Император

Владислав Владимирович Артемов родился в 1954 году в селе Лысуха Минской области (Белоруссия). Учился в Белорусском государственном университете на факультете журналистики, затем в Литературном институте им. А.М. Горького.
Работал редактором в журналах «Литературная учеба», «Москва». Автор двух поэтических книг и нескольких книг прозы. Стихи и повести печатались в журналах «Наш современник», «Москва» и др.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.

Часть третья

Русский дурак


 

...Каждое отдельное лицо, преодолевая в себе зло, этой победою наносит поражение космическому злу столь великое, что следствия её благотворно отражаются на судьбах всего мира.

Архимандрит Софроний


 

Глава 1

Свет миру

1

Однажды в конце мая мальчик встретил гусеницу хищной расцветки. Он, конечно, и прежде видел много таких гусениц, но теперь почему-то обратил на неё особенное внимание. Вероятно, потому, что только вчера высвободился из оков детдомовской жизни с её серой казармой, звонками на подъём, общей зарядкой, столовой, дежурствами, расписанием, казённой муштрой. Ещё вчера томила душу скука последних, мучительно долгих уроков. Ещё вчера, качаясь в рейсовом автобусе, наблюдая за тем, как летит над полями смутное отражение его лица в окне, находился он в неопределённом промежутке между двумя реальностями, когда старая жизнь уже иссякла, закончилась, а новая ещё не началась.

Сегодня проснулся он по привычке старой жизни — рано, в семь часов утра. Можно было повернуться на другой бок и спать дальше. Но так ярко било в окно солнце, так широко хлынуло в душу восхитительное чувство свободы! Наступила уже новая жизнь, первый день каникул. Но главное счастье заключалось в ощущении того, какое бесчисленное множество таких же великолепных солнечных дней у него в запасе! Огромная, беззаботная, нескончаемая, почти вечная жизнь.

Мальчик вышел в сад. И сад конечно же был райским садом, прохладным, свежим, сверкающим от росы. Гусеница сидела на кустике дикого укропа. Жирная, пушистая, с белыми складками и жёлтыми кляксами на чёрных поперечных полосах.

Опасаясь взять её пальцами, мальчик сорвал ветку укропа вместе с гусеницей. Отнёс на веранду. Огляделся, куда бы пристроить. Поставил в пустой аквариум, что пылился на подоконнике. Накрыл сверху сеткой от комаров. Ему пришла в голову отличная мысль: вырастить из гусеницы бабочку и получить пятёрку по биологии у Евы Адамовны, которая его не любила.

Он нашёл тетрадь в клеточку, вывел на обложке красивыми печатными буквами: «Опыты жизни». Расчертил тетрадь по дням, вплоть до середины июня. На первой странице записал: «29 мая. Первый день летних каникул. Поймал гусеницу. Посадил в аквариум для наблюдения».

Целую неделю добросовестно записывал результаты наблюдений. «Гусеница не шевелится. Пасмурно. Вчера был гром и град. Коты дрались за баней». Гусеница казалась мёртвой, но когда он осторожно тыкал иголкой, подрагивала. Ничего иного не происходило. Он сухо фиксировал: «Без изменений». Прошла неделя, эксперимент надоел, записи прекратились. Как-то, проходя мимо, заглянул в аквариум. Гусеница высохла. «Сдохла!» — написал мальчик в тетради и поставил крест. Все его опыты вместе с крестом занимали всего половину страницы. Он немного подумал и внизу, чтобы место не пустовало, нарисовал череп и кости.

Мальчик давно смирился с тем страшным очевидным фактом, что всякая жизнь заканчивается смертью. Эксперимент завершился.

Между тем изменения внутри мёртвого кокона всё-таки происходили. Но они были таинственны, невидимы. Серый кокон, который гусеница сделала для себя, чтобы наглухо затвориться в нём, как в могиле, на самом деле был условием для будущей метаморфозы.

Как-то, разыскивая банку для червей, Ерошка заглянул мимоходом в аквариум. Цвет куколки успел поменяться, она стала почти прозрачной. Ерошка пригляделся, ему показалось, что внутри происходит как будто слабое движение. Он поднял веточку к самым глазам, и в это мгновение оболочка треснула. Из щели высунулись кончики нежных крылышек. Ерошка замер. Сердце его заволновалось. Несколько минут напряжённо вглядывался, боясь сморгнуть и проворонить тот миг, когда бабочка высвободится из кокона.

Но движение прекратилось, ничего больше не происходило. Ерошка спустился в сад, сорвал несколько листьев для корма, а когда вернулся — на стебле высохшего укропа пошевеливала изумрудными крыльями бабочка удивительной красоты.

Ерошка вынес стебель с бабочкой в сад, воткнул под яблоней в мягкую, освещённую солнцем землю. Сидел на корточках, наблюдая, как всё шире, свободнее расправляются крылья. Изумрудно-чёрные посередине, с голубоватым свечением и переливом на волнистых кончиках. А потом бабочка взмахнула крыльями и полетела над землёй. Ерошка поднялся, побежал следом на затёкших ногах, прихрамывая, спотыкаясь. Бабочка летела зигзагами, то падая почти до земли, то взмывая к вершинам яблонь. Полёт её казался неуверенным, как будто ученическим, да так ведь оно и было. Вероятно, она ещё помнила себя прожорливым, толстым, жадным червяком, который с большим трудом ползёт, карабкается по листьям в поисках пищи. Она взмывала и падала, как будто проверяя, испытывая все волшебные, счастливые возможности, нежданно-негаданно открывшиеся в ней. Яркие крылья мелькали меж ветвями. Но вот бабочка резко взмыла вверх и пропала в небе. Ерошка не мог её разглядеть, мешал солнечный свет, который низвергался ему прямо в лицо сплошным водопадом, слепил глаза.

Вечером Ерошка открыл тетрадку «Опыты жизни», нарисовал цветными карандашами поверх чёрного креста, черепа и костей — яркую огромную бабочку, изумрудную, синюю, оранжевую... Для яркости цветов мусолил, смачивал кончиком языка острия карандашей. Долго придумывал, что бы такое написать под рисунком. «Царица вселенной», «Царь мира», «Император неба»... Имена звучные, пышные, выспренние. Так и не выбрал, поскольку все были хороши! Оставил подпись на потом. Это был — как он после узнал, пролистывая в школьной библиотеке каталог, — чёрный махаон. Всего лишь обычный, заурядный чёрный махаон. Про заурядность и повсеместную распространённость читать было досадно.

— Эту историю ты мне рассказываешь уже в пятый раз, — заметила Вера, щурясь на солнышке. — И всегда по-разному.

Они сидели на скамейке парка в Сокольниках. Был уже конец сентября. Порыв ветра пробежал по верхушкам берёз, стая золотых листьев с тихим шорохом посыпалась на сухую траву.

— Это необычная история, — возразил Бубенцов. — У каждого в жизни случается всего две-три подобные истории. Которые переворачивают человека.

— И тогда ты поверил в вечную жизнь.

— Не поверил. Но заподозрил. Очень уж красивая метафора. Так всё символично. Тело человека как будто умирает, а на самом деле...

— Знаю, — сказала Вера. — Рождение в иную жизнь. Надеюсь, так оно и будет!

Бубенцов ничего не сказал в ответ, промолчал. Тема смерти, а уж тем более когда она касалась Веры, его страшила. Что она могла «знать»? Ерошка встал, подал руку, и они пошли по аллее в глубь парка. В тени под деревьями таился острый осенний холодок. Но стоило сделать всего один шаг в сторону, выйти на освещённую солнцем дорожку, как их снова обступал нагретый сухой воздух.

Да, осень этого последнего года была, как никогда прежде, сухая и солнечная. И никогда прежде не проводили они столько времени вместе. Целые дни. Взявшись за руки, бродили в скверах над Яузой, в Лефортовском парке, в больничных аллеях и садах. Не могли надышаться. И жизнь, как бы предчувствуя что-то, напоследок выставлялась самыми лучшими своими сторонами. Синее небо с белыми облаками высоко-высоко поднималось над головой. Аллеи, насквозь пронизанные светом, веселили душу и сердце. Но уже была разлита во всём мире такая тонкая, звенящая печаль!.. Такая печаль, дорогие мои.


 

2

Но не время сейчас кручиниться, не время грустить! Целая череда самых разнообразных событий произошла именно в это время — в конце лета и в начале осени. Пропал куда-то Роман Застава — правая рука Дживы, исполнитель деликатных поручений. Поиски по горячим следам ни к чему не привели. Не находилось ни горячих следов, ни простывших. Никаких! Словно в ад человек провалился. Вдали от посторонних глаз устраивал Джива допросы, очные ставки. Порой из подвалов путевого дворца доносились глухие крики, удары, восклицания, визг электрической пилы. Всё напрасно! Люди умирали в тяжких муках, раскалывались пополам в буквальном смысле слова, оговаривали близких, признавались в самых тяжких и позорных грехах, страстях, поступках, но про Рому Заставу молчали. Умирали геройской смертью, в скрежете зубовном, потому что нужных сведений сообщить не могли. Не знали. Целая аллея свежих бугорков появилась в дальнем, укромном углу парка Лосиный остров, где некогда закопан был первенец — убиенный Иван Кузьмич. Почему так происходит, бог весть. Знаем только, что по тем же стихийным законам разрастается иногда большая мусорная свалка на том месте, где оставит какой-нибудь безалаберный человек пакет с бытовым мусором.

На столбах и автобусных остановках развешаны были объявления о пропаже. Выявилось вдруг, что ни одной приличной прижизненной фотографии Романа Заставы ни у кого не оказалось. Кое-как слепили из случайных снимков, подрисовали, отпечатали. На прохожих глядел узкоплечий человек с длинными сальными волосами, злой и недалёкий, похожий на батьку Махно. Только вместо папахи надвинута была на мутные глаза большая кепка. Уши оттопырены, тонкие губы сжаты. В награду нашедшему сулили миллион рублей. На третий или четвёртый день поисков пришла в приёмную Бубенцова записка: «Положи под камень возле памятника Ленина шестьсот рублей».

Бубенцов как раз вертел в руках мерзкую бумажонку, когда явился сам Джива. Постучался и тотчас вошёл, не дождавшись разрешения. Ещё не привык, не выработал новый тон отношений. С одной стороны, презирал Ерофея, но с другой-то ранг главы района требовал обращения на «вы». Пока ещё путался Джива.

— Приветствую. Полицию бы подключить, — сказал Джива. — У меня свои каналы, но глава есть глава. Власть.

То ли просьба, то ли приказ, не разберёшь. И добавил:

— Сам-то... Сами. Не видал?

— Не видал, — ответил Бубенцов равнодушно, но, подняв глаза на горестное лицо Дживы, сухо пообещал: — Увижу — скажу.

Обещания своего Ерошка не сдержал. Очень скоро увидел он Романа Заставу! Увидел в самой близи, в расстоянии протянутой руки, и даже рассмотрел внимательно. Но сообщить Дживе об увиденном не отважился. А произошло это свидание вот каким образом. Едва Джива покинул помещение, как в дверной проём просунулось длинное доброжелательное лицо Шлягера.

— Вы позволите, уважаемый Ерофей Тимофеевич?

О, совсем иное отношение! Бубенцов приветливо кивнул.

— Покорнейше вас благодарю! — сказал Шлягер, по-прежнему стоя в дверях и как будто не решаясь войти. — Я попросил бы вас об одном одолжении. Пока кабинет мой на реконструкции, нельзя ли у вас подержать? Оставить, так сказать, на временное хранение. В уголочек поставим, чтоб не стеснять. Я вот тут ещё одну створочку приоткрою, а то не войдёт по габариту.

Шлягер завозился в дверях, ковыряя задвижку.

— Ручная работа, — озабоченно бормотал Шлягер, пятясь задом и волоча из коридора в кабинет Бубенцова нечто громоздкое. — Хрупкое, ценнейшее произведение. Память сердца. Пока скорняка нашли, то-сё... Таксидермистов почти уж не осталось. Умирающая профессия.

С большими предосторожностями Адольф вкатил в помещение массивную конструкцию. Установил на самую середину. Выпрямился, сорвал с конструкции простыню, как с памятника.

— Вива, кесарь! — торжественно провозгласил Шлягер. — Моритури те салютант!

Отступил на пару шагов, как художник отступает от завершённой работы, склонил набок голову, прищурил глаз, залюбовался. Бубенцов не усидел на месте, подошёл поближе, тоже принялся разглядывать сооружение. Шлягер отодвинулся, давая место. Искоса поглядывал на лицо Бубенцова, следя за реакцией.

— Ну? Что скажете? Говорят, первое впечатление самое верное. Я имею в виду художественный уровень.

Впечатление было самое сильное. Ерошка чувствовал, как пошевеливались корни волос, мороз стягивал кожу на голове.

— Безупречно! — похвалил Бубенцов севшим голосом. — Тонкая работа. Мне сперва показалось, что изделие пластмассовое.

— Это потому что лаком покрыто. Бликует. А так-то подлинник. Органика.

— Вижу, что подлинник, — сказал Бубенцов. — Даже и уши оттопырены.

Потянулся, чтобы пощупать изделие, но вовремя отдёрнул руку.

Перед ними стояло человеческое чучело в натуральную величину. С глобусом на месте головы. С отлично выделанной кожей, позлащёнными ногтями. Человек, сделавший чучело, безусловно, обладал тонким чувством меры и целесообразности.

— С наклоном спины мука была! — сказал Шлягер. — Важно было не перегнуть. Чтобы смирение отражалось в фигуре, а с другой стороны наглядный переход от обезьяны к человеку. А так-то функциональная вещь.

Шлягер принялся демонстрировать изделие. Чучело ездило на резиновых колёсиках, раскачивало в вытянутой руке лампу собственной головы, держа её за длинные волосы. На кулаке, сжимающем волосы, сохранена была оригинальная татуировка: «Рома».

— Маму умеет звать! Вот глядите! — Шлягер кулаком ткнул чучело в живот.

— М-ма-а-а! — позвал изнутри скрипучий механический голосок.

— Натурально-то как!.. — заметил Бубенцов. — Берёт за душу.

— Не очень внятно, к сожалению. Концовку сглатывает, — посетовал Адольф, польщённый похвалою. — Полубес идею подсказал. Из куклы старинной вынули пищалку, вставили. Вы в прошлом году куклу выкинули на помойку. Ну, ту самую, с выколотым глазом. Полубес, когда за вами вёл наблюдение, подобрал. У нас ведь ничего не пропадёт. Око за око. А вот ещё вам, глядите! Даю щелбана...

Шлягер толстым ногтем щёлкнул изделие по носу. Выпуклые, как будто удивлённые глаза чучела озарились мягким светом. Широко, от уха до уха, оскалился открытый рот в вечной, немного презрительной улыбке.

— Зуб пришлось вставить, — извиняющимся тоном сказал Шлягер. — У живого-то прототипа дыра смотрелась естественно. А в произведении искусства, увы... Натуральность жизни слишком часто вступает в противоречие с законами искусства. Подправили. Лессинг ещё заметил, что лицо Лаокоона должно быть искажено гримасой страдания. Это если следовать правде жизни. Но по законам искусства даже в страдании должна присутствовать красота и гармония. Мы, как наследники и продолжатели великой древнегреческой культуры, должны твёрдо придерживаться этого принципа! Прекрасное не должно заслоняться житейскими...

— Зачем вы его убили?

— О, тут не нужно мне самому беспокоиться! А уж тем паче вам, случись что! — хитро подмигнул Шлягер. — Я чист пред законом. Умные англичане пословицу придумали для такого случая: «Зачем самому лаять, коли есть собака?» Завальнюк завалил.

— Стоило ради торшера?

— Та-а, — махнул ладонью Шлягер. — Всё равно бы умер.

— Ну, он бы помер позже. Своею смертью. В своей постели.

— Толку-то! Своей смертью. А чем не своя хуже? Сгнил бы понапрасну. А тут сами видите! Свет миру! В комнате отдыха пока пусть постоит. До инаугурации вашей.


 

3

Инаугурация должна была состояться «в месте светле, в месте злачне». Так выражался Адольф Шлягер. В тех кругах, где вращался Адольф, огромное, исключительное значение придавалось всему символическому. Продвигая во власть Ерофея Бубенцова, они как бы обещали народу светлую эру «злачности», то есть достатка, материального благоденствия.

Шлягер руководил подготовкой мероприятия самолично, не посвящая Бубенцова в докучные детали. Адольф всё время находился где-то рядом, копошился поблизости, постукивал, покашливал за стеной, что-то невнятно пришепётывал, сосредоточенно напевал. Часто забегал к Бубенцову, но только лишь «на секундочку», забывая, впрочем, зачем приходил. Брал с полки случайный томик сочинений Игнатия Брянчанинова, рассеянно шевелил страницы. Затем вдруг хлопал себя ладошкой по лбу, ставил книгу на место и вновь, вильнув своим длинным телом, пропадал за дверью. Словом, вёл себя в высшей степени загадочно. На все расспросы отвечал уклончиво. По-видимому, готовил сюрприз.

В коридорах учреждения шла кипучая жизнь, мелькали озабоченные лица помощников, с которыми Адольф таинственно шептался по укромным закоулкам. Лица эти были по большей части особенные, оригинальные. Вот, держась за руки, вынырнули из-за угла, пробежали мимо Эдик, Вадик и Артур. Следом за ними, звеня медной серьгой в ухе, сгибаясь под тяжёлой треногой, припустил замешкавшийся Гектор. Все четверо скрылись за углом, сгинули.

Ерошка, позабыв, о чём это он хотел спросить Шлягера, проводил их глазами. Выбежал навстречу коротконогий мастер Кукиш с деревянным циркулем в руках. Злой, клокочущий от постоянного недовольства. Раздражение шкворчало в груди его, как будто жарили там сало. Коричневое лицо собрано было в такие морщины, словно он собирался чихнуть или прямо вот сейчас горько заплакать. Этот Кукиш никому не уступал дороги, даже Шлягеру с Бубенцовым. Не из хамства и неуважения, а так уж полагалось ему по должности, позволялось по градусу. Расставленный циркуль опасно поблескивал заострённым наконечником.

— Где же всё-таки будет проходить церемония? — в который уже раз домогался Бубенцов.

Отскочил в сторону, пропуская стремительного Кукиша.

— В месте злачне, — загадочно осклабившись, в который раз пояснил Шлягер. — В месте злачне, в земле покойне.

— Давно уже занимает меня один вопрос, — сказал Бубенцов, озираясь на пробежавшего обратно Кукиша. — Что это у нас за таинственный замок? Тот, что на юго-западе Ордынского района.

А Кукиша уж и след простыл.

— Давно уже жду от вас этого вопроса, — ответил Шлягер. — Дело в том, что...

И отскочил в сторону, пропуская бегущего Кукиша.

Губы Шлягера шевелились, он, по-видимому, отвечал обстоятельно и подробно. Но слова его терялись в мелькании вагонов, тонули в грохоте проносящегося между собеседниками товарного состава.


 

4

Скоро, однако, разъяснилось, что имел в виду Адольф Шлягер, произнося загадочные слова про «место злачне, землю покойне». Инаугурация назначена была в Колонном зале Дома Союзов. Да, именно так. Разосланы приглашения по всем посольствам. И ходил Шлягер с потрёпанной книжкой в руках, готовился, долбил громко иностранные вокабулы: «зайт берайт — будь готов, иммэр берайт — всегда готов! Гад блаз ю — будь здоров! Гехаб дишвол...»

В Колонном зале Дома Союзов. Вот какое оказалось место. Круг, таким образом, символично замыкался. Когда Бубенцов узнал о том, где будет проходить церемония, сердце его тревожно дрогнуло. Несмотря на праздничную суету, острое предчувствие нехороших перемен затмило ум, затомило душу.

Похожее расстроение случается иногда с людьми в канун Нового года, когда всякого человека между праздничными хлопотами и приготовлениями внезапно посещает чувство утраты. Вот вроде бы и был он, этот прошедший год, а теперь кажется, что как будто не было его вовсе. Прошёл, промелькнул, сгорел спичкой, и нечего уж больше ожидать. Тревожное прозрение пронзает душу страшной догадкой: да не так ли и вся жизнь сгорит — неприметно, не оставив никакого следа, как этот прошедший год?


 

Глава 2

Гвардия поддержит!

1

Всё, что происходило в дальнейшем, казалось Ерофею Бубенцову повторением былого. Реальность происходящего в иные моменты представлялась чередой оживших воспоминаний. Как будто те же самые люди наполняли фойе, теснились у гардероба, улыбались, пожимали руки друг другу. Да ведь, если приглядеться, и в самом деле — те же!..

Тут был краснорожий услужливый Благовой и прочие чиновники, доставшиеся в наследство вместе с властью. Прибавился, правда, какой-то «адвокат» — подозрительная юркая личность с масляными круглыми щеками, как будто объевшаяся блинов. Многое, многое повторялось буквально. Бубенцов нарочно уронил пышный букет, и тотчас, сталкиваясь, отпихивая друг дружку, кинулись поднять услужливые прихлебалы. Всё как тогда! Нынешняя действительность перемешалась с действительностью давно прошедшей, прошлое наползало, проникало в настоящее. Всё двоилось, теряло очертания. Две действительности, пародируя друг дружку, взаимно умаляли одна другую. Две равноценные реальности, сталкиваясь, перемешиваясь, придавали окружающему миру зыбкую иллюзорность, недостоверность. И не пил ведь ни капли Ерофей Тимофеевич Бубенцов в сей торжественный день, но чувствовал себя пьяным. Как во сне провёл официальную торжественную часть, рассеянно улыбаясь, вставая, снова присаживаясь, опять вставая. Механически, косноязычно прочёл по бумажке заготовленную речь. Откланялся под аплодисменты и крики «ура!».

Всё так же рассеянно улыбаясь, кивая незнакомым людям, которые беспрестанно забегали вперёд и приветствовали его, спускался в окружении свиты по мраморной лестнице.

Он надеялся, что с переходом в банкетный зал сознание вынырнет наконец из липучего сна. Напрасно! Даже столы были расставлены в прежнем порядке. Как будто специально ничего не меняли, не убирали с прошлого раза. Всё шло привычным чередом, как и год назад, когда он с хмельными своими друзьями впервые вошёл под эти высокие своды.

Сияло во всю стену то самое зеркало. То самое! Конечно, умом Бубенцов понимал, что зеркало совсем иное, вставленное взамен разбитого. Нарочно подойдя, потрогал раму, провёл пальцами по стеклу. Сдвинулся к левому краю и убедился, что та самая волна, забавно искажающая черты, на прежнем месте. Но ведь не бывает копий, которые столь совершенно повторяли бы все изъяны оригинала! Однако реальность опровергала доводы рассудка. Зеркало, несомненно, было то самое, которое он некогда разбил. А значит, хранило это зеркало в глубине своей ту самую жизнь, что, казалось бы, давно прошла. Нет, дорогие мои, — жизнь не проходит! Она всегда одна и та же, только чуточку иная. Год назад он был один. А теперь рядом с ним красивая, бледная Вера в сияющем длинном платье. Вот, пожалуй, и все отличия.

Да ещё ухмылялся из дальнего угла остроглазый Шлягер, приметивший манипуляции Бубенцова с зеркалом. Шлягер стоял меж дочерьми Глеба Львовича Хроноса, Таней и Аней, о чём-то беседовал с ними. Судя по пакостной улыбке, говорил комплименты. Сам старый Хронос стоял обочь, кушал персик.

По просторному залу, перегороженному длинными столами, вольно передвигались люди с тарелками в руках. Кое-где образовывались уже плотные кучки. То тянулись, притягивались друг к другу, сбивались в круг, подобно атомам, знакомые меж собою. Из атомов образовывались сложные молекулы, облепляли столы.

Показался меж колоннами опытный банкетный хмырь в чёрно-оранжевом — да-да, тот самый! И с тою же деловитой ухмылкой на бритом лице. Он, как и в прошлый раз, стяжал где-то пять бутылок красного вина. И пронёс их все сразу, зажав горлышки между шестью растопыренными пальцами.

Всё течёт, ничего не меняется.

Вера легонько коснулась, пожала локоть. Этого ласкового движения хватило на то, чтобы сон, околдовавший Бубенцова, стремительно растаял, исчез. Реальность утратила множественность, перестала отражаться сама в себе. Ерофею стало просто и весело. Первое, на что обратил он внимание, был проходящий мимо стола Адольф Шлягер. На душе Бубенцова потеплело. Он удивился нежданным чувствам. Как будто успел привыкнуть, едва ли не сродниться с этим ничтожным, недостойным человеком.

Фигляр, как следовало ожидать, и на этот раз был «в образе». Аккуратная, скромная бедность. Честный государственный служащий, стеснённый в средствах. Галстучек в горошек, как на школьном портрете у Владимира Ильича Ленина. Измятый, застиранный воротник рубашки. Пиджачок кургузый, тесноватый, заставляющий сутулить спину, суживать плечи, втягивать выдающиеся из рукавов костистые руки. Обшлага обтрепались до бахромы, подшиты чёрными нитками. Видать, не очень ловко держалась колкая игла в неумелых пальцах одинокого вдовца. Старомодные узкие штаны пузырились на коленях. Адольф неприкаянно скитался по залу, стесняясь своего присутствия здесь, стыдясь бедной своей одежды, дичась столь блестящего, образованного общества.

Бермудес же, напротив, развернулся во всю ширь. Важный, представительный, расхаживал в накрахмаленной рубашке с сине-красным галстуком, в новом чиновничьем костюме в полоску. Гремел, балагурил, похохатывал. Бермудес, как донесли уже Бубенцову, готовился возглавить районное министерство культуры. Во всяком случае, принимал уже подношения от музеев, творческих союзов и частных лиц.

И конечно, Бубенцов с какой-то внезапной ностальгической тоскою поглядывал в тот заветный угол, где в прошлом году гуляли они с друзьями на презентации Сёмы Ордынцева. Там теперь Джива, расставив в стороны руки, встречал завернувшего к нему Адольфа Шлягера. На супротивном конце стола пил пиво какой-то доброжелательный работяга. Джива улыбался всеми золотыми зубами. Адольф Шлягер так же широко склабился в ответ. Бубенцов видел, что между ними тотчас завязалась дружеская беседа.


 

2

— Ну что, козёл! — скаля зубы, говорил Джива. — Думал, с рук сойдёт? Лучшего бойца завалил! Зачем? Отвечай, волчара! Да ещё торшер из него сделал!

— Торшер? — с презрительным снисхождением отвечал Шлягер. — Понимал бы, азиатская морда! То светильник! Масонский символ. Иммер берайт! «Несите свет миру!»

— Голодранец, — ещё более презрительно улыбался Джива. — Верни мои сто тысяч! Знал бы, я б тебе и рубля взаймы не дал!

— Вернём, вернём. В своё время всё вернём. С процентами, лихвою и дивидендами. Ерофей Тимофеевич заведёт новые порядки. Мы твою коррупцию пресечём! Гад блаз ю!..

— Хе... «Пресечём». У меня Сёма Ордынцев ленточки разрезал. Не лез не в свои дела. И этот будет смирно сидеть в президиумах. Выступать на детских утренниках.

Завальнюк, попивая пиво, рассеянно прислушивался к спору клиента и заказчика. Сто тысяч, о которых сейчас упоминал Джива, были уже переданы ему Шлягером. В качестве аванса. Киллер Завальнюк и в самом деле был похож на рабочего, отдыхающего в Доме культуры или в заводском клубе в выходной день. Пиджак свободно наброшен на плечи. Рукава стираной клетчатой рубахи закатаны. Крепкие загорелые руки в золотистых волосках, короткие цепкие пальцы, привыкшие к молотку и зубилу. Добродушное лицо с мясистым носом-картошкой, светлыми бровями, морщинками вокруг глаз. Благожелательно улыбнулся, поймав случайный взгляд Дживы. Так улыбается человек, живущий в ладу с совестью, честно и без прогулов отработавший свой век у станка на тяжёлом производстве. Внешний облик удачно довершала щёточка пшеничных усов, аккуратно подстриженных. Идеальный киллер! Опытность в своём деле, умелость в сочетании с вполне ещё свежими физическими силами.

— Па-азволь-ка, любезный! Бал-дар-рю...

Рыжий прапорщик, причёсанный барашком, потеснил Завальнюка плечом. Поставил на стол две початые бутылки водки. Завальнюк благожелательно улыбнулся и прапорщику. Вежливо подвинулся, уступая место.


