Армения. Письма с Ковчега

Виктория Чембарцева — поэт, прозаик, переводчик.
Публиковалась в литературных журналах «Дружба народов», «Октябрь», «Юность», «Новая Юность», «Сетевая словесность», «Кольцо А», «Пролог», «Дети Ра», «День и ночь», «Гвидеон», «Лиterraтура», «Литературная Армения», «Звезда Востока», «Дарьял», «Вайнах», «Steaua» (Румыния), «Повелъа» (Сербия), в «Литературной газете», «EXlibris — Независимая газета» и др. Стихи и проза переводились на английский, итальянский, сербский, румынский, армянский, литовский и узбекский языки.
Лауреат многих премий и конкурсов.
Член Ассоциации русских писателей Молдовы, член Союза писателей Москвы.
Живет в Кишиневе.

Сапожник без сапог, облака на веревке, или Как быстро собрать чемодан в ереванском дворе

Писала ли я тебе об особенностях армянских дворов? Впрочем, душе моей особенно все, что связано с Арменией. Смайл.

Дня за два до отъезда у меня сломался чемодан. Сразу в нескольких местах. Безнадежно. Нужно было срочно что-то придумать. Либо купить новый, либо каким-то образом починить старый. Пока, перескакивая через почти высохшие лужи, я соображала, где и как мне решить свою проблему, прямо в глубине двора буквально материализовалась сапожная мастерская с объявлением о ремонте чемоданов. Пространство в очередной раз молниеносно отреагировало на мой запрос.

В узком, напоминающем вагончик помещении стояла сумеречная духота. Откуда-то приглушенно тараторил приемник, перемежая гортанную речь с тягучей мелодией дудука. Пожилой мастер ковырялся в деревянном лотке с фурнитурой, не торопясь обратить на меня внимание. Я почтительно ждала аудиенции, давая время для утверждения его статуса. Наконец он соизволил заметить мое переминающееся с ноги на ногу присутствие.

Вы могли бы посмотреть мой чемодан? Вы ведь чините чемоданы?

— Ха, — ответил мастер, подразумевая под этим вовсе не насмешку, а короткое армянское да.

Впрочем, привыкнув к полумраку, я поняла, насколько глупо прозвучал здесь мой вопрос. В этой сапожной мастерской я не заметила ни одной (!) пары обуви. Сапожник без сапог. Сумки с вываливающимся нутром и разъехавшимися молниями, оскал разномастных чемоданов, выводок раззявивших рты баулов и стайка зонтов, напоминающих растрепанных ворон, павших смертью храбрых от когтей мяукающих дворовых хищников.

Мастер с минуту разглядывал мой чемодан, пострадавший в неравной схватке с аэропортовским всемирным кланом грузчиков. Недовольно поцокал языком, боковым зрением оценивая меня и одновременно прикидывая, сколько можно будет содрать за реабилитационные процедуры над умирающим. Затем он поднял на меня печальные свои глаза и, не моргнув, заломил такую цену, которую года два назад я заплатила за этот самый чемодан в его бытность милым новеньким красным аксессуаром к моему шарфику. И начался торг.

О дышащие зноем, оглушающие тарабарским гомоном базары Самарканда, Ташкента и Душанбе! О лениво-дремлющие, лукавые рынки Стамбула! О искушенные в хитрости продавцы из уйгурских кварталов Урумчи! Хвала и рахмат[1] вам за отличные уроки восточного торга! Я была прилежной ученицей!

Не буду описывать в деталях, как и по сколько — словно пяди родимой земли — каждая из сторон уступала армянские дензнаки противнику. А также промолчу о нескольких моих попытках демонстративного дезертирства и ответных поднятиях белого флага со стороны неприятеля:

Мама-джан! Вуй! Упрямьэц какой, слуший! Сколка сам ти даш? Так тебе ни магу атпускат! Чилавьэк к мне в мастрской двер постучал, зашёлься! Как атпускат проста? Тем боли такой девушька! Прост так отремантирью, да!

И минут через десять новых наступлений и контратак мы с чемоданных дел мастером сошлись на приемлемой для наших суверенитетов сумме. К слову, она составляла процентов двадцать от первоначально запрошенной. К обоюдному удовольствию.

Чемодан, кстати, он отремонтировал отлично, за что огромное спасибо!

Но это не все о чемоданах и только слегка о дворах. Смайл.

Я выглядываю из Ленушкиного окна, не подъехала ли машина. Мы ждем Левона и Ксюшу, с которыми собирались сегодня поехать в Харберд. Но их пока нет. И взгляд мой начинает скользить по угловатым выступам и сглаженным округлостям ереванского двора.

Огромный кот в черном фраке, белоснежной манишке и белых же штиблетах крадется по низкой крыше напротив. Выжидающе ложится мордой на шиферную поверхность, явно подкарауливая кого-то. Ага! Взмах лапы. Вспорхнувший голубь — не успел наш солист оперы и усом повести. Но сохранение собственного достоинства перед публикой — главная черта звезд. И котяра делает вид, что просто от нечего делать махнул лапой в сторону пернатого соседа — так, мол, просто потянулся, да! Потом переворачивается на спину и, блаженно жмурясь, катается из стороны в сторону под блеклыми осенними лучами.

Ласкающе-влажное солнце. Старенький «жигуленок» с испариной на стеклах — как в «Титанике» — под самую крышу забит гранатами, готовыми взорваться липким рубиновым соком. Продавец-водитель старательно протирает ветошью зрачки подслеповатых фар. Под порывом слабого ветерка колышутся грузными серьгами прозрачные янтарные гроздья несобранного винограда. Покатые крыши гаражей. Чиркающее чириканье. Ощущение замершего времени. Так могло быть и десять, и семьдесят лет назад.

Посреди двора — шест для сушки белья. Столб ярмарочного балагана. Центр вселенной. От него к балконам разных этажей всех домов по периметру лучами протянуты металлические струны. Утром створки балконных окон отворяются под музыку вращающихся роликов-колков. Хозяйки вывешивают белье.

Текучий воздух. Сквозняки в проулке меж домами. И кажется, гирлянды сохнущего белья закручивают вокруг дворового стержня огромную тугую пружину. Мельтешащий цветной хоровод.

Лечь на землю и, запрокинув голову, неотрывно следить, как легкая ткань причудливо струится в невесомом тонком движении ветра, медленно и плавно приподнимается, стремительно обрывается вниз трепещущими хлопками и баюкающими шорохами. Пестрые облака. Головокружение лоскутного неба ереванской осени.

Мы спускаемся к подъезду. Ребята уже приехали. Собираемся сесть в машину, но глас из поднебесья заставляет нас замереть:

Еритасард![2]

Задираем головы. Из окна последнего этажа почти целиком высунулась незнакомая всклокоченная тетушка.

Еритасард! Еритасард! Да, да, вы! Вы могли бы помочь мне закрыть чемодан? — перекрикивая птичий гомон двора, обращается она к нам, определенно имея в виду Левона.

Недоуменно переглядываемся, сдерживая смешки. Лева пожимает плечами и, ухмыльнувшись, направляется к дому.

Ожидание затягивается. Всматриваемся в темный подъездный проем, но Левона все нет. Наконец, минут через пятнадцать, он появляется, несколько взъерошенный и порозовевший. Мы начинаем подтрунивать над ним, в красках описывая, что могло понадобиться тетушке от такого красавца и как он удовлетворил ее просьбу. Он отмахивается:

Черт побери, эта кудрявая курица, похоже, решила забрать с собой весь Ереван и Армению в придачу! Бог знает, что она напихала в свой чемодан! Там и в два-то не уместилось бы все это шмотьё. Но ничего, я запихал и кое-как закрыл его — пинками, придавливанием и наседанием. И без комментариев, пожалуйста, а то я вижу, как радостно вы обсуждали тут, чем я занимался там. Все это всего за один шноракалуцюн[3]. Надеюсь, этот чертов чемодан не развалится, когда она с ним станет спускаться по лестницам.

— О, не страшно, у Ленусика во дворе есть чудесная сапожная мастерская!.. — наигранно-смущенным голосом провозглашаю я.

Где еще, кроме ереванского двора, могло такое происходить? И кто еще, скажи мне, кроме ереванца, откликнулся бы на этот поднебесный осенний крик улетающей в иные края птицы? Смайл.

Я люблю этот Город!..


 

Взгляд сфинкса, или Времени нет

Хочу поделиться с тобой одной особенностью, которая не давала мне покоя и о которой я долго размышляла. Мои армянские друзья, объясняя расположение чего-либо в городе, всегда пользуются категорией определения расстояния. Но это же логично, скажет любой человек. Согласна. Но... Но, говоря о расстоянии между своим домом и местом работы, например, я скажу: «Это недалеко, всего в семи минутах ходьбы». И так скажет большинство кишиневцев. По крайней мере, все мои знакомые в моем городе меряют расстояние временем, затрачиваемым на преодоление этого самого расстояния. Конечно, если только речь не идет о дальней дороге. Тогда, из осторожного суеверия, они предпочитают говорить о прибытии в пункт назначения, называя количество оставшихся до этого пункта километров. Ну, мало ли что может приключиться в дороге и это повлияет на время! А так сто километров — они всегда сто километров, и ни на минуту больше. Смайл. Однако.

Из разговора на кишиневской улице:

— Скажите, пожалуйста, далеко ли до выставочного центра «Брынкушь»?

— Отсюда минут с пятнадцать будет.

Из разговора на ереванской улице:

— Скажите, пожалуйста, далеко ли до Центра современного искусства «Нпак»?

— Отсюда с километр будет.

И то верно. Мало ли кого из знакомых можешь встретить на ереванской улице по дороге к этому самому «Нпаку»! «Инчпэс эс? Инч ка? Штапум эс? Гнанк сурч хмэнк!»[4] Какое уж тут время!

Мне не давала покоя эта разница. Обе страны с маленькой территорией. Тысячами километров не измеряются. Их можно объехать за очень короткий срок, за определенное количество времени. Почему же тогда одни говорят о расстоянии, используя временную категорию, другие — пространственную?

И все же прослеживаются общие тенденции — немцы привычно считаются самой пунктуальной нацией, хотя нельзя сказать однозначно, что пунктуальность или ее отсутствие — черта, присущая целому народу. Это скорее индивидуальная особенность. Еще и зависящая от обстоятельств. Мне, например, свойственно одновременно и то и другое. В определенные места я безнадежно опаздываю, в другие прихожу заведомо раньше. И ничего с этим поделать не могу.

Возвращаясь к особенностям национального времяощущения и времяраспределения, скажу, что на молдавскую свадьбу, например, признаком учтивости и уважения считается опоздать часа на два. Пока нанашка[5] прическу делает, гости за стол не садятся. А прическу она делает до-о-олго и тща-а-ательно. В остальном молдавские традиции не доходят до крайностей в отношениях со временем. Чего — да простят меня мои друзья — я не заметила в армянских привычках. Исключения, разумеется, случаются, но они показались мне ненавязчиво редкими, зато абсолютно безупречными. Ни одно мероприятие не начиналось в запланированное время. От конференции и покупки в последний момент билетов до походов в гости и сроков выпуска сборника современной армянской и русской поэзии «Буквы на камнях»[6]. И тут тоже вынуждена ставить широ-о-окий смайл, смысл которого будет понятен особо приближенным к проекту сборника.

Продолжая пытаться найти объяснение этому парадоксу, я внимательно вылавливала малейшие логические связки, которые могли бы подтолкнуть меня к ответу.

Христианство пришло в Армению в первом веке новой эры. А в начале четвертого века она стала первым в мире христианским государством — после того как царь Трдат III провозгласил христианство государственной религией. Всматриваясь в кладку камней и осыпающуюся пыль у стены какого-нибудь армянского храма, время создания которого обозначено (сложно вообразить!) IV–V веками, с трудом пробиваешься сознанием сквозь эту толщу столетий. И не можешь поверить, что прикасаешься к тому времени, а оно прикасается к тебе.

Из разговоров с Давидом:

— ...но они же уже опоздали на полтора часа!

— У подножия Арарата вечность. Час туда, час сюда — в сравнении с этим такая малость, что это уже просто не имеет значения.

Пребываю в таком языковом смешении и временной плотности смены событий, что уже не успеваю понять, на каком языке думаю, в каком направлении и с какой скоростью двигаюсь. Голова кругом. Кругом — вавилон и ковчег. Что в общем-то в данный момент абсолютно соответствует моей действительности. Говорю на утраченном английском, румынский так до конца и не выучила, во сне второпях пишу стихи на армянском, чему на русском очень удивляюсь при пробуждении.

Знакомимся с Ласло. Он трансильванский армянин. Приехал из Румынии несколько лет назад. Работает в Матенадаране и занимается переводами с венгерского. На наши расспросы — на смеси армянского, румынского и английского, — как он оказался в Армении, отвечает:

Я — армянин. Узнал случайно об этом от бабушки, будучи уже в сознательном возрасте, и очень обиделся на родных за то, что от меня это скрывали. Я захотел вернуться. Приехал в Ереван, остался, выучил язык, и вот — живу.

А как давно вы уехали?

— Восемьсот лет назад, — не меняя интонации, легко произносит Ласло.

Кажется, пауза нашего недоумения тянулась долго, как вереница жизней тех, кто покинул эту землю для того, чтобы зов крови вернул сюда одного из их потомков.

Из разговора с Овиком:

— Ты права, говоря о наших отношениях со временем. Это как взгляд сфинкса. Армяне — вне времени, мы выпали из него. И еще. Теперешний армянин такой же, как 3000 лет назад, или 2000 лет назад, или 1000, или 500 лет. Знаешь, что поразительно в истории армянского народа? Если, читая армянскую книгу, закрыть годы и некоторые неиспользуемые теперь имена, ты не поймешь, о каком времени идет речь. Армянин — это поразительное сочетание наивности и мудрости, ловкости и хитрости и, наоборот, искренней открытости и душевности. Армянин — это контраст. Вчера пересматривал фильм «Мы и наши горы»[7]. Вот ЭТИ армяне — Реваз, Аваг, другие пастухи, — они не меняются, они — константа.

