутылку водки с косой белой наклейкой разглядел на столе Каргин, соленые огурцы, черный хлеб и картошку на одноразовых тарелках. Наверное, подумал он, сюда привозит на катере гостей эта сволочь из замка на другом берегу. Иначе откуда стол? Только вряд ли они обходятся водкой сорок третьего года и вареной картошкой.

 

Он аккуратно расстелил халат металлурга, вдруг напомнивший ему зеленую махровую в белых цветах простыню из детства, которая как магнит притягивала солнечные зайчики.

 

Одной рукой обнял Выпь, а другой Биву.

 

...Потом они долго лежали, глядя в очистившееся небо. Халат грел, как просыпающийся вулкан. Каргин без прежнего страха вспоминал ледяное кожаное пальто Порфирия Диевича.

Сначала с халата снялась Выпь.

Следом Бива.

— Нам пора, — сказала Выпь.

— С вами было очень тепло, молодой человек, — сделала книксен Бива.

Обнаженные, в лунном свете под бессмертными звездами, они были (каждая по­своему) совершенны, как только могут быть совершенны... метафоры или сами бессмертные звезды — такое нелепое определение пришло в голову Каргину.

— Ты что­то говорил про бюджетные деньги. — Выпь извлекла из воздуха, не иначе, потому что больше было неоткуда, флакон с тяжелой маслянистой жидкостью, бросила его на огнедышащий халат.

«Боже мой, неужели... АСД?» — в ужасе подумал Каргин, истерически ощущая знакомый с детства запах.

— А это от меня. — Бива бросила на халат металлурга тоже неизвестно откуда извлеченную железную пластинку, которая, как живая, поскакала по нему, звеня и подпрыгивая.

«Неужели... медаль? — изумился Каргин. — Та самая, где одна сторона — я, а другая — Роман Трусы? Брат... А ребро... неужели Снежный человек? Папа...»

Он понял, что сходит с ума.

— Это не АСД, — пригладила прохладной рукой его в очередной раз вставшие дыбом волосы Выпь, — это жидкое ракетное топливо для новой «Катюши». Пока еще оно неизвестно человечеству.

— А это, — кивнула на прыгающую по халату металлурга металлическую пластинку Бива, — образец брони для нового «Т­34». Ее не пробьет никакой снаряд.

— Последнее, что у нас осталось, — Выпь оторвалась от халата металлурга, немного повисела в лунном воздухе, а потом стремительно исчезла в звездном небе, пронзив уши Каргина, как спицей, тонким хриплым криком.

— Пользуйся, — шепнула, растворяясь в мягком мху, в шуршащих осенних листьях, Бива. — Из этого еще можно успеть сшить что­то приличное.

 

Небо вдруг задрожало, раскрасилось огненными узорами. Над замком на другом берегу озера взметнулся, сметая с неба, как веником, бессмертные звезды, салют.

 

2012–2014 годы.
МоскваСанкт­Петербург



[1] Legi­Artis — по всем правилам искусства (лат.).

[2] Warner brothers (Warner brothers Entertainment, Inc., или Warner brothers Picture) — один из крупнейших концернов по производству фильмов и телесериалов в США.

[3] Жизненное пространство на Востоке (нем.).

[4] Крыса (англ.).

[5] Когда придет парад святых,
Когда придет парад святых,
Хочу в строю быть с ними, Боже,
Когда придет парад святых.
(Народная американская песня жанра спиричуэлс.)

[6] Бог (нем.).

[7] С нами Бог (нем.).

[8] Боже, благослови Америку! (англ.)

 





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0