 

3

Бубенцов время от времени поглядывал в угол, где по-прежнему мирно, благочинно беседовали Джива со Шлягером. Рыжий прапорщик, примостившийся подле работяги, накачивался водкой. Даже издали было видно, что делает это он целеустремлённо, умело. Такого человека — Бубенцов это знал по собственному опыту — следовало опасаться. Обычно люди, пьющие в таком темпе, проявляют затем свой вулканический темперамент неожиданно и бурно.

Бубенцов не пил уже долгое время и, признаться, совсем отвык от алкоголя. Но вид этого жизнерадостного военного действовал на него заразительно. Возникло на миг сильнейшее желание накатить залпом с полстакана. И даже голос как бы некоего Каина явственно прозвучал во внутреннем ухе: «А не жерануть ли!..»

Ерофей благоразумно отвернулся от соблазна, потянулся за бутылкой минералки. Потянулся за бутылкой, и рука его застыла на весу. Снова, как это не раз уже бывало с ним в последнее время, совершенно неожиданно овладела им странная задумчивость. Он давно уже чувствовал, что не всё в его жизни идёт так, как надо. Возможно, чувства эти были навеяны разочарованием от неких несбывшихся надежд. Ни слава, ни богатство не принесли и малой части того, на что надеялся, на что рассчитывал и о чём мечтал когда-то. Но у кого и когда сбывались надежды и мечты? Что приносили они человеку, кроме печального и мудрого опыта? Вот теперь ему достаётся власть. А что даст ему эта власть? Бубенцов ни на что особенно не надеялся, ни на что не рассчитывал, ни о чём больше не мечтал.

Но даже и не в этих разочарованиях заключалась главная печаль. А в том, что нечто гораздо более важное внутри его разладилось, сбилось, поломалось. Это что-то следовало поскорее поправить, изменить. Но пока что он блуждал, путался в частностях. Никак не мог докопаться до духовного центра своей жизни. Инстинкт подсказывал ему, что разбираться с поломкой нужно именно в центре механизма. Тогда внешние проявления поломки сами исправятся. И часы пойдут. А что такое центр? Это сердце человека.

Всякий раз, прислушавшись к сердцу, Ерофей с удивлением обнаруживал, что есть внутри человека нечто большее человека. Нечто, способное подняться над ним, поглядеть сверху, оценить даже сам ум его. Живое одухотворённое присутствие он и теперь ощутил в себе вполне определённо. С такой поддержкой исправить поломку внутри себя — возможно. Возможно!..

— От-ставить!.. — гаркнул вдруг совсем рядом прапорщик. — Р-руки!..

Мундир на прапорщике был расстёгнут, висел на левом плече, вдетый в один рукав, как на хмельном гусаре. Оттолкнул в сторону официанта, пошёл к Бубенцову. Шевельнулась охрана, но Ерофей движением ладони остановил. Гусар усмехнулся и, подкрутив ус, сказал:

— Позвольте, любезный, пару слов. Только откровенно!

Такой ласковый, вежливый зачин не сулил ничего хорошего.

— Ну-у... отчего же... — ответил Ерошка, внутренне подобравшись.

Прапорщик, выставив крутой лоб в мелких и жёстких завитках волос, внимательно рассматривал Бубенцова немного выпученными красными глазами. Глядел ответно и Ерошка, стараясь, чтобы взгляд его выражал доброту, грусть и ласку. Ах, как было бы хорошо сейчас расслабиться, действительно накатить стакан, как это бывало в прежние вольные времена, да поговорить по душам с этим славным прапорщиком. Поругать начальство, посетовать на дураков во власти. Да мало ли тем для задушевной беседы? А затем разругаться, подраться, в конце концов. А потом снова помириться. Но должность сдерживала, сковывала, обременяла. Необходимость соответствовать своему положению вязала по рукам и ногам.

— Жеранём? — прапорщик кивнул на полный штоф.

— Увы, — кротко сказал Ерофей Тимофеевич.

— Понятно, — огорчился прапорщик. — Но. Допустим так. Вот вы там. Законы разные принимаете. То-сё. Я от имени народа. Спросить.

— Законы принимаем не мы, — сказал Бубенцов и отступил на полшага. — Не наша епархия. К сожалению. Это на федеральном уровне.

Бубенцов заметил, что невольно заговорил отрывистыми военными фразами.

— Система виновата? — не отставал прапорщик. — А поменять? Недостаёт соображалки?

— Нет таких планов.

— Нет таких планов? — удивился прапорщик. — Вернуть народу власть. Русскому я имею в виду. Сто лет уж прошло. Не пора ли? Берись наконец-то за рычаги. Ты же хозяин земли русской!

Ерошка понял, что его провоцируют. Разговор принимал самое опасное направление. Но при этом толстое лицо военного, чуть выпученные, водянистые глаза не выражали ничего, кроме наивного простодушия.

— Что ж вы предлагаете, любезный? — усмехнулся Бубенцов. — Монархию восстановить?

— Ты гляди! Кумекалка-то кумекает! — похвалил прапорщик. — Молодчага! Первый шаг сделать. Гвардия поддержит!

Бубенцов покосился на большие красные кулаки прапорщика.

— Русская гвардия поддержит! — значительно повторил прапорщик. — Давно ждали. Чтобы кандидат подходящий. Чтобы, так сказать, размах рук соответствовал...

Прапорщик широко развёл руки. Мундир свалился с плеча. Ерошка машинально двинулся, склонился поднять. Столкнулись лбами.

— Охотно верю, — немного смутившись, с досадою сказал Бубенцов. — Но, полагаю, народ не готов.

— Народ не готов? А внутри себя? Не пробовал? Покопаться? — взяв Бубенцова за пуговицу, домогался прапорщик.

— Но позвольте, — возразил Бубенцов, чуть поднимая руки, чтобы мгновенно блокировать возможную атаку, перехватить удар. — Я не отвечаю за Россию.

— А кто ответит? — удивился прапорщик и высоко поднял светлые брови. — Если не ты, то кто же?

Прапорщик выдохнул, и оба оказались как бы внутри густого облака алкоголя.

— С вами совершенно невозможно разговаривать! Во-первых, вы пьяны. Во-вторых, мне очень не нравится, что вы всё время тычете мне пальцем в лицо.

— Эк тебя козявит!

— Без паники, — проговорил рядом женский голос, немного заплетаясь. — Будем сохранять спокойствие.

Давешняя милая дамочка взяла Ерошку за руку. Бубенцов попытался вызволиться, но та держала мягко, но крепко. Вязала.

— Значит, ты. За Россию. Не в ответе? — наступал прапорщик, всё более хмурясь, багровея лицом. — Отрекаешься?

— Если угодно... Отрекаюсь.

И Бубенцов, как ни готовился, всё-таки пропустил увесистую плюху.


 

4

Спустя всего лишь десять минут, когда крики утихли, когда выволокли рявкающее тело прапорщика, когда всё замяли, замели, замыли, Бубенцов стоял у стены в умывальнике и, приблизив лицо к зеркалу, прикладывал платок к ссадине.

— Дело прочно, когда под ним струится кровь, — весело заметил стоявший за его спиною Шлягер. — Народная примета. Что за пьянка без драки!

— Надо же так нажраться в самом начале банкета, — сказал Бубенцов без всякого осуждения. — Это ты подослал гада?

— Актёр наш, — признался Шлягер. — Мишка Барашин. Стажируется. Обычно свадьбы сопровождает. Ещё не получил окончательного лоска. Талантлив, как сам дьявол. Этот и не хочет, а наскандалит. У него волосы дыбом поднимаются, если дать ему водки. И вам хороший урок. Закон бумеранга.

— Сценарий ты писал? — сказал Бубенцов. — Узнаю стиль.

— У нас сценарий самый общий, без всех этих деталей, — возразил Шлягер. — Нам важен корень и ствол. Ну а ветви, листья сами собою нарастают. Мы не указываем. Тут полная воля.

— Но оплеуху мне ты лично вписал, гнида, — сказал Бубенцов. — И специально нанял этого скандалиста?

— А вы вспомните свой дебют! — ухмыльнулся Шлягер. — Вас что, тоже наняли?

— Вы тогда просчитали меня! — огрызнулся Ерошка. — Предвидели мои реакции!

— То-то же, — с удовлетворением сказал Шлягер. — Умнеете на глазах! Нам не нужно никого нанимать. Мы берём готовый характер, который органично вписывается в сюжет. А дальше человек действует уже сам, по собственному вдохновению. Так ему кажется. На самом же деле система управляет им. Он поступает в соответствии с законами системы, а его поступки в свою очередь влияют на систему, настраивают, совершенствуют её. Всё живо, всё естественно.

— А если человек не захочет вписываться в вашу механику?

— Человек действует совершенно свободно. Но вариантов выбора всего два. В любой ситуации. Да — нет. Вот весь свободный выбор.

— Это отвлечённая философия, — сказал Бубенцов. — Какого чёрта домогался от меня твой Барашин? Не просто так подослали его. Умысел был. Цель-то в чём?

— Вы сказали «отрекаюсь» и получили по морде. Вот и весь смысл. Когда серьёзным людям нужно получить от вас согласие, вам не стоит употреблять слово «нет».

— Серьёзным людям? Кто организовал провокацию?

— Джива, разумеется, — сказал Шлягер. — Козлом вас обозвал давеча. Инородец.

— Козлом? Убить мало.

— Мало! Мало! — закивал Шлягер, проворно выхватил из-за пазухи записную книжку из чёрной замши, затрёпанную донельзя, быстро-быстро что-то записал. Захлопнул, сунул обратно под мышку.

— Что это ты там записываешь? — спросил Бубенцов подозрительно.

— Да так. Пустяки. Ни дня, как говорится, без строчки.

— Давно хотел спросить, Адольф! Зачем вам нужен этот Джива? Системе вашей.

— А не очень-то и нужен! — весело сказал Шлягер, как будто обрадовавшись. — Функция. Всего лишь элементарная функция.

— Функция?

— Видите ли, такие люди, как Джива, выполняют низовую практическую работу по сбору средств, концентрации денег в одном месте. Никакой чиновник не сделает эту работу столь качественно, как подобные добровольцы, действующие по влечению сердца. Копейка не пропадёт у них втуне! Им кажется, что они копят богатства для себя. Но приходит время, и мы отнимаем у них кубышку. Очень практично и удобно!

— Но ведь то же самое можно сказать про всякого богача.

— Именно! Все они — наши покорные слуги.

— Кубышки?

— Как ни назовите. Кубышки. Элементарные функции. Откормленные кабанчики. Наименований много. Но суть одна. Приходит нужное время, и мы отнимаем своё.

— Забиваете кабанчика?

— Убить-то не хитро. Тем более что Джива достоин казни. Но вам не нужно беспокоиться, — хитро подмигнул Шлягер. — «Зачем самому, если есть собака?»

В руках у Шлягера снова оказалась записная книжка.

— Ты не подумай что-нибудь, — спохватился Бубенцов. — И не надо фиксировать каждое моё слово. Я просто так сказал. В сердцах.

Адольф поплевал на палец, перетасовал страницы, отыскал нужную запись:

— Эге. Сто семь миллионов на счетах. Да сколько же ещё по сумкам рассовано. Плюс недвижимость. А ведь вы правы, Ерофей Тимофеевич! Как это мы проглядели! Созрел голубчик. Есть, знаете ли, у каждой коровы предельный уровень надоев. Сколько её ни корми. Пора, пора дать ему... путёвку в смерть.

— Я не прошу отнять у него жизнь! — встревожился Бубенцов.

— Вопросы жизни и смерти пока ещё, к сожалению, вне вашей прямой компетенции, — мягко проговорил Шлягер. — Казнить, а равно и миловать может только монарх. Самодержец.

Подошёл старичок с надкушенным персиком в руке.

— Прошу простить великодушно! Не видели ли вы Таню и Аню, дочерей моих?..

— Там! Там... — взмахнул остриём карандаша Шлягер неопределённо.


 

Глава 3

Тихие недруги

1

Первое, что увидел наутро Бубенцов, был прислонённый к дверям Дживы роскошный похоронный венок. Вот почему в коридоре издалека пахло смолой, ладаном и церковью. Ерошка глядел на страшное сооружение, опоясанное траурными лентами и еловыми лапами. Такое уже бывало в его жизни. Ещё не так давно, выходя из собственной квартиры, он регулярно обнаруживал у дверей похоронные венки. Но то были венки ветхие, краденные с чужих могил. На тех венках висели не ядовито-чёрные, а бледно-серые выгоревшие ленты. И украшены они были не такими яркими, бьющими в глаза восковыми цветами, а уже стёршимися, блёклыми. Венки те были столь низкого качества, что Ерошке неловко было показываться с ними во дворе. Потому он вносил их с лестницы в квартиру, прятал в прихожей. Только глубокой ночью, когда дом уже спал, крадучись, прижимаясь к стене, нёс их к помойным контейнерам.

Нынешний же венок был просто великолепен. Два тяжёлых снопа, как будто кованных из червонного золота, сходились колосьями. Меж ними горел рубиновый треугольник, роняющий лучи на земной шар. В самом низу, там, где прежде писали на ленте: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», теперь мерцала серебряная надпись: «Коло ока его вокруг да около, да недалёко!» Другой конец ленты немного подвернулся, скомкался: «Ивану Кзмчу от дрзей лживцев».

Бубенцов перетаптывался на пороге, не решаясь отпустить дверную ручку.

— Адольф Шлягер приказал. В четыре утра доставили, — сказала Настя. — Превентивно.

— Что значит «превентивно»?

— Заблаговременно. Загодя, — пояснила Настя, одной рукой запахивая халат, другой запихивая в рот конфету «Белочка». — Адольф велел готовиться к худшему. Джива нынче встречается с господином Завальнюком в «Кабачке на Таганке». Уже объявление дадено во все газеты. — Настя заглянула в листок, процитировала: — «С прискорбием сообщаем о трагической кончине Дживы Рудольфа Меджидовича, мецената, благотворителя, друга обездоленных...» Ну и так дальше.

Яркие глаза её весело блестели, веснушки озаряли приёмную.

— О трагической кончине? А почему «Ивану Кузьмичу от друзей и сослуживцев»?

— А «Ивану Кузьмичу» — потому что с могилы Ивана Кузьмича взядено. Чтоб лишних денег зря не тратить. Да и где ж в четыре утра найдёшь? Буквы затрём.

Зелёная обёртка, скомканная в шарик, полетела в урну. Настя докладывала, стараясь раздельно выговаривать каждое слово бесстрастным голосом, каким дикторши сообщают телезрителям о погоде. Но мешала конфета, речь звучала не чётко, с присасыванием, непристойным причмокиванием.

— Значит, Шлягер велел готовиться к худшему?

— Шлягер видел сон. — Настя вытерла шоколадные губы салфеткой. — И у него возникли дурные предчувствия.

— Сон?

— Сон про чёрную жабу. Жуть! Это значит, что у Рудольфа Меджидовича во время встречи с Завальнюком случится удар. — Настя весело взглянула на Бубенцова. — Припадок задушья. Ещё говорят «грудная жаба». По мере исполнения вещего сна Шлягер будет ставить вас в известность. Он уехал час назад.

Густой еловый запах заполнял весь приёмный покой. Бубенцов чихнул.

— Кто такой господин Завальнюк?

— Вы не догадываетесь? Фамилия же говорящая! Завальнюк. — Настя облизнула шоколадные губы острым красным язычком. — Кричащая фамилия. Ну?

Ах, негодяйка!.. Вот ведь... Мысли путались...

— Ну? Сдаётесь? Киллер наш! — подсказала Настя. — Тихон Степанович Завальнюк. Любого завалит.

Бубенцов вдруг ясно осознал, что чего-то подобного ожидал в глубине души. Причём ожидал заинтересованно. Хотя говорились вчера страшные слова как бы невзначай, мимоходом. Но втайне шевелилась, трепетала под спудом подлая надежда — а вдруг?.. Знал же истинную силу своих благодетелей. И вот оно реализуется. Враг будет нынче убит. За столиком в кафе. Будничная сцена для крёстных отцов. Мафия именно так в кино и убивает, за роскошным ланчем. Красное вино растекается по белоснежной скатерти.

— Вы бледны, Ерофей Тимофеевич. Если желаете, мы можем сделать вам успокоительный укол.

— Нет-нет, — сказал Ерошка. — Ни к чему. Я сейчас... сейчас...

— А то? — Настя снова облизнула губы, указала на кушетку. — Может, того? Как вы? Снять стресс. Помогает. Я согласна. От меня же не убудет. Не смылится. Только вы мне потом шубку купите... Ладно? Даёте слово?

О чём она? О чём? Что-то знакомое... «От меня не убудет...» Да. Вспомнил! Самость остаётся. Самость.

Бубенцов прошёл мимо Насти. Срочно нужно было пресечь, остановить! Но он медлил, мешкал. Как бы бессознательно тянул время. Принялся вдруг искать телефон, хлопать по разным карманам. Хотя видел, что телефон лежит перед ним на столе. Сам же только что и выложил. Бубенцов знал, что не может позволить совершиться преступлению. Презирал себя за мягкотелость, за отсутствие решимости... Стал набирать номер Шлягера. Рука дрожала. В ответ играл и играл «Встречный марш лейб-гвардии Преображенского Его Величества полка». Но Шлягер трубку не брал. Бубенцов набрал номер ещё два раза. Тщетно. Тогда он решился позвонить самому Дживе.

«Что говорить? Что? Надо так, нейтрально... Без эмоций. Приветствую вас, Рудольф Меджидович. Остерегайтесь Завальнюка... Так, что ли? Глупо. Но как тогда?..»

Бесстрастный голос сообщал:

— Аппарат абонента находится вне зоны досягаемости.

Это могло означать что угодно. Могло быть и так, что абонента уже нет на поверхности земли. «В девяностых в гробы уважаемых людей клали дорогие мобильники, — вспомнил Бубенцов. — Но никто не отзвонился с того света. Даже из братских могил. Интересно, сколько их лежит в безвестных братских могилах? Все вне зоны досягаемости. Однако что ж я? Вероятно, уже поздно. Но кто знает? Надо сделать всё, что можно. Хотя бы для очистки совести...»

Бубенцов выскочил в приёмную. Появилась уже и другая секретарша, Агриппина Габун. Успела переодеться в белый халат.

— Девушки! Если Шлягер позвонит, попросите его, пусть они не прерывают нити бытия! Нельзя же взять и пресечь! Пусть продлят они жизнь Дживы! — говоря это, Бубенцов верил, что они, благодетели его, могут и в самом деле распоряжаться жизнью человеческой. Потому добавил: — Продлят дни его. Елико возможно.

Еловый запах от венка умалился, отплыл в сторону, зато резко ударило в ноздри спиртом и эфиром.

— Ерофей Тимофеевич, — ласково говорила Настя, — Шлягер рекомендовал. Настоятельно. Это не больно. Как комарик...

Агриппина со смоченной ваткой заступила дорогу, а Настя, выходя из-за стола, высоко поднимала шприц с успокоительным. Тонкая струйка брызнула из иглы в потолок... Но Бубенцов грубо оттолкнул обеих со своего пути, поднырнул под руки, выскочил из приёмной. Звякнул упавший на кафельный пол шприц.


 

2

За спиною давно остался корпус из красного кирпича, Лаокоон, беседка, пруд. Но Бубенцов мало обращал внимания на неподвижные, косные приметы материального мира, расставленные на его пути. Слишком живо кипело всё, петляло, путалось внутри его. Дух находился в большом смятении. Неожиданно выяснилось, что и тело двигалось петляющим, кружным путём. Понял это, когда оказался у ограды храма в Сокольниках.

Ругались и гомонили нищие, сидя на ящиках, разливая портвейн в валкие пластмассовые стаканчики. Один стаканчик опрокинулся. Тотчас возник яростный спор, готовый перерасти в драку. Но поднялся седовласый, краснорожий старец, произнёс веско:

— По закону виноват тот, кто не удержал стакан в руке. Но, братья, поступим милосердно...

Затем нищие выпили не чокаясь. Вероятно, кого-то поминали.

Наблюдательного Бубенцова тотчас осенило. Было бы неплохо, пользуясь случаем, поставить свечу за подлежащего убиению Рудольфа. Это свежо и, кажется, довольно остроумно. Заблаговременно поставить свечу за упокой, предуготовить ангелов небесных. Предварить восшествие грешной души в райские облака. Или во облацы. Как правильней? Помянуть превентивно. Заранее. Неизвестно, когда теперь в храм-то удастся заглянуть. Вероятно, Рудольф ещё жив, но что это меняет? Коли похоронный венок готов, то всё бесполезно.

С этими смутными, нестройными мыслями вступил Ерошка Бубенцов в церковную ограду. Служба уже кончилась, храм был почти пуст. Только сизый прозрачный дым стоял под куполом. Несколько одиноких, как бы бесплотных фигур безмолвно передвигались в дальних углах, склонялись к ковчежцам с мощами, подолгу застывали у икон.

Бубенцов протянул пятитысячную купюру старушке в тёмном платке, что орудовала у церковной стойки. Взял самую дорогую восковую свечу.

— Сдачи не надо, — сказал он.

— И мне не надо.

— Оставьте за упокой.

— Вам, может, сорокоуст? — спросила старушка.

— Пожалуй что так.

— Кого записать? — спросила старушка, открывая общую тетрадь.

— Грешного Рудольфа.

— Грешного не надо, — сказала старушка. — Рудольфа нет в святцах. Родиона?

— Пишите. Бог сам разберёт.

Направился в глубь храма, к столу с небольшим распятием, где горело десятка два свеч. Свечи были самые дешёвые, а у него самая дорогая, и это почему-то очень порадовало Бубенцова.

У стены напротив кануна сидел сивый дедок в мухояровом сюртуке. Уставив простую деревянную палку в пол, двумя руками держался за отшлифованный до костяного блеска крюк. Лысенький, с белоснежной опушкой лёгких волос вокруг головы. С белой бородой. Бубенцов, покосившись на старика, зачем-то перекрестился и поклонился ему.

На выходе из храма напомнил старушке:

— За упокой. Бог знает кого.

Старушка молча кивнула и поджала губы.

«Зачем я это сказал? — подумал Бубенцов. — А, всё равно... Родителей-то своих забыл помянуть. Отчима. Вернуться, может? Нет, не стоит. Времени в обрез...»


 

3

Выйдя из ограды, Бубенцов сперва двинулся шагом, потом припустил рысью, потом снова перешёл на шаг. Как будто подстраивался под мысли, что переменялись, рвались, метались в его голове. Вышел кривыми путями к Яузе, направился к Таганке. Чем ближе подходил к конечной цели, тем мучительнее становилась тревога.

Показался наконец «Кабачок на Таганке». Бубенцов остановился, отдышался, огляделся. С удивлением обнаружил качающиеся вокруг деревья. По этому качанию понял, что давно уже погода переменилась, поднялся ветер и что ледяной мелкий дождичек сечёт лицо. Ерошка потрогал холодными пальцами нос. Замёрзшие пальцы ощутили, что нос был ещё более ледяным. Нос вытянулся, окостенел.

«Весь ещё жив, а нос уже того, — подумал Бубенцов. — Чует смерть».

Тихими, тяжёлыми шагами шёл к дверям кабачка, вдыхал глубоко, выдыхал с шумом. Но не приходило желанное расслабление; тревога, затаившаяся под ложечкой, никак не выдыхалась.

У входа собралась большая толпа, оттесняемая полицией. Шпак Семён Михайлович топтался у дверей, отирая платком околыш фуражки, промокал багровый лоб. Санитары выкатывали из дверей носилки. Бубенцов привстал на цыпочки. Лицо мёртвого Дживы было накрыто, под простынёй угадывался окостеневший нос. Убийство совершилось. Опоздал.

— Заведение закрыто, — говорил длинный в сером плаще. — Расходитесь, товарищи.

Ерошка узнал дознавателя Муху.

Носилки на колёсиках прокатывались мимо. Бубенцов двинулся следом, с усилием пробился сквозь толпу, кинулся к «скорой». Санитары возились с носилками, пытаясь сложить колёса, чтобы пропихнуть груз в машину. Бубенцов протиснулся меж ними, откинул край простыни. Тускло, укоризненно сверкнул на него из-под прикрытого века тёмный зрачок. Лицо было ещё совсем свежим, румяным. Но это был не Джива! Это был тот самый работяга, пивший пиво на вчерашней презентации.

Бубенцов попятился, наступил кому-то на ногу. «Ну, слава те!.. — думал Ерошка. — А я тут распереживался! Сорокоуст заказал. По Бог знает кому... Мой-то жив. Жив курилка! А венок-то, венок-то! Шлягер поторопился, насмешил людей...»

Кто-то тронул за плечо, проговорил сзади, в левое ухо, плюская губами:

— Рудольфа Меджидовича нашего придушили.

— Как придушили? — механически спросил Бубенцов, делая усилие, чтоб не обернуться. — Говорили же, что он погибнет от припадка грудной жабы! Кто?

— Как душили, неизвестно. А вот кто, тут всё проще. Недруги, — сказал Шлягер. — У всякого богатого человека есть недруги. Придушили прямо в спальне. Вынослив оказался, гадёныш. Две минуты трепыхался. С перекрытым-то кислородом. Сто двадцать секунд.

— Как определили?

— Завальнюк, когда душит, всегда пульс считает. Профессионал! А уж на что осторожный был Рудольфушка наш. Но вот же и скрипящий паркет не помог. Завальнюк пройдёт — лист не колыхнётся.

— А это тогда кто? Под простынёй.

— А это Завальнюк и есть.

— Зачем ты его убил? — спросил Бубенцов. — Ответь мне честно, Адольф.

— А не рой другому могилу!

— Да что ж за жизнь такая! Всё кого-то душат, топят, убивают. Постоянно. Со всех сторон только и слышишь: там кого-то машиной сбило, там пожар, там ураган, там наводнение. Там с перепоя кто-то помер.

— Сказано в Писании: услышите слухи о бедствиях, не пугайтесь! Тому надлежит быть в конце. Это всё потому, что люди смертны. Не будь люди смертны, кто бы их удавил-то? Дави не дави, как говорится. Задавил, положим, а человек всё равно дышит. И огонь не берёт. Встал, отряхнулся... Ан нет, смертны!

Помолчал и добавил, сделав мудрое лицо:

— Не нами заведено, не нам и...

— Что тут лукавить?! — прервал Бубенцов. — Я желал смерти Дживы. И даже, кажется, обмолвился неосторожно... Моя вина!

— Зря вы от успокоительного укола отказались, — строго сказал Шлягер. — Девочек только расстроили. Да вы не убивайтесь. Что нам Джива? На что нам эти люди? Заваль! Впрочем, если вы и желали в душе смерти кое-кого, то глупо вам мучиться совестью, как твари дрожащей. Право имеете!

Адольф зло рассмеялся.

— Почему это я право имею?

— Потому что некоторые из людей стоят выше закона и вне морали.

— Цари, что ли? Деспоты? Императоры?

— Совершенно верно, достопочтенный Ерофей Тимофеевич! — по-прежнему криво ухмыляясь, произнёс Адольф Шлягер. — Именно цари! Императоры. Да ещё, кажется, младенцы да умалишённые...


 

Глава 4

Вечный вопрос

1

Звон колокольный слышался окрест на всех аллеях и просеках парка в Сокольниках. Нищие не отходили от ограды церкви, хотя утренняя служба уже закончилась. Бедняки рассчитывали на знатную поживу. Намечалось нечто особенное, выходящее за пределы обычного расписания богослужений. Мимо нищей толпы в церковную калитку то и дело проносили венки с восковыми цветами, траурными лентами. То ли двадцать семь, то ли двадцать восемь насчитали уже этих венков, а потом сбились, заспорили, перестали считать.

«Рудольф», — успел прочесть кто-то на ленте.

И пробежало между живых, перепрыгивая с уст на уста, мёртвое имя.

Некоторые из нищих старшего поколения ещё помнили рассказы своих предшественников об отпевании местного вора в законе, которое происходило здесь лет двадцать назад. Седовласый, крепкий старик с красной, загоревшей рожей, похожий на боцмана, сидя у церковной калитки на деревянном ящике, теперь пересказывал эту давнюю историю, снабжая и украшая её некоторыми новыми подробностями. Полтора десятка бродяг толпились вокруг боцмана, внимательно слушая. Лёгкий ветерок налетал, шевелил длинные волосы сказителя. Несмотря на хрипоту, в интонациях голоса рассказчика появилась уже та плавность, певучесть, и та складность, что свойственна былинам, легендам и прочим народным сказам. Слушали с большим интересом, но время от времени кто-нибудь из слушателей всё же качал головой, перебивал речь недоверчивыми восклицаниями.