— Да, человек, живущий на земле и землей, не меняется, становится ее осью.

— Поэтому — вечность...

И однажды я вдруг поняла: у армян просто свои отношения со временем. Не оно ими управляет — они им. И отмеряют ему его статус. Много — мало. Восемьсот лет — это много или мало? Неизмеримо много для одной человеческой жизни. И ничтожно мало для того, чтобы вернуться домой.


 

Сон во сне, или Дорога в Нораванк

Робко моросящий дождь. Теплый, но уже шепчущий о приближении холодов, серого неба и долгого молчания зимы. Собираюсь сегодня просто гулять по городу, в одиночестве созерцая Ереван. Задержавшись на углу улицы, решаю, в какую же сторону пойти. И это промедление удивительным образом сменяется для меня перспективой совершенно другой прогулки — навстречу мне переходит дорогу Рудик:

Куда сегодня собираешься?

Пока не решила.

Ты была в Нораванке?

Нет.

Хочешь поехать? Только нужно быстро решить. Мы с Игорем и Робертом договорились сегодня съездить туда. Роберт нас на своей машине отвезет.

— Ну конечно, если возьмете меня с собой.

Тогда пошли, через полчаса выезжаем.

Мы едем долго. Роберт ведет машину спокойно и уверенно. Пейзаж меняется так стремительно, словно я перелистываю календарь с лучшими видами. И не успеваешь поверить, что все это на протяжении каких-то 120 километров. От серой — цвета каменистой пыли — равнины до темнеющих холмов, от золотистых абрикосовых рощ до мелькающих — в геометрической выверенности — виноградников, от шумных, норовистых речек до застывших в безмолвии скалистых обрывов.

Роберт — наш фотограф с форума[8] и Ковчега[9]. Но это работа. А сегодня у него выходной. По сути же он наш замечательный друг, не просто по-армянски гостеприимный, но с удовольствием делящийся тем, что радует его самого. Как заботливый отец с гордостью и умилением показывает фотографии любимого сына, повествуя о дорогих сердцу этапах взросления своего чада, так и Роберт всю дорогу, не умолкая, рассказывает нам о местах, которые мы проезжаем, обращая внимание и останавливаясь в особо живописных — сделать несколько снимков.

Видели, там облака какие, да? Не различишь — где небо начинается, а где земля еще...

Мама-джан! Остановимся, да. Место какое красивое! Цвет какой, а! Золото чистое! С этого ракурса снимай, Игорь-джан, да, так лучше всего получится — и долину с садом будет видно, и церковь на холме захватишь...

Во-от там вот, видишь, Вик-джан, да, Чанахчи — село, в котором Севак родился. Там же он и похоронен. Ты, кажется, переводила его стихи?..

Ара, я зимой сюда приезжал снимать. Вообще, слушай, такая красота, да!..

Э! Смотри, видишь, там склон горы что-то перерезает темное, да? Это тропа. Ослиная тропа, да. У осла, хоть он глупым считается, своя хитрость есть. Ара, он всегда короткий путь выбирает. Так тропа в горах и образуется, и люди по ней потом ходят...

Горы становятся ближе и выше. Их острые гребни походят на испещренные складчатыми наростами туловища гигантских доисторических рептилий. Их цвет меняется на более глубокий густо-розовый. Их рисунок делается более выраженным и вертикальным. И вот скалы начинают приближаться и вскоре образуют вдоль дороги высокий коридор.

Мы заедем сейчас к моему другу. Он нам ужин готовит — рыбу в тонире[10] сделают там, зелень, авелук[11] — любите? — лаваш-маваш, то-сё. Мы заедем поздороваемся и в монастырь поедем, а на обратном пути они нас ждать будут. У них что-то вроде харчевни у дороги. Прямо в скале, да. Семейный бизнес. Все по-домашнему. Свежее и вкусное. Настоящая армянская кухня, да!

Останавливаемся. Спускаемся к подножию горы. Нас встречает хозяин, жмет всем по очереди руки, приглашает войти. Узкий деревянный мостик над узкой же стремительной речушкой. Прямо в скале небольшое помещение, собственно, сама харчевня. Лавки, покрытые домоткаными коврами с пестрым орнаментом, резной кособокий стульчик, длинные низкие столы, разнообразная деревянная утварь, стопки прикрытого чистым полотенцем лаваша на треножнике из необработанного дерева. Тихая женщина склоняет голову, приветствуя нас, и продолжает суетиться на кухне, расположенной тут же, за невысокой барной стойкой. Небольшая компания с детьми — похоже, тоже какие-то знакомые хозяев — уже встает из-за стола.

Следы на столе на улице видите, да? Медвежонок приходил, — смеется хозяин.

Вардгез-джан, мы в Нораванк поедем, на обратном пути вернемся.

Да, ждать вас буду. Рыбу сделаем. На той неделе тоже русские были. Киношники. Тот, который «Ассу» снимал, режиссер. Не помню, имя его как, да. И грузин один, тоже из киношных. Обедали у нас. Потом тоже в Нораванк ехали, да.

Соловьев, — подсказываем.

Да, он, кажется, — неуверенно отвечает Вардгез, — а грузина не вспомню, как фамилия.

Пока решается вопрос с трапезой, я спускаюсь к речушке и иду вдоль нее. Оказываюсь наедине с ускользающим за гору днем. Голоса моих спутников постепенно стихают, и остается только плеск и шепчущее переругивание течения с камушками.

Что-то неуловимо похожее мелькает в памяти. Да! Место удивительно похоже на ущелье у реки в предгорьях Джунгарского Алатау. Этой осенью. На закате. В золотистом свечении сентября. То же угасание звуков, те же камни под ногами и то же ощущение абсолютной отстраненности от мира. Только скалы другие. Такого цвета больше нигде я не видела.

Порыв ветра швыряет в лицо песчинки. Медленно ползут облака, заключенные в обозримый периметр неба. В нервном раскачивании меж камней гнутся травинки. Звякает скоба на дверце пристройки. Но все эти звуки единичны. Обособлены. Вычленены из первозданной тишины окружающих гор. Словно бы иного мира, кроме этого, не существует. И даже представить невозможно, что где-то сейчас несется время, суета и спешка, миллионы людей с шумным роем собственных мыслей, забот и обязанностей. С чем-то более важным, чем это течение маленькой реки, которая и не река вовсе, а так — небольшой ручеек с крутым, шумным нравом. И вот то, что он бежит тут, — жизненно и важно. И ветка над водой качается лишь в доказательство моего существования. Вижу я эту ветку и думаю: «И ветка эта, и эти скалы, и эта речушка были до меня многие сотни, тысячи лет. И может быть, вот в таком же мгновении кто-то невообразимо далекий замер и, глядя на все это, задумался моей мыслью: “Я живу, и так невыносимо прекрасен мир этот!” — и пошел по ослиной тропе выше в горы добывать трудом хлеб свой насущный».

На сердце снова становится грустно. И не объять, не вдохнуть и не выдохнуть всю эту окружающую красоту, ибо переполняет она грудь до боли, до радости своей непостижимостью. И не сродни ли это чувству любви? Повторимся ли мы в ком-то? Неужели весь этот внутренний свет угаснет с нашей последней мыслью? И неужели энергия, рожденная любовью и любованием, с уходом человека остывает, исчезая бесследно? Или возвращается обратно к Богу? Как одиноко, должно быть, будет Ему без нас глядеть на эту землю... Так же и этим скалам. Сколько видели и слышали они? Сколько рук прикасалось к этим камням, сколько жизней проходило мимо, сколько троп проложено было на пути к вершинам! И грустно оставаться им безмолвными наблюдателями в невозможности пойти за временем следом.

И вот я стою посреди этого времени. На дороге к Нораванку. И нет внешнего мира. Есть только этот воздух. Воз-Дух. Дух этого момента. И этого места дух. Дыхание свежеиспеченного лаваша. Вздохи ветра. Жалобы огня за заслонкой. Шелест безымянной травы и молчание скал. Время остановлено. И оно мчится. С такой скоростью, что мне только кажется, что я в реальности. На самом же деле я будто бы сплю. Как Чжуан-цзы. И во сне вижу сон о том, что мне снится, что я стою у дороги в Нораванк.


 

Сурб аствацацин, око Господа, или Перышко в ладони

Несколькими днями позже, погуляв по центру Еревана, я буду сидеть в кафе с милой Арусик и Мадленой. И Мадлена будет рассказывать о Нораванке. Она будет говорить о тимпане[12] парного окна над дверью, о том, что строительство комплекса стало в свое время новым словом в армянской архитектуре, о пропорциях храма, об изображении Спасителя и многом другом. Увлеченно, в подробностях. И это будет не просто дежурный ознакомительный рассказ экскурсовода. Это будет желание поделиться своим любимым, тем, что особенно дорого, тем, чем гордишься и что хранишь для того, чтобы непременно показать друзьям. И тогда они в свою очередь тоже начинают испытывать гордость за своих друзей и их такую невероятную, удивительно красивую, гостеприимную страну. Такую гордость, которой потом захочется делиться уже со своими друзьями, где-то далеко, совсем в других широтах, совсем в другом миропонимании, других традициях и другой культуре. Поделиться так, чтобы они тоже захотели все это увидеть своими глазами, заранее полюбив.

— Нораванк — мое любимое место в Армении, — скажет Мадлена. — Далековато от Еревана, но стоит того, чтобы туда время от времени ездить. Удивительной силы место! Ни на что у нас не похожее. Понравилось тебе, да?

Да, мне понравилось. Очень. Впрочем, если уж откровенно — есть ли хоть что-то в Армении, что не понравилось бы мне?!

Но пока мы, на время попрощавшись с Вардгезом, сели в машину, чтобы двинуться дальше, в глубь скалистого коридора. Дорога струилась и извивалась за нами, и скалы будто перемещались, нависали и смыкались, заслоняя собой выход из ущелья. И оставалось лишь двигаться вперед. По дороге в Нораванк.

Нораванк с армянского — «новый монастырь». Легенда гласит, что знаменитый мастер Момик, занимавший почетную должность зодчего при дворе князей Орбелянов, владевших Сюникским краем, полюбил дочь одного из князей. Княжна ответила мастеру взаимностью. Встревоженный судьбой дочери, князь пригласил Момика к беседе и сказал: «Получишь мою дочь в жены, только если за три года без чьей бы то ни было помощи сумеешь построить в этих местах самый красивый монастырь». Влюбленному ничего не оставалось, как, согласившись, приняться за строительство. Чуть менее чем за три года Момик возвел необычайной красоты монастырь. Оставалось доделать самую малость, но, раздосадованный тем, что придется выполнять свою часть договора, князь подослал к Момику своего слугу. Тот, исполняя приказ хозяина, столкнул мастера с монастырского купола. «И, — гласит легенда, — последний обтесанный Момиком камень стал его надгробием». Однако скептики развенчивают эту легенду. В 1339 году, ко времени возведения Нораванка, Момик должен был быть уже в весьма почтенном возрасте, и вряд ли князь мог обещать дочь в жены старцу.

Чем более отдалялись мы от места последней остановки у Вардгеза, тем отвеснее и краснее становились горы. Кое-где просвечивали зеленоватые жилки другой породы, и тогда казалось, что скалы кровоточат. Зеленые сколы скалы, сочащиеся кровавыми слезами.

Неожиданно, за крутым витком серпантина, материализовалась площадка с храмом. Сначала он показался неразличимым — каменная кладка стен сливалась с цветом окружающих скал. Храм словно бы выплыл на нас из отвесных глыб. На высоком выступе стоял он, заставляя каждого пришедшего обращать глаза вверх, туда, где конусообразный купол, увенчанный крестом, указывал на небо.

Мы поднимаемся на площадку к монастырю, и первым делом я отпиваю вкуснейшей ледяной воды из стоящего у ворот пулпулака[13]. Выискивая взглядом под ногами интересный камушек, который я заберу отсюда на память, медленно бреду к самому грандиозному строению Нораванка — церкви Сурб Аствацацин, или Буртелашен.

Буртелашен значит «построенная Буртелом, князем Орбеляном». Именно эта церковь была последним строением, возведенным Момиком. Два яруса оканчиваются ротондой из нескольких колонн. По внешнему фасаду диагонально взбегают симметричные узкие консольные лестницы. Конечно же мы с Сидом собираемся взобраться по ним в поминальное помещение второго яруса. Однако это не так легко, как кажется снизу. Лестницы довольно узкие и крутые, никаких перил или чего-то хоть сколько-либо напоминающего оные. А в одном месте нужно, изловчившись, вывернуться так, чтобы не зацепиться головой о нависающий карниз и не сорваться вниз. В общем-то дорога к Богу и не должна быть легкой. К счастью, нам с Игорем удается проделать этот путь без ущерба собственной целостности. Во всех отношениях.

Внутри покойно и светло. День входит в храм сквозь окна под куполом и по обе стороны стен. Пахнет оплавленным воском, и намоленные каменные стены кажутся теплыми. Медленно покачивается на ветру укрепленная в куполе цепь.

Спускаться конечно же гораздо тяжелее. Нужно приспособить тело к узости ступеней и свыкнуться с высотой. Занятие не для страдающих акрофобией[14]. И я понимаю, что сходить нужно так же, как и поднималась, чтобы не потерять равновесие, то есть лицом к лестнице, а не наоборот. И в этом тоже, видимо, есть свой смысл. Спускаясь так, человек словно бы продолжает молитву и каждый раз бьет поклон каждой ступени, оказывающейся выше. Откланивается.

Чуть постояв на площадке перед Аствацацином, украдкой разглядываю прибывающих нарядных людей. По тому, насколько похожи их лица, можно предположить, что они родственники. Видимо, приехали совершить какой-то обряд. Крестины? Венчание? А может, просто семейный праздник? Например, счастливое окончание строительства нового дома. Или благополучное выздоровление главы семейства.

Утолив свое любопытство, иду к более низкой Сурб Карапет.