Показались горящие фары чёрного катафалка. Именно его-то все и ожидали, на него устремились взоры. Затих седой сказитель, далеко отставив в сторону свой костыль. Остановилась мысль, прекратилось течение речи его.

Медленно, плавно, как маршальский лимузин на военном параде, катафалк въехал в ограду, остановился у высоких ступеней напротив дверей храма. Тотчас вынырнули как будто из-под земли одинаковые люди в серых сюртуках, с чёрными повязками на рукавах, алыми гвоздиками в петлицах. Волосы всех четверых стрижены в скобку, расчёсаны под старину, на прямой пробор. Застыли у задней дверцы лимузина в почётном карауле. Склонили головы, скорбя лицами, выражая некую общую вину живущих пред мёртвыми.

Поднялась задняя дверь, хитроумные немецкие механизмы беззвучно выпихнули дорогой гроб. Взявшись за литые бронзовые ручки, молодцы надулись, приосанились, понесли гроб внутрь храма. Случайный луч солнца пробился сквозь листву, позолотил латунный крест на лакированной крышке.

Взойдя на высокое крыльцо, несущие гроб приостановились. Двое других молодцов, пониже ростом и не таких осанистых, уже ожидали. Судя по намасленным волосам и прямым проборам, эти двое принадлежали к той же похоронной фирме. Слаженно зашли с обоих бортов, поддели край, вскрыли драгоценную домовину. Крышка сверкнула на солнце, но уже не золотом, а светло-лиловым атласом, прибитым с исподу. Крышку поставили у дверей на попа. Мертвец поплыл в царство теней, в светлый сумрак, освещённый огнями свечей.


 

2

Бубенцов протискивался меж животов, локтей, спин, извинялся, поглядывал по сторонам. Мелькнул в толпе, кажется, Шлягер. Да и как ему не быть здесь, большому любителю поглазеть на чужую смерть? И точно, вильнув своим длинным телом раз и два, Шлягер пролез сквозь гущу народа, оказался рядом со вдовой.

Принято считать, что окончательный итог жизни подводит смерть. Принято также считать, что из всех разновидностей смертей наилучшей является — внезапная. Желательно, чтобы во сне, чтобы не мучился. То, что Джива не мучился, Бубенцов узнал, подобравшись поближе, притаившись за спиной Шлягера.

— Колбаски сырокопчёной попросил, — тихо говорила вдова. — Среди ночи. Пока на кухню ходила, вернулась — а он уже. Кухня-то далековато, минут двадцать ходу туда и обратно.

— Кончил земное поприще? Сочувствую. Прими мои надгробные рыдания.

Быстрыми глазами Шлягер обшарил гроб, оценил богатое убранство.

— Эх, Роза, Роза, — укоризненно зашептал он. — Двадцать девять тысяч! «Найт»... Чистая кожа! Зачем? Смысл?

Шлягер вытащил платок, глухо порычал в него, сморкаясь.

— А куда их? — пожала плечами вдова. — Не снимать же теперь.

— Если неприметно сдёрнуть, а? При последнем целовании. Когда крышкой накрывать будут. Мой размер, вот что обидно! А впрочем... —  Адольф махнул рукой. — Так и не поел колбаски-то?

— Даже не надкусил, — вздохнула вдова, поднесла батистовый платочек к сухим глазам.

— Не надкусил... — Шлягер с печальным выражением лица покачал головой, помолчал, а затем продолжил: — Вот-вот. Это и обидно. А туда уж не передашь. Там уж не вкусишь. Колбаски-то. Никак. Отъел, как говорится, своё.

Спрятал платок в карман, снова оглядел гроб.

— Шею, пожалуй, прикрыть. Грим гримом, а всё-таки странгуляционная полоска выдаётся. — Шлягер выступил вперёд, склонился над гробом, поправил узел пышной косынки, повязанной на шее покойного, снова отступил ко вдове.

— А и чёрт с ними, с кроссовками! Тебе идёт, Роза. В чёрных-то шелках. — Шлягер погладил вдовицу по широкому заду. — Отпевание было?

— Да? Ты серьёзно? Считаешь, идёт? — Роза переступила с ноги на ногу, сбрасывая ладонь Шлягера со своего крупа. — Наверно, было. Пели что-то, дымом кадили.

— Что конкретно-то пели?

— Ах, Адольф, не знаю. Всё ж по-старинному: «Яки паки...»

— Не кощунствуй. «Упоко-ой, Го-осподи, душу усо-о-пшего раба твоего...» — скороговоркою тихо пропел Шлягер. — Это пели? Любимая моя мелодия.

— Да, кажется, был похожий напев.

— «У-у-покой, Го-о-осподи-и...» — затянул Шлягер погромче, и близстоящие стали озираться на него.

Вдова одёрнула за рукав.

— Один певец всё на меня поглядывал. — Роза усмехнулась. — Вот тебе и монахи.

— Не обязательно монах. Певчих откуда угодно берут. Главное, задушевность.

— Интересный такой мужчинка. Высокий.

— Не успела туфлей износить. Эх, ты. Сорокоуст заказала?

— Не верил он. Зачем ему молитва?

— Не скажи. Церковная молитва из ада вытащить может. Бывали случаи.

— Ну, его вряд ли вытащишь.

— Похоже на то. Личность масштабная. Была... — Шлягер вздохнул, помахал рукою перед лицом, как будто крестясь. — Снискал в этой жизни кое-какую удачу. Царствие ему. Хотя нет. Не пройдёт он в Царствие Небесное. Даже и в кроссовках «Найт». В принципе в рай-то, если объективно, малая часть народа попадает. Процентов пять–семь. Остальные — туда, в отсев. — Шлягер указал пальцем вниз, в мозаику пола. — В самых недрах небось сидеть будет. А вообще, если разумно рассудить, всё к лучшему. Пожил, как говорится. Водочки попил. Не старый, конечно, но своё взял от жизни. Изюм из булки выковырял.

— Сорок семь через месяц было бы.

— Вот-вот. На десять лет Пушкина пережил. Сравни. Лучшую часть жизни ухватил. Сердцевину, так сказать. А поживи дальше — одно горе. Болезни, операции. Простатит, суставы, инсульт, геморрой...

— Всё равно как-то жалко.

— Не дури, Роза. Сколько бы он денег на свои операции ухнул. Всё к лучшему. Недвижимость по закону... Наша недвижимость!

И тут запели то, о чём спрашивал Шлягер у бестолковой вдовы. Высоким тенором возгласил священник:

— Поко-о-ой, Го-о-осподи, душу усо-о-опшего раба-а твоего-о...

И повторил трагическую песнь весь хор церковный. Наполнился дивными звуками храм до самых дальних уголков. Встрепенулся под куполом сонм ангелов белых. Отозвались с неба чистые, радостные голоса.

— Поко-о-ой, Го-о-осподи, душу усо-о-опшего раба-а твоего-о... — красивым, полнозвучным тенором выводил священник, хор подхватывал, повторял дивный напев.

Подпевал негромко и Бубенцов:

«...и память его в род и род...»

Ерошка тянулся, выглядывал из-за спин. Торчал выдающийся из гроба острый нос покойного. То, что лежало там, не было Дживой. В гробу лежала холодная, неподвижная смерть. Где же человек? Где теперь блуждает то, что составляло когда-то его личность, его жизнь, его самость? Ерошка почувствовал вдруг, как ум, начав цепь рассуждений, вдруг остановился, оцепенел. Ум не желал идти дальше, не хотел продолжать, углубляться в главнейший вопрос. Не хотел исследовать единственный по-настоящему важный вопрос, касающийся буквально каждого из живущих на земле. Вопрос, с которым всякий человек должен разобраться максимально полно. Вечный вопрос о том — будет ли жизнь твоя продолжаться после физической смерти? Сохранится ли твоя неповторимая, твоя бесценная личность? Самость!

Смертью раздирается человек на две части: отдельно душа, отдельно тело. Или не существует души? Из чёрной, бездонной ямы, из которой неведомо каким образом появился живой человек, он спустя какое-то время просто переваливается в другую такую же чёрную, бездонную яму, откуда нет возврата.

От того, какой ответ даст себе человек, зависит всё. Содержание жизни, отношение к людям, цели, задачи. Если умрёшь, если прекратятся твои мысли, если тело просто закопают и оно станет землёй — то какая тебе разница? Предельная задача, которую может поставить и осуществить на земле человек, не верящий в Бога, а стало быть, и в личное бессмертие, — завоевать землю, стать правителем человечества, первым среди людей. Всемирным царём. Но ведь и эта цель, в конце концов, лишена смысла. Элементарная математическая логика говорит о том, что один год, или тысячелетие, или миллиарды лет — всё это одинаково ничтожно перед непостижимой бесконечностью.


 

3

Панихида закончилась. Гроб накрыли крышкой, понесли к выходу. Сунулся навстречу случайный замухрышка, но ретировался, не желая беспокоить опечаленное общество. Перекрестился, отвесил поклон, пропал. «Мелькнул и пропал навеки, — думал Ерошка. — Не так ли и все мы?»

Провожающие рассаживались в чёрные машины. Автобус с надписью «Ритуал» распахнул двери. Бубенцов, поколебавшись, на кладбище не поехал. Сложные чувства владели его душой. Самое главное, пожалуй, заключалось в том, что он в который раз увидел и осознал, насколько хрупок человек. Весь остаток дня Бубенцов испытывал наплывы тихого довольства, почти счастья. Обычного счастья и удовлетворения от того, что вот совсем-совсем рядышком с ним прошла беда. В шаге прошелестела, но не задела, не окликнула, миновала. Мимо! «Покой, Господи, душу усопшего раба твоего-о...»

И ещё одно чувство владело сердцем. Чувство странной близости, родственности, жалости к человеку, которого сейчас закапывают в землю. Шлягер, вероятно, сказал речь над могилой. «Заслуги его несомненны! Без таких людей останавливается прогресс, сохнет нива жизни...» Затем отслужили краткую литию, опустили гроб, бросили горсть песка. Прощай, человек. Жизнь твоя сгорела, как спичка. Как много ты не успел!..

Ерошка глянул на часы. Три пополудни. Пожалуй, уже закопали, засыпали землёй.

Сколько их, любивших эту земную жизнь, надеявшихся долго жить и ещё вовсе нестарых, легло в землю! Никто из них не мог сказать пришедшей смерти: «Подожди! Я ещё не хочу умирать!»

Многие не успели как следует приготовиться, некоторые умерли посреди весёлого пиршества, иные скончались на дороге, иные потонули, кто-то разбился, упав с высоты, а кого-то убили злые люди. Иные растерзаны зверями, иные легли на постель, чтоб успокоить тело недолгим сном, а уснули вечным. Какое множество наших родственников, друзей, знакомых выбыло! Славные оставили славу, власть, почести. Богатые потеряли имущество и деньги.

Смерть разлучила родителей с детьми, супруга с супругою, друга с другом, поразила гения среди великих дел его. Отняла у общества самого нужного деятеля в минуты величайшей нужды в нём.

Что на земле не суетно? Что не превратно? Что имеет хоть какое-нибудь постоянство?.. Всё слабее тени... всё обманчиво... всё сновидения.

Прощай, Джива! Деньги, дома, костюмы, старинные часы, картина Левитана и даже любимые твои американские сапожки из козловой кожи, с драгоценными золотыми подковками... всё, всё осталось здесь. Всё. Насадили на окостеневшие стопы кроссовки фирмы «Найт», но и они совсем тебе не пригодятся при переходе в иную реальность.

Напрасно, впрочем, сокрушался об этих кроссовках Шлягер, напрасно завидовал мёртвому. Будь в церкви свет поярче, он разглядел бы, что кроссовки эти тоже, как и слишком многое здесь, всего лишь дешёвая подделка, имитация.


 

Глава 5

Много ли стоит душа

1

Чужая смерть производит бодрящее действие на живых. На другой день, ещё не совсем проснувшись, Ерошка Бубенцов ощутил в груди толчки животворной радости, какой никогда прежде не ощущал. Всё, что давило, угнетало, мучило, вдруг отошло на второй план. А вот дым ладана в сумраке храма, прорезанный золотыми лучами солнца, высокое пение хора, сутолока светлых ангелов под куполом — это выступило вперёд. Вчера видел он смерть. Смерть косной громадой лежала перед ним на расстоянии вытянутой руки. Тяжёлая, как глыба урана. Настоящая, подлинная, но, к великому счастью, чужая.

Ерошка накинул на шею полотенце, отправился умываться. Смутные, неопределённые думы потихоньку стали оформляться в мысли, и процесс этот доставлял физическое удовольствие. Так после долгой болезни, вялого полусонного лежания, наступает солнечное утро, когда человек чувствует, что выздоровел! Встаёт, делает первые шаги, и всякое движение наполняет его счастьем, ликованием. Бубенцов почуял, что наконец-то дух его пришёл в то бодрое состояние, когда можно уже не отлынивать, не откладывать, а прямо сейчас приняться за дело. Настала пора привести в порядок все те обрывочные впечатления, что связаны были с последними событиями. А последние события показывали, что перемены стали совершаться слишком решительно, что сама жизнь его понеслась с огромным ускорением.

С ним происходило то же, что с человеком, который загляделся в воду, залюбовался отражением неба, стоячими белыми облаками. Светлая созерцательность околдовала, сморила. Самый полдень, ни дуновения, ни ветерка, всё тихо, безмятежно. Горлышко брошенной кем-то бутылки покачивается, блестит на солнце в тихой воде. Фиолетовая стрекоза садится, поводит слюдяными крыльями... Но что-то вдруг настораживает человека, посторонний дальний рокот заставляет поднять голову, оторвать наконец-то взгляд от недвижной поверхности. И человеку открываются берега, которые, оказывается, проносятся с бешеной скоростью. Человек соображает, что всё это время он находился не на середине укромного лесного озерка, как представлял себе, а несёт его стремительный, неудержимый поток. Дальний глухой рокот делается вдруг близким, наполняется зловещим смыслом. То впереди ревёт вода, отвесно обрушиваясь с огромной высоты...

Отдалённый рокот давно уже тревожил душу. Всё определённее, отчётливей проявлялось влияние посторонних, уместнее сказать — потусторонних сил на его жизнь. Силы эти таились уже не так тщательно. То там, то здесь вылезали грубые следы, обнаруживались результаты неугомонной деятельности. Бубенцов принялся разбирать полунамёки, ухмылки, подмигивания, недомолвки, пытаясь выстроить стройную систему.

«Казнить, а равно и миловать пока ещё вне моей компетенции — так, кажется, говорил Шлягер. Казнить может только монарх. Самодержец». Что это значит? «Пока ещё»! Вот ключевые слова! Невидимые силы хотят посадить его на трон. «Гвардия поддержит»! Похоже на то, Ерофей Тимофеевич! Похоже на то! Слишком определённый намёк! Достаточно ли сил у этих сил? О, вполне достаточно, уважаемый Ерофей! Кто бы усомнился. Славу, пусть балаганную, базарную, он получил. Деньги, каких он прежде и в глаза не видел, у него есть. Власть, пусть уездную, он имеет. Теперь же речь идёт о царствах, о верховной власти. Вот куда его несёт бурный поток! Невозможно поверить, но, похоже, так оно и есть! Мятный холодок волнения разлился под ложечкой.

Следовало в первую очередь обезопасить рассудок от угрозы возникновения мании величия. Бубенцов поступил в этом пункте удивительно разумно, расчётливо. «Мания величия наступает в тот момент, — решил он, — когда человек видит и чувствует себя не тем, кто он есть, а мнит себя великим полководцем, царём, гением». Вслушавшись же в свои ощущения, он ясно осознал, что полагает себя всего лишь обыкновенным человеком, пожарным Ерошкой Бубенцовым. Это его обрадовало.

Дальше можно было рассуждать уже гораздо спокойнее. «Вполне возможно, что, наделяя меня, пусть и уклончиво, титулом царя, они имели в виду нечто иное, — думал Бубенцов. — Возможно, тут всё иносказательно. Как и многое у них. И слово употреблено, и отвертеться от него весьма удобно. Припрёшь их вот так к стенке, а они: “Да что вы, Ерофей Тимофеевич! Неужто в прямом смысле приняли наши слова? А ведь мы имели в виду совсем иное. Царь-то вы, конечно, царь. Но в самом общем смысле. Как и всякий человек. Про льва вот тоже говорят «царь зверей». Так и здесь. Имелось в виду, что человек есть царь природы. Венец, так сказать, творения...”»

Вот что они могут сказать, посмеиваясь. Кто такие «они», он не представлял себе ясно. Только смутные предположения, догадки. Да ещё путаные, бестолковые, мало что объясняющие объяснения Шлягера: «Ах, Ерофей Тимофеевич, знали бы вы всю их подспудную совокупную мощь!»


 

2

С полотенцем на шее, бодрый, свежий, возвращался Бубенцов из умывальника. Матвей Филиппович Кащенко читал книгу, шмыгал носом. Сокрушённо качал головою. То и дело снимал круглые железные очки, промакивал лицо носовым платком. При появлении Бубенцова вскочил, книгу попытался быстренько запрятать, запихать в ящик, но не получилось. Слишком большого формата оказалась книга, хотя и тонкая. Выпала из рук.

— Опять, Матвей Филиппович, глаза красные! — заметил Бубенцов. — Тебе Адольф запретил «Песнь про купца Калашникова»!

— Никак нет, Ерофей Тимофеевич, — глухо отвечал страж. — Не про купца. Я бы и совсем этих книг не читал. Баловство одно. Ну их к бесу! Да вот на «Муму» наскочил!..

— Да как же ты на «Муму» наскочил?

— Шлягер намедни профессора облапошил. Библиотеку, паразит, за сущие гроши выманил! Не помогли деньги. Старичку-то. И дочь пропала, и жену залечили. Тронулся умом горемыка. Прятал эту «Муму» под подушечкой. Я гляжу, собачка на обложке. Дай, думаю... Уж как он за неё цеплялся, за книжку-то!.. Пришлось дубинкой раза три врезать по локтям. А как открыл я книгу, так и оторваться не смог! Это ж про меня, считай, написано! Про русскую долю! Ох, жалость-то какая жалкая!..

Бубенцова озарило. Ай да профессор! Душевное, духовное... Как будто не связано друг с дружкой. А оно перетекает, сосуды-то сообщаются!

— «Муму» нельзя отдавать! — бормотал Бубенцов, вышагивая из угла в угол, повторяя на разные лады. — «Муму» не отдавать! Нельзя! Если только ты русский человек. Надо профессора предупредить! Срочно!

Ерошка решительными шагами направился к выходу.


 

3

В обиталище профессора всё было по-прежнему. Капельница у стены, на стеклянном столике медицинская посуда, баночки с лекарствами, бутылочка валерьянки, пустая мензурка, тарелка с недоеденной курагой. Пахло йодоформом. Профессор Покровский сидел в коляске у окна, нахмурившись, разглядывал Бубенцова.

— Вы, должно быть, Троеглазов? — догадался профессор. — Вынужден вас разочаровать. Самогон мы не варим.

— Я по поводу книжки одной...

— Но вам никоим образом не следует огорчаться, — продолжил профессор.

Бубенцов всё-таки огорчился. Афанасий Иванович сильно сдал за это время.

— Есть книга одна...

— Ну, наконец-то! Дошло и до вас! — оживился профессор. — Я терпеливо дожидался. Лет уж, кажется, семь, а то и все семьдесят семь прошло со времени нашей последней встречи! Не так ли? Мы с вами встречались незадолго до Ялтинской конференции. Мир с тех пор здорово переменился! Ещё ближе подошёл к своему концу. Появились уже кое-какие вернейшие приметы. Вот я всё ждал вас, готовился. Когда ж, думаю, человек о книге вспомнит, хватится?!

— Так, так. Вы почти не изменились, — поддержал безумный разговор Бубенцов. — За эти семьдесят семь лет.

— Старики мало меняются, — заметил Афанасий Иванович. — В старости душа живёт тихо, вне общей сутолоки. Как будто в далёкой провинции. Благословенно время старости! Она даётся человеку, чтобы тот успел прибраться в душе. Собрать раскиданное, подмести перед уходом. А вот вы разительно переменились, молодой друг мой!

— Треплет жизнь, — неопределённо пожаловался Ерошка.

Подумал и добавил:

— Врагов много. Недруги. Я борюсь. Тоже стал присматриваться к себе. К бардаку, что внутри. Кое-что прибираю, пытаюсь навести порядок. Не откладываю на старость.

— Вот-вот-вот! Давно хотел вам сказать...

Звякнул колокольчик, отворилась двустворчатая дверь. Профессор с досадою оглянулся. Белобрысая девица с толстыми плечами, пятясь, везла тележку с завтраком. Оглядела тесное пространство, подняла светлые брови, соображая. Обошла кресло Ерошки, взялась за спинку, отодвинула. Откатила ногой коляску с профессором. Тележку свою поместила между ними. Две-три минуты продолжалась возня с приборами, звяканье, расстановка. Овсяная каша, дежурная рыбная котлетка, пара кусков хлеба, стакан спитого чая. Молчание царило в комнате. Ерофей Бубенцов и профессор Афанасий Иванович сидели друг против друга. Губы профессора шевелились, он задумчиво кивал. Ерошка хмурился, сцепливал пальцы. Выражение лиц у обоих менялось, когда по ним пробегала лёгкая рябь мыслей. Стороннему наблюдателю показалось бы, что между собеседниками идёт оживлённый, но беззвучный разговор.

«Как же убедить профессора, что нельзя отдавать “Муму”? — думал Ерошка, пользуясь паузой. — Надо ему образно сказать. Образность действует на ум доходчивее. Пожалуй, вот так выскажу. Дескать, это же всё равно что последнюю рубаху отдать! Что ж тогда на груди рвать? Русскому-то человеку. Если нет рубахи, то и рвануть нечего! Весь эффект пропадает. Это с одной стороны, а с другой...»

Наконец тележка укатилась прочь.

— Я ведь зачем так спешил к вам? — возобновил Бубенцов прерванный свой монолог. — Хотел предварить насчёт книги.

— Вовремя же вы спохватились насчёт книги! Слышал, всучили-таки вам шапку Мономаха? — перебил профессор. — Не тяжела ли?

— Хорошо, — подчинился Ерошка. — Будем развивать вашу тему. Если вы тоже слышали эту невероятную новость, то мы с вами можем говорить начистоту. Всё верно. Меня, кажется, действительно хотят поставить на царство.

Замолчал, дивясь тому, что проговорил нелепые слова так спокойно, буднично. Вероятно, точно такими же словами пациенты психиатрических клиник подтверждают свои невесёлые диагнозы, когда отвечают на вопросы лечащего врача. «Я, император Бонапарт Наполеон, нахожусь в здравом уме и трезвой памяти...»

Профессор хмурился, сжимал губы.

— Решение как будто принято, — добавил Ерошка после минутного молчания.

— Знаю, знаю, — сказал Афанасий Иванович. — Сперва намёки. Недомолвки. Экивоки. Спектакли. Смотрины. Шуточки. Это их стиль. Скоро прямо предложат корону и скипетр.

Афанасий Иванович всё это произнёс небрежным тоном, будто речь шла не о царстве, а о покупке мешка картошки. Бубенцова это обстоятельство поразило чрезвычайно. Даже немного уязвило самолюбие.

Кот пришёл, стал точить когти о ножку кресла. Тотчас же что-то как будто переключилось в окружающей обстановке, пришло в нормальное состояние. Бубенцов поднял лицо и увидел, что теперь глаза Афанасия Ивановича смотрят на него с ласковым сочувствием, без того отчуждения, с каким профессор встретил его десять минут назад.

— По моим подсчётам это должно было произойти через полгода. А то и лет через сто двадцать. Точных сроков никто не ведает. Мой вам добрый совет... — сказал профессор и замолчал. Поглядел на Бубенцова с таким выражением, как будто заранее знал, что никто и никогда совет этот исполнять не будет. И всё-таки продолжил: — Мой вам совет. Прекратить всякое общение с теми, кто вошёл в вашу жизнь.

— Со Шлягером?

— Преимущественно с теми, кто прячется за его спиной, — продолжал профессор. — Не следовало вообще отпирать дверь, разглядывать, впускать к себе мёртвых духов. К сожалению, современный человек не догадывается, сколь опасно подобное общение.

— Шлягера-то я сразу раскусил, — похвастался Бубенцов. — Он вроде вербовщика у них. Вовсе он не демон, как пытается изобразить.

— Обыкновенный человек, — кивнул профессор. — Из актёров, причём заурядных. Жмеринский народный театр. А тут выпал шанс сыграть дьявола-искусителя. Пошляк не придумал ничего оригинального. Образ банальный, вторичный. Хромота, пошлость, юморок. Трость, трубка. Собака.

— Полагается чёрный пудель, — вспомнил Ерошка. — А он таксу завёл. Да не чистопородную, а смесь с дворнягой. Разницу себе в карман. Денег не считают! У них там полнейший бардак!

— До определённой степени, друг мой! Я полагаю, это он в издёвку над вами! Намекает, что вы ведь тоже, простите за сравнение, в каком-то смысле смесь с дворнягой. Они очень любят символику. Боюсь, вы не совсем ясно представляете, что находится в верхнем углу пирамиды.

— Отчего же не представляю? Верховодит всем существо мыслящее. Но не человек.

— Схватываете на лету! — похвалил профессор. — Тогда нам объясняться будет проще. Вероятно, вам обещаны были власть, богатство, слава?

— Немного в иной последовательности, — сказал Бубенцов. — Они дали мне славу и богатство. Теперь сулят царскую власть.

— Душу не предлагали обменять на блага? — поинтересовался профессор. — Как бы с юморком, как бы понарошку.

— Было! Именно что с юморком и как бы понарошку.

— Запомните! Когда речь идёт о душе, никаких шуток быть не может! Вопрос о душе самый серьёзный на свете! Бесценное сокровище!

— Насчёт сокровища не уверен, — возразил Бубенцов. — Тем более бесценного. Много ли стоит душа? Какого-нибудь забулдыги, а?

— А вот представьте, что забулдыга оказался на острове людоедов и ему грозит гибель.

— Как оказался?

— Неважно. Течением унесло. Выпил немного, пошёл купаться. Речь не об этом. А о том, стоит ли посылать на выручку забулдыги Тихоокеанский флот, пару дивизий стратегической авиации и батальон спецназа? Как вы думаете? Стоит ли того его душа?

— Не стоит.

— Это абстрактно. Но если вы представите на месте забулдыги себя, или, как вы выражаетесь, свою самость, — то всё сразу встанет на свои места, — сказал Афанасий Иванович. — Выстроится правильная иерархия. Вам откроется истина о цене человеческой души. Каждый человек — единственный и неповторимый шедевр Бога! Уж они-то цену эту очень хорошо представляют! Они умеют оценивать подлинники!

— Поэтому взамен предлагают славу, деньги, власть?..

— Ничего они не предлагают, кроме пустоты!

— Понимаю вашу логику! Какая может быть самодержавная власть, если получаешь её из лап того, кто владеет тобой? Абсурд. Не так ли? Но я иду на эту жертву. Я принимаю вызов!

— «Царства мира дам, если, пав, поклонишься мне!» — тихо напомнил Афанасий Иванович.

— Ерунда! Я всё обдумал. Сделаю вид, а поклоняться не буду. Встану во главе народной монархии! Это ж какую пользу можно извлечь, сами подумайте! Благоустроить всё! Я вот в Ордынском районе успел асфальтовую дорогу сделать. От Прудков до хутора Большие Луга. Вот что значит власть! «Сила, которая всегда хочет зла, но приносит благо!» Грешно, глупо не использовать эту силу! Я, к слову, уже наметил кое-какие важные государственные реформы...

Голос его звенел. Он, конечно, понимал, что с обывательской точки зрения выглядит совершенным сумасшедшим. Но никаких неудобств от этого не испытывал, наоборот, чувствовал себя на редкость естественно. Как, предположим, птица в воде или рыба в облаках. Профессор Покровский очень внимательно и, кажется, с большим состраданием глядел на Бубенцова.