Ее построили в начале XII века по указу Липарита Орбеляна, чуть севернее развалин древнего храма, носившего то же название и разрушенного землетрясением, — говорит Рудик. — Обратите внимание на тимпан. Вик-джан, заметишь отличие от всего того, что ты видела на наших монастырях раньше?

Что именно?

Ну, ты смотри внимательнее и увидишь сама, — хитро улыбается он.

Я вглядываюсь в тимпан над дверью. Рельефное изображение Бога Отца. Капля, стекающая по Его левой щеке. Изображение — обращение к человечеству, созданному по образу и подобию Его из любви и печали. Правой рукой Он благословляет распятие Христа, а в левой держит голову Адама — напоминание о смерти, выше которой парит голубь — Святой Дух. Асимметричная композиция со сценой распятия уравновешена голубем-серафимом и выгнутыми надписями, заполняющими пространство. Все гармонично. Но главное — глаза! Они миндалевидны и похожи на монгольские. Так вот в чем различие! Глаза всех, изображенных на барельефах Нораванка святых — именно такой формы. И это не случайно: такая хитрость стала единственной возможностью сохранить святыни от монголов, покоривших Армению в 1236 году. «Посмотрите, — словно говорили лица с барельефов завоевателям, — мы похожи на вас и ваших богов. Разрушить жилище богов — значит навлечь на себя их беспощадный гнев!»

Входим в широкий зал через искусно украшенную резьбой дверь. Снаружи мне казалось, что помещение должно быть тесным. Но тут просторно. И каждый шаг отдается гудением потревоженных камней.

Видишь? Там, на потолке, чуть правее от центра, да. Видишь или нет? — спрашивает Роберт, следя за моим взглядом. — Лик Иисуса там видишь?

— Да, — говорю я, вглядываясь в потемневшие от свечной копоти перекрытия.

Чэ![15] Это не там, куда смотришь. Э! Ду вочинч эл чэс теснум! Ничего ты не видишь, — теряя терпение, говорит фотограф. — Давай сюда свою камеру, я направлю объектив, а ты смотри и пытайся увидеть, да.

Я снова вглядываюсь в темные разводы потолка, изо всех сил стараясь увидеть, и мне жалко разочаровать его — он же надеется, что я тоже сразу увижу это чудо! А я смотрю уже в прицеленный объектив и снова ничего не различаю. И мне хочется быть лучше, чем на самом деле я есть. Прозорливее. И хочется порадовать Роберта. И я снова злюсь на себя. Но уже не за то, что не могу увидеть, а за то, что пытаюсь быть не собой, желая не разочаровать окружающих. Шаги от себя и мимо. Двойственность как особенность натуры.

Однако, расконцентрировав взгляд, я поймала в расплывшийся фокус сначала печаль Его глубоких глаз, алый, чуть приоткрытый, шепчущий рот, а потом и все изображение целиком. Да, это был лик Иисуса! Никаких сомнений.

Я вижу!

А! — только и смог всплеснуть руками в ответ довольный Роберт.

Свет льется. Четыре вытянутых окна купола, четыре — по сторонам света — в стенах. Узкие, без стекол. Освобождающие из заточения внутреннюю храмовую тьму, освещающие своды, указующие направление молитвам. В вертикаль одного из проемов заглядывают пестрые кусты со склона совершенно близкой — рукой дотянуться — скалы. Игорь и Рудик выходят. А меня что-то удерживает. Словно бы еще чего-то жду. Закрываю глаза. Открываю их, когда шаги моих спутников затихают снаружи. И тогда это спускается, снисходит с храмовых стен, из подкуполья — особый, выпуклый и объемный звук, сконцентрированный внутри пропитанного ладаном и воском зала. Ощущение замкнутости и оторванности от всего внешнего мира. Полная поглощенность пространством и звуком. И шумные аплодисменты голубиных крыльев. Невероятное их, изредка вздрагивающее воркование. И короткие полеты от стены к стене, словно бы стежками стягивающие материю высокого воздуха.

Я жду. Жду какого-то знака. И, запрокинув голову, стою в самом центре церковного зала. И вот, словно бы из ниоткуда, в легком парении, на мою протянутую ладонь опускается крохотная пушинка. «Перышко. Пусть упадет перышко. Прошу, благослови меня, дай мне этот знак. Дай мне увезти его с собой...» — обращаюсь к шумному подкуполью. И в это же мгновение, стремительно закручиваемое по спирали потоком невесомого света, в ладонь мою оседает белоснежное перо.

Голубиное око Господа

слеза, молящая о нас

перышко в ладони

Нораванк


 

Комитас в ветвях, или мир и любовь

Прошлогодняя встреча — первая — с Эчмиадзином оставила в памяти яркий желтый цвет. Арарат не открылся, и всю дорогу из Еревана я тщетно выворачивала голову в сторону предполагаемых вершин.

Вагаршапат молчаливо отдыхал. Ощущалась суббота, перевалившая за полдень. Одна из тех, что бывают меж сезонами, когда тишина пустого, выветренного дня разбавлена редкими лучами остывающего солнца. Когда все семейные дела и обязательства навестить родственников уже выполнены, когда только и остается, что неспешно пройтись по улице, размышляя о том, как незаметно быстро снова промелькнуло раскаленное, казавшееся нескончаемым лето и как долго теперь будет тянуться бесцветье зимы.

По дороге к главному входу каждый невзрачный камешек под ногами кажется величественным обломком прежних империй. Что же говорить о крошечном зеленоватом осколке обсидиана, тускло блеснувшем в пыли! Конечно, он тут же отправляется ко мне в карман — вот так и перевезу с собой всю Армению! У обочины — ослепительно-желтое дерево, навылет пронзенное солнцем. И тишина. Тишина.

Мощь Эчмиадзинского собора придавливает к земле. Кажусь себе маленькой, выпавшей из гнезда птичкой. Ищу взглядом то, за что смогу зацепиться, чтобы взлететь. И нахожу — качаемая ветром лампада над входом. Мерно, задумчиво поддается она порывам слабого сквозняка, ни на мгновение не замедляясь. И только по этому ее качанию можно заметить течение времени. Отрезок от точки до точки = один временной цикл.

Внутреннее великолепие слишком сложно объять. Взгляд устает от роскоши и восхищения. Смотрю глазами, воспринимаю сердцем. Но тяжесть не отпускает. Выхожу, прикладываю руку к внешней стене, благоговейно закрываю глаза. Все, что не успела прочувствовать, передастся через это касание.

Дремлет складчатый оплывающий ствол древней чинары напротив входа. Ее упругие зеленые литавры вторят то затихающей, то набирающей силу песне ветра. Как же похожа она на чинары Ташкента, Душанбе и Самарканда, на платаны Лондона и Рима. И на мой заоконный платан, что вот уже которую неделю в этой застывшей, затянувшейся во времени осени шелестит мумиями пергаментной листвы во дворе. У них одно родство, хоть и звучат они на разные голоса. Как люди. Мы все — одинаково разные.

Церковь Святой Гаянэ украшена снаружи двумя свадебными процессиями. Жаль, внутрь войти не получится: неудобно мешать обряду венчания. Счастье в глазах молодоженов не зависит от национальности. Коридор из цветов точно такой же, как на молдавских свадьбах. Да и лица жениха и невесты вполне смотрелись бы на фоне собора Naşterea Domnului[16]. Лица влюбленных всегда и везде смотрятся.

У полуразрушенной — или, наоборот, наполовину выстроенной — стены трехцветная кошка. Остановилась. Присела. Задумалась, внимательно глядя сквозь пространство. Пока она, как-то по-особому мяукнув, не исчезла меж каменных завалов, успеваю поймать ее в объектив фотоаппарата, вспоминая мандельштамовское: «Дикая кошка — армянская речь».

Уличные ряженые канатоходцы начинают истовее бить в барабаны и клацать тарелками при приближении потенциальной публики. Но разочарованно обрывают представление, видя уже удаляющиеся спины. И с энтузиазмом снова принимаются за дело, завидев новых прохожих. Но так же быстро охладевают, заметив полное отсутствие интереса к ним. Как похоже это на прибой далекой мелодии сквозь помехи старенького транзистора — то навязчиво вторгается, заполонив собой эфир, то, захлебнувшись собственным звуком, неожиданно гаснет.

Скульптура в сердцевине перекрестка — в раздумьях склонивший голову Комитас. Я смотрю на него с противоположной стороны улицы сквозь вздрагивающий жасминовый куст. И Комитас — великий Комитас! — умещается в полный рост всего между двумя тоненькими веточками, словно в фоторамке. И это тоже мера. Относительная единица измерения величин. Как мало нужно величию, и сколь великое умещается в малом.

Потом, год спустя, был Ковчег. И открытый Арарат. И вертикаль лучей, словно копья небесные, пронзала тучи. И цвели цветы соборного сада. И сочился их сладковатый, намоленный, настоянный на солнце аромат, проникая сквозь кожу, опутывая волосы, заглядывая в душу. И пулпулак у хачкара студеной каплей холодил губы. И был просторный зал новой библиотеки. И долгое эхо слов архиепископа Натана: «Несите мир туда, где нет мира. И любовь туда, где нет любви. И станьте сами миром там, где он нужен. И будьте сама любовь там, где нет ее. И несите любовь во всех ее проявлениях, ибо все человеческое в вас».


 

Захрмар[17], дружба народов, или сверчки на каскаде

— В Ереван, значит, летишь. А что подаришь ты своей Вике, жоним[18]? — Шахринисо опа[19] открывает створку шифоньера, перебирает аккуратно уложенное белье, задумчиво скользит по нему узловатыми смуглыми пальцами. Останавливается. Достает из-под тяжелой стопки пеструю прохладную ткань. — На вот, дочка, возьми. — она протягивает Саодат свернутый полосатый отрез. — хан-атлас[20]. В жару холодит, в холод согревает. Хороший. На платье будет. Понравится ей наш узор, дочка, как думаешь?..

Я знаю, что ты тоже это знаешь. Иногда предожидание оставляет в памяти след более яркий, чем само событие. Потому что эмоции, предвосхищающие его, торопятся в подробностях. Воображение безгранично. Оно умело замешивает невероятные краски для предстоящего. Чтобы потом прорисовать до мелких завитков. Чтобы, как говорят у нас, cu floricele si cu toate cele[21]. И этот созидательный процесс обычно занимает времени гораздо больше, чем свершившееся позже. А событие, собственно, возьмет да и мелькнет — р-р-раз! — словно его и не было! А ты все еще с придыханием надеешься, замираешь, прислушиваешься. И внутри тебя играет оркестр. То тяжело — бух! — ухнет куда-то вниз сердце, то мелко задрожат в животе лепестки ксилофона — ля-ля-дзынь-тиу. Думаешь: ну вот же, вот же, сейчас-то все и начнется — то самое! Но... оно вовсе уже и закончилось, оказывается. И остается только дрожащая мелодия воспоминаний, обрывки света, цвета, ветра, вет...

— Давид приехал! Я его уговорила свозить нас с ребятами в Эчмиадзин.

— Кого свозить? Куда?!

— В Эчмиадзин. Нас и ребят наших: Фарит, Саодат и Марина никогда не были в Эчмиадзине. А завтра уже безоговорочно всем возвращаться домой.

— Так ведь время около девяти вечера уже, Ленушик!

— Так ведь иначе до завтрашнего вылета не успеваем, Викушик!

Давид приехал. Арцахский Давид из Степанакерта. Он думал быть в Ереване сегодня гораздо раньше, но что-то не складывалось, и встретиться с нами у него получилось только к самому вечеру. А мы его ждали. Очень. Потому что ребята никогда не были в Эчмиадзине. А завтра нужно было всем возвращаться домой. Но... у нас были Лена, Давид, Армен и Арсен в придачу.

А еще был ветер. Сильный. Пронизывающий и влажный. Проехав больше половины пути от Еревана, мы долго стояли на какой-то темной автозаправке. Пили ледяной кофе из пластиковых стаканчиков, покрытых рифленой пленкой фольги, ожидая, пока баллон наполнят газом. Чтобы потом шумно загрузиться в тепло утробы давидовой машины. Чтобы снова, угадывая в перемежающейся темноте лица друг друга, болтать о литературе, переводах, впечатлениях от Армении и ехать, ехать куда-то этим длинным вечером, неумолимо стремящимся к ночи, к завтрашнему расставанию — может быть, ненадолго, а может быть, на годы.

И пока баллон наполнялся газом, мы стояли на середине пути до Эчмиадзина. Или на середине пути от Эчмиадзина. И у кого-то из нас это был путь длиной во всю предыдущую жизнь. До первой встречи с ним. А у кого-то это был путь — от Эчмиадзина до возвращения к нему. И вот наши пути слились в одну эту ночную дорогу. И вдоль нее дул ветер. И мы стояли и ждали. И, в душе, тайно считая себя поэтом, каждый из нас при разговоре по очереди украдкой взглядывал на небо. И вот когда все глаза одновременно соединились в одном поднятом кверху взгляде, раздалось общее — а-а-ах! Потому что такого неба каждый из нас либо давно уже не видел, либо не видел никогда. В густой антрацитовой тьме шелестели прозрачные звезды. И млечный путь тянулся пульсирующим клином, указывая направление к Эчмиадзину. И ветер дул так сильно, словно пытался сдуть с небес звезды, но они только еще яснее сияли. И мы теперь уже стояли исполненные этого ветра, и этих звезд, и этой дороги, в предожидании Эчмиадзина.

— Ночь уже, куда? Закрыта территория, — говорит нам сторож у ворот.

— Э, отец, люди издалека приехали, завтра на самолет, а в Эчмиадзине не были еще.

— Ну что мне с вами делать... Только тихо ходите, клумбы не топчите, спиртное не пейте и не буяньте тут, а то у меня проблемы будут.

— Что ты, отец, тут все люди интеллигентные — писатели из разных стран. Вот хотим им наш храм показать. Не волнуйся, все спокойно будет, да я отвечаю, — увещевает Давид.

— Писа-а-атели, — тянет дед и цокает языком, будто определяя на вкус: придется ему, нет? — Ну, тогда я вас сам везде проведу, все покажу и обо всем расскажу. Только не разговаривайте громко, уговор?