— Иными словами, вы задумали построить рай на земле?

— В отдельно взятой стране, Афанасий Иванович! — поправил Бубенцов и ещё раз произнёс с нажимом: — В отдельно взятой! У меня все будут богаты, сыты, обеспечены. Дадим бой коррупции.

Афанасий Иванович недоверчиво покачивал седой своей головою.

— Лечение бесплатно. Хлеб в столовых бесплатно, — загибал пальцы Ерошка. — Проезд бесплатно.

Афанасий Иванович глядел всё грустнее.

— Каждой семье отдельное жильё! Дача, машина... — пообещал Бубенцов. — Бедность устраним. Утрём всякую слезу.

Подумал и добавил:

— У всех будет много различных вещей!

На этом мысль остановилась. Запас райских благ как-то скоро иссяк. Новых придумать он не мог. Впрочем...

— Все станут более лучше одеваться.

Теперь уже окончательно...

— Да. Всё устроено именно так. Мир завоёвывается пошлостью, — сказал профессор тихим, несколько усталым голосом. — Пошлостью. А вовсе не доблестью и не силой оружия. Ибо главное свойство «князя мира сего», как известно — пошлость. Но в этом и состоит роковой изъян самого верного плана завоевания мира. Как только они завоюют мир, он автоматически потеряет всякую цену.

— Потеряет цену?

— Именно так. Пока мир не завоёван, он ещё кое-что из себя представляет. В смысле хотя бы творческом. Но как только они поставят последнюю точку и скажут: «Ну, наконец-то! Вот он, мир. Мы добились своего!» — так тотчас с разочарованием обнаружат, что вместо подлинника, божественного оригинала, у них в руках всего лишь ничего не значащая подделка, тень. Пустая ссохшаяся оболочка. Вроде какого-нибудь серого осинового гнезда. Или мёртвого кокона от бабочки.

— Да! Мёртвый кокон. Я видел в детстве.

— Из мира уйдёт творческая сила. — профессор продолжал тем же ровным лекторским тоном. — Сила, способная изменить человека. Две вещи вдохновляют человека, дают ему решимость переменить что-то в себе — религия и поэзия.

— Ну, хорошо! — Бубенцов обрадовался тому, что тон разговора переменился, оторвался от быта и взмыл в философскую высоту. — Положим, они хотят овладеть миром. Убрать из него творческую силу. Но я-то им для чего?

— У вас оказалась нужная им кровь. Подлинная царская кровь. Это серьёзные люди. Копиями не интересуются. Они могут себе позволить только подлинник.

— Стоп! — крикнул Ерошка. — А Бубенцов-то! Рюрик понятно, от Рура. Прадед мой Рур! Но Бубенцова куда вы денете?

— Гогенцоллерн, — твёрдо и холодно сказал Покровский. — Чувствуете созвучие? Понятно теперь вам, откуда растут рога?

— По-вашему, это убедительное созвучие?

— Сами разве не слышите? Бубен-цо! Гоген-цо!

— Вон как! Бубен-цо! — с удовольствием повторил Ерошка. — Гоген-цо!

— А теперь слушайте меня очень внимательно. — голос Покровского возвысился, зазвучал мерно, торжественно. Как будто он обращался не к Бубенцову, а читал проповедь с церковного амвона. — Вы спрашиваете, для чего вы им нужны. Мёртвым духам нужна живая кровь, нужен подлинник. Предтеча мирового царя должен быть настоящим. Без оригинала невозможно существование копии. Только подлинник может породить отражения и повторения. Только подлинник даёт жизнь пародиям, копиям, иллюзиям. А никакого иного подлинника, кроме Бубенцова Ерофея Тимофеевича, у них нет!

— Бубен-цо! — смеясь и радуясь, повторил Ерошка. — Гоген-цо!

— Не обольщайтесь! Запомните на прощание то, что я вам говорил, — произнёс профессор особенным тоном, каким никогда до этого не пользовался. — Одна жизнь маленького человечка, умноженная на вечность, неизмеримо больше и дороже, чем весь этот растленный мир!

— Бубен-цо! Гоген-цо!

Профессор Афанасий Иванович Покровский привстал на каталке, слёзы показались на его глазах.

— Засим прощайте, дорогой друг! Вас уже заждались ваши мучители. Матушка, попрощайся с Ерофеем Тимофеевичем. Человек завершает свои прощальные визиты. Впрочем, до скорой встречи там!

— До скорой встречи там! — не задумываясь, кивнул Бубенцов. — Там-там-тарам...

Ерошка не помнил, как прощался, как уходил от профессора. Тот всё кричал вслед ему свои напутствия, но Бубенцов их почти уже не слышал. А напрасно. Это бы здорово пригодилось ему и в нынешней, и в будущей жизни. Впрочем, не только ему, но и всем нам, дорогие мои! Особенно напоминание о том, что всякий, даже самый мельчайший, поступок человека — имеет судьбоносное значение! Всякий!..

Столкнулся на лестнице кое с кем. Дама с бледным, точно обсыпанным мукою, лицом, с рыжей косою на плече поднималась ему навстречу. «Та самая!» — полыхнуло в мозгу у Ерофея. Но что значит «та самая» — объяснить в ту минуту он бы не смог.

— Скажите, человек... — дама остановилась, пристально вглядываясь в Бубенцова. — Здесь ли временно проживает знаменитый профессор?

— Бубен-цо! Гоген-цо! — ответил Ерошка, скача мимо дамы вниз по ступеням.

Когда был уже в самом низу, показалось, что вдогонку окликнул его по имени тихий, хрипловатый голос, и ещё раз окликнул, но он, по счастью, не расслышал, не приостановился, не обернулся.


 

Глава 6

Шапка Мономаха

1

Очевидно, отрадная весть уже распространилась по всему корпусу. Необыкновенное воодушевление наблюдалось в среде окружающих. Больше обычного шумели и волновались медсёстры в коридоре. Настя и Агриппина загадочно ухмылялись, перешёптывались. Повара на кухне гремели посудой, готовились. Ерофей Тимофеевич чувствовал на себе внимательные, озабоченные взгляды. Какой-то невысказанный вопрос стоял в глазах каждого встречного. Бубенцову, что уж тут лукавить, нравились эти знаки внимания.

Теперь, когда судьба вознесла его на самый гребень, возросла опасность впасть в высокомерие, гордыню. Человек слаб. Поэтому Ерошка силился выглядеть скромным, простым, таким же, как все. Нарочно сутулился, опускал скромно глаза, жался к стене, проходя мимо персонала. Нужно было изо всех сил скрывать своё превосходство. Это было по-настоящему трудно. Он не привык лукавить. Ведь, к примеру сказать, испанский король или самодержец шведский с самого раннего детства приучаются вести себя так, как будто они равны со всеми прочими. Монархов заставляют ходить пешком в магазины, на работу ездить на велосипеде. Но, во-первых, монархии их по сравнению с Российской невелики, можно сказать, мизерны. А во-вторых, Бубенцова же в детдоме никто не учил скромности по отношению к низшим сословиям. Приходилось теперь придумывать всё на ходу.

— Сохраняем спокойствие, — похлопал он по плечу придворного лекаря, который попался навстречу. — Не волнуйтесь.

Тот испуганно отшатнулся, остолбенел от неожиданной ласки. «Бедняга, — подумал с жалостью Бубенцов. — Совсем забит. Надо будет поощрить его...»

Ерофей Бубенцов вступил в помещение. Присел на кушетку. Рассеянно стучал пальцами по колену. Думал неопределённую думу. Любопытные то и дело заглядывали в дверь.

«Пожалуй, пожалую ему табакерку», — решил Бубенцов и усмехнулся. Каламбур вышел в стиле Шлягера.

— А я предлагаю развенчать! — тотчас отозвался из коридора приближающийся голос Шлягера. — Убедить в ложности идеи! Пусть сам отречётся. Пока не поздно! Убедить логическими, так сказать, доводами. Он и выйдет из замкнутого круга. Из кола этого своего.

— Нет, нет, коллега! — возражал голос другого Шлягера. — Метод в том и состоит, что не следует перечить! Наоборот! Коло его ока, говорите? И хорошо! Пусть повертится! До изнеможения. Довести, так сказать, до абсурда. И тогда ум его ужаснётся и вернётся в обычные берега.

Шлягер вошёл злой, покрасневший от спора с самим собой. Некоторое время шумно отсапывал, шевелил губами, издавал короткие мычания, рубил воздух ладонью. Присев на стул напротив Бубенцова, долго и озабоченно рассматривал лицо Ерофея. Бубенцов держался молодцом, так же дерзко глядел в ответ, стараясь не моргать. Шлягер не выдержал, сморгнул первым.

— Да какие тут споры? Именно так! Встанем, друг мой! — Шлягер, схватившись за поясницу, поднялся со стула. — Почувствуйте момент! Чувствуете? Запомните хорошенько, будете пересказывать внукам, правнукам и праправнукам.

Бубенцов пожал плечами, встал с кушетки. Старался выглядеть спокойным. Хотя волнение Адольфа невольно передалось и ему.

— Имею предложить вам, — сказал Адольф Шлягер глухо, подняв голову, уставившись в стену, — предложить вам...

Бубенцов тосковал, переминался с ноги на ногу. Пророчество исполнялось!

— Вы только не удивляйтесь, — переводя взгляд на Ерофея, домашним голосом вставил Шлягер. — Ничему не удивляйтесь.

Опять уставился в стену, прокашлялся и закончил громогласно, как бы обращаясь к толпе народа:

— Корону, скипетр, державу!..

На слове «скипетр» голос фиксанул, провалился. Но, несмотря на досадный сбой, пророчество всё равно сбывалось. «Корона» прозвучала отчётливо, ясно! Раскатисто, хотя и с небольшим козлиным дребезжанием прогремела «Дер-р-жава». Сбывалось! Бубенцов ничуть не удивился. Он ждал этого. Тем более что профессор предупредил! Прошла минута, другая. Шлягер внимательно глядел на Бубенцова, брови его всё больше хмурились. Толстые губы укоризненно поджались, собрались в гузку. Вероятно, его обижала слабая реакция на столь торжественные слова.

— Корона Российской империи, — тихо, со значением произнёс Шлягер.

Бубенцов молчал, не зная пока, как реагировать. Прошла ещё минута.

— У меня мышца на ноге подрагивает, — не выдержал наконец Ерошка. — Вот, обрати внимание. Дрог, дрог, дрог...

— Знаю. Напольён. Император. Перед решающим сражением, — отрывисто пояснил Адольф. — Лев Толстой. «Война и мир».

Прошла ещё минута. Бубенцов склонил лоб, то ли соглашаясь, то ли задумываясь. Шлягер глядел на него, приоткрыв рот, чего-то как будто выжидая. Даже дышать перестал.

— Запорол! Загубил эпизод! — топнул ногой, выдохнул с шумом. — Эх, как бы я сыграл! На вашем-то месте. Неограниченная власть! Абсолютная свобода! Делай что в голову взбредёт, и ни за что отвечать не надо. А вы стоите как истукан бесчувственный... Пропала сцена!

Горестная складка пролегла по углам рта.

— Твои слова были бы справедливы, — возразил Бубенцов, — если бы мы были пациентами сумасшедшего дома. Это там можно дурака валять. Но мы же не в дурдоме! Хотя формально...

— Да-да-да, — закивал Шлягер. — Намёк понял. Формально офис расположен на территории психиатрического корпуса. Но не надо этих скрытых упрёков! Скоро переедем. Джива устранён. Покои освободились. А вам как раз нужен покой. — Не удержался даже и в столь торжественную минуту от каламбура.

— Слишком много событий. Я устал, — согласился Бубенцов. — Внутри меня опустошение. Болит нога...


 

2

Весь остаток этого торжественного дня прошёл в тоске, в вялом бездействии. Но и наступившая ночь не принесла успокоения. Ночи здесь всегда бывали очень тревожны. Помещение под офис Шлягер выбрал крайне неудачно. Так, впрочем, часто случается, когда человек меняет прежнюю жизнь и устраивается на новом месте. Поначалу всё подходит идеально, но обязательно всплывёт — если не сразу, то впоследствии — какая-нибудь досадная мелочь, неудобство. В корпусе никогда нельзя было добиться полной темноты и тишины. Во всех коридорах, на всех этажах горел свет, пусть его и приглушали на ночь. Свет просачивался сквозь стёкла двустворчатой двери. С верхних этажей доносились звуки шагов, тихий говор, вздохи, а иногда и стоны. Как будто здание наполнено привидениями.

Поздно вечером заходила Вера, принесла яблоки.

— Останусь здесь, — предупредил её Бубенцов. — Поработаю ещё над документами. Тебе, вероятно, уже сказали. Я избран монархом!

Вера кивнула и заплакала от радости.

Вялая ночь обступила, обложила, окутала его со всех четырёх сторон, а также сверху и снизу. Народ в корпусе безмолвствовал.


 

3

Есть выражение «проснуться знаменитым». Применимо ко многим людям. Но только по отношению к редчайшим, избранным единицам можно сказать «проснулся царём». Бубенцов проснулся рано утром. Углы просторного помещения ещё заполнял сумрак. Но сквозь побелку на дверных стёклах было видно, что в коридоре горит дежурный свет. Оттуда доносились звуки возни, пыхтение, перетаптыванье, слышались сдержанные отрывистые восклицания. Именно от этих звуков Ерошка проснулся. Возня внезапно стала ожесточённей, яростней. На белом квадрате стекла чётко, как на экране, отпечатывались две чёрные тени. Тени как будто общались, сблизив носы, шевеля руками.

Одна тень косая, кадыкастая, долгоносая. Другая, густая, плотная, с тяжёлыми надбровьями, в профиль напоминала обезьяну или неандертальца. Профили делались резче, темнее, когда вплотную приближались к стеклу. А затем вдруг увеличивались в размерах, расплывались, размывались по краям. Как будто кто-то прорывался с усилием, а кто-то едва сдерживал, отпихивал.

— Почиваютс-с, — свистящим, сдавленным шёпотом говорил долгоносый. — Вчера изволили несколько... На радостях-то... Перебрал. Девять драк затеял, шутка ли? Еле увязали! Ды-ы куды-ы ж ты прёшься!

— Ну какая же коронация без драки? — возражал неандерталец с хриплым, басовитым напором. — Полагается.

— Так девять же! — упирался Шлягер.

— Я ж то и говорю, — напирал басок. — Я ж то и говорю.

— Ды-ы куды-ы ж ты-ы!..

Одна тень схватила другую за воротник, принялась терзать её, ломать, валтузить, влачить прочь от дверей. Обе тени стали увеличиваться, увеличиваться по мере удаления, теряя чёткость, густоту, пока не растворились совсем.

Ерошка спустил ноги на пол, всунул бледные ступни в шлёпанцы.

— Адольф! — позвал громко, строго. — Где тебя черти носят? Подь сюды, дрянь такая! — И тотчас поморщился, отметив в себе новую, повелительно-капризную интонацию.

Из глубины коридора послышался торопливый, дробный перестук шагов. Перед самой дверью всё стихло. По-видимому, Шлягер выдерживал некоторую благочестивую паузу, охорашивался. Плоская тень на стекле приложила палец к губам, склонилась, прислушалась. Затем дверь скрипнула, Адольф наконец явился весь, в полном объёме, щёлкнул выключателем. Зажужжала под потолком лампа дневного света, несколько раз вспыхнула, погасла, снова вспыхнула и стала светить, треща и помаргивая. Лицо Шлягера было пасмурно. Одет он был по-рабочему, в белый служебный халат. Прошёлся туда-сюда мимо бубенцовской кушетки, хромая, покашливая в кулак.

— Не особо-то здесь, — проворчал негромко, как бы в сторону. — Командует...

Расстегнутые пуговицы на халате Шлягера подчёркивали независимый его нрав.

— Кто там ко мне рвался? — спросил Бубенцов.

— Тэ-э, — махнул рукою Шлягер. — Лезут. Посланники. От полтавского олигархата. Принёс дары. Три миллиона с мелочью.

— Да ну? — не поверил Бубенцов. — Мне в дар три миллиона? Не откажусь!

— Откажетесь, — строго сказал Шлягер. — Я выгнал в шею. Презренные холопы! Дрянные, подлые, мелкие людишки. Пся крэв! Пользуются раздробленностью Руси! Геть, жадные падлы! Всю Украину в зубах принесут! Живую или мёртвую.

— «Живую или мёртвую»? Сильно сказано! Но всё это пустые слова.

— Слова пустыми не бывают, — строго опроверг Адольф Шлягер.

— Никогда бы не поверил, что происходящее реально, — качая головой, произнёс Бубенцов слабым голосом. — Но весь последний год чудеса так и сыпятся на мою голову. Неужели и это правда? Про посланников-то?

— Правда, — сказал Шлягер. — Привыкайте. Входите в роль постепенно. Предельно осторожно обращайтесь со словом. Цена человеческого слова непомерно высока! Опыта царствования у вас кот наплакал. Да и опыт-то в основном мечтательного свойства. «Эх, мне бы стать повелителем, да я бы!..» Плебейские грёзы. А реальная власть — тяжёлая, угрюмая, опасная штука.


 

Глава 7

Слова пустыми не бывают

1

То, что власть опасная штука, Бубенцов давно догадывался. Просто до сих пор действительно не имел живого опыта.

Хотя Ерошка ещё не вступил в должность, хотя символы власти пока ещё не вручали ему официально, но перемены уже проявлялись в каждой мелочи. В тоне окружающих, в их манерах, в тех знаках уважения, которые теперь ему оказывались. И, как выяснилось, совсем не зря Шлягер напирал на то, что теперь следует быть особенно осторожным со словом! Ничего нельзя было сказать просто так. Каждое слово, даже пустое, праздное, пыталось немедленно реализоваться. Этим же утром мистическая мощь царского слова проявилась особенно наглядно, когда Ерошка в сопровождении Шлягера шёл к завтраку.

— Хороший вид! — обронил Шлягер, приостанавливаясь у окна. — Но, обратите внимание, угол терапевтического корпуса ограничивает обзор.

— А и правда! — согласился Бубенцов. — Лаокоон, беседка и скамейки видны хорошо. А пруд частично закрывается.

— Вы имеете в виду, что хорошо бы снести? — забегая несколько вперёд, наклоняясь и заглядывая снизу, спросил Шлягер.

— Просторнее было бы, — сказал Бубенцов. — Тем более терапия давно не работает.

Шлягер приотстал, что-то быстро-быстро начертал в записной книжке.

На следующий день, проходя тем же коридором, поглядев за окно, Бубенцов увидел, что вокруг красного корпуса кипит адская работа. Ухали стенобитные машины, дымились руины, бульдозеры ровняли груды кирпича.

Спустя неделю никакого корпуса уже не было. На его месте раскинулся унылый пустырь. Только античная беседка да гипсовый Лаокоон стояли на прежнем месте. Хотя какое же «прежнее место»? Красный дом снесли, и не осталось никакого прежнего места. Беседка одиноко высилась на холме. Одиноко стоял Лаокоон, троянский прорицатель, воздев отломанную руку с торчащей арматурой. Над розоватой водою больничного пруда кружила золотая листва.

Сколько раз в прежней жизни мечтал Ерошка именно о такой вот абсолютной власти! «Ах, — думалось ему иногда в бессонные минуты, — если бы предложили мне, предположим, стать верховным повелителем! Как разумно, правильно, справедливо устроил бы я жизнь государства! Это же элементарно!»

Но вот что-то невероятное произошло с законами вселенной, что-то нарушилось в привычном ходе вещей. В результате сбоя призрачная фантазия маленького человечка воплотилась в жизнь. Приятные грёзы, сотканные из невесомого эфира, из ускользающего вещества сновидений, неожиданно отвердели, стали земной реальностью. Бубенцов получил царство и власть. И что? На вожделенной вершине было безлюдно, голо, одиноко. Что делать, с чего начать? Бубенцов ощущал, как всё большая тяжесть наваливается на него, всё беспокойнее ворочается сердце. Слишком неподъёмен груз, повиснувший на раменах. Его томили ответственность, страх за великую державу, за Российскую империю! Непонятная, косная, необъятная громада!.. Мысли цепенели, мрачное будущее грозно выступало из тумана. Похожие чувства он уже испытывал в детстве. Тревожные чувства сироты, которого после восьмого класса вдруг выбросили из привычного распорядка и уюта детского дома в чуждую среду, в большую волчью жизнь.

И чего более всего теперь не хотелось принимать — серьёзности, которой стало напитываться его существование. Слишком тяжёлыми последствиями отзывались слова и поступки. Если прежде самые безобразные пьянки, с драками и скандалами, оказывались совершенно ничтожными по результатам, то теперь, оглянувшись на пройденный путь, видел он за спиной разрушения и смерть. Самое лёгкое движение мысли, самое пустое слово обретало неожиданную мощь, взрывалось новыми смыслами, которые прежде безопасно лежали на глубине. В том, что происходило, не было ничего свышеестественного. Известно, что в слове спрессованы гигантские энергии. Реликтовый свет мерцает в глубине глагола. Обыкновенно свет этот не виден, да он и не нужен в заурядном, поверхностном общении. Так лампочка в сорок ватт освещает кухню, питаясь электрической энергией. И никто не догадается связать эту энергию, слабый этот свет — с ревущей плотиной, с рокотом и воем гигантских турбин, от которых сотрясается земля.


 

2

Вечером сидели со Шлягером в обширной пустой столовой. Стол накрыт был на два куверта. Почему-то не шёл из головы тот дом из красного кирпича, уничтоженный неосторожным царским словом. Ерошка вздохнул, поправил на груди салфетку, запятнанную потёком манной каши.

— Тяжела ты, шапка Мономаха! — Бубенцов произнёс это с сердечным сокрушением.

— Зане! — со смехом отвечал ему Адольф фон Шлягер, подмигнул ободряюще, ёрзая на стуле с другой стороны обеденного стола.

На шее Адольфа тоже висела салфетка, покрывая грудь, наподобие детского слюнявчика. Концы её, как заячьи уши, выглядывали из-за головы. Адольф, растопырив локти, клонился над трапезой. Лысина сияла сквозь редкие пряди волос. Шлягер шумно хлебал, сёрбал, пыхтел, чавкал, сопел, крякал, шмыгал. Ложка так и мелькала в быстрых пальцах. Весь облик его лучился довольством, испарина выступила на лбу от усердного поглощения пищи.

Бубенцов склонился к тарелке. Улыбка тотчас слетела с лица Шлягера, брови сдвинулись.

— Хребет! — взвизгнул строго. — Спинку держим!

Недожёванный кусок выпрыгнул из его возмущённого рта. Шлягер с недавних пор вёл занятия по дворцовому этикету. Но, к сожалению, имел крайне расплывчатое понятие о предмете. Нахватал верхов из бульварных романов, исторических кинолент, кое-что подсмотрел из эротического фильма про Екатерину. Что-то вычитал в википедии, что-то почерпнул из гравюр и репродукций. Полученные знания дополнил собственными домыслами.

Бубенцов вздрогнул, вытянулся вверх, выпрямил спину. Но ложку свою отложил с глухим стуком. Шлягер же как будто не заметил капризного демарша. Низко клонясь, всасывал в себя длинные макаронины. Спустя минуту отодвинул пустую тарелку, облизнул губы, промокнул салфеткою:

— А что же это мы? Почему не кушаньки?

В ласковом голосе Адольфа звенело раздражение.

— Уберите, — попросил Бубенцов. — Глядеть на это не могу.

— Однако же придётся. Царская еда! Вот специальный черпачок и щипчики для подобной пищи. Щипчиками ловите, зажимаете, и, пока оно извивается, пищит, вы от так от черпачком... Рот откройте-ка!

— И не подумаю.

— Вы что же, полагаете остаться таким, как есть? — разозлился Шлягер. — Природным человеком? После того как люди вбухали в проект прорву денег. Рассчитываете на то, что не заставят вас питаться по уставу?

— Сами жрите это. А я люблю обычную яичницу. Пусть мне пожарят пару яиц с салом. Желтки не разбивать!

Он оглянулся. Пожилые официанты не шелохнулись. Всё это были серьёзные, молчаливые люди, похожие на министров иностранных дел.

— Да, — покачал головой Шлягер, как будто извиняясь перед почтенными старцами. — Плебейство труднее всего вытравить из человека. Не знаешь уже, чем и потчевать его. Мало уже ему обеда из трёх перемен!

Подкатили тележку со вторым. Стали подавать тарелки с котлетами. Сперва Шлягеру, затем уже Бубенцову. Это почему-то острой обидой отозвалось в сердце Ерошки. Некоторое время ели молча. Но молчание длилось недолго.

— Когда кушаете страуса, — сделал замечание Шлягер, — полагается отщипывать куски двумя перстами. Мизинец, безымянный и средний оттопырены веерообразно! Вот так вот...

Ерошка отпихнул от себя миску. Он не знал, что это был страус.

— Вы кушайте, кушайте! — обеспокоился Шлягер. — Мясо полезное, диетическое.

— Для меня страусом питаться — всё равно как человека съесть.

— Хе-хе-хе, — добродушно заулыбался сытый Адольф. — Остроумно. Впрочем, в чём-то я с вами согласен. Птица рослая, двуногая. А насчёт того, можно ли есть человека, я так скажу. Как-то на Севере, попав в пургу...

Шлягер потянулся через стол за деревянной зубочисткой.

— Не надо, — перебил Бубенцов. — Знаю эту твою историю. Ничтожный болтун! Нельзя есть двуногих!

— Кто вам сказал, что нельзя есть двуногих?

— Можно четвероногих, копытных... — тут Бубенцов немного призадумался, продолжил: — Можно есть лапчатых. Но не двуногих.

Подобные размолвки возникали между ними и прежде.

— Уберите это, — попросил Ерошка, обернувшись к официанту.

Тот шагнул к столу.

— Оставьте это, — тихо, но твёрдо возразил Шлягер.

Официант отступил от стола, спрятал руки за спину.

— Ты издеваешься? — вспыхнул Бубенцов. — Нарочно меня душишь поганой едой!

— Хотели власти? Народной монархии? Придётся есть всё, что полагается по должности. А как вы думали? У нас слишком немного времени. Обычно такие манеры преподаются с самых младых ногтей. Вам же предстоит пройти весь курс ускоренно, экстерном. На чём мы остановились в прошлый раз?

— На перстах, — нехотя напомнил Бубенцов.

— Итак, что можно вкушать перстами, — начал Шлягер торжественно. — Перстами дозволено брать хлеб, фрукты. Дозволяется вкушать также плов, пильгиши, печёную брюшину...

Бубенцов в тоске отвёл глаза. Разглядывал старый плакат на стене: «Уважайте труд уборщицы!» Уборщица между тем, лязгая железными тарелками, убирала остатки еды. Прислушивалась к разговорам о страусе, фруктах и плове. Соскребала с мисок, вываливала в ведро остатки холодной манной каши. Стряхивала обгорелые корки чёрного хлеба, пюре с кусками плохо протолчённой картошки.

— У тебя плебейская привычка после еды полоскать зубы чаем, — проворчал Бубенцов с отвращением. — А имеешь наглость манерам учить.

Шлягер поперхнулся, жалко поморщился, а потом, взглянув исподлобья, огрызнулся:

— Не вам лечить меня! Не вы, как говорится, меня сюда направляли!

Проговорился и закашлялся.

Только брусочек повидла да тридцать грамм сливочного масла съел нынче за ужином Бубенцов.


 

3

Утром с Бубенцовым работал постановщик речи. Пучеглазый, со смуглым лицом, с большим унылым носом и пышными чёрными усами. Бубенцову не нравились грубые приёмы репетитора, волосатые жирные пальцы, манера внезапно совать эти пальцы в рот ученику, чтобы, захватив за кончик, вытягивать язык, добиваясь идеального грассирования. Вызывал отвращение его неопрятный белый халат, похожий на спецодежду мясника, весь в бурых пятнах.

— Дышите! Паузы! — кричал репетитор, всплеском толстых ладоней обрывая монологи Бубенцова. — Паузы подлиннее! Не дышите!

— Да куда уж подлиннее? — огрызался Бубенцов. — Я длю всякую паузу иногда до полуминуты! Мало этого? Я вам не Джива, чтобы две минуты без кислорода.

— Подлиннее не значит подлиннее! — злился учитель.