— Лав[22], лав, обещаю!

И мы обходим ночной Эчмиадзин. И глубина луж под ногами кажется глубже и бездоннее неба над головами. И птица во тьме перелетает с ветки на ветку, следуя за нами. И сонно покачивают опущенными бутонами цветы. И громада древнего храма наплывает и останавливается прямо перед лицом, и ты себя не можешь сопоставить с ним — настолько он велик и внезапен. И они — мои друзья — впервые увидев Эчмиадзинский собор, стоят перед ним безмолвные и потрясенные. Стоят, прислушиваясь к тому благому, что в этот момент растет внутри каждого. Они, видевшие многие древние храмы Азии и Европы, стоят сейчас перед этой армянской святыней и знают, что ни одна другая не сравнима с ней. Узбечка, татарин, гречанка, русские, армяне — дружба народов во главе с замглавредом одноименного журнала. Кто мы? Э, разве важно?! В душе у каждого сейчас происходит сокровенное — разговор со своим Богом!

А где-то там, в непроглядной темноте, над всем этим, — задумчивый наблюдатель. Арарат.

— Чинару эту спилить хотят. Будут новые ворота перед резиденцией строить, дорогу расширять. Чинара прямо на дороге — мешает.

— Как спилить?! Это же убийство! Вы не должны допустить это! Вы все!

Рука в руку, смыкаются вокруг ствола. Фарит, Саодат, Марина, я, Лена, Арсен. Сколько? пять? шесть обхватов человеческих рук! И каждый из нас загадывает и верит, что нашими объятиями возможно уберечь, заговорить ее, эту чинару, заговорить и сделать неприкосновенной, отмолить. Ведь вот же — живая жизнь, стоит, с ветром советуется, букашек-мурашек укрывает, тенью со зноем борется, от дождя спасает и столько поколений перевидала, столько тайн пережила. Эта чинара в сознании всех, кто когда-либо был здесь, — не менее символ Эчмиадзина, чем сам собор! Как достучаться до кабинетных слепцов, близоруко заглядывающих в бумаги, вместо того чтобы выглянуть в окно! А безграничное милосердие самого места? Кому молиться за зеленый шелест этой жизни?

— Э, слышь? Кто тут ходит? Сейчас охрану позову! Кто пустил?

— Ахпер[23]-джан, я пустил. Все хорошо у тебя, нет? Это писатели. Сейчас, уже возвращаться будут. Я до ворот их провожу. В Эчмиадзине никогда не были, три дня в Армении, завтра улетают уже, а ничего толком не видели! Нельзя было не показать.

— Писатели-шмисатели! Мое какое дело? Не положено — значит, не положено!

— Успокойся, джан, уходят уже, говорю же. Под мою ответственность.

— Ну, Егиш, смотри, допрыгаешься ты однажды. Я все начальству доложу завтра, так и знай. С работы вылетишь.

— Говорю же тебе — как люди уедут, Эчмиадзина не увидав? Какая после этого Армения в душе у них останется, э? Ну что за человек ты, Арташ?

— Утром же все начальству сообщу!

— Тьфу! Не человек ты, змея!

— И за оскорбления ты мне еще ответишь, Егише Оганнесян!

— Захрмар! Слышь, уходим мы уже. Денег сколько тебе дать, чтобы замолчал, а? — наш Давид порывается к несговорчивому охраннику.

— Пойдем, Дав-джан, мы уже и так все посмотрели.

Скрипят, вздыхают петли калитки соборного сада.

— Больше всего бесит, — тихо продолжает Давид, — что завтра вот этот пойдет и нажалуется, а хороший человек из-за него пострадает. Так всегда. — Он отчаянно рубит рукой ночной воздух. — Шноракалуцюн[24], Егишд жан! Спасибо, что друзьям моим позволил Эчмиадзин увидеть!

— Хндрем, ахпер![25] Приезжайте когда-нибудь еще! Днем приезжайте. может, и Гора покажется. Гору-то видели они, нет?

— Без Горы как? Гору видели. Видели уже Гору. Бари гишер[26], Егишд жан, бари гишер!

Уезжаем. Каждый думая о чем-то своем. И речь молчаливо теплится в нас затухающим угольком, никак не разгораясь с новой силой.

— Я вам такое место теперь покажу — точно никогда не забудете. Только холодновато. Через магазин проедем, — пытается возобновить разговор Давид, — хоть по глотку коньяка нужно выпить, а то вы там совсем замерзнете.

Ветер свивает воздух ночи в свистящие вихри. Мы на краю Еревана. Над Каскадом[27]. На кромке неба и ночи. Над сбегающими огнями города. Еще не успевшие отойти от величия Эчмиадзина. И уже снова поверженные и потрясенные.

...Что подаришь ты своей Вике? На вот, возьми, жоним. В жару холодит, в холод согревает. Хороший. Понравится ей наш узор, дочка, как думаешь?..

Развевается над городом отрез пестрого хан-атласа, и я отдаюсь ветру, оборачивая вокруг себя летящую ткань. Мне тепло в этом шелковом коконе. Вдвойне. От пестрого орнамента, вобравшего радугу жаркого узбекского лета. От согревающего дара горячего сердца.

И металлический скрип сверчков, перемигиваясь с пригоршней звезд, дрожит в холодном, ветреном воздухе.


 

Не менее реальность, или автограф до востребования

Каждый раз, когда я начинаю писать тебе, я сомневаюсь. Сомневаюсь — достаточно ли хороши мои слова, чтобы быть достойными твоего прочтения. Ты сказал бы: «после Андрея[28] писать об Армении и просто, и сложно». А я отвечаю: «сложнее всего — просто писать после тебя». И тем не менее я снова пишу тебе.

Москва. День уходит стремительно. Мимо. Спешка, суета, лица, речи, люди, люди, спешка, суета... Все это проносится как вагоны метропоезда. Иногда — чуть задевая не вовремя захлопнувшимися дверями, иногда — полностью растворяя и обезличивая в толпе.

Город, съедающий время и выедающий цвет глаз! Чувствую себя бабочкой на твоей булавке. Остановиться, вдохнуть полной грудью холодный, серый воздух и остаться наедине с собой. Срочно. Иначе следующий вдох будет уже невозможен. Люди! Как вы живете тут? Вы живете? Выживаете. Во всем есть свой скрытый смысл. Я зачем-то приехала сюда, в эту ноябрьскую сырость. Зачем?

Я уходила утром в серость и туман. Москва в ноябре — сумерки рая. Пытаясь втиснуть себя в день, никак не справляешься с этим, потому что не покидает постоянное ощущение вечера. С самого утра. Как в похмелье. Пожирающий время город — гигантский вишап[29]. Что ему твое армянское безвременье! Смещение реальности. Муторная туманность похожа на обреченность. В иных лицах можно увидеть ту отчаянную пустоту, когда кажется — ничто не изменится и даже смысла нет ожидать, мечтать и надеяться. Глаза, опущенные в мокрый, грязный асфальт. Сколько лет ходить так, не поднимая головы к небу!

А в Армении небо везде...

Зачем я сейчас здесь?

Станция метро «ВДНХ». Дождь. Мы торопимся, мы уже опоздали на целый час. Мы будем представлять свой сборник поэтических переводов с армянского и русского «Буквы на камнях». И мы — Рудик, Лена, Овик, твой сын Давид и я — торопимся, сбивая дыхание. Мы торопимся успеть.

Павильон «Армения». Магазин армянской книги. Нас ждут. А я точно знаю. Я предчувствую, что это ты ждешь меня там. Знаю — как данность. И тороплюсь, несмотря на усталость и натертую ногу, несмотря на риск поскользнуться и сломать каблуки. И я бы бежала сейчас даже босиком под холодным дождем. Только бы навстречу тебе! К тебе.

— Так почему вы назвали свой сборник «Буквы на камнях»? — вопрос, заданный на презентации.

— Потому что Армения — страна камней. И потому что на камнях необъятной рухнувшей империи мы все продолжаем строить мосты к утерянным берегам. И берега поэта — буква, язык и слово. А речь — река. Стремительная и своенравная, то текучая, то заторная, бегущая то по камням, а то в песчаном тихом русле. И переводчик возводит мосты, бережно, по камушкам, слово за словом, буква за буквой, — соединяя берега. Объединяя культуры. Глаголя на языке сердца голосом души...

На обложке нашей книги две картины Минаса. Пока о сборнике рассказывают Лена, Рудик и Давид, я думаю о том, что однажды, сквозь прозрачный день[30], именно ты, Грант, открыл мне Минаса. Минаса другого — живого, о котором нужно было узнать как о великом художнике уже потом, спустя время, и только после того, как он прочно обосновался в моем сознании не как гений, а как человек смертный — с кофе в термосе, чехами в мастерской и истомой вынашивающих плоды садов. Но первоначально разглядеть его нужно было сквозь прозрачный день твоих слов...

Овик удивленно говорит о том, как приятно неожиданно обнаружить в книжном магазине вдали от Еревана свой сборник прозы. Новенькие корешки соседствуют со старыми переселенцами с ереванских книжных развалов.

— Спорим, вы найдете сейчас еще и общих родственников, — улыбается твой Давид.

И тут выясняется, что один из присутствующих здесь — Арам — из Кафана, и в детстве Овику, приезжавшему в Кафан с родителями, иногда позволялось мыть арамову машину. Они начинают перебирать общих знакомых, шутить, вспоминать. Мир теснится в игольное ушко.

— Почему ты так любишь Гору? — спрашивает Анушик. — Чем она так важна для тебя, Вика-джан?

Я задумчиво улыбаюсь: что, если бы это ты спросил меня...

— Так почему же ты так любишь Армению?

— Не знаю, — отвечаю я. — Разве можно объяснить, почему любишь вообще? Да, я понимаю, о чем ты. Может, просто сама я лишена ощущения родины, земли, корней. Может, потому так легко уезжать из дома. Не от близких, нет — я скучаю по ним, — а именно из страны. Потому что не связывает... Но и не каждая земля дает то живое, дух тот, которые ваша — твоя — дает... Много разных стран. Много земель. Люди хорошие. Но не везде так. Не везде такая связь необъяснимая. Вот узбеки мои, и Казахстан — да, хорошо там, тоже моя фантомная боль в разлуке. Тоже скучаю. Потому что просто земля там такая. Душа земли такая. А вот таджики — тоже рядом, вроде для западного взгляда разницы нет большой, но что-то не происходит. Не прорастает. И красота вроде не меньше, и друзья, и люди хорошие... но — не вспыхивает, молчит для меня... Необъяснимо... А Армения — везде! — неутолимо болит, ноет, радует, тянет... Отдельно от всего. Не знаю... Мучительно. Как тоска об утерянном рае. И слезы, и радость.

— Так о чем ты плачешь? И чему улыбаешься?[31] — говоришь ты. — Это зов. Зов! Когда ребенок рождается, ему говорят: дыши, вдыхай свою душу. Здесь дыхание такое. Душа земли здесь такая — не надышаться. И ты идешь на зов. Вдыхаешь свою душу.

— Сегодня наш друг Хусей рассказывал — были смотрины, девушка понравилась ему. Хорошая, молодая, красивая, из его народа. Но он не уверен, что сможет ее полюбить.

— Никто не может знать заранее.

— Он не скучает по ней, понимаешь. Он любил другую. Русскую. Но на ней он не смог бы жениться. Его родственники не поняли бы. Они расстались. Он тоскует по ней. Знаешь, пока он рассказывал о невесте, за окном ветер раскачивал ветви дерева, и птичье гнездо качалось вместе с ними. Качалось и не рассыпалось. Держалось. Вот эти люди из книжного магазина, эти армянские ребята, которые сейчас слушают, как и для кого мы делали нашу книгу, они, живущие вдалеке от родины, знают чуть больше. Они немного мудрее нас. Мудростью самой жизни. Человек способен свить себе гнездо где угодно. Даже там, где ветви вряд ли смогут удержать этот груз. Но человек такое существо, которое будет строить свой прочный дом даже на тонких ветках чужого дерева.

— Во имя любви — будет строить. Но и в покинутые когда-то гнезда птицы возвращаются по весне. По зову, по воле сердца.

А внутри меня уже нарастает другой зов. Вырастает как голос из сна. Я снимаю с полки то, что вело меня, что звало и ждало: потрепанный переплет, пожелтевшие страницы — Грант Матевосян «Хозяин». Первая взятая в руки книга оказывается твоей. И не просто твоей. Обращенной ко мне. Ты ждал меня. И ты подготовился. Дарственная надпись на титульном листе:

Милый наш Серафим!

Мы тебя помним

и любим всегда.

Ты видишь, какая

жизнь пошла?

Кишинев — Серафиму Сака!

Грант Матевосян — От его имени и от себя — с любовью, Анаит

27 сент. 1990

Здесь, в Москве, в маленьком армянском магазинчике, — твоя книга, адресованная твоему другу[32] и подаренная ему твоей лучшей переводчицей. Судя по надписи, книга подписана в моем Кишиневе в день рождения моей мамы. Возможно, я слишком внимательна к мистическим совпадениям, но... Как, почему и зачем быть этой книге здесь? По логике вещей ей бы как минимум лежать на полке в доме у Серафима, в Кишиневе... Серафимы связуют небо и землю, служа людским нуждам, воплощая цели Бога на земле. Вот и он связал небесное с земным. Знаки? Твои ответы оттуда на мои письма с Ковчега. Где проходит грань между нереальностью и жизнью?

«...Я хочу выпить за литературу, которая не менее точна, чем наука, а может, и более точна, которая не менее великая реальность, чем жизнь, а может, и не менее жизнь... Это — счастье»[33].

Необъяснимое счастье — твои редкие молчаливые разговоры со мной.

— Это знаки, это посылы любви, Вик-джан, — обращается ко мне твой Давид. — Ты — горлица, принесшая нам ветвь оливы. А ты знаешь, что голубь с библейского ковчега был татрак — горлинка, женская особь? Это Грант привел тебя в Ковчег. Он говорит с тобой. Передает вести. Со мной он тоже говорит, но я так часто глух!..

— Не переживай, он находит, как говорить с тобой через других. Вот и появляются люди. Я, другие... Вот Фарит написал сценарий по его рассказу и переслал тебе — это же тоже его разговоры с тобой.

— Да, но больше всего он напрямую говорит со мной и с нашими, но мы многое не слышим.

— Может быть, так...

— Он же за спиной моей все время. И во мне. А я не слышу его очень часто...

— Скажи, — после паузы спрашиваю я, — тяжело быть сыном?

Он умолкает, твой Давид. Смотрит куда-то вдаль так, будто вглядывается в свое невидимое отражение.

— Мне очень не хватает его, — тихо произносит он.

Я вижу, как наполняются слезами его огромные задумчивые глаза. И для меня это главное из того, что он мог бы сказать о тебе.

В кого-то Бог сейчас вдыхает жизнь, а кто-то ее возвращает Ему. И это не более реальность. И это не менее жизнь.

«Боже, какой прекрасный этот свет!» — сказал однажды ты. Ты всегда был в диалоге сам с собой, твои книги ничего категорично не заявляли, не навязывали. Ты рассуждал, призывал читателя к их собственным выводам, но при этом пребывал в своем убеждении...

Но ты ошибся. Ошибся в одном.

Однажды осенью Луарсабыч[34] рассказывал на семинарах, как за несколько лет до твоего ухода вы встретились в Ереване. Вы поговорили о том, какой трудной стала жизнь. Он спросил, закончил ли ты «Мост княгини Нана», сказал, что было бы хорошо потом дать ее в переводе в «Дружбе народов». А ты ответил ему: «Я не вижу той девушки, которая двадцать лет спустя будет сидеть на скамейке, перелистывая страницы моей книги».

Ты ошибся, Грант. Двадцать три года спустя твоя книга у меня в руках.

В годовщину твоей смерти в память о тебе я зажгу свечу, поставив ее в своем домашнем алтаре меж камнями, привезенными из Армении. Послание дошло до адресата. Я верю в то, что пламя этой свечи светится и там, на дорогах твоей души.


 

Ежевика, или белые ангелы шуши

Мы в Шуши. Не стану вдаваться в этимологию названия города и подробности исторических версий. Пусть этим занимаются специалисты. Я могу лишь делиться с тобой тем, что зафиксировало мое восприятие.

Шуши считается культурной столицей Нагорного Карабаха. В надписях на городских указателях к армянскому добавляется русский.

Улицы города то чисты и нарядно выглажены, как фартук первоклассницы, то нищи и безумны, как увязавшаяся за нами тетка. Она одета в ядовито-малиновое платье, волочащееся по зеленой глине луж. На ней стоптанные шлепанцы не по сезону. В ее глазах сумасшедший огненный танец с саблями. Она срывает красными, обветренными руками стебли крапивы, растущей прямо из каменной кладки полуразрушенной стены. Ее уши наполнены слышимыми ей одной звуками зурны[35] и дрожью дхола[36] под ударами ловких пальцев невидимого музыканта. Она уверенно идет с нами, то чуть отставая, то спеша вперед, указывая путь. Она ничего не просит. Она просто идет с нами. Она просто поет песни, удивляющие меня своей похожестью на балканские напевы. Она чувствует себя своей среди нас. Что в общем-то верно — поэты и писатели тот еще чокнутый народец!

Здесь совсем уже осень. Битый дождем клевер растопыривает трубчатые лепестки. В тихом шелесте осыпаются переспевшие сливы. Глубоко в небе жужжит игрушечный аэроплан, и ребенок управляет с земли его движениями с выверенной точностью — он уже с детства знает, как важно контролировать свое небо.

Здесь совсем уже осень, и маскировочная школьная форма — на случай атак с воздуха — цветами похожа на увядающую листву. И это страшно и дико, потому что у детства должны быть другие отношения с небом, другое время года в душе и другие мотивы для игр.

Но здесь совсем уже осень, и на балконах пятиэтажек сушится белье, цепляясь за поленницы дров, привычно приготовленных к близящейся зиме. Привычно для этих мест, привычно для этих людей. И совершенно дико для меня — в многоэтажных домах НЕ ДОЛЖНЫ топить дровами, это вызывает когнитивный диссонанс и, наконец, нарушает правила пожарной безопасности (какая же это глупая сейчас мысль с моей стороны)! В моем мире другие правила, хотя они тоже установлены не нами, и от этих правил не легче жить и не теплее выживать.

В невосстановленных кварталах развалины домов зарастают вездесущей ежевикой.

— Вика, Вика, ЕжеВика, мернэм тартичнерит[37], — улыбается Эдо.

Припоминаю строки его стихотворения, которое переводила:

Самое любимое имя в жизни

было цвета твоего обета...

Тоскую ли я по тебе?[38]

Поэты во всем видят поэзию. Фиолетово-черные жемчужины зерен этой кисло-сладкой ягоды напоминают еще об одном имени. В памяти всплывает рассказанная кем-то история. Женское имя Маквала в переводе с грузинского — «ежевика». Когда-то отчаявшийся добиться взаимности поэт посвятил своей возлюбленной Маквале романтическую поэму признаний — он засадил свой сад ежевикой. Теперь у него была своя Маквали. Символ его безответной любви: сладкой с кислинкой, нежной и ранящей одновременно... Здешняя ежевика — скорее символ запустения. Безответная любовь приводит со временем к запустению — запустению сердца. Но ведь если подумать — настоящая искренняя любовь не требует ответного чувства, она превыше всех условностей, потому что безусловна, потому что человек по-настоящему целостен именно тогда, когда переполнен любовью сам и когда способен принять чужую любовь. Любовь созидает и наполняет. Вот и получается, что сад любви никогда не перестанет цвести и давать плоды... Стакан наполовину пуст или наполовину полон? Все зависит от восприятия наблюдающего. И потому мне хочется смотреть на все это с другой стороны: пусть это будет не ежевика с шушинских развалин, а ягоды новой жизни, символ возрождения.

Здесь совсем уже осень. На плоской крыше солнечными зайчиками рассыпаны желтые дыни. И в старые добрые времена уже были бы готовы мафраши[39] с приданым, потому что осень — время свадеб. И ослики бы тряслись по дорогам с перекинутыми через спины наполненными хурджинами[40], и ковры для даров новобрачным пестрели бы рисунками птиц, животных и яйца — символов новой жизни. Потому что будущее всегда опирается на прошлое. И увлеченные своим делом улыбчивые молоденькие девочки-гиды в арцахских музеях — тоже прошлое, из уст в уста, с ладоней в ладони бережно передаваемое будущему... Но пока в городе грусть и тишина. А свадебные ковры пылятся в духоте музея, ожидая, когда проворные руки снова возьмутся за разноцветные нити, создавая новый узор и славя жизнь, процветание и плодородие.

Словно тени из горьких снов, вязь на минарете шиитской мечети приходит в движение с порывами ветра. Опускается туман, и медленная улитка ползет по стене в своем времяисчислении. Проявляющиеся на небе звезды похожи на окаменелых моллюсков из Астхашена.

Здесь совсем уже осень, и день почти исчерпан. Светлые стены Сурб Аменапркич Казанчецоц — собора Святого Христа Спасителя — выбеленный холст с намеченным на фоне свинцового неба рисунком. Лики белых ангелов с трубами обращены с колокольни к четырем сторонам света, они и похожи на воинов света, несущих свой караул. Четкая аппликация храма на плато вселяет уверенность в том, что Господь больше никогда не оставит это место. В советское время, как многие церкви по всему нерушимому республик свободных, храм служил и амбаром, и гаражом, и складом для хранения ракет системы «Град». Статуи ангелов были разрушены во время Карабахской войны, и новые стражи — точные копии прежних. Но главные чудеса Казанчецоц сокрыты под землей: в заалтарье, уровнем ниже, помещение с квадратным отверстием в центре купола, тремя арочными окнами, двумя лестницами и двумя же узкими выходами к кельям. Если встать в середине низкого зала, прямо под квадратным отверстием купола, любой воспроизведенный тобою звук будет, чуть запоздав, возвращаться к тебе, словно бы голос твой не исходил изнутри наружу, а зарождался вне тебя. Произнесенная тут молитва — слова Господа, вложенные в уши молящегося.

Знаешь, здесь, над городом, сегодня совсем уже осень и... белые ангелы.


 

О яблоках, или Ева с гранатом

В Ошакане спускаюсь в усыпальницу Месропа Маштоца. Тишина, душный воздух, одиночество и покой. Довольно скромный и непримечательный обелиск с буквами. Снаружи в саду каменные буквы, похожие на хачкары, намного живописнее.

Я ожидаю какого-то необыкновенной силы переживания, какого-то возвышенного состояния, но все совершенно обыденно, плоскостно и ровно. Мой пытливый взгляд замечает прозрачную бретельку от бюстгальтера, валяющуюся на ступени усыпальницы. Видимо, потеряла какая-то из подружек невесты — сюда приезжают свадебные кортежи. Опять сопоставление величин! Маштоц недосягаемый — всей мощью и значимостью для армянства, и Маштоц — низведенный до обычного смертного этой деталью женского туалета вблизи места своего погребения. Мучительное противоречие и детское ощущение несправедливости: гении должны быть совершенны во всем, тем более в том, что окружает их смерть.

Очень тихо. Свет дня рассеян, и тень на солнечных часах едва различима. Деревенский мальчонка замечает мой любопытствующий взгляд и спешно сбегает от меня в глубину изогнутой улочки. Пахнет сеном, влажной травой и дымом чернослива. Сладкий абрикосовый лаваш, солярные диски свежей гаты[41], мед, застенчивые лица торговок, пыль дороги.

Рудик надевает на меня вязку увесистых бус из алоча[42]. Они так же пахнут, как то яблоко, которое принес в галерею Ванадзора Араик. И они такого же цвета, как гранат, который я держала на ладони у ступеней Звартноца. Плоды из райского сада. Одновременное ощущение земной Евы и небесного Ангела[43].

Осенние яблоки Армении по-особому запоминающиеся.

Одна из прозаических работ Стефана Зоряна[44] — «Яблоневый сад». Его трехэтажный дом из розового туфа в Ванадзоре окружают раскидистые яблони. Из окна маленькой комнатки, в которой стоя — как в свое время Хемингуэй — работал писатель, видны церковь Сурб Нарек, горы и спрятанные в осенней листве огромные красные яблоки, своими матовыми боками невероятно напоминающие елочные игрушки. Нерсес срывает с дерева яблоко и предлагает его мне. В саду перед домом маленький питьевой фонтанчик — пульпулак, но мыть яблоко не хочется. Я натираю его матовую кожицу до глянцевого блеска и хрустко надкусываю упругую плоть. Сладкий сок сочится по пальцам ароматом уходящего лета.

В саду у Севака в Зангакатуне красные и желтые яблоки. Но если Зорян незримо присутствует во всем, что окружает его дом, то в Севаковском саду меня не оставляет ощущение пустоты и утраты. Я срываю яблоко с ветки, я вдыхаю его запах, пытаясь уловить в нем солнце, но яблоко пахнет одиночеством лунных ночей. Этот сад пуст, и плоды, тихо падая, приникают к земле, тоскуя по своему хозяину.

В художественной галерее Ванадзора прохладно. В фойе молодые художники рисуют портреты друг друга. Мы ждем нашего друга-художника Араика. А пока я рассматриваю картины: «Пять солнц» Генриха Мамяна — Солнце Любви, Солнце Урожая, Солнце Детей, Солнце Работы и Солнце Пробуждения; «Зов синей птицы» Карлоса Абовяна — шесть женщин и девочка в прозрачном сиянии кружевного белого на картине — метафора чистоты; «Комитас» Ваграма Хачикяна; «Сиреневый ветер» Ары Гевондяна... и именно в этот момент, когда я задерживаюсь у его картины, узнавая манеру мазка, подходит наш Араик! Он протягивает яблоко:

— Это тебе, Вик-джан.

Я бережно принимаю дар, застенчиво сияющий розоватой округлостью. Еще одно осеннее яблоко Армении.

В Звартноце фотографируемся на ступенях храма. Кто-то передает мне гранат. Я держу его на ладони вытянутой руки. Кадр, еще кадр, палантин незаметно сползает с моего плеча, ветер выхватывает прядь волос, играя с ней.

— Ты похожа на Еву. на Еву с армянским яблоком. — легкий болгарский акцент Красимира[45] придает его словам еще большую поэтичность. — Держи-ка еще, — говорит он мне.

Я беру из его рук плод смоквы. Ее розовая зернистая мякоть похожа на гранатовые зерна. И я думаю о том, что все мы зерна одного плода — разные до одинаковости и одинаковые в своей непохожести. И как же много талантливых людей. Одиночество — основная пища таланта. И как же хорошо, что он ненасытен.

— В 1971 году я написал свою первую книгу. Я был вполне еще молод и катастрофически одинок. — Красимир наблюдает за облаком, медленно скрывающим солнце. — Я влюбился в кубинку, написал ей три многостраничных письма и понял, что это роман всей моей жизни. Продал все, что у меня было, и уехал к ней. А роман потом я назвал «Дневник одной бабочки. Брошюра по инсектам». Вот так сложилась жизнь. Я до сих пор люблю ее и счастлив, как только могут быть счастливы люди, встретившие свою единственную настоящую любовь...

Бедный-бедный Красимир! Два года спустя он умрет от рака. Получив напоминание в Facebook о дне его рождения и ничего не зная о случившемся, я поздравлю его на его страничке. Мне напишет его друг, сообщив, что уже полгода, как с нами нет Красо. Бездушная сеть — пародия на жизнь, где, впрочем, как и в реальности, каждый незаметно умирает в своем одиночестве...

«Дорогой Красо, теперь ты собираешь с Евой яблоки Его сада, беседуешь с Маштоцем об особенностях армянского алфавита и ведешь дневники райских бабочек...»


 

Немного о хачкарах, или Мойры Норадуза

Краски тают в серости неба и промозглости дня. Арарат в оконном проеме гостиницы «Конгресс» едва различим.