— А что же по-вашему значит «подлиннее»? Покороче, что ли? — язвил Ерошка.

— Подлиннее, значит, натуральнее! Естественнее! Неподдельнее, если угодно!

— Айзор Бекметович не кончал ваших академий! — приподнялся в защиту специалиста Шлягер. — Знали бы вы, в какую сумму обошлось ему медицинское образование! Откуда ему знать, где и когда ставить ударения!

Бубенцов нервничал, бунтовал, вскакивал со стула. Репетитор требовал смирения и послушания. Больно давил пальцами ключицу, усаживая на стул.

— Язык! — кричал репетитор, клонясь к лицу Бубенцова. — Я прошу высунуть язык! Рот пошире.

Ерошка открывал рот, высовывал язык. Репетитор ещё ниже клонил своё лицо, поворачивал под нужным углом настольную лампу. Свет отражался в вогнутом зеркале, закреплённом у репетитора на лбу, слепил глаза Бубенцову.

— Скажите «а-а-а...».

Шлягер сидел в углу, уткнув локти в колени, опираясь подбородком о кулаки, исподлобья наблюдал за уроком. Угрюмая дума омрачала его чело. Бубенцов, скосив глаза на Шлягера, ясно читал эту нехитрую думу: «К лицу ли царской особе смирение? Язык сей высунутый. Не во вред ли будет государственной пользе? Царь должен “смирять”, но не “смиряться”. Держать в узде жестоковыйную толпу. Иначе беда. Как добрый царь, так на Руси — горькое горе!»


 

Глава 8

Исповедь негодяя

1

На следующий день после выполнения обязательных по регламенту процедур Ерофей Бубенцов в сопровождении Адольфа Шлягера направился в канцелярию. Надлежало привести в порядок документы, заполнить анкету.

Поначалу всё шло гладко, дело спорилось.

— Я вот в графе «Профессия» записал: «Хозяин земли русской». По твоему, между прочим, совету. Как некогда император Николай Второй. — Бубенцов перечитывал анкету, держа перо на весу. — Но гляди, какая нескладуха. В пятой графе обозначил — русский. Вот думаю, не тавтология ли получается? Масло масляное?

— Ну-ка... — Адольф взял бумагу, отстранил далеко от себя, сощу-
рился.

— «Русский. Хозяин. Земли. Русской...» — подребезжал Шлягер разными по высоте тонами, пробуя слова на звук. — Да. Режет ухо. Действительно, неловкость какая-то. Шовинизмом как будто немного отдаёт...

— То-то и мне показалось. Сочетание необычное. Но не писать же «россиянин». Скажут, скрывает! И ещё одна, кстати говоря, у меня возникает неясность. В пункте семь. По поводу Бога.

— Какая же тут может быть неясность? Тут-то, наоборот, всё предельно ясно. Пишем: «Бога нет». Точка. Бог с маленькой.

— А вдруг есть? Что тогда? Кто-то же, логически рассуждая, должен был запустить всю эту махину... — Бубенцов кругообразно повёл рукой.

— Успокойтесь. Слишком мало доказательств. Только косвенные улики.

— Я думал над этим в последнее время. В пользу того, что Бога нет, тоже никаких доказательств. Ситуация патовая.

— А и не надо много думать! Зачем какие-то доказательства? Всё же ясно. Первобытный человек придумал. Молния, гроза, гром. Откуда ещё, по-вашему, Бог мог возникнуть? Сами посудите. Ни из чего, что ли? Не было ничего — и вдруг Бог!.. Так, что ли? Не было гроша — и вдруг алтын?

— Да, как-то оно... шатко.

— То-то же. Всё, что есть, возникло само. Ни из чего!

— Как может «всё, что есть» возникнуть ни из чего?

— Может. Наука доказала. Был взрыв. После взрыва всё стало разлетаться.

— Но позволь, а что же, собственно, взорвалось?

— Ничто! — Шлягер аргументы свои произносил голосом твёрдым, уверенным. — Ничто!

— Шатко, Адольф! Кто-то же должен был создать это Ничто. Получается как про курицу и яйцо. Хоть так, хоть эдак — всё шатко. Пока в пункте семь оставляем многоточие, — решил Бубенцов.

— Так неможно!

— И всё-таки многоточие...


 

2

Видимо, страшно не устраивало это многоточие кое-кого. Потому что после завтрака завихрилась в коридорах сутолока, застукотала беготня, почти непрерывно звучал «Встречный марш лейб-гвардии Преображенского Его Императорского величества полка». Адольф Шлягер принимал звонки, сам перезванивал кому-то в Красногорск, говорил на повышенных тонах, ругался, спорил. Происходило, как понял Бубенцов из отрывочных восклицаний, нечто вроде заочного совещания. Ерофей прекрасно понимал, что речь шла именно о нём, о его судьбе, хотя имени не звучало, не произносилось. Бубенцов чутко прислушивался к каждой реплике.

Постепенно из отрывочных фраз, словечек, междометий выяснилась вот какая картина. Прав был профессор Афанасий Иванович Покровский! Оказалось, что и в самом деле по древнему уложению перед венчанием на царство всякому полагается ознакомиться с начатками веры. Обойти опасную процедуру никак нельзя. Объяснения этому очень простые. Пародия и копия не могут возникнуть без подлинника. Иерархия власти, будь то земная власть или власть преисподняя, выстраивается по тем же законам, что и небесная. Копия должна утверждаться на прочных основаниях, на мощном фундаменте оригинала. Как и всякий паразит, пародия должна питаться чистой энергией подлинника.

Наслушавшись всех этих речей, Бубенцов встревожился, почуял смертельную опасность. Ведь после того, как возникнет копия, можно и даже должно уничтожить шедевр. Оригинал больше не нужен. Более того, одним своим существованием подлинник мешает полноценному самостоятельному бытию копии. Лишь с уничтожением оригинала копия приобретает хоть какое-то самостоятельное бытие и некоторую цену. Следовало теперь особенно внимательно приглядываться к поведению Шлягера.


 

3

Около полудня многие видели Шлягера на пустыре, возле изувеченной фигуры Лаокоона. Он ходил взад-вперёд, поправляя цветы под мышкой, часто поглядывая на часы. Садился на скамейку в беседке, но тотчас нетерпеливо вскакивал, снова принимался ходить. Одинокие нянечки и медсёстры подсматривали из окон, гадали: для кого же приготовил алые розы этот несуразный тип? Особенную интригу добавляло то, что свидание назначено в такое время, когда рабочий день в самом разгаре.

Однако вместо дамы сердца явился на встречу плюгавый человечишка в шляпе, габардиновом плаще, остроносых ботиках на высоких каблуках, начищенных до блеска. Незнакомец был такого маленького роста, что Шлягеру пришлось беседовать с ним, низко пригнувшись. О чём они там шептались, тесно сблизив головы, никто разобрать не мог. Да и сама беседа продолжалась слишком недолго, чтобы можно было сделать какие-то выводы. Было видно только, что маленький, коротко рубя ладошкой воздух, даёт какие-то указания, а Шлягер согласно и с большой готовностью кивает головой. Вскоре Адольф попрощался с пришельцем, отвесив тому глубокий поклон.

Вечером того же дня Ерофею Бубенцову было сообщено, что ему позволяется для расширения «колозрения» эпизодическое, в безопасных лечебных дозах, посещение храма. Предписывалось в содержание службы не вникать, всё божественное, что придёт в голову, сразу же с негодованием отрицать и отметать, дабы не подвергать опасности здравое, но пока ещё не устоявшееся, пока ещё слишком шаткое мировоззрение.

— Советую вам по мере сил разнообразить скучную церковную рутину, — наставлял Шлягер. — Религия давно устарела, обветшала! Во время всех этих дурацких псалмов думайте о своём, мечтайте, погружайтесь в грёзы. Представляйте, что на месте этих старух... Помышляйте, в конце концов, о лукавствии мира сего...


 

4

Но случилось нечто странное, не предусмотренное. Переступив порог храма, Ерошка приготовился к тому, что сейчас навалится обычная скука. Так оно и произошло, но только в первые минуты. Неожиданно скуку сменило живое, радостное вдохновение. Как будто в течение его мыслей вмешалась какая-то посторонняя властная сила. Он почуял явное присутствие чего-то необыкновенного, необъятного, внимательного к нему. Так входит в душу порыв первого весеннего ветра, так же необъяснимо накатывает на человека волна счастья. Приходит ниоткуда, уходит в никуда.

Ерошка, не чуя ног, простоял всю всенощную.

Вернулся в офис поздно, уже в темноте.

Настя с Агриппиной ушли, Филиппыч дремал за конторкой. Ерошка на цыпочках, то и дело останавливаясь, замирая, прислушиваясь, перебежал коридор. Тихо юркнул в дверь.

Шлягер, закончив смену, вешал в шкаф халат. На крадущегося Бубенцова не оглянулся. Только передёрнул плечами. Ниже согнулась сутулая, узкая спина.

— Ладаном прёт! — заговорил Шлягер. — Злоупотребили. Не отпирайтесь. Каждый ваш шаг... Опять небось разведывали про устройство мира? Про вечность-бесконечность. Дознавались, есть ли Бог?

— А что, если есть?! — вздрогнув, сказал Ерошка. — Вот ты хотя бы. Скажи честно.

— Есть, есть, успокойтесь, — сдался Шлягер. — Не надо на таких повышенных тонах! Вопрос, конечно, важный, но... успокойтесь. Истерики не красят мужчину.

— Да как же успокойтесь! Как же успокойтесь! Это не просто важный, это главный вопрос! Как же ты, мерзавец, отвечая уверенно, что Бог есть, живёшь так... так...

— Скотообразно? — помог Шлягер. — Да всё просто. Где оно, Царство ваше Небесное? Там, за горизонтом... Песня такая была, помните? «Там, за горизо-о-он-том, там, там-тарам-там-там-там!..» А скотские радости здесь — внутри нас! Вот же она, синица в руке.

Шлягер разжал ладонь. В руке трепетала синица. Глиняная расписная свистулька. Адольф Шлягер набрал воздуху, принялся дуть. Свиста, однако, не получилось. Игрушка оказалась бракованной, сипела и шипела.

— «Царство Небесное внутри нас», — сказал Бубенцов. — А вовсе не скотские радости.

Шлягер отбросил свистульку.

— Писание уже почитываете? — неприятно осклабился. — А вы поглядите, поглядите внутрь себя! А? Что? То-то же.

— Ну, мрак, — согласился Ерошка, постояв некоторое время с закрытыми глазами. — А за ним-то и есть Царство Небесное. По-моему, из мрака что-то проглядывает, просвечивает. Между прочим, кто-то из святых пишет про «божественный мрак».

— Вы что же, — совсем растерялся Шлягер, — Дионисия Ареопагита уже читали? Как посмели? Вам только азы положены! О, стоит только на минуту отвлечься, потерять бдительность...

— Профессор Покровский посоветовал.

Шлягер нахмурился, насупился:

— Мерзкий старик! Пресечь! А вы... Вместо того чтобы... Шастаете по коридорам.

— Мне вот что на ум пришло, — сказал Ерофей Бубенцов. — Пока я на службе стоял, там исповедь шла. Вот я и подумал: а что, если и мне завтра...

Он не договорил. Замолчал, видя, как внезапно переменился весь облик Шлягера. Долгое, извилистое тело скособочилось, перекосилось, выгнулось.

— Нет, нет! Нельзя! — крикнул, вернее, даже как-то взвизгнул Шлягер. — В храме людно, суетно. Толкотня.

— Завтра с утра, я думаю, особой толкотни не будет...

— Грядите за мной! — решился Шлягер. — Есть тихое местечко. Отец Скарапион давно ждёт!

Засуетился, хватая Ерошку под локоть.

— Скарапион? Разве бывает? — засомневался Бубенцов, увлекаемый Шлягером. — Что-то я таких имён не встречал. «Серапионовы братья» были.

— И в святцы уже проникли! О, горе мне с ним!

Адольф тянул Бубенцова за рукав, Ерошка послушно шёл следом. По ступенькам скатились во двор. Адольф перебрал ногами, чтобы попасть в такт, подстроился, пошагал обочь.

— Отцу Скарапиону не позавидуешь! Принимать чужую исповедь крайне опасно, — объяснял Шлягер. — Однажды в вагоне-ресторане мне довелось подраться с таким вот... На вас похож. Все грехи передо мною выложил, плакал. Обнажил язвы! Слезился, а потом рассвирепел. Официанта случайно задели. Ссадили нас на ближней станции.

Бубенцов молчал.

— Под Тулой. «Чернь» станция, — зачем-то уточнил Шлягер.

Вышли из ограды.

— Профессора куда дели? — мрачно спросил Бубенцов. — Я намедни после службы заглянул, а там пусто.

— Не поверите! — посерьёзнел и опечалился Шлягер. — Отрёкся от глупой маниакальной идеи по поводу сына своего. В себя пришёл! В терапию увезли. Умом-то восстановился, а вот физически...

— Что физически?

— Утратил дар речи.

— Как так?

— Онемел и оглох! «Муму» отняли, затосковал старик. Говорить перестал. От горя-то. Чувство вины заело. Онемел, подобно Герасиму.

— Я предчувствовал! — огорчился Бубенцов. — Не успел предупредить! Но постой, лукавый бес! Нет же никакой терапии! Снесли по слову моему!

— Идём, идём, идём... — Шлягер забегал слева, справа, подталкивал в спину, помогая и мешая Бубенцову. — Не отвлекайтесь на пустое! Я боюсь, вы не знаете, что такое исповедь. Я научу вас. Главное, никакого стеснения!

Шлягер горячился, захлёбывался, дудел в самое ухо.

— Валите всё, что на душе. Всю скверну изблевать надо, — дохнул в щёку тёплым тухлым душком. — Нельзя утаивать, иначе смысл пропадает.

— Это я знаю, — сказал Ерошка, морщась и отодвигаясь.


 

5

В ожидании духовника Скарапиона пребывали в «Кабачке на Таганке» до часу ночи. Пили портвейн стакан за стаканом. Шлягер, ссылаясь на простатит, то и дело отлучался. Ерошка отщипывал от холодного чебурека, жевал, следил за тем, как прихотливо вились мысли. Его занимало, что мысль человека в своём непостоянстве подобна ветру. Мысль свободна так же, как ветер. Витает в непостижимых высотах, блуждает среди сияющих облаков, а потом вдруг пикирует, снижается к самой земле, рыщет по тёмным закоулкам, принюхивается к помойкам. Вот как теперь, когда Шлягер заставил его исследовать дурные поступки. Ерошке, не привыкшему к таким исследованиям, было непросто сосредоточиться в этих скучных сумерках. Он привык думать ярко, солнечно. «Да ведь именно за этим столиком спорили мы некогда о влиянии богатства на душу, — вспомнил Бубенцов. — Как же давно...»

Откуда-то сбоку вновь высунулся нос Шлягера.

«Милейший, в сущности, человек, — думал Бубенцов. — Вот кто выслушает, утешит. Подаст мудрый совет в беде. А я-то... Эх! Ну почему только у захмелевшего человека появляется такой вот светлый, простой, правильный взгляд на всё сущее?.. Трезвый живёт в мороке, злобе, заблуждении...»

— Адольф, я неправ! Как же я был неправ! — сладкие, обильные слёзы умиления потекли по лицу Ерофея. — Я ведь тебя за подлеца принимал! Дурно думал о тебе! Ещё час назад. О, как это несправедливо!.. Я ведь думал, что ты сатанист!

— Стыдитесь, — озабоченно поглядывал на часы Адольф. — Что-то запаздывает духовник наш. Нешто поторкать его, потормошить?

— Стыжусь, — горестно говорил Бубенцов, опираясь мокрой щекою на руку. — О, скорей бы, скорей бы уж явился отец наш Скарапион!

— А и вправду пойти поторопить!

Шлягер пропал, только колыхнулась штора на кухонной двери. Спустя всего лишь полминуты новое движение померещилось Ерофею в тёмном углу, но ничего разглядеть не удалось. Неясное томление стало овладевать сердцем. И тут-то из-за кухонной шторы настороженно выглянул, помешкал, а потом высунулся весь — Бубенцов тотчас понял — сам отец Скарапион. О, долгожданный!.. Наклонившись вперёд, священник мелкими шажками побежал к Бубенцову. С огромной пышной гривой на плечах, с толстым носом, из-под которого широко расходились, торчали в стороны усы, заострённые на концах. Густые брови нависали поверх очков. Рыжая борода лопатой пласталась на груди. Худые, тощие плечи, впалая грудь, коротенькие ноги. При этом огромный, свисающий почти до колен живот. Живот этот колыхался при ходьбе, раскачивался под лиловой рясой, точно бурдюк с водой.

— На колена! — подойдя к столу, приказал священник тонким, визгливым голосом и пребольно ткнул Бубенцова кулаком в грудь.

Бубенцов, не рассуждая, бухнулся на колени. Мысли его заметались, не зная, на чём остановиться. Что же ему выбрать теперь из пёстрого сумбура прошлой жизни, где всё перемешалось, перепуталось? Не лучше ли сразу признаться, заявить о главной беде? О том, что вырвали вожжи из его рук, что уже не сам он управляет ходом событий, а руководит, управляет его поступками неведомая тёмная сила...

— На что жалуемся?

— Вот здесь ноет иногда. — Ерошка ткнул пальцем под рёбра.

— Правильно! Там накопляются грехи наши. Перечисляй, чадо!

— Перечисляю, святой отец! Грешен, грубил близким, — начал Ерошка с самого малого, невинного. — Много пил в своей жизни. И пью вот.

— Пил много? А давай-ка. Подтверди грех действием, — сказал Скарапион, поднимая стакан, не допитый Шлягером. — Клин, как говорится, клином!

— Клином, клином, клином, — закивал Ерошка. — Ах, батюшка, как верно сказано! Истинно так, святой отец!

— Ты вот что, парень, — насупился священник. — Ты слова «батюшка», а тем более «святой отец» не употребляй всуе. Не люблю. Претит. Давай-ка по-простому. «Комбат-батяня» слыхал песню? Вот и ты так же. Батяней меня называй. Ну, вздрогнем!

Бубенцов махом хватил стакан вина.

— Молодчага! — похвалил Скарапион. — Вижу, правду глаголешь. Без лукавства! Далее излагай. Но только мой тебе добрый совет. Ты представь себе, что ты не перед Богом каешься, а как бы пред демоном отчитываешься. Оно психологически получается сподручнее. Как бы заслуги свои перечисляешь, похваляешься! Оно ведь так и есть, если вывернуть! И у тебя легче пойдёт, разымчивей. В чём старец покается, в том молодец похвалится! Давай, хвались!

Бубенцов обтёр губы, продолжал повлажневшим голосом:

— Предал я, батяня, одного человека. Это меня мучит больше всего.

— Не «мучит» надо, а «радует», «тешит»! Похваляйся! Выворачивай!

— Далее... м-м... с женой дрался... — попробовал похвастаться Ерошка, но получилось как-то хило, не задорно. Кроме того, Ерошка, к удивлению своему, почувствовал, что напрочь забыл свои грехи.

— Проехали. Далее.

— Предал ближнего, — повторил Бубенцов. — Старика преклонного. С девицей одной также переспал.

— С Розой-то? Это не диво! Грех с такой не переспать, хе-хе... Повезло тебе, парень! Давай-ка ты, братец мой, выкладывай что-нибудь существенное, постыдное. Зачерпни из самого ила! С содомскими грехами как? — перескочил вдруг Скарапион. — Знаком? Нет тяги запретной? Не совершал? Не услаждался мысленно?

— Никак нет, батяня, — сказал Ерошка, сильно обескураженный таким неожиданным наскоком. — Не услаждался. Наоборот.

Скарапион потемнел лицом, расстроился, покачал головою укоризненно. Закусил клок рыжей бороды. Бубенцову стало совестно за то, что он не оправдал ожиданий.

— Что же я хотел-то? Ах да! Из-за слов моих неосторожных погибло несколько человек. Прокурора Шпоньку, Дживу...

— Да что ж ты заладил-то?! — обозлился Скарапион. — Частности какие-то. Мелочь! Нам нужны масштабные грехи! Экзотику подавай! Непотребство!

— Я, честно вам сказать, всякие непотребные мысли стараюсь отгонять, — ещё более устыдился Ерошка. — Чтобы они не внедрились, корень не пустили. Сразу корчую. Как только помысел возник, тут же его... чик.

— А вот это зря, парень! — строго сказал Скарапион. — Ты сперва помысел-то взрасти, взлелей, а потом уж с ним борись. Запретные книги читал? Профессор подсовывал контрабанду?

— Подсовывал. Мне Афанасий Иванович дал пару книг. Святителя Игнатия Брянчанинова. Там как раз сказано, что нельзя демонские мысли думать. «Разбейте младенцев о камни...» То есть пока помыслы ещё слабые.

— Врёт. Не одобряю. Младенца разбить о камни каждый сможет. Толку-то! — вскинулся Скарапион. — Ты вот попробуй помысел выкорчуй, когда он настоящий корень даст. Когда в силу войдёт. Вот это будет заслуга! Тренироваться надо на трудном. Иначе как мышцы-то духовные накачаешь?

— Я вот мысленно блудил много.

— Мыслью блудил? А-ха-ха! Это хорошо. Хорошо. Дам совет. Есть древняя мудрость. Вместо того чтобы мыслью блудить, фильм поставь. Немецкий. С голыми бабами, — доверительно приклонился к лицу духовник. — Сильно помогает в борьбе с помыслом.

— Ещё крал я, батяня, — сказал Бубенцов слабым голосом.

— Да ёжки ж моталки! Что крал? У Клары кораллы? — провыл мучитель. — Эх, люди-люди!

— Вот ещё! — пришло почему-то на ум Ерофею. — Долги! Влез в долги. В такие долги мы влезли с женой, что отдать невозможно. Неугасимые долги! Да вдобавок сумку прошляпил. С миллионами.

— Лады! Фигня всё это! — прервал Скарапион, которому, видать, надоела пресная исповедь. — Аз, ерей Скарапион, силою вышних. Прощаю грехи твои! Прошлые, настоящие, грядущие! Яко же и мы оставляем должником нашим! Вольно! Ступай, чадо.

Стукнул костяшками пальцев по темени.

— Что... всё прощается? — удивился Бубенцов, поморщившись от боли. — И с Розой?

— А я что тебе глаголю? Купно прощаю всё. Ступай.

Бубенцов поднялся, направился к выходу. По тому, как повело его вбок, а потом и в другой бок, понял, что пьян едва ли не вдребезги. Вино сильно ударило по ногам. Схватился у выхода за ствол пальмы, чтобы обрести равновесие, настроиться на долгий путь к дому. У самых дверей настиг его Скарапион, сунул в бесчувственную руку книжку:

— Прочти. Для духовного кругозора. По-нашему, по-церковному выражаясь — колозрения.

— Колозрения?

— Истинно так! Круг есть коло. А посему кругозор, стало быть, звучит по-древлему — «колозрение». А се журнал «Безбожник». Творение Емельяна Ярославского. Глаголы жизни! Величайший был ругатель и кощунник, царствие ему небесное! Учись, назидайся! А иные глаголы и мудрования отметай с гневом. Как то — священные писания, деяния, всяческие дамаскины, брянчаниновы и протчее суесловие...


 

Глава 9

Волга впадает в море

1

Было десять часов утра. Бубенцов напевал, приплясывал, стоя под струями контрастного душа. Наслаждался после долгого перерыва покоем домашней обстановки. Он давненько уже, две или три недели, не бывал в своей квартире. Обстоятельства заставляли безвылазно сидеть в офисе, ночевать там, питаться скудной казённой пищей. Вчера, выйдя на свободу, на радостях хорошенько надрался со Шлягером в «Кабачке на Таганке». После полуночи, помнится, к компании на халяву присоединился какой-то рыжий, пузатый поп. Чувство неловкости за вчерашние пьяные откровения улетучилось совершенно. На сердце было весело, легко, и если бы не глухая головная боль, то Ерошка был бы совсем счастлив.

Ледяные потоки перемежались горячими. Внезапно сквозь шум воды стали пробиваться невнятные посторонние звуки. Бубенцов завернул краны. Стуки, грюки, громы, восклицания зазвучали явственнее. Послышались близкие шаги, в дверь ванной комнаты сунулся Шлягер. Лицо его было измято, как будто от бессонной ночи, скосорочено больше обычного.

— Голову сгубил! — рыдающим тенором вопил Шлягер, по инерции продолжая перекрикивать шум воды. — Потерял голову, разыскиваючи!

— Кыш! — цыкнул Бубенцов.

Дверь захлопнулась. Ерошка насухо растёрся большим полотенцем. Надел домашний мягкий халат, вышел из ванной. Шлягер ринулся навстречу, схватил руку Бубенцова, долго держал её в своей ладони, пальцами другой руки перебирая по запястью, как будто щупал пульс. Клонился, пристально заглядывал в глаза. Впалые щёки Шлягера поросли за ночь редкими волчьими остями.

— Смятошася кости мои...

— Опять напаскудил? — весело спросил Бубенцов.

— После, после, — приборматывал Шлягер, пропуская его в гостиную. — Прошу вас одеться и следовать за мной. Всё уж приготовлено.

Ерошка вошёл, увидел, что действительно всё приготовлено. Одежда аккуратно располагалась на софе в том же точно виде, как в то далёкое время, когда он готовился к банкету в Доме Союзов. Двойник, в сером пиджаке, голубой рубахе, чёрных брюках, лежал навзничь на покрывале, расставив врозь носки начищенных ботинок. Ерошка, улыбаясь от нахлынувшего счастья, принялся одеваться. Шлягер вертелся, суетился рядом, подавая то щётку для волос, то ложечку для обуви, то шарф, то одеколон «Шипр». Через десять минут вышли из подъезда.

— Так что же случилось? — снова спросил Ерошка, не переставая улыбаться.

Он припомнил вдруг, что вчера ему простили все его долги. По крайней мере, формально.

— После, после. — Адольф, взяв Ерошку под локоть, мягко подталкивал, направлял к служебной машине. — Сюда, сюда пожалуйте.

Бубенцов покорно, не сопротивляясь, сел в белый микроавтобус. Два крепких дежурных охранника разместились по бокам, внимательно следя за обстановкой. Ерошка всегда был против охранников, но... регламент. Несмотря на пробки, до офиса добрались довольно быстро. Все водители, заслышав подвывание сирены за спиной, торопились уступить дорогу экипажу Бубенцова.

Матвей Филиппыч был уже на месте. Вскочил, открыл дверь. Влажные глаза его глядели с участием и жалостью. «Опять читал!..» Что-то намечалось, что-то назревало, тревожное, мятежное... Шлягер побежал вперёд, облачаясь по пути в служебный белый халат. Вдел одну руку, другая несколько раз мимо, мимо... Мягко поддерживая под локоть, провёл в кабинет, усадил Бубенцова на кушетку. Сам уселся напротив, опустил глаза, задумался. Палец его здоровой руки нажимал кнопку настольной лампы. Казалось бы, как просто: да-нет, да-нет... Но было заметно, что Адольф волнуется, выбивается из ритма. Свет зажигался, гас, загорался, тух, включался, вспыхивал... Стоп-стоп! — вдруг спохватился Бубенцов. Почему это «здоровой руки»? Откуда взялось? Ерошка встряхнул головой, внимательнее пригляделся к противнику. А ведь действительно! Левая рука Адольфа, замотанная бинтами, согнутая в локте, была повреждена — висела на перевязи. Халат накинут сверху, на одно плечо, словно на недавней инаугурации китель у гусара и забияки Барашина. Пальцы выглядывали из-под повязки, нервно пошевеливались. Бледное лицо Шлягера было в серых подпалинах. Вздрагивало веко, дёргалось острое ухо, судорога время от времени проходила по щеке.

Шлягер встал, сильно прихрамывая, прошёлся взад-вперёд. Туловище его, которое в обычное время клонилось немного на сторону, теперь совсем перекосилось. Когда проходил мимо, от одежды повеяло палёной шерстью.

— Где это тебя? — спросил Бубенцов без всякого сочувствия. — Подлинности учили? «Там, где боль, там и подлинность!» Так, что ли?

— Ох-хо-хошеньки!.. — провыл Шлягер тихо, скорбно. — Больно мне, Ерофей Тимофеевич!

— Что так? — Бубенцов поразился искренности тона, так мало свойственного Шлягеру.