По дороге к Севану ветрено, холодно и не по-апрельски тоскливо. Из-за свинцовых туч медленно выплывает анемичное солнце. Но оно не приносит тепла. И свет, несмотря на копья лучей, сегодня кажется обычным. В нем нет такого привычного тут пронзительного сияния. Деревья, склонившие кроны, тянут ветви в направлении от ветра к солнцу. Черные воды Малого Севана и нефритовые воды Большого Севана, как день и ночь, переходят друг в друга. Заросли облепихи покачиваются в дремотной спячке. Камушки с побережья на моей ладони шевелятся под сильными порывами ледяного ветра, будто рыбы в глубоких водах Севана. Приблудная собака жмется к ногам и пытается лизать мои руки. Я глажу ее, и она, виляя хвостом от удовольствия, подставив нежное брюхо ласкам, принимается вертеться в рассыпанных по земле, выдуваемых прошлогодних листьях. Псина так преданно и неотрывно смотрит на меня своими огромными глазищами, что в них, словно в зеркале, можно легко различить свое отражение.

Гегамские горы на горизонте по пути к Норадузу вырастают прямо из неба и становятся выше по мере приближения к ним. Меж облаками, несмотря на середину дня, висит огромная луна.

Норадуз — одно из древнейших сельских поселений в Армении. Оно знаменито не столько тем, что в XVI веке было резиденцией армянских меликов, сколько тем, что здесь расположено самое большое на территории современной Армении кладбище хачкаров. На этой небольшой территории насчитывается около тысячи хачкаров разных эпох и стилей. Самый древний из них, говорят, относится к V веку, остальные датируются XIII–XVII веками. Каждая стела покрыта уникальнейшим орнаментом. Тончайшие ажурные переплетения, виноградные гроздья, солярные розетки, листья, гранаты и абрикосы, высеченные вокруг креста на камне. На некоторых хачкарах изображены сцены свадьбы, на других — сюжеты из сельской жизни. Почерневшие от времени базальтовые и розово-терракотовые туфовые, они покрыты густым мягким мхом и разноцветными чешуйками лишайников.

Армения — страна камней. И здесь моя неизлечимая мания повсеместно собирать камушки прогрессирует с невиданной силой. Я тащу их отовсюду, наполняя карманы и сумку, и каждый раз думаю — пропустят ли меня на таможне с таким каменным грузом. Правда, всю Армению мне, конечно, не вывезти с собой в чемоданах. Смайл. Да и собираю я обычно самые маленькие камешки, при взгляде на которые потом, дома, смогу вспоминать места и связанные с ними ощущения. За годы путешествий у меня собрался небольшой сад камней, большая часть из которых теперь — армянские. Но взять камень с норадузского кладбища я все же не решилась: не то это место, покой которого можно тревожить.

Искусство укрощать камень армяне обрели в незапамятные времена. В долгой, кропотливой работе под рукой мастера появлялись святые знамения, окруженные изящнейшим кружевом сотен мелких узоров. Больше всего хачкаров можно встретить у храмов и на кладбищах, но еще — у дорог, родников (иногда хачкары объединяют с питьевыми фонтанчиками), на склонах гор — в местах, где они лучше всего видны и куда приходит большее количество народа. Сами, будучи святыней, эти крест-камни всегда освящали и местность вокруг себя. Чем больше людей поклонялось хачкару, вознося молитву рядом, тем сильнее и значимее становился камень.

Мотивов для установления крест-камня было множество — от посадки сада до провозглашения войны или мира, от вещего предсказания до возведения храма. Главное предназначение хачкара — цель его воздвижения. Считается, что человек, поставивший хачкар, получит помощь на Страшном суде.

Резчики по камню работали месяцами. Трудно поддающиеся обработке камни день за днем превращались в произведения искусства, покрываясь филигранным уникальным узором. И далеко не каждый человек мог позволить себе заказать такую работу мастеру — это было предметом роскоши. С туфом работать было легче по причине его податливости, а базальт мог выстоять века. Именно поэтому мастера использовали эти два вида камня. Камни устанавливались в дар божеству и в честь усопших. Как правило, они не различались внешне, и сама композиция крест-камня никогда не менялась. Наиболее распространенными все же считаются надгробные хачкары. Они смотрят всегда на запад, а само захоронение расположено так, чтобы лицо покойного было обращено к стеле.

Сильный, пронизывающий ветер треплет на окраине кладбища голые пока еще деревья. Но трава с редкими заплатками не оттаявшего снега свежая и яркая. К нашей группе, стараясь одна другую опередить, спешат две старухи. Та, что чуть помоложе — дородная, высокая, тяжело и шумно ступающая, — укутана в пестрое тряпье неопределенной формы. Может быть, она кажется грузной именно из-за этого вороха напяленной друг на дружку разнообразной одежды. Другая же — сухая и сгорбленная, но довольно шустрая. Ее голые десны, обнажающиеся при разговоре, украшают всего два зуба: по одному сверху и снизу. Обе старухи трясут перед нами, тыча чуть ли не в лицо, разнообразием самовязок — носки, тапочки, детские пинетки, шапки, шали, жилетки и прихватки для кухни. Перекрикивая друг друга, они не переставая тараторят что-то на каком-то незнакомом мне армянском. Видимо, дело не в том, что деревенская речь отличается интонационно от городской даже для моего русского уха. Наверное все же это особенность местного диалекта.

Мы разбредаемся по кладбищу, ставя перед старухами непосильную задачу: им приходится делать выбор, за кем же увязаться, чтобы всучить-таки свой нехитрый товар. Цены на него, кстати говоря, весьма приличные, вполне себе европейские.

Одна из бабок, та, что помоложе, учуяв иностранку, следует за мной. И не отстает, даже смекнув, что покупать у нее я ничего не собираюсь. Забегая вперед, она начинает что-то быстро-быстро говорить своим низким, гортанным голосом, указывая рукой на стоящие рядом хачкары.

— Что она рассказывает? — призываю на помощь я одного из армянских поэтов.

И он начинает переводить:

«Было это во времена нашествия турок-сельджуков. Они отличались особым коварством и всегда нападали внезапно. Могли выбрать для набега деревню, в которой шла свадьба или похороны. По древним законам в такие дни всегда прекращались сражения. И вот когда в Норадузе армянский царь Гегам скорбел по одному из своих лучших воинов, турецкому владыке Мелик-шаху тайно доложили об этом. Сказали ему и то, что с царем небольшая охрана да горстка местных крестьян. И решил Мелик-шах той же ночью пойти на Норадуз. Но и у армян были шпионы во вражеском войске. Сообщили они царю Гегаму о готовящемся нападении. Был он и вправду в то время на кладбище с несколькими своими верными соратниками. Армянский царь славился своей мудростью и хитростью. Он решил ни за что не отступать, а ввязаться в неравную схватку с турками. Приказал он воинам снять свои доспехи и надеть их на хачкары, а самим встать меж камнями. И вот под покровом ночи вошли в Норадуз турки. Страшная картина предстала их взорам. Многочисленные пешие воины, которым не видно было ни конца ни края, стояли плотными рядами. А на возвышенности во главе с царем Гегамом выделялись на фоне ночного неба грозные всадники. Приняв камни за войско, напуганная армия Мелик-шаха обратилась в бегство. И пустившийся в погоню царь Гегам со своими воинами перебил сельджуков всех до одного. Так эти хачкары, поставленные в честь героев прежних времен, помогли победить живым».

Старуха поправляет сбившийся на глаза платок и снова принимается, расхваливая свой товар, впихивать нам вязаные носки-шапки. Приотставшая ее беззубая старшая товарка скоро присоединяется к нашей образовавшейся за время рассказа большой группе. Ей хочется обратить на себя утерянное на время внимание. И, понимая, что шанс ей выпал, а уши собравшихся свободны, начинает рассказывать свою историю, заодно предлагая нам свои вязанки:

«Все не так было. Она не так вам рассказывает. Не знает она ничего. И носки у нее связаны не из шерсти, а из акрила... Было это не при Гегаме-царе, и не турки-сельджуки на армян тогда напали. А напал на армян тогда Ленг Тимур[46] — монгольский хан. Дошел он в те времена до самой Армении и прямо в Норадуз с войском своим пришел. И было его войско такое огромное, что, когда оно на горы взошло, заслонило собой солнце на небе. Стало посреди дня небо темным, как ночью. Испугались жители Норадуза, но земли свои покидать не захотели. Армянин свою землю никогда не оставит. И умирать будет только на своей земле. Пришли норадузцы на кладбище просить совета у умерших предков. И небесной волей сошло на них знание: одеть шлемы воинов на хачкары, а мечи выставить навстречу противникам. И стали памятники мертвых как живые воины, а живые люди встали между хачкарами. С гор армии Ленг Тимура показалось, что в Норадузе против них стоит целое войско. Увидев такое, монгольский хан приказал своим отрядам встать лагерем вокруг Норадуза. И послал хан Тимур в Норадуз своего доверенного человека, чтобы вести переговоры. Старейшины деревни понимали, что их хитрость скоро станет открыта и тогда всех их ждет неминуемая смерть. Тогда самый старший из всех договорился с ханским посланником, что монгольское войско не тронет тех, кто укроется в древней часовне на кладбище. Остальные же встанут в честной схватке с врагом. На том и порешили. И наутро другого дня войско Ленг Тимура ворвалось в Норадуз. Но нигде не было жителей. И воинов армянских нигде не было. Тогда удивленный монгольский хан отправился на кладбище и вошел в часовню. Внутри сидел главный старейшина. Он возносил молитвы к Богу. И тогда Ленг Тимур опустился на колени рядом со старцем и сказал: “Сколькому мне еще нужно учиться у твоего народа! Но даю тебе слово воина: больше воевать здесь мы никогда не будем”. Долгие часы провел хан Тимур в беседах с уважаемым старейшиной. Много вопросов задавал он своему бывшему противнику. А больше всего волновало монгольского хана, куда подевалось то многочисленное войско, которое он видел ночью: “Если деревня была полностью окружена моей армией, как могли твои люди незаметно выйти из нее?” Уважаемый старейшина, помолчав, указал пальцем вверх. “Они стали голубями и отправились к небесам”, — сказал он. Удивился Ленг Тимур, но не подал и виду. А назавтра ханское войско ушло насовсем. И с армянами они больше никогда не воевали... Вот в этой самой часовне и сидел монгольский хан с почтенным старейшиной», — и беззубая рассказчица указывает на приземистое строение, к которому мы тем временем подошли.

Прислонившись спиной к стене часовни, на камне сидит третья старуха. Она так дряхла, что кажется, может помнить, как на этом кладбище возводили самый первый хачкар. Морщины глубокими бороздами изрезали ее смуглое лицо, и от этого оно стало похожим на древнюю виноградную лозу. Черты ее заостренны и недвижны. Кожа на худых пальцах так тонка, что сквозь нее просвечивают медленная кровь и хрупкие старушечьи кости. Она выверенными движениями рук неспешно вяжет на спицах длинное полотно, и пока еще неясно, чем это станет потом.

— Куда же на самом деле подевались все остальные люди из этой истории? — переводя взгляд с сидящей у часовни старой женщины, недоверчиво спрашивает один из нас у переводившего поэта.

Остановив свою работу, старица прислушивается к нашим словам. Покачав головой, она поднимает свои невероятно красивые, темные, глубокие глаза — единственное, пожалуй, живое в ее лице. С минуту пристально посмотрев на нас, старуха произносит тихим, дрожащим голосом:

— Им помогли мертвые предки. Тайными тропами потустороннего мира увели они армян из Норадуза. А за иными пришли с небес ангелы.

И, будто бы и не было этого разговора, будто бы и слова эти не были произнесены, она принимается снова вязать свое полотно, греясь под ветром в слабых солнечных лучах.

Три мойры Норадуза. Кому предназначен ваш жребий, чью нить вы прядете и какое будущее уготовано всем нам?

Мы возвращались в Ереван. Обморочное солнце закатывалось на запад, и стада белых облаков спускались с Гегамских гор на водопой к сумрачным водам Севана.


 

Мармашен, или между гордостью и осуждением

День с самого утра застыл в недвижимом осеннем воздухе. Спускаться в долину к Мармашену мы будем долго. По мертвому плато, усыпанному камнями. Мертвому, потому что все, что будет встречаться на пути, не будет нести признаков жизни. Словно попадаешь в фантастические декорации зоны из «Сталкера» Тарковского.

По обочине дороги разбросаны останки бетонных плит. Рваная синяя пленка струится в безветрии в таком количестве, что ею, кажется, можно было бы обернуть весь земной шар. Остовы машин. И пугающие своей обнаженностью детские куклы — то безголовые, то уставившиеся остекленевшими глазами в высоту неба. Бледнотелые пластмассовые трупы, предательски брошенные детством. Пробирает озноб, и кажется, что вдоль дороги лежат не куклы, а мертвые младенцы.

Неожиданно в траве возникает пестрая гора битых обеденных сервизов. Откуда они тут?! Их хватило бы на полдюжины семей. И тут же вспоминается Параджанов — из этого осколочного фарфорового хаоса он сотворил бы великолепную гармонию. Великую красоту. На грани. Здесь и сейчас Армения для меня контрастна, как никогда!

За очередным поворотом спуска вдруг открывается тихая долина с игрушечными — отсюда, с высоты плато, — деталями: туфовым храмом, беззвучно текущей рекой, серпантином змеящейся узкой дорогой, пастбищем с пестрыми фасолинами коров, островками зелени сада. Если присесть с фотоаппаратом в высоком сухотравье, меж двумя соломенными стеблями уместится в кадре все — и река с противоположными берегами, и долина, и монастырь.

И вот мы наконец внизу. Монастырские яблони время от времени вздрагивают. Это снова одна из веток отдала свой алый плод земле. Хороня — или сохраняя — его в травах. Тут тоже свой райский сад. Ощущение пограничности жизни и смерти еще сильнее от контраста блаженной красоты храма в долине и разрушительного, как после долгой войны, опустошения там, наверху, на плато. Только здесь в рай приходится спускаться, а возвращаться к аду, поднимаясь.