— Пришед сонмом, до смерти меня задавили, — пожаловался Шлягер. — Из-за вас. Вечор истязали, инда и теперь весь болю. Исповедь-то вашу в верхах сочли за настоящую. Не удалось обосновать мне, что то была всего лишь интермедия!

И такой неподдельной горечью напитаны были слова, такая обида прорывалась в рыдающем голосе, что Бубенцов совершенно убедился — наконец-то настал тот редчайший миг, когда Шлягер говорит искренне. Попадает во все ноты. Адольф, по-видимому, сам был удивлён этим обстоятельством, страшно растерян. Такого с ним прежде не бывало. Настолько изолгался, что не мог устоять в каком бы то ни было человеческом чувстве. Всё соскальзывал в ёрничество. Всё, к чему ни прикасалась его гнусная мысль, в тот же миг опошлялось, теряло живую силу. Через мгновение, впрочем, очарование искренности испарилось.

— Семеро злейших били в тесном пространстве! — выл Шлягер, уже подыгрывая сам себе. — По приказу самого Вильгельма Готтсрейха Сигизмунда фон Ормштейна. В таких случаях сопротивляться нельзя-с. Опасно. Экзекуторы могут серьёзно озлиться. Особенно Базыкин, у-у... Но поверите ли, я не вытерпел, тяпнул-таки, защищаясь, Базыкина за палец. Огрызнулся, дерзнул...

В словах его ещё слышался отголосок тоски, звучал плач, но тоска была уже наигранной, плач поддельный.

— То есть ты хочешь сказать, что розыгрыш не вышел? Что твоя подлая интрига, или интермедия, как ты здесь выразился, не удалась?

— Вот именно. В том-то и парадокс! Оказывается, грехи ваши, которые вы по скудоумию выложили на вчерашней исповеди, прощены на самом деле. Выяснилось, что таинство покаяния в иных случаях не зависит от внешних обстоятельств.

— Что? И все долги мои списаны? И сумка?

— Материальных долгов не касается. Сумка числится! Юридических расписок я не давал вам! Духовное только прощено.

Шлягер, сопя, пошмыгивая носом, принялся рыться в ящиках стола.

— Интересно у вас устроено, — усмехнулся Бубенцов. — Организация, чувствуется, серьёзная. Юридические расписки, то-сё... А бардак неимоверный. Даже профессор удивлялся. Пропала целая сумка валюты, я жду, жду... Волнуюсь. Нервничаю. С ума схожу. Переживаю. А никто, гляжу, особенно-то и не парится.

— То были фальшивые деньги.

— А что ж тогда столько шуму? Из-за поддельных бумажек-то. Я помню, как ты в камере бился об решётку. Мордой своей волчьей. С чего бы это?

— С того это, уважаемый, что сама Федеральная резервная система Соединённых Штатов Америки не смогла бы выявить такого качества подделку. Ибо сама же их и печатала!

— Но в чём же тогда фальшь?

— В том, что мы-то знали! Мы-то знали, что деньги ничем не обеспечены!

— В чём же разница? Подумаешь, они знали!..

— В метафизике, уважаемый! Мы-то знали! Вот как вы думаете — могли мы найти кандидатуру, более подходящую на должность императора российского?

— Не уверен. — Бубенцов приосанился.

— Могли бы, — сказал Шлягер. — Но вынуждены довольствоваться таким вот... Ибо кровь, кровь! Без крови теряется метафизика. Важнее всего — суть, содержание, а не форма. Нельзя будущее царство строить на зыбких основаниях. Разрушится.

— Оно у вас в любом случае разрушится, — сказал Бубенцов. — При таком-то бардаке.

— Бардак и несуразицы создаются с умыслом.

— Умышленно?

— Организованный хаос. Чтобы профаны не заподозрили. Какой-нибудь умник докопается, кинется разоблачать. Его тотчас засмеют, затюкают: «Конспирологию развёл! В дурдом его!..» Между тем организации нашей больше двух тысячелетий!

— Значит, хаос ради конспирации?

— Вас бы в замок под Красногорском как-нибудь взять. На худсоветы ихние. Вот где машкерады! Ни один дознаватель не докопается! Всем польза от бардака. К примеру, служба безопасности. Под вашу опеку выделена особая группа. Называется «дружина оберега». Зарплата сдельная. Приписки, естественно. Сами же организовывают фронт работ. Устроили нападение, обеспечили защиту, получили наградные.

— Это они морду мне тогда набили? Перед банкетом в Колонном зале?

— А кто ж ещё? Контрольная проба нужна была. На анализ ДНК. Вот они таким способом добывали вашу кровь для анализа.

— Зачем так громоздко?

— А как прикажете бюджет осваивать? Прокат автомобилей, бригада нападения, сексапильный проход Розы Чмель для завлечения вас, управление светофором, расчёт вашей психологии и прочее. Весьма значительные средства были привлечены. Но согласитесь, машкерад вышел на славу!..

— Какой уж там маскарад! Били, твари, по-настоящему.

— Вполсилы, поверьте мне, — сказал Шлягер. — Вполсилы. До первой крови. Был строжайший наказ не ломать лицевые кости. А то бы...

— Но позволь, — сказал Бубенцов. — Почему они знали, что я ввяжусь в драку? Пройди я мимо, никаких анализов у вас бы не было. Так?

— Не так, — усмехнулся Шлягер. — На пути вашем к Дому Союзов расставлено было не менее дюжины подобных засад. Бюджет позволяет. И даже если бы вы благополучно миновали эту дюжину, на самом банкете вам разбили бы нос наши агенты. Вам бы всучили платочек, вы бы промокнули кровь, Роза доставила бы носовой платок в лабораторию. Анализ готов!

— Но ведь драки на банкете могло и не быть!

— Скандал с вашим участием был неминуем. Ибо характер ваш просчитан.

Конечно, Бубенцов с самого начала понимал, что увяз глубоко, однако истинных масштабов бедствия представить не мог. Произошедшие давным-давно события теперь прояснялись, получали совершенно иное толкование. Сила и коварство лжи состояло в том, что правда обнаруживалась лишь тогда, когда всё уже свершилось, когда ничего нельзя поправить.

— Итак, это вы всё подстраивали, — сказал Бубенцов. — Рассчитывали каждый мой шаг. Управляли мной. Так?

— Не так, — возразил Шлягер. — Мы свободы вашей не ущемляли. А скажем деликатнее... влияли. Нам не нужны наёмники. Нужны преданные, верные люди, которые служат добровольно. Действуют по убеждению. Они и не подозревают о том, что самые главные убеждения мы вкладываем в человека незаметно для него, контрабандой. Вживляем через образы, которые мало поддаются анализу. Через чувства, которые трудно контролировать. Через сердце, которое капризно и своевольно. Вам и в голову не приходила догадка, что вы всего лишь орудие чужой воли!

— Что ж, честность похвальна, даже и в таком вот циничном выражении. Ясно. Вам важно не как течёт река, а куда впадёт. Это я слышал. Должен сказать, что всё получалось у вас благодаря слабости моего характера. Попадись человек с более твёрдым характером...

— При чём тут характер?

— При том, что он не пошёл бы во власть. Не согласился бы ни на какую монархию. Это меня вы легко склонили.

— Что есть твёрдый характер? Это, в сущности, болезненная гордыня! И конечно, мы бы действовали другими способами. Ко всякой цели надёжнее всего добираться стезёю кривою, путями окольными.

— Волга впадёт в Каспийское море? Окольными путями. Так?

— Истинно так. Выражусь более удобопонятно. Что бы ни произошло, люди не поменяются. Они всегда будут долбить одними и теми же рогами в одни и те же ворота.

— Хорошо. А если я, предположим, откажусь от престола? Всё у вас рухнет! Ты подумал об этом?

— Мы знаем. Река всё равно впадёт в море. Так что ступайте займитесь делами. Оплатите для начала хотя бы счета свои, ибо содержание ваше влетает нам в копеечку! Не смею задерживать. Можете быть свободны!


 

2

«Вот же чёртов сын! — чертыхался Бубенцов, выйдя из кабинета. — Выходит, я могу быть свободным не сам по себе, а только по их приказу!»

Заложив руки за спину, Ерошка некоторое время ходил взад-вперёд по длинному коридору, пытался сосредоточиться, обдумать положение. Ни одной ясной мысли не приходило в голову. Хотел было отправиться в офис, сесть за стол, покумекать, что же делать с этими проклятыми счетами, о которых намекал Шлягер. Но обнаружилось вдруг, что совершенно пропал у него всякий интерес не только к личным своим делам, но и в целом к полезной государственной деятельности. Ошибки правительства, социальная несправедливость, имущественное неравенство, коррупция, внешняя политика — всё это показалось ничтожным, мелким, пустым.

Теперь, когда ясно стало, что он всего лишь исполнитель чужой воли, душевная бодрость, которая прежде наполняла радостью и смыслом всякий день, иссякла. Кое-как перемогся до обеда. После обеда, как полагалось по здешнему обычаю, Ерофей Бубенцов отправился к себе, прилёг отдохнуть.

Едва прикрыл глаза, как зарокотало из коридора, забалагурило нежно, басовито, послышался ответный девичий смех. Смех этот приближался вместе с цокотом весёлых каблучков. Настя заглянула в офис, а вслед, не дожидаясь приглашения, всунулся Игорь Борисович Бермудес.

Бермудес с большим трудом и не с первой попытки протиснулся в дверь. Мешал походный рюкзак, который возвышался над головой. Видно было, что Бермудес ещё не привык к размерам неудобной своей ноши. Мешали выдающиеся за габариты черенки кирки и лопаты. Упёршись рюкзаком в верхний косяк двери, повернулся левым плечом, зацепился ремнями за дверную ручку. Настя и Агриппина хлопотали с обоих боков, помогали выпутаться, подпихивали. Бермудес вошёл, сбросил с плеч рюкзак, загоготал, загремел, заполняя пространство:

— Ба-а!.. Бубен! Знатно устроился! Молодчага! Как дела, душа моя?

Кидал слова, бодрился, а глаза тревожно рыскали по углам, по стенам. Ерошка научился тонко подмечать настроение посетителей. Он обрадовался появлению приятеля, скинул одеяло, сел на кушетке. Нащупывал ногами шлёпанцы. Игорь Борисович с шумом придвинул табурет, присел. Спохватился, кинулся вновь к дверям за рюкзаком. Зашуршал, выложил на тумбочку большой пакет.

— Вот, принёс, — почему-то смущаясь, проговорил он. — На всякий случай.

— Стоило ли хлопотать, — говорил Ерошка, тоже чувствуя небольшую неловкость.

— Да ничего. Не в тягость, — по-прежнему смущённо отвечал Бермудес. — Мандарины там. У нас говорят: «Хлеб сам себя несёт». А в Абхазии говорят: «Мандарин сам себя несёт». Абхазская народная поговорка.

Шуткою старался сгладить. А что, что сгладить? Ерошка видел, что глаза Бермудеса ускользают, не выдерживая прямого взгляда.

— Хорошие времена были, — грустно усмехнулся Бермудес, снова отводя глаза. — Весёлые. Жаль.

— Как сказать...

Ненадолго замолчали.

— Вот так вот... — сказал Ерошка.

— У тебя выпить тут нет? — решился Бермудес.

Взял с тумбочки мандарин, помял в пальцах.

— Атмосфера такая, — пояснил, оглядываясь на синие стены. — На водку позывает.

— А и правда! — оживился Бубенцов, нажал красную кнопку над кушеткой. — Давненько не брал я в руки... Сейчас!

Послышались каблучки, Настя появилась в дверях.

— Анастасия, — приказал Ерошка. — Я там наэкономил.

И для Бермудеса пояснил:

— Мне по инструкции спирт полагается. Сто пятьдесят в день. Вроде как фронтовые.

— Обжечься можно с непривычки. Навык нужен. — Настя оценивающе поглядела на Бермудеса. — У нас медицинский.

— Налей, сестра! — сказал Игорь Борисович. — Навык имеется. Лучше нет, милочка, чем медицинский спирт!

Бермудес после общения с красивой Настей и особенно в предвкушении выпивки заметно повеселел. Кругообразно потирал ладони, точно умывал руки. Бубенцов сходил к холодильнику, извлёк домашние котлеты, которые накануне принесла Вера. Холодный хлеб, помидоры, минералку. Кефир, подержав в руке, вернул на место.

Тем временем Настя вкатила столик. На нижней полке позвякивали хромированные инструменты, перекатывались ампулы, теснились мензурки, на марлевых салфетках лежали использованные шприцы. Верхняя же поверхность накрыта была хотя на скорую руку, но с изысканной заботливостью. Две стограммовые бутылочки спирта, которые в народе называют «фуфырики». Два куска ржаного хлеба. Две мензурки из толстого зелёного стекла с вертикальной осью, расчерченной горизонтальными делениями.

— Худо, милочка! Поросюк опять попал, — сказал Бермудес, покосившись на мензурки. Потянулся к бутылочке, долил спирту до краёв. — Покалечили Тараса. В Махачкале.

— Педики?

— Если бы!.. Ну, будем!

Выпили, подышали, запили минералкой. Игорь Борисович пережевал котлету, продолжил:

— Если бы педики!.. В Махачкале, душа моя, нарвались на чужую свадьбу. Адрес перепутали. Не стоило, конечно, перед выступлением пить! Сколько зарекались! По сценарию скандал планировался в доме рыбнадзора. А Тарас на местного бая налетел. По соседству. Тот сына женил. Ты бы видел этого бая! Глаза навыкате, пальцы в перстнях. Поначалу, когда Поросюк взялся тост произносить, никто не врубился. Тарас невесту назвал солдатской подстилкой. Как комплимент. Имел в виду, что красивая, никто мимо не пройдёт. Тихо, правда, стало. Но подумали, микрофон барахлит. А как на самого бая попёр... Глохни, говорит, жаба камышовая!.. Ты бы видел. Шестьсот человек гостей. Отвянь, говорит, жаба! Тарас умеет сказать. Тишина настала такая. Шестьсот человек. Организм у меня сбой дал. Пришлось срочно в огород бежать. Это меня, можно сказать, спасло...

— Жаба камышовая? Остроумно.

— Как тебе сказать? Мы окраинами из Махачкалы выходили. Ни зги не видать, за спиной собаки. Поросюк стонет, волоку его...

Бермудес с удовольствием ел домашние котлетки, обдирал мандарины.

— А уж по Украине поколесили! Вор на воре! За еду, считай, работали. В Кобыляках гранату кидали в нас, в цирке местном. С юмором у них там стало туговато. Всего не перескажешь, чего хлебнули, милочка. Я с Тарасом больше не могу. На стройку поеду, завербовался. — Бермудес кивнул на рюкзак. — За границу.

— На стройку?

— Архитектурный проект, душа моя! Всемирный масштаб!.. Айда со мной!

— Нет, Игорь, — вздохнул Бубенцов. — Слишком серьёзные дела. Сам видишь, что со страной происходит. Надо решать проблемы. Таким огромным царством управлять — это тебе не... Это тебе не...

А что «это тебе не», придумать не мог. Лицо Игоря Борисовича вдруг омрачилось, опечалилось. Озабоченное и как будто виноватое выражение показалось в глазах. Он заторопился, поднялся, взглянул на часы:

— Однако мне пора! Ну, стремянную!

Бермудес стоя допил остатки, махнул рукою, направился к двери. Распахнул, обернулся из коридора:

— Прощай, Бубен! Далось тебе это царство! Возвращался бы ты, милочка, к прежней жизни!

Как будто мысли самого Бубенцова прочитал и высказал вслух Игорь Борисович. Думал, думал об этом Ерошка Бубенцов. Давно думал. Как ему вызволиться из вязкого плена, из державных оков. Конечно, жаль было расставаться и с царской короной, и с неограниченной властью, к которой привык. Как жить без установленного распорядка? Как обходиться без знаков внимания и почитания? А как отказаться от государственного обеспечения? Когда живёшь на всём готовеньком и не надо думать о хлебе насущном. Разве легко решиться? Отречься от своего я, от крови своей, а значит, и от той высокой миссии, которую возложила на него судьба. Стать обыкновенным, незаметным, рядовым человеком. Одним из миллионов двуногих тварей. Не глядеть ни в какие Наполеоны! И тогда свалится с его плеч и сердца непомерный груз ответственности за людей, за страну, за весь мир. Закроются все его личные дела. И никому не станет он нужен.

А с другой стороны — кто же отпустит его?

«Надо пробовать. Шансов мало. Но следует пощупать почву, определить пределы. На всякий случай...»


 

Глава 10

Ваш непокорный слуга

Шлягер сидел за столом у окна. На появление Ерошки не отреагировал никак, даже не взглянул на вошедшего. Весь был погружён в скучное дело, терпеливо клонил прилежный лоб над бумагами. Бубенцов остановился перед столом, вытащил из кармана сложенный в четверть лист. Развернул, умышленно шумно шурша. Постоял с полминуты, нависая над плешью Шлягера. Пошуршал ещё шумнее...

— Что там у вас? — не поднимая головы, буркнул Шлягер. — Оплатили счета?

— Вот, написал, — тихо ответил Бубенцов. — Всё по форме, как полагается. Позвольте пребыть и проч. Покидаю вас.

— Карандашом почему? — недовольно спросил Шлягер, принимая лист. — Подпись карандашом недействительна!

— Так, мне показалось, будет уместнее, — не повышая голоса, кротко пояснил Бубенцов. — То, знаменитое «Отречение» на станции Дно, как утверждают, тоже карандашом подписано.

— Отречение?! Ну-ка, ну-ка... «Аз, Бубенцов Ерофей Тимофеевич, отрекаюсь от скипетра, державы, престола, а такожде всех благ и превелегий...» — начал читать вслух Шлягер...

Зашипел вдруг, отбросил бумагу, вскочил как ошпаренный. Бубенцов удивился столь бурной реакции. Хотел было объяснить, что в слове «превелегий» нет ошибки, что он специально написал так, соответственно со своими представлениями о грамматике прошлых веков.

Шлягер объяснений слушать не стал. Бросился к стене, уткнулся носом. Как будто шептался с кем-то через дырочку. Ерошка глядел на худые лопатки Шлягера, на его тощий зад, мешочком обвисшие штаны. На его сутулую, узкую, жёсткую спину. Странная жалость к этому чужому и, вероятно, очень одинокому человеку шевельнулась в его сердце.

Между тем стали подниматься со своих мест окружающие. Подходили поближе, тихо обступали, с недоверием разглядывали Ерошку.

— Ибо всё, что я от вас получил, имеет одно определяющее свойство, — поспешил отчеканить Бубенцов заготовленные слова. — Какое же это свойство, спросите вы.

— Ну? — Шлягер обернулся. — Какое же свойство?

— Спросите вы, — повторил Бубенцов. — Не сбивай, пожалуйста. Всё эфемерно. Все ваши дары пусты. Деньги улетучиваются. Слава дым. Поместье, владельцем которого я якобы являюсь, мне принадлежит только на бумаге. Я там и дня не жил. Так что есть оно у меня или нет его — неизвестно. Вернее, прекрасно известно — его нет у меня в реальности. Оптическая иллюзия!

Ерошка поднял руки. Показал, как это делает фокусник перед представлением, что обе ладони совершенно пусты. И с видимой, и с тыльной стороны. Сам как будто удивлялся тому, что в руках ничего нет.

— Как это ничего нет? А квартира? — разом загомонили голоса. — Прекрасная профессорская квартира! Это что, тоже иллюзия? Пусть вы получили её ценой предательства, но...

— Там живёт профессор со старушкой. Да ещё старая Зора. Да ещё Настя и Агриппина. Чей-то кот. Куда их? Я только иногда заглядываю. Так что все ваши дьявольские дары превращаются, по здравом размышлении, в глиняные черепки.

— Но так можно сказать вообще о жизни человеческой! — мягко заговорил Шлягер, подходя. — По здравом-то размышлении! А моя жизнь что? Не черепки? Где моя юность? Первый поцелуй? Где всё это?

— Мелькнула жизнь, и нет её! — басовито подтвердила какая-то смутно знакомая толстуха, оглянулась со вздохом. — Где сладкие грёзы любви? Всё эфемерность!

— Мечта.

— Как с белых яблонь дым!..

Сочувственные, добрые лица со всех сторон обступали Ерошку, кивали, соглашались, сетовали.

— Всякий человек смертен, — успокаивал Шлягер. — А почему? Адам согрешил, и в мир вошла смерть.

— Где целые поколения людей? Все уже умерли, Ерофей Тимофеевич! — ласково убеждала Настя Жеребцова. — Ерунда всё это! Греши, пока молодой! У меня вон тётка в Орле... Сносу не было! А тоже туда же! На тот свет не унесёшь.

— Огонь под полой недалеко унесёшь! — невпопад брякнул Шлягер. — В гробу карманов нет.

— Это всё банальности, — возразил Бубенцов, признавая за голосами определённую правоту.

Однако нельзя было долго дискутировать. Споры с демонами заведомо проигрышны! Враги заваливали его словами. Надо было поскорее выкарабкиваться, завершать задуманное дело. Ерошка отчеканил твёрдо, подавив колебания душевные:

— Ухожу от вас, звери!

Голос всё-таки дрогнул. В самом уже конце. И блеснул надеждой тёмный зрак Шлягера.

— Э-э, милейший! — закричал Шлягер, бросая бумагу на стол, замахав обеими руками. — Так не годится. Взять вот так и отречься от всего! Попрать труд тысяч. Поступок сумасшедшего человека! Савёл Прокопович! А, Савёл Прокопович! Можно вас?

Выбежал таившийся всё это время за тёмной шторой Полубес, загремел тяжёлыми стопами. В два шага приблизился к столу, надевая на ходу железные очки, не попадая оглобельками за уши. Мешали выпирающие надбровья. Широкие подтяжки Полубеса, которые не успел он набросить на плечи, свисали с пояса. Схватил бумагу, приблизил к самым глазам. Стал похож на персонаж из пьесы Гоголя. Щурился, привыкая к свету после сумрака. Бумага мелко тряслась в руке. Очки крепились только за одно ухо, висели криво.

— Не верю! — взревел городничий.

Взялся поправлять, но толстые пальцы не слушались, очки покосились ещё кривее.

— Да он и сам не верит! — пронзительно закричала Настя Жеребцова, заглянув в бумагу через плечо Полубеса. — Блаженный! Глядите, как подписал в конце: «Ваш непокорный слуга!»

— Где, где? А-а! Точно. «Ваш непокорный слуга». А-ха-ха... Так это юмор! А мы-то...

Кто-то ещё, всё это время таившийся за стеною, громко, облегчённо захохотал, зашёлся клекочущим, отрывистым смехом. Ерофею поначалу показалось, что там кудахчет курица, снёсшая яйцо.

— Ах, же вы вот какой ядови... — начал было Шлягер, расплываясь.

— Вот что я вам скажу, — прервал Бубенцов. — Я в ваших проектах не участвую! Но!.. Возможен некоторый компромисс...

Постарался произнести слова максимально жёстко. Но стоило ему намекнуть на некий «компромисс», как немедленно почувствовал, понял, что эту битву он уже проиграл.

— Какой компромисс? Какой ещё может быть компромисс? — обрадованно загалдели голоса. — Тут задействовано множество людей! Вы хотите, чтобы усилия их пропали всуе?!

— А компромисс такой, — повысив голос, сказал Бубенцов. — Если вам так уж нужен подлинник, то готов предоставить свои молекулы. Берите мой ДНК. Выращивайте! За отдельную плату, разумеется.

— Как так?

— А вот так! Овцу Долли вырастили англичане, вот пусть и царя вам выращивают!

— Ой, худо мне! Англичане! Ой, держите меня семеро! — жалобно пропищала Настя Жеребцова и, подломившись в коленях, пала ничком на столешницу.

Агриппина Габун, не вставая со стульев, уронила руки вдоль тела, свесила голову. Обмякла ведьма в показном обмороке, выставив в вырезе платья соблазнительные груди. Полубес, гремя сапогами, кинулся к окошку, распахнул, давая приток воздуху. Тотчас влетел весёлый сквознячок, легонько потрепал волосы Бубенцова. Затем сквознячок склонился над письменным столом, захлопотал над раскрытой картонной папкой, пытаясь расшевелить, оживить мёртвые страницы. Напрасно.

Как ни готовился к неприятному разговору Бубенцов, но теперь был до чрезвычайности поражён реакцией окружающих. Первым делом взял графин, налил воды в чашки девушкам. Затем отхлебнул и сам прямо из горлышка.

— Знаете ли вы, милостивый государь, на что замахнулись? — грозно рявкнул Полубес, возвращая его в реальный мир. — Знает ли он?

— Нет, он не знает! — раздался откуда-то из-за стены резкий, незнакомый Бубенцову голос. Голос, по-видимому, принадлежал тому существу, что только что смеялось клекочущим куриным смехом.

— И знать не хочу, — тихо сказал Бубенцов и поставил графин на край стола. — Вам всем шах и мат. И тебе в том числе!.. — добавил он, повернувшись к стене. — Будь ты проклят... кто бы ты ни был!

Бубенцов двинулся к выходу. Сбоку семенил Шлягер, теребя за локоть. Бубенцов резким движением стряхнул прилипалу.

— Отрекаетесь? — продолжал Шлягер горячо. — Не дрогнет рука? Уничтожить труд поколений... Да вас в сумасшедший дом надо упечь!

— А у вас-то что? Не дурдом разве? Тем более корпус так и называется — психиатрический! Так что упекайте куда хотите! Не страшно.

— Хорошо! Тогда зайдём вот с какой стороны. Мы готовы окончательно списать ваши материальные долги. Как вы? Всё забыть и простить. Без расписки и прочих юридических...

— А пошли бы вы все к чёрту лысому! — выругался Ерошка.

Он чувствовал, что путы ослабли, что стало гораздо свободнее, вольнее. Дышать можно было уже полной грудью.

— «Не даждь места лукавому демону... Лукавому демону, — громко заговорил он, торопясь и сбиваясь, — обладать мною... насильством смертного сего телесе!»

— А насильно и не удерживаем, — проскворчал куриный голос из-за стены. — Только добровольно. Развяжите руки! Дайте ему свободу!

Пошатываясь, потирая затёкшие кисти, Ерофей Бубенцов двинулся прочь. Споткнулся на пороге.

— Карлик на глиняных ногах! — ехидно прокомментировал куриный голос за спиной.

И грохнуло всё собрание. Вылез вперёд толстый, с жабьими глазами. Стал изображать «карлика», переступать раскорякой. Шмякнулся, растянулся. Хохотали, хлопали себя по ляжкам. Даже старый Жиж тоскливо усмехнулся. С каждым взрывом нервного смеха делалось вокруг как будто темнее, мрачнее, невзрачнее.


 

Глава 11

Роза и Зора

Удар, что и говорить, оказался болезненным. Получив свободу, выйдя с узелком одежды из ограды, Ерофей Бубенцов с первых же шагов понял, как отвык он от самых обыкновенных вещей. Нужно было самому добывать пищу. Как-то заново обустраиваться, прилаживаться. Начинать с нуля. Даже с минуса. Оказалось, что, пока Бубенцов занимался мировыми проблемами, делами государства и благоустройством собственной души, его успели лишить звания артиста. Одновременно уволен был он также из пожарных. Приказ звенел негодованием: «За удобопоползновенность ко всякому непотребству, за образ жизни, невместный с званием огнеборца и лицедея, за злое произволение, за не...» Это был стиль Шлягера.

В понедельник около полудня Ерошка пришёл за расчётом. От былой славы не осталось следа. Никто из встречных не узнал его и не кивнул, пока он шёл по улицам, по коридорам, лестницам, гулким переходам. В бухгалтерии выяснилось, что никаких выплат ему не полагается. Наоборот, он же оказался ещё и должен «шестьсот шестьдесят шесть копеек».

— Так разве бывает?

— Казначейский документ! Как напечатано, так и бывает! Что могу сделать? — отрезала кассирша, и он замолчал. Понял, что и тут намутила воду рука Шлягера. Сумма, конечно, издевательская, но, к счастью, небольшая.

Ерошка расплатился. Отдал семь рублей. Мелочи на сдачу у кассирши не нашлось. Ерошка хотел было принципиально потребовать, настоять. Но размыслил, что бедная женщина ни при чём, отступил. Собрался было уходить из здания, однако в последний миг передумал. Дабы не сочли малодушным... Решил-таки зайти к врагу.