Несмотря на нестерпимо яркое солнце, от которого нужно прятать глаза за стеклами очков, пронзительно, не по-октябрьски холодно. Я кутаюсь в шарф и ежусь в тепле куртки. Эта разность тоже добавляет контраста.

Но здесь, в долине, все — поэзия. И храмовые развалины с ведущей в сумрачной тени дорожкой. И волосатая гусеница, упорно ползущая вверх по зернистой поверхности хачкара. И тонкая девушка в сером платье, алых колготках, в цвет губ, в тон бусам и яблоку на ее раскрытой ладони. Она похожа на сон Алисы. И оса, заблудившаяся в полой кости, ищущая выход к свету. И птичий помет на разбросанных камнях разрушенной части храма. И воздух в выцветших травах. И зеркало реки Ахурян[47] в ущелье. И молодой армянин, присевший на камень у стены, идеальностью черт и чистотой лика похожий на древнего языческого бога. Редкий ветер шелестит сухими семенами на голых ветвях деревца неподалеку, и этот звук похож на перешептывание умерших душ. От этого становится еще холоднее на сердце.

Я оставлю на высоком камне, как на алтаре, свой солярный талисман. Маленькая жертва во имя жизни. Может быть, тогда эта мертвая зона снова задышит полной грудью под солнцем.

Мы возвращаемся вверх, напрямик по холму, срезая петли длинного пути. Под ногами то нежная мякоть земли, то с гулким скачущим стуком ссыпающиеся камушки. Тишина сказочного пейзажа Мармашена остается глубоко внизу.

По раздолбанной пустынной дороге плато шумно катится железная тачка. Беззубый старик грязен, взлохмачен и давно небрит. Полы его оборванного пиджака засалены и покрыты пылью. Его ищущие, словно щупающие нас глаза источают безумие. В пустой тачке дребезжит порожняя бутылка из-под водки. Старик останавливается и просящим денег взглядом впивается по очереди в каждого из нас. Он упорно, красноречиво молчит. В его взгляде больше слов, чем он может позволить себе произнести. Гордость армянина не позволяет этого сделать. И люди проходят мимо, будто бы сквозь него, стараясь не заметить его унизительной слабости. Человеку порой свойственно делать вид, что плохого и неприятного рядом с ним просто не существует. Сильнее это проявляется именно на грани контрастов с чем-то возвышенно-прекрасным. Старик остается стоять на дороге, задумчиво глядя перед собой. После секундной паузы он со вздохом толкает тачку и продолжает свой неровный путь.

— Ведь это же не свалка? Почему же здесь так грязно? Этот человек безработный? Он не защищен социально? — задает вопрос одна из иностранок.

И тут же получает ответ Давида:

— Иногда добро оборачивается ложной помощью. Уже лет 15–20 здесь срабатывает обратная психология. После землетрясения все средства были брошены на помощь пострадавшим. Потоки медикаментов, денег, одежды и всего необходимого. Отовсюду. И некоторые люди потихоньку начали привыкать к тому, что и без их усилий все равно помогут, приютят, дадут кров, накормят и напоят. К сожалению, это обратная сторона медали.

Роберт смотрит вниз, в долину, туда, где остались рай сада, река и розовые стены монастыря:

— У армян хлеба не было, а они церкви строили. — Он произносит это то ли с гордостью, то ли с осуждением.

— Дзер нманнеры хайтаракум ен Республикан![48] — с улыбкой говорит один из ереванских писателей затертую до дыр фразу из «Мимино».

А я размышляю о том, отчего опускается человек: под гнетом ли обстоятельств, потому что это свойство натуры — мимикрировать под среду, устраиваясь поудобнее, даже если это принижает его человеческое достоинство, или потому что силы бороться с обстоятельствами иссякают и становится уже все равно, что о тебе подумают окружающие и как ты будешь выглядеть в их глазах? Наверное, и то и другое применимо к людской сути.

Последний раз бросив взгляд на застывшую красоту долины и унылую тишину мертвого плато, я усаживаюсь в автобус. Армения, такая разная, снова ждет меня, удивляя, огорчая, радуя и переполняя всеми этими чувствами до самых окраин души.


 

Маленькие истории, или все будет хорошо

Я много рассказывала тебе о храмах и монастырях, об особенностях архитектуры, о городских улицах, музеях и знаменитостях, о друзьях, коллегах, книгах и временах года. И я почти ничего не рассказывала тебе об обычных жителях Армении, тех случайных людях, которые идут по кромке наших жизней, огибают наши судьбы, никак не участвуя в них. Тех, которых больше никогда можешь не встретить. Но именно эти люди порой так западают в душу, что забыть их невозможно уже никогда. И тогда начинаешь их любить. Просто за то, что они есть. И это становится твоим сокровенным откровением. Откровением жизни во всех ее человеческих проявлениях...


 

Хусик-джан

Хусик-джан — травник. Он собирает особые лечебные сборы, и за снадобьями к нему едут не только со всей Армении, но и из-за границы. Так мне охарактеризовали его мои друзья. И я ожидаю увидеть этакого знаменитого целителя, знающего себе цену, живущего в достатке — заграничные же пациенты!

— Езжайте по дороге на Хор-Вирап, свернете по узкой дороге после десятого моста над трассой, — наставляет он по телефону.

По дороге я продолжаю сомневаться — нужно ли мне все это и помогут ли мне его уникальные сборы, да и вообще, при моей лени к разного рода регулярным процедурам стану ли я прилежно заваривать и пить эти его целебные травки.

Мы въезжаем в небольшую деревню. Телефон начинает метаться в поисках сети и автоматически переключается на турецкого оператора — граница и Арарат совсем близко. Пыль за машиной поднимается столбом. Деревенские запахи просачиваются даже сквозь закрытые окна.

У колонки посреди улицы деревенская старуха набирает воду в пластиковые бутылки. Их так много, что в голове моей тут же возникает вопрос: как она их сама дотащит? Давно не чищенные коровы без пастухов возвращаются с пастбища. Они тощи и облеплены соломинками и зацепившимися за худые бока репьями.

Мы сворачиваем несколько раз в поисках дома травника. Переспрашиваем у встречного мальчишки, как доехать до дома целителя. Он машет рукой в неопределенном направлении, и мы пускаемся блуждать по деревне среди довольно бедных домов.

Хусик-джан живет на улице Севака. Что меня несказанно радует. Это уже хороший знак! Раз травник живет на улице моего любимого армянского поэта, которого к тому же я переводила, значит, это мое. И номер его дома — 38. Я тут же по своей привычке складываю цифры, и в сумме получается 11, которые в свою очередь в сумме дают 2. А двойка — самое мое число. «Еще один плюс в пользу Хусика», — думаю я, и это уже повод доверять ему.

Двор пустой и неухоженный. Хозяин встречает нас у порога дома:

— Проходите.

Посреди огромной комнаты большая буржуйка. Ее длинная труба тянется вдоль стены и обрывается, не доходя до высокого потолка. Все скромное убранство комнаты — кровать, стол, небольшой сервант советских времен и несколько кривобоких стульев. Голый земляной пол — такой я в последний раз видела в начале восьмидесятых, в детстве, в деревне, у бабушкиных соседей-пьяниц, — неровный, но хорошо утоптанный. Штукатурка стен потрескавшаяся, и от покрывающего их слоя копоти кажется, что цветы фона давно завяли.

Несмотря на сентябрьскую жару снаружи, в комнате довольно холодно. Я зябко потираю плечи, и Хусик-джан, заметив это, тут же накидывает на меня толстую фуфайку. Бог мой, эту фуфайку, похоже, не стирали со времен перестройки! Мне становится дурно от стойкого запаха пота и чего-то еще, навечно въевшегося и пропитавшего ткань, но я не могу себе позволить обидеть гостеприимство хозяина. Глубоко вдыхаю открытым ртом, борясь с приступами тошноты. Оглядываюсь по сторонам, пока Хусик-джан быстро собирает на стол немудреное угощение: свежий матнакаш[49] и мед в глубокой тарелке.

— Извините, все, что есть сегодня. Один живу. Дети уехали. А жена умерла год назад. От аллергии.

Я замираю от неожиданности, округлив глаза, и мед начинает сочиться с хлеба по рукам. «Ничего себе заявочка! Целитель, значит, да? А жена от аллергии умерла! Офигеть, я попала!»

— Да нет, ты не бойся, — замечает он мое оцепенение. — Она в больнице лежала. Ей какой-то препарат ввели, и у нее реакция началась. Очень быстро все произошло. Сильная интоксикация. Спасти не успели. Если бы я был там... Ты ешь. Сейчас я травы принесу. Я несколько сборов составил — для всего, что ты просила по телефону. Ты ешь, ешь, это этого года мед, с моей пасеки, чистый.

Он придвигает поближе ко мне тарелку с медом. А я замечаю, какие удивительные у него глаза — глубоко затерявшиеся в густых черных ресницах, теплые, добрые, глядящие из своего внутреннего мира наружу. Этакие иллюминаторы, перископы. И мне вдруг становится спокойно. Я верю его глазам. Жаль, что так вышло с его женой.

Хусик-джан выходит в другую комнату — принести сборы трав. Я осматриваюсь по сторонам. Среди всей этой убогой нищеты и серой, неуютной тоски — дивной камеей, радужным взрывом, просто-таки царским украшением выделяется лирическая картинка. Вклеенная вместо стекла в дверной проем пестрая клеенка представляет незамысловатый сюжет: пейзанка и играющий ей на лютне кавалер, склонив друг к другу головы, мило беседуют — видимо, о любви. Из своего цветного мира изо дня в день эти молчаливые двое наблюдают за безрадостной жизнью этого одинокого человека.


 

Он и Она

Если с Амиряна свернуть на улицу Закян, чуть поднять голову, проводя взглядом диагональ от ресторана «Ереван Пандок» на углу, через сигаретный киоск, до балконов, что прямо над кондитерской, то на одном из этажей часто можно увидеть пожилую чету. Во всяком случае, в разное время проходя мимо, я случайно замечала их.

Они стояли, каждый раз обнявшись, как молодые влюбленные. Он время от времени гладил Ее волосы. Она, склонившись к перилам, держала свою голову на Его груди. Они о чем-то беседовали, глядя на прохожих внизу. И это было удивительно трогательно. И в этом было столько любви и нежности.


 

Нищий и его пес

Середина июля в Ереване — просто невыносимое время. Особенно днем. Я наивно предполагала, что после самаркандских +45°С в тени смогу уже перенести любую жару. Но ереванские июли окончательно разубедили меня в этом.

Когда вечером, где-то к половине седьмого, поднимается ветер из ущелий, на большинстве центральных улиц уже хоть как-то можно выжить. А жителям некоторых окраин, в особенности тем, кто живет на последних этажах многоэтажек, вообще гораздо легче — ветра здесь рвут и мечут, срывая белье и унося с собой на время дневной зной.

Но есть в Ереване особая улица. Из-за геометрии городской застройки тут всегда особенно душно. Это улица Тигран Мец на промежутке от улицы Ханджян до площади Республики. Здесь что днем, что вечером невыносимо жарко. Воздух стоит в недвижимой дремоте, словно под невидимым стеклянным куполом. Именно на этой улице несколько вечеров подряд я наблюдала одну и ту же картину: расположившийся прямо на голом тротуаре нищий на склоне уходящего дня делил свой нехитрый ужин с маленькой шелудивой собачонкой, преданно глядящей в его глаза. Он гладил собачонку и отрывал ровно половину от того, что принес ему сегодняшний день, а она бережно выедала из его рук скромную трапезу. Посреди разморенной жарой пестрой, безразличной суеты, в свете ярких вывесок магазинов и ларьков они казались маленьким недвижимым островком иной жизни. Он и его собака. Человек и его Друг.


 

Хромая Сирануш

Хромая Сирануш еще с порога начала причитать:

— Вай, тхас[50], почему не предупредил, что приедете с друзьями?! Цавд танэм! Приготовила бы. А так — пустой стол гостям накрывать придется. Вы в Ванадзор надолго, нет?

И она, беспрерывно задавая вопросы, с молниеносной скоростью переваливаясь с хромой ноги на здоровую, стала носиться по дому, собирая угощение.

— Дети как, джан? Жена как? Мама как? Сестра как? Здоровы все? Лав, лав[51]. Дай бог всем здоровья! А вы, девочки, замужем, нет? Когда собираетесь?

— У нас дети уже взрослые, — улыбнулись мы с Леной в ответ.

— Вай!

— У меня две дочки.

— А у меня сыну шестнадцать.

— Две дочки? Сыну шестнадцать? Вы сами как дети, цавд танэм! Пусть будут здоровы! — продолжала суетиться она. — А вы, ребята, женаты, дети есть?

— У меня тоже двое. Дочка и дочка, — сощурился Овик.

— А у меня пока нет, но мы над этим работаем. Недавно поженились, — расплылся в улыбке Руд.

— Шат лав![52] Мужчине нужна жена. Без женщины мужчина как рука без пальцев.

Крахмальная скатерть, хлопнув крыльями на лету, мирно ложилась на полировку тут же раздвинутого стола, из серванта доставались тонкие рюмки, откуда-то появлялись фрукты на латунном блюде и конфеты в изящной вазочке, ставился выдержанный коньяк, свежеиспеченные печенья, нарезались сыры, вырастала на блюде горкой зелень, и размешивался ложкой нежнейший мацун, бордовыми матовыми ломтиками укладывались веером бастурма и суджук, веснушчато пестрел лаваш, и раскладывалась по тарелкам теплая, ароматная толма, а в чашках уже дымился только что сваренный кофе.

— Сейчас... еще кое-что... Свеженькая. Чистая, как слеза младенца. Семьдесят шесть градусов. Знаешь же, джан, нет, что я другую не делаю! Абрикосовая есть, кизиловая есть, тутовая есть. — хромая Сирануш одну за другой поставила на стол бутылки с домашней водкой. — Первое будете? Спас[53] варила, принесу сейчас.

Мы, обалдевшие от такого собранного за каких-то пять минут пустого стола, отрицательно покачали головой:

— Что вы, что вы, не нужно, мы сыты, спасибо.