Шаги гулко разносились по пустому зданию.

Калоши с красной выстилкой аккуратно стояли у порога.

Толкнул ненавистную дверь.

— О, какие люди в Болливуде! — фальшиво обрадовался Шлягер, вскидываясь из-за стола. Торопливо дожевал что-то, сглотнул, одновременно спрятал остатки, задвинул ящик. Видать, застеснялся. Завтрак аристократа. — Люди в Болливуде! — повторил с нажимом, вытер сальные губы, выждал несколько секунд, но, видя, что Бубенцов никак не оценил каламбура, продолжил фальшиво-весело: — Счастлив видеть в добром здравии! В здравом, так сказать, добрии. Заждался. Намедни с Савёлом Прокопычем много про вас толковали. С большим, знаете ли, сочувствием. Даром вы Савёла-то Прокопыча сторонитесь. Даром! А он даром обладает! — снова пытливо глянул на лицо Бубенцова, ожидая реакции на игру слов. Продолжил, скрывая досаду: — Лицом, положим, груб, тут не поспоришь. Да вы не глядите, сердце-то у него нежное, трепетное, чувствительное. Слышно, неприятности у вас? Похудели, с лица спали немножко. Спали плохо? — Метнул взгляд, оценивая реакцию на каламбуры. Нет. Пропали втуне. Продолжил, ещё более нагнетая весёлости в голос: — Но даже идёт вам. Байроническое что-то. Не примите за иронию. Тем паче за лесть. В карман вам залезть... А в карманах-то ничего несть!

Так тараторя, вился вокруг Ерофея, прихватывал за лацкан, пожимал руку у локтя, потрёпывал по плечу, охаживал, обдёргивал, как какой-нибудь одесский портной. Недоставало только иголок во рту. Затем отбежал к стене, взялся за ручку двери, ведущей в комнату отдыха.

— Ты подонок и лицемер! — прервал, подходя к нему, Бубенцов. — Впрочем, тут никакого открытия нет. Я не раз тебе это говорил и в прежнее время.

Шлягер инстинктивно отшатнулся, прикрылся ладонью, ожидая пощёчины. Но, поняв, что ничего подобного не будет, с весёлой ненавистью поглядел на Бубенцова.

— Вам просто досадно, что мы вас за нос вели, — огрызнулся он. — А меня лично вы ненавидите как свидетеля ваших моральных падений.

Шлягер вытащил большой платок, зычно просморкался. Затем решительно дёрнул ручку, распахнул дверь комнаты отдыха.

— Прошу сюда, — склонил голову, пропуская вперёд Бубенцова. Даже, кажется, прищёлкнул не очень ловко каблуками.

— Ну? — Ерошка вошёл, остановился на пороге сумеречного пространства. Он впервые заглянул сюда. Даже пожарным не выдавали ключей от этого помещения.

— Минута молчания! — торжественно произнёс за его спиною Шлягер.

Комната отдыха оказалась длинной, просторной, с низкими потолками. Вдоль стен тянулись ряды стеклянных шкафов с синеватой подсветкою изнутри. Обычно в таких музейных шкафах вывешивают одежды исторических деятелей.

— Минута молчания, — значительно повторил Шлягер и присел на железный стул у дверей. Ладони положил на колени.

Бубенцов огляделся, нерешительно двинулся к ближней витрине.

— Руками экспонаты не трогать! — строго прикрикнул Шлягер.

Бубенцов заложил руки за спину, медленно побрёл вдоль стеллажей. Он понял и в большом потрясении молчал. Обходил стенды, сутуло склоняясь, вчитываясь в пояснительные надписи, вглядываясь в каждую вещицу. Тут было на что посмотреть. В ближнем шкафу висел серый брезентовый макинтош, из-под которого выглядывали генеральские штаны со штрипками и лампасами. Внизу, точно под каждой штаниной, стояли носками врозь стоптанные кирзовые ботинки, на которых аккуратно выложены были несвежие, серые гольфы с дырками на пятках. Но самое первое, что привлекло взгляд Бубенцова, — та самая сумка, в каких бомжи носят свою постель и прочий необходимый скарб. Та самая. Застёгнутая только наполовину. Молния немного разошлась... Бубенцов низко склонился, сощурился, пытаясь разглядеть сквозь щель, что же там виднеется, внутри сумки. Разумеется, не увидел никаких пачек — ни фальшивых, ни настоящих. Навалена была для создания объёма бумажная требуха.

— Ясненько, — бормотал Ерошка. — Вот уж теперь-то нам всё ясно.

Хотя ничего... Он отступил ко второму шкафу, и здесь тоже вывешены были скорбные одеяния бомжа. Первое, что увидел Бубенцов, — чёрная пиратская повязка. «Лихо одноглазое»! Неужели и этот их агент? Покосился на дверь. Шлягер сидел закрывшись газетой, делал вид, что его не интересуют реакции Бубенцова. «Якобы читает про ограбление в Сокольниках, а сам следит в дырочку», — догадался Ерошка.

Следующий шкаф. Оранжевая безрукавка, метла, дворницкий фартук. Ясно. Абдуллох, стало быть, тоже.

— Руками не трогать! — снова предупредил дребезжащий старушечий голос из-за газеты.

Лиловая шёлковая ряса, чёрный клобук, парчовая епитрахиль, католический крыж. Лохматая грива парика, ниже уложены в строгом порядке, с правильными промежутками, части лица «отца Скарапиона» — седые косматые брови, очки с розовым носом и прокуренными рыжими усами. В самом низу льняная борода на тонкой резинке. На отдельном крючке висела большая резиновая подушка со специальными лямками и креплениями для создания жирного живота.

— Переодевания, личины, накладные усы... — сказал Бубенцов. — Но как же тебе удалось собственный рост уменьшить?

— Это когда я попа сыграл? На исповеди? — радостно встрепенулся Шлягер, хохотнул, подмигнул, прищёлкнул пальцами.

Подбежал, присел, просеменил на полусогнутых ногах перед Бубенцовым.

— Э-хе-хе... Коленки вот так сгибаешь и семенишь как гусь. Под рясой не видно.

Снова вернулся к дверям, сел на табуретку, зашуршал газетой.

Ерошка направился к дальнему стенду, что стоял в самом углу. Этот стенд приметил он, как только вошёл в дверь. Следовало, конечно, осматривать все выставленные экспонаты по порядку, но Ерошка не выдержал. Издалека уже понял, что находится в той витрине. Кровь прихлынула к щекам, затошнило от приступа жаркого стыда.

— Аро... — хрипло каркнул Бубенцов, указывая пальцем на содержимое шкафа. — Аро-х... Кхо-о...

Нужно было прокашляться, освободить горло от спазма. А Шлягер уже был тут как тут, протягивал стакан с водою. Откуда только взял? Бубенцов принял стакан, отпил. Оказалось, не вода. Дюшес. Тем более, — откуда взялся?

— Роза Чмель? — Ерошка указывал пальцем на шкаф, в котором вывешены были цыганские платья, красные туфельки, кружевные панталоны, ажурный поясок и чёрные чулки.

— Нет-нет-нет! — Шлягер скабрёзно осклабился. Видно было, что он весьма доволен произведённым эффектом. — Э-хе-хе-хе. То, что вы видите, это действительно её гардероб. Не моё! Не то чтобы я не мог сыграть эту роль. Драматургически тут ничего сложного. Но, сами понимаете, до известных пределов. Что не моё, то уж не моё. Постельные сцены — это за пределами моих возможностей. В этой сфере я холоден и целомудрен. Постельные сцены с вами, равно как и все прочие роли, исполняла она лично. Гадалка, уличная соблазнительница, царская невеста, весёлая проказница, блудная страсть и прочее. Это она лично. Тут я пас. Не в том смысле «пас», что агентурно следил за вами, а в ином. Не в том также смысле, что Макар, дескать, телят пас. И разумеется, не футбольный «пас». Ну, вы понимаете... В постельных сценах я — пас. Да ведь к тому же, обнимая эту женщину, вы же лично мяли её, общупывали. Жёсткую мою кость вы бы сразу почувствовали... Э-хе-хе-хе-с.

— Прекрати свои мерзкие подхихикивания!

— Виноват. — Шлягер посмурнел, поклонился. — Вы, вероятно, воображаете, что Розу мы вам подсунули. Это, конечно, так. Но некоторые дошли до того, что сочиняют совершенные небылицы. Дескать, никакой Розы у нас не было!

— А почему рядом с платьями Розы у тебя помещён парик старухи Зоры? — приостановился Бубенцов. — А вон и клюка её.

Шлягер не отвечал, а только молча тянул Бубенцова прочь, к следующей витрине.

— Стой! Это что? — Ерошка указал на нечто, сложенное в самом дальнем углу витрины Розы Чмель и старухи Зоры. Это было похоже на эластичный костюм аквалангиста телесного цвета.

Шлягер широко ухмыльнулся, открыл было рот... Но как будто что-то вспомнил. А Бубенцов всё ещё никак не мог догадаться. Неужели, неужели старуха Зора и прекрасная Роза — это... Это просто не влезало в мозги. Хотя намёк был слишком очевидный. «Роза и Зора» — одно имя. Нужно всего лишь немного переставить буквы.

— Й-ех! — тихо простонал Шлягер и, свернув голову набок, закусил зубами уголок воротника. Так разоблачённый агент разгрызает ампулу с ядом.

А Бубенцов-то ни о чём не догадался. Не хотел! И хорошо, иначе лопнул бы его рассудок. Что вместо прекрасной Розы пользовался он всего лишь... надевшей личину... Престарелой... Да неужели! «Лета эросу не помеха!» Эх! Даже сам Шлягер, лишённый человеколюбия, пощадил его нервы, не стал выкладывать всю чёрную правду, потому что правда эта была бы невыносима для Ерошки Бубенцова.

Впрочем, нет имени у копии, а только псевдоним, эхо, повторение. Есть только внешняя оболочка, есть только вот этот костюм, действительно имеющий отдалённое сходство с костюмом аквалангиста. Любая тощая старуха может хоть сейчас надеть на себя этот эластичный комбинезон, который затем очень легко и просто заполняется жидким тёплым гелем, — и вот перед потрясёнными зрителями возникает прекрасный образ, рельефная, живая скульптура, упругая женщина, пульсирующая, отзывчивая на ласку, горячая на ощупь. Готовая на измену и прелюбодеяние. Теперь надеваем пышный тёмный парик с огненным отливом. И нет больше никакой старухи Зоры! Упряталась вовнутрь, скрылась под оболочкой, затаилась там, как таится страшный скелет внутри каждого из нас. О, незабвенная Роза Чмель! Кто устоит пред страстной и столь совершенной красотой? Кто?

— Ну что? — Шлягер увлекал его к выходу. — Передумали? То-то же! Возвращайтесь. А то ведь... У нас все сцены засняты. Обнародуем реалити-шоу! Вера Егоровна не обрадуется. Так что берите свой узелочек и возвращайтесь к нам. «Яко пёс возвращается на блевотину свою...»

— Да, вы овладели мною, — сокрушённо сказал Ерофей Бубенцов. — Опутали по рукам и ногам.

— Хорошо сказано, ёмко! «Опутали по рукам и рогам». Запомним. По рогам!

— Одно меня утешает, — не обращая внимания на кривляния Шлягера, печально говорил Ерошка. — Когда-нибудь выйду я из этого тела. Кончится мука! А у вас останется пустой кокон.

Адольф Шлягер посерьёзнел, глянул сочувственно, кивнул согласно:

— Древний сказал: «Дум спиро — сперо!» Пока живу — надеюсь. У нас не так! У нас говорят: «Dum spiro — in agonia». Пока живу — мучаюсь.


 

Глава 12

Заветная книга

1

Только здравая посредственность способна не чувствовать метафизической глубины бытия. Невероятные явления реальны, конкретны — как хлеб, вода, как ночь и день, как жизнь и смерть. Как вечность и бесконечность.

Вьётся во поле дорога, поля растекаются за горизонт. А что, если свернуть в обочину, сойти с ума, перепрыгнуть канаву, перейти поле, взойти вон на тот освещённый закатным солнцем пригорочек, оглядеться оттуда? Что там, за горизонтом? Немногим счастливцам удаётся побывать за пределами, совершить головокружительный трюк. Забрести в такие места, откуда ум если и возвращается, то уже совсем иным. С разорванными нейронными сетями. Кое-как починенными, заштопанными на скорую руку, связанными по-новому.

Облака стояли на горизонте, сверкая как снеговые горы. Ерошка отважно перепрыгнул канаву, двинулся через поле, долго шёл, растворяясь в тумане, и белый туман плыл сквозь него, свободно протекал сквозь его глазницы. Вот, кажется, крутой берег Угры, поток времени плывёт далеко внизу, струится посередине бесконечности. Течёт ниоткуда, утекает никуда. И почему бы однажды не развернуться и не потечь этой удивительной реке обратно? Ерошка стоит на пересечении вечности и бесконечности, как будто в самой сердцевине великого креста. Оглядываясь во все стороны, дивясь невероятному присутствию в мире невозможных явлений. Просто и тихо обретаются они рядом с нами, вокруг нас, не нуждаясь ни в каких доказательствах. Да ведь не может же такого быть, чтобы нигде ни начала, ни конца! И может, и есть, и было, и будет. А правильнее сказать: и может — и не может, и есть — и нет, и было — и не было, и будет — и не будет... Но эта квантовая неопределённость окончательно рвёт робкие и нежные мозги человека обыкновенного.

Вера, жена его, даже и она не подозревает! Как об этом сказать ей? Тут бы выразиться одним словом, единым образом, чтобы картина высветилась во всём великолепном объёме. Чтобы всё встало пред очами, за очами, вокруг очей... Вот как у него сейчас! Но, увы, нельзя!.. Такая досада! Для того чтобы выразить очевидную, ясную, лёгкую реальность, приходится управляться косными, неуворотливыми словами. Легче лепить облака из бетона! Он пытается подобрать нужные слова, но все усилия тщетны. Слова звучат во времени. А главное свойство времени — последовательность. В этом-то весь изъян. Слово должно умереть, чтобы на его место могло встать новое слово. И речь, и даже мысль человека подчиняется закону последовательности. Слова и смыслы не могут звучать одновременно.

Слова и смыслы могут звучать одновременно только в твоей голове, Ерофей Тимофеевич! Только в твоей. Всякого нагляделся в долгих ночных странствованиях Ерофей Бубенцов! Сам шумерский царь Гильгамеш, повидавший всё, гонимый неуёмной жаждой славы и бессмертия, не забирался столь далеко!


 

2

Вера возилась рядом, выкладывала на тумбочку продукты. Кефир, минеральную воду, яблоки. Ворчала добродушно, сетовала на прожорливого Бермудеса, который поел все котлеты. Ерофею казалось странным, просто непостижимым, что вот человек так доверчиво, так по-домашнему расположился и возится рядышком со страшной, невообразимой вечностью. А вокруг человека во все стороны разбегается немыслимая, выматывающая мозги бесконечность. Точно такая же бесконечность уходит внутрь его. А человек не ужасается, не удивляется и даже не замечает ни вечности, ни бесконечности. Которых, по здравому-то размышлению, ну никак не может быть! Не может же быть таких вещей, которые взялись ниоткуда, у которых нет, никогда не было и никогда не будет ни начала, ни предела! Но ведь не может быть и того, чтобы их — не было! Хватит, Ерофей, довольно!..

— Как там Афанасий Иванович?

— О, про это вся клиника гудит! — отвечает Вера. — Шлягер придумал метод. Зашёл к профессору и таксу свою позвал: «Муму! К ноге...» Профессор-то до тех пор носом к стене лежал, ни на что не реагировал. А как лай услыхал, вскочил! Заговорил! Да так, что заткнуть не могли! Всё про вечность-бесконечность... Неразборчиво только, заикается, гудит, руками машет...

— Вот что, Вера, — серьёзно произнёс Бубенцов. — Я тут по совету Шлягера журнал листаю. Журнал дрянной, под редакцией какого-то Губельмана-Ярославского. Про Христа пишут. Дескать, не было. А при этом столько ненависти, злобы и яда, что поневоле думаешь: «Если не было, то и зачем так-то?..» Цитаты приводят из Нового Завета. Ты бы попросила у профессора. Первоисточник.

— Ну вот. Первоисточник, — сказала Вера. — Старик так и говорил. Как в воду глядел! Велел передать тебе, но только когда ты сам об этом попросишь. Особенно на это напирал.

— Это хорошо, что старик пришёл в себя. Я его пару раз встречал там, откуда нет возврата. Думал, всё уже...

— Ну, как видишь... Пришёл в себя, сразу же заявление написал. Отрёкся от сына. Убедили, что он не отец знаменитого писателя. Шлягер говорил, что если бы и ты отрёкся. От царства. Тоже бы... Всё бы стало на места. Отрекись! Получишь свободу.

— Разные вещи, — возразил Ерошка. — Старик от сына, а мне придётся отрекаться от целого царства! Народ свой бросать на произвол судьбы. Несопоставимо.

Вера извлекла Евангелие, положила со вздохом на тумбочку у изголовья.

— Вот, — сказала. — Читай! А я полетела, не то ругаться будут. Завтра забегу.

После ухода Веры взялся читать загадочную Книгу, рассказывающую о невероятных, немыслимых событиях. О том, чего не могло быть, но было! О вещах таких же невозможных, не влезающих в разум, как вечность и бесконечность. Было понятно, почему у многих людей слова эти вызывают скуку и досаду. Потому что слова были простые, прямые, чистые. Без «художества»...

Почему же теперь эти бесхитростные слова так легко овладевали сердцем, точно зёрна ложились в мягкую почву? Может быть, потому, что все последние недели, готовясь править миром, проникая в тысячелетние тайны, в механику этого управления, Бубенцов занимался и своим личным устроением, проникал в собственные вечные тайны. Годится ли он на такую роль? Пытался докопаться до того главного ядра, что составляет сущность, самость человека. Снимал лишнее, раздевал себя как кочан капусты. Сознательно упрощал внутренний мир. Выбрасывал ненужное!

Как некогда профессор распродавал свои книги, выстроенные на страстях, вскормленные страстями, так и Ерошка отрекался от громоздкого душевного скарба, состоявшего из таких же точно страстей. Усилием воли прекращал движение завистливого чувства к чужому успеху. Пресекал мечтания о том, как отомстит обидчикам. Просил избавления от помышлений суетных, от лукавых похотей. Отгонял тленные пакости. Освобождался от лютых воспоминаний. Оставлял в себе одну только простую, неделимую самость.

И с удивлением обнаруживал, что ничего от него не убыло! Не обеднел внутренний мир! Наоборот, прибавилось в душе простора, воли, объёма. Оказывается, все эти злободневные переживания, фантазии, все эти привычные движения ума, весь поток обыденного сора, мелких страстей, помыслов — ничтожная, неглубокая часть души. Пятна на поверхности. И эта ничтожная, никчёмная часть отнимает у человека столько сил и времени! Более того — владеет его душой!

Ерофей Бубенцов всё читал, читал, оторваться не мог. К вечеру следующего дня радостное чувство прочно овладело сердцем. Как будто получил в дар новую, свежую жизнь! Вероятно, нечто похожее испытывает приговорённый к смерти человек, когда ему, уже поставленному над обрывом, неожиданно объявляют, что пришло помилование, и расстрельная команда, облегчённо выдохнув, опускает карабины.


 

3

Каблучки Веры застучали в коридоре, распахнулась дверь. Ерошка с бьющимся сердцем поднялся навстречу. Вера снимала шубку, с пушистого ворса, звеня, сыпались иголки инея. Меховая маленькая шапочка блестела снежинками. Пахнуло зимней свежестью, крепким уличным морозом. Вера обернулась к нему, ярко сверкнули карие, с золотыми искрами глаза. Лицо Веры горело тёмным румянцем. Ему показалось в этот миг, что вся убогая комната заполнилась предощущением небывалого счастья, чистоты. Вера подняла руки, вешая шубку на крючок. Ерошка не удержался, шагнул к ней, прижался пылающей щекой к её лицу, холодному, свежему, как яблоко. Оглаживал трепетными ладонями мягкую, нежную шерсть свитера, нагретую её телом.

— Вера, — сказал он. — Оказывается, есть вечная жизнь! Это реальность!

Вера улыбнулась, сняла пушистую боярскую шапочку, нахлобучила на голову Бубенцова. Опустила руки на его плечи, коснулась прохладными губами щеки и ласково, легко оттолкнула, высвобождаясь.

— Значит, мы всегда будем вместе! — докончил он.

Слова переполняли его, нужно было высказать так много, и высказать сразу. Сердце его растворялось, как кусок сахара в горячей воде, и он не знал, с чего начать.

— Мы и так вместе, — сказала Вера.

— Всегда будем вместе! Всегда! Даже после смерти! Чувствуешь разницу?

Вера, освобождая место, сдвинула на край тумбочки раскрытую книгу, выкладывала из пакета сыр, хлеб, сок.

— Из Библии вычитал? — сказала равнодушно, не поглядев даже в его влажно блестевшие глаза. — В каждой деревне, говорят, была парочка своих дураков. Про которых все знали, что они «начитались».

— Хочешь, я тебе сейчас приведу кое-какие доказательства? — начал Ерошка и потянулся за книгой.

— Не надо, — сказала Вера. — Доказательства ничего не решают. В таких спорах аргументов всегда недостаточно. С обеих сторон.

Подняла глаза, внимательно посмотрела на Ерофея.

— Да, — сказала она. — С тобой всё понятно. Кто вступил на эту дорожку, тот уже не свернёт. Ну и как мы с тобой будем теперь жить? В новой-то реальности.

Ерошка молчал, потому что Вера была права.

«Доказательства ничего не решают».


 

4

Укладывался спать Ерошка Бубенцов с большим волнением, тревогой. Хмельная радость переполняла, бродила внутри, мешала заснуть. А ну, как утром, на трезвую, выспавшуюся голову, всё станет прозаичным, обыденным? Выяснится, что нет никакой вечной жизни! Окажется вдруг при внимательном рассмотрении, что найденный им бриллиант на самом деле обыкновенная стекляшка. Случайно сверкнувшая ослепительной гранью и озарившая сумрак... Сумрак...

Сумрак в гулких переулках, а во сне, на глубине, — тени в чёрных треуголках совещаются в окне.

— Почему вы упустили его? Имея опыт тысячелетий!

— Как он мог, слабый червь, одолеть столь могучие силы?

— Как может вырваться из цепких лап вздорный маленький человечек? Как?

Шлягер, мохнатый и пучеглазый паук, на каждый упрёк вздрагивал, втягивал голову в плечи, оглядывался с испугом, пытался отбиться.

— Он не даёт! — тыча щупальцем вверх, жаловался Адольф. — Мы бы враз сломали ничтожного человека, но он не даёт. Тот, который всем управляет! Имя которого тут не называют! — И ещё раз ткнул пальцем вверх, безнадёжно махнул рукою.

— Кто такой «он»? — не понял Джива. — Создатель мира сего, что ли? Как он может не давать? Его же нет! Ведь, исходя из теории происхождения видов, совершенно понятно, что...

— А действительно, кто такой «он»? — поддержали голоса. — И чем он управляет? Объяснитесь яснее!

Шлягер ответил очень просто. Однако ясный, искренний ответ его вогнал всех слушателей в полнейший ступор.

— Автор, — сказал Адольф. — Тот, кто всё это придумал. И нас в том числе.

Все стали оглядываться с недоумением, страхом, тревогой. Что имел в виду Адольф, никто не понял. Но почему-то устремили взгляды вверх, точно надеясь увидеть там грозный лик Автора.

— Никакого Автора нет, — возразил Полубес. — Никто ж не видел его. И потом, вот же я! Кто скажет, что я придуманный персонаж, когда вот я весь перед вами? От обезьяны произошёл. Можете даже меня пощупать.

— Вот именно! — поддержал седовласый нищий по кличке Боцман.

После этих слов Боцман демонстративно подошёл к Полубесу и пощупал того за лицо. Странно было видеть, как сошёлся в одном месте один и тот же человек, правда в разных одеждах и в разных образах. Ведь Полубес и Боцман действительно были одним и тем же персонажем.

— Напрасно вы отрицаете очевидное! — неожиданно вмешался голос откуда-то снаружи. Голос звучал приятно, задушевно, с некоторой расслабленной ленцой. Как будто кто-то вышел на балкон подышать вечерним воздухом и говорил теперь сверху, с безопасной высоты. Запахло южной лавандой, магнолией, настурцией...

Все замолкли, подняли головы.

— Кто-то же вас создал! Не сами же вы возникли! — продолжал убеждать ласковый голос. — Кто-то же трудился, двигал пером, сочиняя это всё. Кто-то же закрутил этот дикий сюжет. Развёл конспирологию.

Произнося слово «конспирологию», голос стал чуть-чуть ироничным, даже немного раздражённым.

— Кто это говорит? — испуганно крикнул Шлягер. — Нельзя! Посторонних прошу покинуть!..

— А вдруг это тот... Автор? — хором предположили Полубес и Боцман.

И снова взоры всех собравшихся обратились ввысь. Среди персонажей установилось тревожное ожидание.

— Но мне показалось, — сказал умнейший Адольф, — мне кажется, что это произнёс всё-таки не Автор, а кто-то иной. Автор ведь смотрит на всех нас как бы изнутри. А этот голос явно наружный. Да вот же он, глядит сверху! Это не звёзды, уверяю вас! Это глаза его проблескивают сквозь листву.

Можно предположить, что вымышленный герой книги, по имени Адольф Шлягер, обратившись вверх, разглядел над собою блеск глаз читателя. Почувствовав посторонний изучающий взгляд, все герои мгновенно стали напрягаться, меняться. Так, кажется, происходит в квантовой физике, где объект меняет свойства в момент наблюдения.

— Чушь! — отозвался Джива, отмахиваясь, презрительно кривя чёрный рот.

— Вот именно! — поддержал Полубес и седовласый нищий по кличке Боцман.

— Эх вы, дурни! Вас всех сочинили, придумали, заставили двигаться! — сказал разумный голос сверху. — Всех вас создали, а вы не верите в очевидное! Твари вы неблагодарные!

На эту справедливую и в высшей степени мудрую реплику немедленно огрызнулась вздорная, но прекрасная Роза Чмель:

— Если бы кто-то придумал нас и сочинял это всё, то он мог бы сочинить всё гораздо, гораздо гармоничнее, справедливее, интереснее! А коли этого нет, то вполне логично предположить, что нас никто не создал. Что всё возникло само собою. Сперва ничего не было, а потом хоп! — появилась материя, возникли атомы. Из атомов слепились буквы. Из букв возник микроб, а из микроба выросла обезьяна. И так далее. Господин Джива совершенно прав, утверждая, что в соответствии с дарвиновской доктриной о происхождении видов...

— То есть вы полагаете, прекрасная Роза, что никакого создателя этой книги нет? — подкатился старичок в буклях. — Что весь этот сюжет и все мы возникли сами собой?

Пользуясь ситуацией, мерзкий старичок... дрожащей рукой своей... по великолепному атласному крупу...

— Да, мы возникли случайно! — к небывалому счастью старичка, Роза Чмель слишком увлечена была полемикой. — Мы всего лишь случайная, бессмысленная комбинация букв. И после нас... Лопух, как говорится, вырастет.

— О, как убедительны ваши аргументы, сиятельная! — восхищался старичок, теснясь плотнее.

— Да не лапайте же вы меня, вздорный, слабосильный старикашка!

Пережал. Откатился в угол, лязгнув искусственными зубами.

— Ну ладно, случайное сочетание букв и так далее... — вмешался Шлягер. — Положим, это так. Но кто-то же должен был по крайней мере тыкать пальцами в клавиатуру, печатать эти самые буквы!

Некоторое замешательство произошло в рядах... Затем всё стихло. Роза Чмель встала, пошла за пределы, не сказав ни слова. Совершенно голая, между прочим. Ну и что она этим хотела продемонстрировать? Что? А ничто. Поманила пальчиком Бубенцова, тот потянулся было за соблазном, но не успел...

Ерошка открыл глаза. Ни малейшей тени, ни отголоска, ни обрывка от чудесного видения не осталось. Всё свернулось, утонуло в подсознании. Кануло. Как будто ничего не было. Но ведь всем известно с самого рождения, что в подсознании живёт то, что ни в каких доказательствах не нуждается.