— Вай, сыты! Инч нихар ахчикнерен![54] Ну а вы, ребята, спас буде-
те, нет? Из самого Еревана ехали — и сыты они! Вам еще небось на ваши писательские чтения-шмения идти. Пустыми словами человек разве сыт бывает? Ешьте давайте, ешьте. Извините, что ничем не угощаю! Знала бы, что племянник с гостями из Еревана приедет, заранее бы приготовилась. Ну, ничего, сейчас я. — И она, шустро семеня между комнатой и кухней, принялась что-то собирать нам с собой в пакеты...


 

Продавец фруктов

Снова ереванский июль. И снова такая невыносимая жара, что от любого мало-мальского движения чувствуешь в теле каменную тяжесть. Уличный маршрут четко прочерчен от одного пулпулака к другому. Но и в этих промежутках успеваешь измучиться жаждой. Еще один вариант, — если, конечно, тебе посчастливится обладать вагоном свободного времени, — перебежки из магазина в магазин. При условии, что в них есть кондиционеры. Для Еревана, к сожалению, это не повсеместная роскошь.

И вот разморенным подобием человека ты плетешься по солнечной улице, покрываешься не прекращающим литься потом и мечтаешь нырнуть в какой-нибудь ледяной бассейн, погрузиться в него с головой и не выныривать, по крайней мере, до самой осени.

В Кишиневе, впрочем, тоже бывают такие жаркие, душные дни и недели. Машины с торговцами овощами и фруктами нередки и для больших кишиневских дворов, но того, что бывает в ереванском дворе, в Кишиневе не происходит никогда. Потому что Кишинев — это не Ереван. А Ереван — не Кишинев. Очередной смайл.

В один из таких июльских знойных дней я сидела, бездельничая, на Ленкиной кухне. Сидела и грезила о вечере, когда наконец можно будет выйти и вдохнуть хоть немного остывший городской воздух. Даже шевельнуться было лень, потому что от движения тут же становилось еще жарче. Мое внимание привлекли перекрикивания, раздававшиеся из-за окна. Они были такими долгими и интригующими, что любопытство, одолев меня, заставило-таки встать и выглянуть на улицу.

Посреди двора стояла потрепанная временем «шестерка» с раскрытым багажником. В ящиках, поставленных друг на друга, соседствовали яблоки и персики, сливы, абрикосы и помидоры с картофелем. Весьма беременная женщина взвешивала в пакетах фрукты, а немолодой мужчина переговаривался с кем-то из соседнего подъезда, чьей фигуры я не могла увидеть из окна. Я поняла, что мужчина и некто из соседнего подъезда договариваются о товаре, взвешиваемом женщиной. Мне стало интересно, как дальше будут развиваться события. Поступят ли они так же, как поступили бы, скажем, в Стамбуле, когда покупатель опускает на веревке пустую корзину, в которую продавец перекладывает товар? Корзина потом поднимается, и вместо выгруженных фруктов-овощей в нее помещается плата, спускающаяся к продавцу. Затем корзина снова втягивается наверх. И все довольны.

Однако, отсчитав заранее мелочь на сдачу, ереванский продавец фруктов, еще раз что-то уточнив у невидимого мне покупателя, пошел в сторону соседнего подъезда. «Значит, с доставкой на дом, — улыбнулась про себя я, — клиентоориентированный сервис ереванского лета».

Да, Ереван не Кишинев.


 

Ара

На «Шохакат TV» нас пригласили для интервью. И пока Айк заканчивал очередной эфир и готовился к нашей записи, оставалось еще достаточно времени. Чтобы как-то его скоротать, я спустилась в курилку у входа. Там уже был Олег. Он оживленно беседовал с незнакомым мне мужчиной. Мужчина оказался сотрудником телевидения (на самом деле, как потом выяснилось, — директором программ).

— Ара, — представился он, протягивая руку.

— Вика, — ответила я и чуть отошла, чтобы не мешать их разговору.

— А вы? Тоже пишете? Стихи или прозу? Первый раз в Армении? — обратился он ко мне, давая понять, что я вовсе не мешаю.

— Нет, я уже бывала здесь. Пишу. И то и другое. И про Армению тоже. И поэзию перевожу. Правда, через подстрочник. Вот в апреле книгу переводов выпустили, — улыбнулась я.

— А! Это же у вас сейчас с Айком запись будет. Слышал. Нравится в Армении?

— Очень!

— Армения гораздо больше, чем ее география. Она есть везде, где есть хотя бы один армянин, — они несут ее на себе и с собой, где бы они ни жили, куда бы ни ехали. Вы Армена Шекояна читали? Прочтите его роман «Армянское время». Вам, думаю, будет интересно. — и он продолжил начатый ранее разговор с Олегом. — Лоуренса Аравийского помните? Этот английский шпион предлагал окончательно истребить армян, чтобы потом использовать их земли. Но все-таки он просек одну штуку в нашем характере. Он сказал, что армяне — нация, которая первой поняла, что на зарплату, даже самую высокую, нельзя прожить. Хотя сейчас в Армении самого понятия «зарплата» уже практически не существует.

Ара сбросил пепел и тут же прикурил новую.

— Вообще, армяне по сути своей логики. Кроме всего прочего, они экономически мобильны. Это именно армяне придумали, что возле пива НУЖНО продавать воблу. Были времена... Помню, — не меняя тона, продолжал Ара, — у нас было что-то такое вроде своего маленького клуба по интересам. Назывались мы «Свидетели четверга». Но только до пятницы. Потом у нашего клуба название менялось. До следующего раза. Вижу, вы уже начинаете потихоньку понимать. — Он широко улыбнулся и продолжил: — По четвергам мы с друзьями после работы шли выпивать и, конечно, беседовать. Золотое было время. Не потому, что мы были моложе. Просто время тогда действительно было какое-то совсем другое. Жизни больше было. Радости больше. Не знаю, чего нам тогда не хватало, но мы не понимали еще, насколько же были хорошие времена. Нас было трое: майор, историк и журналист. Четверг был днем откровений. Таких, которые обычно бывают у друзей, собравшихся и соображающих на троих. Нет, нет, не думайте, мы не напивались вдрызг! Просто выпивали в хорошей компании. Кстати, вы в курсе, что Армения была при советском союзе единственной республикой, в которой не было вытрезвителей? Серьезно! Просто необходимости в них не было. Мы умеем пить. М-м-м-да. Так вот, поскольку темы разговоров были разнообразные, а с прошлого четверга успевала пройти целая неделя, наши беседы обычно затягивались. А в пятницу-то утром всем нужно было идти на работу. Но ведь до пятницы всегда бывает четверг! В общем, с утра пятницы наша троица меняла название на «Мученики пятницы». Но ровно до следующего четверга! Журналист — то есть я — был женат, майор был женат периодически, историк женился, и наше братство распалось.


 

Певец

Когда во дворе заиграла музыка, я подумала сначала, что подъехала какая-то машина и эта мелодия раздается из ее открытых окон. Но потом послышалось пение. И пение было явно живое, не искаженное автомобильной аппаратурой. Я высунулась в окно.

У беседки напротив подъезда стоял неказистого вида мужичок. Он придерживал на плече, приблизив к уху, видавший виды приемник. Шипя и потрескивая, динамик выдавал что-то знакомое. Мелодия то лилась, то обрывалась, то снова принималась за свое плавное течение. И тут он снова запел...

Он стоял посреди летнего двора в центре города, в столице, и пел «Сарери ховин мернем» Комитаса под аккомпанемент старенького радиоприемника. Хорошо ли, плохо ли пел он, было не важно! Это было невыносимо трогательно! И завораживающе!

Кто-то сбросил с балкона монетки, и певец, не прерывая своего выступления, наклонился, чтобы поднять заработанное. Несколько жильцов, спешащих по своим делам, по очереди вложили в его ладонь и свою лепту.

Я вернулась в комнату, чтобы поискать в кошельке мелочь. По моему убеждению, выброшенные из окна деньги могли унизить поющего. И я раздумывала, не спуститься ли вниз самой. Однако мелочи не нашлось, и, выглянув с сожалением в окно, я увидела ссутулившуюся спину уходящего со двора исполнителя.

Он больше не пел. Лишь удаляющаяся мелодия витала над двором, распадаясь на отдельные отголоски. Но я узнала ее. Комитас. «Шушики».


 

Старушка с Абовяна

На улице Абовяна, чуть ниже кинотеатра «Москва», а именно — возле Концертного зала Арно Бабаджаняна, на лавочке часто сидит сгорбленная старушка. Ростом она не выше первоклассницы. Мелкие ручки мирно сложены и изредка расправляют складки на платье. Голова ее почти касается коленей, и взглядом исподлобья она наблюдает за кипящей городской жизнью. Маленькая божья птаха.


 

Рыжий Овсеп

— Мне нужно сегодня к Овсепу. Обещала ему кое-что отнести. Пойдешь со мной? — спрашивает Ленушик. — Если захочешь, он может тебе погадать.

Овсеп рыжеволосый, большой, высокий, добрый и светлый. И совсем непохож на армянина. Он многое рассказывает мне о моей жизни. Даже то, что сама я уже давно забыла.

Я спрашиваю о будущем. Рыжий Овсеп кладет свою огромную ладонь на мою голову, закрывает глаза и, некоторое время помолчав, снова открывает их, улыбаясь:

— Все будет хорошо.

А я знаю, что так все и будет!

Ереван — Кишинев — Москва

 

[1] Спасибо (тюрк.).

[2] Молодой человек (арм.).

[3] Спасибо (арм.).

[4] Как ты? Что есть (как дела)? Спешишь? Пойдем кофе выпьем! (арм.)

[5] Посаженая мать в молдавском свадебном обряде.

[6] Буквы на камнях: Современная русская и армянская поэзия (билингва) / Сост. В.Чембарцева, Е.Шуваева-Петросян, Г.Гиланц, Д.Матевосян. М.: Художественная литература, 2013. 544 с.

[7] Художественный фильм по одноименному произведению армянского писателя Гранта Матевосяна.

[8] Имеется в виду Форум переводчиков и издателей СНГ и стран Балтии, проводимый в Ереване.

[9] «Литературный Ковчег» — международный литературный фестиваль, проводимый в Армении.

[10] Тонир — печь-жаровня, вырытая в земле для приготовления пищи (арм.).

[11] Авелук — конский щавель. В Армении очень популярны блюда из листьев авелука.

[12] Тимпан — в архитектуре внутреннее поле фронтона треугольной, полукруглой и другой формы, оформленное скульптурным, живописным или мозаичным изображением какого-либо религиозного (или иного) сюжета.

[13] Пулпулак (цайтахпюр) — питьевой фонтанчик. Название «пулпулак» происходит от звука журчания воды — «пул-пул», — когда она выплескивается из горлышка, и от слова «ак» (арм. источник). Большинство пулпулаков установлено отдельно, однако существуют пулпулаки, соединенные с хачкарами, чаще всего в память об умерших. Считается, что, подходя пить воду, вы тем самым поминаете усопшего, в чью честь поставлен пулпулак.

[14] Акрофобия — боязнь высоты.

[15] Нет (арм.).

[16] Собор Рождества Христова — кафедральный собор Кишинева.

[17] Простонародное ругательство; от «захремар» — змеиный яд (фарси).

[18] Родная (узб.).

[19] Уважительное обращение к старшей по возрасту женщине (узб.).

[20] Разновидность узбекской национальной шелковой ткани, окрашенной во все цвета радуги.

[21] С цветочками и со всем остальным (букв. с рум.).

[22] Хорошо (арм.).

[23] Друг (арм.).

[24] Спасибо (арм.).

[25] Пожалуйста, друг! (арм.)

[26] Доброй ночи (арм.).

[27] Одна из главных достопримечательностей Еревана: монументальная система лестниц, фонтанов, скульптур и цветников на склонах Канакерских холмов, соединяющая нижний и верхний город.

[28] Андрей Битов — русский писатель, автор книги «Уроки Армении», близкий друг армянского писателя Гранта Матевосяна.

[29] Вишапы — древние мифологические существа. распространены в мифологии стран Армянского нагорья и Передней Азии. Согласно мифам, большой Вишап поглощает солнце, отчего происходит затмение.

[30] Одноименный рассказ Гранта Матевосяна.

[31] Цитата из рассказа Гранта Матевосяна «Сквозь прозрачный день».

[32] Серафим Сака — молдавский писатель.

[33] Слова, принадлежащие Гранту Матевосяну. Из книги А.Битова «Книга путешествий по империи. Уроки Армении».

[34] Александр Луарсабович Эбаноидзе — писатель, переводчик, с 1995 по 2017 год главный редактор журнала «Дружба народов».

[35] Зурна — восточный духовой музыкальный инструмент.

[36] Дхол — армянский ударный музыкальный инструмент, род двустороннего барабана.

[37] «Умру за твои ресницы» (арм.).

[38] Стихотворение Эдуарда Аренца. Пер. В.Чембарцевой.

[39] Мафраш — ковровый сундук (арм.).

[40] Хурджин — восточная ковровая переметная сума (арм.).

[41] Гата — армянский пирог.

[42] Алоч — боярышник (арм.).

[43] Звартноц — храм Бдящих сил, храм Небесных Ангелов.

[44] Стефан Зорян (настоящее имя Стефан Аракелян (1889–1967)) — армянский писатель, академик Академии наук Армении.

[45] Красимир Дамианов — болгарский писатель и публицист.

[46] Хромой Тимур (перс.) — Хромой Тимур (Тимур-ленг, Тамерлан).

[47] Ахурян (Западный Арпачай) — река, левый приток Аракса.

[48] Такие, как вы, позорят республику! (арм.)

[49] Матнакаш — армянский национальный хлеб из пшеничной муки различных сортов в форме толстой овальной или круглой лепешки с эластичным крупнопористым мякишем и твердой корочкой.

[50] Мой мальчик (арм.).

[51] Хорошо, хорошо (арм.).

[52] Очень хорошо! (арм.)

[53] Армянский суп на основе мацуна и крупы.

[54] Какие худые девушки! (арм.)







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0