 

5

Снова раннее утро. Потолок и стены освещены тем особым мягким светом, который бывает от выпавшего ночью снега. Радость не ушла. Уже крепко засела, укоренилась в сердце, нельзя вырвать. Не вставая с постели, Ерошка протянул руку к тумбочке. Ему оставалось прочесть всего несколько заключительных страниц.

Он ясно видел и понимал, что перед ним живые свидетельства очевидцев, участников событий. Это как-то передавалось не логикой, не убеждением, не аргументами и конкретными фактами — а самим духом. Все главные вопросы разрешились, он увидел цельную, связную картину мира. Мир и жизнь приобретали наконец-то внятный смысл.

Ещё вчера Бубенцов верил, что вместе с неизбежной смертью тела уничтожится навсегда его самость, а вместе с этим пропадёт и образ мира. Наступит та тьма, которую он не сможет ощутить. Потому что его уже нигде не будет, не останется сознания, в котором эта тьма могла бы отразиться. Ерофея Бубенцова угнетала тщета всего сущего, обессиливала бессмысленность жизни. Не спасала и мысль о человечестве. Если личная жизнь каждого — всего лишь вспышка, ничтожный миг, то что такое существование человечества, жизнь каких-то поколений? Совокупность ничтожных мигов. Такая же бессмыслица, хотя и несколько больших размеров.

Теперь же всё становилось на свои места. Земной срок — время формирования того существа внутри тебя, которое призвано вступить в бескрайнее, бесконечное будущее. В то будущее, которого пока нет. Нигде нет! Но при том что будущего нет, оно есть, ибо обязательно придёт. Это непреложно.

Иногда отрывался от чтения. Беспокойно оглядывался, привставал... Нужно было срочно передать сокровенное знание Вере. Нельзя оставлять в неведении любимого человека, нельзя! Ведь это самое главное! Но как убедить? Сложнее всего доказать то, что очевидно! Нужно было подготовиться к разговору, отрепетировать. Предвидеть возражения, чтобы опровергнуть их.

— Ты утверждаешь, что Бог — это Любовь, — говорила Вера. — Как могла Любовь задумать муки для созданных людей, пусть и грешников?

— Нет никакого ада! — находчиво отвечал Ерофей. — Смерть — это переход в иную стихию, в свет. Нет никаких котлов, кипящей смолы, крючьев. Не придумывал Бог специального концлагеря для грешников!

— А как же вечные муки? — ехидно возражала Вера.

— А никак! За порогом смерти — иная стихия, огненная. Нужно загодя, ещё в земной жизни, готовить себя к ней. Потому что пламя Божественной Любви нещадно выжигает в душах всё тёмное, злое. Это больно. Грешным душам больно в раю. Так что если и есть ад, то устроен он лишь для того, чтобы там могли укрыться грешники, передохнуть от слишком опаляющего, слишком страшного для них огня Любви...

Новое мироощущение утверждалось, возрастало в нём, он слышал рост, чуял спокойное движение, которое нельзя остановить.

— Адам и Ева съели плод познания добра и зла. Нарушили запрет и были изгнаны из рая. Всеведущий Бог знал про это наперёд? Зачем же твой Бог позволил им согрешить?

— Затем, Вера, чтобы человек узнал, каково это — жить без Бога! И не теоретически познал, а на собственном горьком опыте! На своей шкуре! Вот для чего!

— А зачем войны, болезни? Зачем страдают невинные? Зачем дети умирают?

— Ровно затем же...

Всё таинственно совершалось само собою. Бубенцов читал финальную часть книги. Конец мировой истории оказался не очень радостным и входил в противоречие с ярким, морозным, солнечным утром. Всё заканчивалось Апокалипсисом. Мир перед концом подпадал под власть царя-антихриста. Но даже и это страшное предупреждение, это сбывающееся на глазах пророчество ничуть не огорчило Ерофея Бубенцова. Потому что ветхий мир должен был сгореть, чтобы уступить место новому.

Он закрыл книгу, резво встал, прошёл в умывальную. Откровение, прочитанное им только что, не шло из головы. Как ни удивительно, знание того, что весь этот всемирный балаган должен в скором времени закончиться, не угнетало, а, наоборот, приносило успокоение и отраду.

Принимал холодный душ, отфыркивался, приплясывал, принимался напевать. Улыбка сама собою растягивала щёки. Дух пребывал в бодрости, веселии, плоть ликовала! Теперь ему совершенно ясна была подлая цель тысячелетнего ордена без мечей. Наконец-то он осознал в полной и ясной мере, что означало избрание его на царство. Всего лишь генеральная репетиция прихода иного царя. Сперва история происходит в виде фарса, а затем осуществляется в виде трагедии! Царь нужен был им всего лишь как предтеча всемирного царя — антихриста.


 

6

Теперь, когда открылся перед ним подлинный смысл происходящих событий, Ерофей Бубенцов не спешил. Решение было принято твёрдое, окончательное, неколебимое!

Несколько молчаливых слуг сноровисто обрядили его в казённые одежды. Бубенцов покорно поворачивался, поднимая руки, давал себя препоясывать. Впервые без всякого сопротивления и протеста отправился на положенные ему по ранжиру и этикету дежурные процедуры. Теперь в его шагах ощущалась необходимая сила, решимость, воля. Свет всё время оставался за спиной, длинная косая тень падала перед ним, когда проходил он бесконечной анфиладой комнат.

Вся дворцовая челядь: официанты, сторожа, горничные, посыльные, курьеры, егеря, слуги, независимо от ранга, была одета в одинаковые светлые одежды. Встречные люди, завидев его, отступали к стене, отодвигали тележки с никелированным инструментом, замирали, клонили головы, пока он церемониальным шагом проходил мимо. Так в церкви отступают и клонят головы прихожане, когда мимо проходит дьякон с кадилом.

Только не ладаном пахло в этих коридорах, а тонким эфиром, спиртом, йодом, валерьянкой. Дворец, надо отдать должное, содержался безупречно. Воздух, очищенный, обогащённый озоном кварцевых ламп, веял прохладной стерильной чистотой. Не сказать, чтобы полагающиеся знаки почтения были неприятны Бубенцову. Он, конечно, понимал, что ничем не заслужил такого куртуазного отношения к себе. Но трудно устоять человеку в должном смиренномудрии. Да, пожалуй, и невозможно. Бубенцов давно уже чувствовал, что даже против своей воли напитывался духом высокомерия. Хотя никаких сознательных действий с его стороны... Вот он остановился напротив высокого зеркала. Поглядел немного сбоку. Да, так и есть. Всё-таки в фигуре его, в осанке проступало нечто неординарное. Чем-то же он отличался от прочих! Высокая, благородная простота. Несомненно. Даже вот и внешним образом. Он с удовольствием глядел на себя. Всё ему нравилось, всё было оригинально — полосатая пижама, сократовские шлёпанцы, пыжиковая шапка на голове. Следовало сказать приличествующий афоризм.

— Я часть той силы, что желает блага, но приносит зло! — произнёс Бубенцов. Покосился на слугу в чёрной униформе, что стоял сбоку, в двух шагах от него.

— Но желает блага! — повторил Ерошка, как бы оправдываясь.

Лицо слуги с выпученными глазами ничего не выражало. Да, честно сказать, и афоризм, показавшийся Ерошке в первый миг чеканным, прозвучал как обыкновенный каламбур. Стоявший в некотором отдалении другой слуга с простым лицом точно так же, как и первый, пучил глаза, мучительно наморщивал лоб, пытаясь понять, как ему реагировать. Бубенцов с сочувствием глядел на человека, потеющего от умственного усердия. Ибо и сам ещё совсем недавно находился в таком же мучительном, неопределённом положении.

Слуги молча переглянулись, один из них уронил резиновую дубинку.


 

7

Взойду я, взойду я на гой-гой-гой!..

Ударю, ударю в цывиль-виль-виль!..

Но как же трудно отказаться от привычных радостей жизни, как тяжело всходить на эшафот! Снова и снова всплывала ослабляющая волю мысль, что можно переиграть врага. Вражиным же оружием, то есть искусным притворством. Разумеется, и речи не могло идти о том, что он теперь изменит вере. Во время церемонии венчания на царство в сердце его не прозвучит ни единой ноты кощунства. Он постарается обмануть их, сделать вид, что поступает по их правилам, но внутри останется верным.

Да полно! Не обольщайся, дорогой ты мой Ерофей Тимофеевич! Можно ли обмануть отца лжи? И вот тут снова и снова вспыхивала в нём надежда, что — можно. Почему бы и нет? Известно же, что самые ловкие аферисты и мошенники, изучившие слабости человеческой психики, знающие все тонкости игры «на доверии» — сами становятся жертвами подобной игры. Оказываются на диво доверчивыми, простодушными, попадают в те психологические западни, устройство которых им слишком хорошо знакомо.

С другой стороны, стоит ли бороться, сопротивляться? Должно произойти то, что вытекало из логики развития всей предыдущей истории. Золото мира и власть должны сосредоточиться в одной горсти.

Шлягер проговаривался, что восстановление монархии в России займёт полгода. Проект реставрации готов, расчислен, утверждён. Вокруг будущей стройки возведены подготовительные леса. Задача значительно упрощалась тем, что здание предстояло возводить на старом фундаменте, краеугольные камни которого прекрасно сохранились. Немного только обросли мхом и позеленели, но это только добавляло будущему зданию благородства. А народ не вякнет.

— Народ безмолвствует! — замедлив шаг, продекламировал Бубенцов, но тотчас понял, что это не так.

Оказывается, в толще народа, на недосягаемой глубине, в самой сердцевине этноса, происходили таинственные перемены. Пусть перемены эти совершались пока внутри одного-единственного человека — внутри Ерошки Бубенцова. Но это были те перемены, которые определяют судьбу всего народа. Потому что народ — это один человек, только многажды, миллионы раз умноженный сам на себя.

Оказалось, что от ничтожного червя, от того самого маленького человека, от перемен, которые таинственно происходили внутри его, зависело слишком многое. Откровенно говоря, зависело — всё!

Бубенцов перестал улыбаться. Нечеловеческая ответственность давила на плечи. Клином сошёлся на нём белый свет. Острейший клин упирался прямо в середину груди. Сердце его горело. И это было по-настоящему больно.

Слишком хорошо знал он, что не существовало более во всём мире никакой организованной силы, которая помешала бы исполниться древнему пророчеству. Вернее, оставалось ещё самое малое препятствие. Этим препятствием на пути всемирного монарха, на пути антихриста, был он — Ерошка Бубенцов. Судьба всего мира, дальнейший ход истории — всё теперь зависело от его свободной воли. Только от свободной воли и ни от чего больше.

«Как же такое может быть? — в священном трепете думал Бубенцов, зачем-то поднимая и с недоумением разглядывая свои жалкие руки. — Как можно, чтобы от воли столь маленького человечка, от его решения и действий зависело так много?!»

Но это было именно так! Припомнились тотчас слова профессора о том, что жизнь маленького человечка, умноженная на вечность, больше, дороже всего мира. Душа человека ценнее всей вселенной. Ерошка развеселился! Маленький Бубенцов знал, что вся совокупная мощь таинственных, незримых сил не могла его сдвинуть ни на ноготь. Если бы он упёрся.

— Человек сильнее мира! — бодро произнёс Бубенцов, рассматривая себя в стенном зеркале. — Могущество его невероятно. Даже могущество заблуждения. Ну а когда с ним Истина, он может уже противостоять абсолютно всем силам зла!

Маленькая взъерошенная фигурка в полосатой пижаме, сжав кулачки, грустно глядела в ответ. «Да неужели?»

— А теперь, тело, иди куда должно! — приказал маленький взъерошенный человечек. Тяжело вздохнул, сдвинул шапку на затылок. — Ша-а-гом марш!


 

Глава 13

Пирамиду нельзя разрушить

1

Ноги сами, как позже выяснится, несли его куда нужно. Он шагал по середине пустой улицы, глядя прямо перед собой остановившимися глазами. Всё, чему должно быть, — обязательно произойдёт. Финал драмы неотвратим, развязка неизбежна. Об этом ясно написано в Книге.

Характеры и действия главных героев известны, роли распределены. Каждый волен выбрать себе роль по вкусу. Вернее будет сказать так: роль сама подыскивает для себя исполнителей. Иуда подошёл на роль предателя. Да так ли нужна была эта роль? Неужели без подлого предательства не совершилось бы то, что должно? Свершилось бы! И без всякого Иуды пришли бы стражники и взяли Христа. А если по сюжету была необходимость в предателе, то ведь мог же Иуда ужаснуться, попросить, взмолиться: «Отпусти меня, возьми другого!» Это только кажется, что нет выхода. На самом деле всё очень просто. Запил же перед спектаклем Чарыков! И на его роль взяли другого.

Бубенцов остановился посреди тротуара, напротив витрины. Снял шапку, воздел руку. Следовало хотя бы начерно подготовиться, отрепетировать.

— Пусть произойдёт всё, чему надлежит. Я не хочу участвовать! Отрекаюсь!

Два-три прохожих, обойдя его, обернулись с любопытством. Рука Ерошки, сжимавшая шапку, упала. Понурая фигурка в полосатой пижаме смутно отражалась в пыльной витрине. Тело его замёрзло, губы одеревенели от ветра и холода, слова прозвучали неразборчиво. И всё же ему показалось, что сыграно очень убедительно. Но поскольку прохожие отошли уже довольно далеко и ни единого зрителя не оказалось рядом, то слова не возымели должного действия. Мёрзлое слово не обладало нужной силой. Значило ли это, что отречение уже вступило в силу? Неизвестно. Равнодушное ледяное пространство окружало его со всех сторон.

Но, чу! Далеко, на краю площади, у «Кабачка на Таганке», приметил движение, поспешил в ту сторону. Здесь широкий путь неожиданно сузился. Деревянные мостки, проложенные через раскопанный коллектор, горбом подымались вверх. По обеим сторонам мостков торчали прутья арматуры. Следовало пройти по мосткам, но Ерошка решил пробираться иной стезёй, трудной. Полез, обдирая бока, через тесноту, всякий миг рискуя сорваться в котлован. Затрещал надорванный карман пижамы. Наконец одолел узкий путь. Пред ним зияла чёрная дыра. Чугунная крышка, сдвинутая на три четверти, приоткрывала страшный зев. Что-то постукивало в глубине земли. Слушатели находились там, в тёмном недре, в аду.

— О, это недаром! — пробормотал Бубенцов. — «И гад морских подземный ход...»

Он теперь с большим уважением и вниманием приглядывался ко всякому символу, расставленному жизнью на его пути.

— Отрекаюсь! — крикнул он, склонившись в колодец.

Прислушался. Следовало ожидать, что отзовётся подземное эхо: «...каюсь, каюсь...» Но никакого торжественного гула не последовало. Только звякнуло железо и человеческие голоса заматерились на дне. То были сантехники, возившиеся с неисправной ржавой задвижкой. Бубенцов пригляделся, смутно различил во мраке два чёрных, поднятых к нему лица. Луч фонарика из тьмы больно ударил в глаза.

— Чё надо, дебил? — прогудел толстый блатной баритон из ада.

Подельник баритона, высунувшись из дыры, оглядел фигурку Бубенцова, выплюнул под ноги ему дымящийся огрызок сигареты:

— Да он, в натуре, и в самом деле дебил!

— Воспитанный человек никогда не говорит то, что думает! — с достоинством ответил ему Бубенцов, вспомнив наставления и уроки Шлягера. — Вот так-то, господа эфиопы!..

Урка поднял брови и добавил уже гораздо мягче, дружелюбнее:

— Из соседнего дурдома, видать, сбежал!.. И там, блябу, бардак! Слышь, Лёха!..

Вот отчего в кранах Лефортовской больницы не было с утра воды, догадался Бубенцов. Несмотря на грубый приём, Ерошка искренне обрадовался встреченным людям. У него теперь было два свидетеля. Два свидетеля, которые в случае чего выступят в его защиту. «Он дал слово, что отрекается!» — скажет благородный блатной баритон. «Но исполнил ли он своё обещание — это уже нам неведомо, ваша честь, — честно добавит тонкий, хриплый альт. — Но слово дал, в натуре, а слово его, блябу, имеет вес и невероятную силу! Лёха может подтвердить...»


 

2

Обойдя свои владения, Ерошка добрался до конечной точки. Теперь спешить было некуда. Круг замкнут! Бубенцов приостановился перед дверью, пошаркал ногами о резиновый коврик. Покосился на аккуратно стоящие у стены знакомые калоши с алой выстилкой. Поиграл бровями, покривил губы так и эдак. Он бы, вероятно, ещё долго готовил лицо, подбирал выражение, но хлопнула в конце коридора дверь, звякнуло ведро, на лестнице послышались шаги.

Бубенцов постучался в матовое стекло.

— Войдите!

Бубенцов вступил в помещение.

Повсюду видны были следы торопливых сборов. В беспорядке валялись листы, папки, календари, коробочки от лекарств, карандаши, штативы с использованными капельницами, визитки, скоросшиватели, пустые ампулы, толстые бухгалтерские книги, клочки ваты. Пуговицы, сломанные часы, фантики, значки, открытки, квитанции, черновики стихотворений и прочий никчёмный прах. Как будто здесь только что закончился обыск. Арест пропагандиста. Ещё гремели саблями жандармы на лестнице, уводя... Сквознячок пошевеливал разбросанные по полу листки прокламаций. Один из стульев валялся у окна. Клеёнчатая кушетка запрокинулась, топыря железные ноги. Рядом истекала искалеченная капельница.

Агриппина Габун, стоя на стуле, соблазнительно вытягивалась, доставала с верхних полок папки с документами, передавала Насте Жеребцовой. Бубенцов жалко улыбнулся, кивнул девушкам. Но стервы, как бы не заметив его, равнодушно отвернулись. Потянуло холодом по лодыжкам, ветер просквозил по помещению, снова пошевелил разбросанные листы. Ерошка поспешил прикрыть дверь.

Враг был здесь. Враг сидел за столом. Одет поверх обычного своего белого халата ещё и в овечью тужурку мехом кверху. Вот же удумал, негодяй!.. Остроумно! В овечьей шкуре-то... Бубенцов глядел на лицо, несколько вытянутое вперёд, с толстыми губами, ставшее уже почти родным. Плешь, прикрытая слипшимися завитками волос, большие оттопыренные уши. О, волчья твоя морда!..

Адольф Шлягер мельком глянул на вошедшего. Ни единой эмоции не отразилось на сером лице. Как будто не узнал. Перебирал бумаги, ненужные отбрасывал. Зябко шмыгал простуженным носом. Бубенцов некоторое время стоял, ожидая, когда хоть кто-нибудь обратит на него внимание. Среди разора из угла в угол слонялся чёрный кот, подрагивая кончиком хвоста, глядя кругом с тоской и ненавистью. Мельком взглянул на Бубенцова, скрылся за штабелем отчётов, сваленных рядом с батареей отопления.

Адольф поднял голову, сощурил глаза.

— А-а, это вы. Ну, входите, входите, — пробормотал гнусаво и шмыгнул носом.

Ерошка переступил с ноги на ногу.

— Отрекаюсь! — выкрикнул хрипло, решительно. — Всё кончено!

Постоял, подождал ответа. Снова переступил с ноги на ногу. Ничего не произошло. Он-то, честно говоря, предполагал совсем иную реакцию. Решимость стала немного ослабевать. Вероятно, его просто не поняли.

— Отрекаюсь тебе, сатана! Тьфу...

Шлягер поднял глаза. Сощурился. Поглядел на Бубенцова с каким-то новым интересом.

— Плевать полагается в западную сторону, — строго сказал Шлягер.

— А я куда?

— Юг.

Хотя в тоне и в лице Шлягера не было никакой насмешки, Бубенцов увял. Высокая трагедия оборачивалась фарсом. Так, вероятно, чувствует себя лев, когда у него сбивают прыжок.

— Отрекаюсь от царства! — сказал Бубенцов. — Что теперь будете делать?

Шлягер передёрнул плечами, ссутулился, зарылся в бумаги, ещё сосредоточенней сдвинул брови. Где-то близко тикали невидимые часы. В углу перешёптывались Агриппина с Настей. В коридоре уборщица шваркала шваброй, звякало ведро.

— Что делать, я спрашиваю! — раздражённо повторил Бубенцов, подождав с полминуты.

— А ничего, — ответил Шлягер безучастно. — Ничего не делать. Проект закрыт, финансирование прекращено. Учреждение ликвидируется. Можете ступать на все четыре стороны.

— Как это проект закрыт? — не поверил Бубенцов. — В каком смысле ликвидируется? В какие стороны?..

— А вот так! Не будет пока в России монархии. Отменяется! И не потому, что вы взбрыкнули. Не обольщайтесь на свой счёт. Отрекается он! Вас-то мы в момент бы обломали.

Шлягер снова склонился над столом и как будто напрочь позабыл про Бубенцова. Сидел, сбычась над бумагами, перелистывал историю болезни. Ерошка терпеливо ждал продолжения, перетаптывался, наконец не выдержал:

— Нет, ты всё-таки объяснись, гад!

— А! Вы всё ещё здесь? — удивился Шлягер. — Закрыт проект, я повторяю. Для непонятливых. Народ не созрел. Так что будьте любезны. Заявление. Я продиктую. В конце подпишетесь: «Император Бубенцов».

Шлягер окончательно почужел лицом, говорил скандированным голосом, официально, холодно.

— А меня куда же? — в горле Ерошки запершило от обиды.

— А никуда. На вольные хлеба. Вот вам обходной лист. Подпишете у сестры-хозяйки.

— Вольные хлеба, значит. — Бубенцов постарался вложить в слова как можно больше яду и горькой иронии, но получилось жалобно. Сглотнул слюну.

— Реквизит вернёте, — равнодушно продолжал Шлягер. — Всё по списку. Квартиру у Трёх вокзалов, поместье на Угре, автомобили. Конюшню с лошадьми и понями. Ну и прочее рухлишко.

— Драгоценности жены, — с той же угрюмой иронией продолжил Бубенцов. — Помнишь, ты для Веры в Веймаре приобрёл алмазное колье за полмиллиона евро? Хвастался, что из коллекции Каролингов. Что ж... Всё забирайте. Крохоборы. Пони, между прочим, не склоняются.

— Драгоценности жены себе оставьте. На память. Цена четыреста рублей. Стекло. Вы что же, серьёзно верили, что колье брильянтовое? О, недалёкий человек! И такой в правители нам набивался! Империей управлять!

— А сам не может отличить добра от зла! — усмехнулась Агриппина. — Алмазов от стекла. Я и то сразу поняла, когда у неё цепочка-то порвалась и посыпались все эти «бриллианты-изумруды». А она такая плачет, просит за него, за негодяя: отпустите, мол, пусть дома будет, другого, мол, возьмите вместо него... Тьфу!..

— Пускай она шубу вернёт! — крикнула Настя. — Белая шуба была, песцовая. Я сама видела на ней. И шапочку меховую, боярскую. Ей и не идёт, толстозадой!

— Вот хрен тебе, а не шуба! — обозлился Бубенцов.

Но, обернувшись к Шлягеру, снизил тон, попросил:

— Мебель хотя бы оставьте. В старой-то квартире. Холодильник хотя бы. Стиральную машину. Мы же всю прежнюю обстановку на помойку выкинули. Как богатство-то попёрло. Сгоряча-то.

Шлягер взглянул на Бубенцова и тотчас отвёл глаза. Что-то хотел сказать, но поперхнулся. Долго прокашливался, клонясь вперёд, прикрывая рот платком. Когда распрямился, было видно, что тень смущения и как будто даже вины пала на его небритые щёки.

— Нельзя-с, — глухо, несколько вбок произнёс он. — Мёбель казённая. Реквизит. На всей обстановке проставлены инвентарные номера. С изнанки. Казённая мёбель, никак не можно. Прейскурант.

— Я за свои деньги, между прочим, мебель приобретал. Никакая эта мебель не казённая, — возразил Бубенцов. — «Мёбель», выражаясь вашим слогом.

— Это иллюзия. Своих денег у вас не было. И быть не могло. Вы что же, серьёзно думаете, что все ваши скандалы — это высокоценный предмет актёрского искусства? Заблуждаетесь, милейший! Ваши выходки никакой цены не имели и не имеют. И не могли иметь! Заурядный перфоман-с.

— Вы хотите сказать, что меня разыгрывали? Что все эти заказчики, наш офис, корпоративы, вечеринки с моими скандалами, с битьём зеркал и посуды — всего лишь чьи-то режиссёрские постановки?

— А как же? Вас использовали для дела. Так что звёздные гонорары, которые вы якобы получали, всего лишь единички с колёсиками на ваших счетах. За ними пустота.

— Дали подержать, так? Птицу счастья?

— Абсолютно верно.

— Ясно. Холодильник всё-таки оставьте. Я же свой старый ЗИЛ выкинул. Как жить без холодильника?

И опять закашлялся Шлягер, долго сморкался, вытирал чёрные свои губы клетчатым платком.

— Хорошо. Холодильник ваш. Так и быть. Спишем. Дрянь китайская, скоро навернётся. А то, что сталинский ЗИЛ выкинули, так это ваша собственная дурь. Вечная вещь была! Далее. Вот эту бумагу подпишите. О том, что деньги с ваших счетов переводятся на счета федеральной резервной системы.

— Ну хоть ЖКХ оплатить! — взмолился Бубенцов. — У меня же больше года там не плочено! С мая месяца! Ну, Адольф!

— Кто мешал? — холодно и зло спросил Шлягер. — Надо было вовремя. Когда деньги формально принадлежали вам. Теперь уж поздно. Счета заморожены.

— Крохоборы.

— Скажите спасибо, что живы! — огрызнулся Шлягер. — Я и сам удивляюсь, зачем вас оставили. Ничтожный вы человек! Да и то сказать, пожировали за чужой счёт. Такую дыру выгрызли в бюджете организации. На одни рестораны сколько ушло да на чаевые.

— Я не виноват! Это цены такие! — попытался оправдаться Бубенцов. — Чашка кофе пятьсот рублей. Чай четыреста! Я это придумал?

— Да хотя бы и так, — сказал Шлягер. — А кто заставлял по пять тысяч чаевых раздавать? Кто цыган нанимал? Тщеславие тешили? Социальный лифт вознёс вас на самый верх. Вас отметили. Вам даже Пригласительный билет выдали! В самое высшее общество, в избранный круг! Обратно полетите в лестничный пролёт.

— Из князи, значит, в грязи?

— Радуйтесь ещё! Убивать вас не соблаговолили. Почему-то приказано держать в оперативном резерве. На всякий случай.

— Да что вы с ним разговариваете? — взвилась вдруг Роза Чмель, которая всё это время сидела тихо, неприметно, спрятавшись в углу за абажуром, сделанным из «Ромы». — Что вы миндальничаете с негодяем? Глядеть жалко на вас, как вы душевно страдаете из-за этого ничтожества. Какую скорбь терпите!.. Он вошёл, шапки даже не снял, невёжа!

Бубенцов машинально сорвал с головы пыжиковую шапку, тут же застыдился рабского жеста. Несмотря на отречение, кое-какая царская гордость всё-таки ещё жила в нём.

— Жакет мне подарил, любовник хренов! — Роза вскочила, размахнулась, с силою ударила папкой об стол. — Жеребцовой шубку лисью, а мне пакость эту турецкую. Ширпотреб этот, тьфу!..

— Молчи, дрянь! Я же спал с тобой! Видел голую! — Бубенцов обозлился, надел шапку. И, оглядев всех, сказал, как бы в пояснение: — Как смеет она грубить мне? Голая... Я видел её.

— Ах, вот как! — задохнулась Роза. — Стучать пришёл? Голую он меня видел! Так вот же тебе! Ответишь за слова! Я скажу ему, Адольф! Вот, жри же. Не нужен тебе никакой холодильник! Вообще не нужен! Некуда его ставить! И никакого ЖКХ тебе платить не надо. Нет теперь у тебя никакой квартиры! Ушла!

— Как так... ушла? — не поверил Ерофей.

— Банк вступил в права, продал. За проценты. С молотка ушла. Теперь там иные люди будут проживать. Совсем иные люди. Порядочные, законопослушные. Которые по пять тысяч на чай лакеям не швыряют, с цыганами не пляшут.


 

3

Бубенцов стоял в полнейшем остолбенении, расставив руки, только часто-часто моргал, беспомощно глядел на Шлягера. Пытался определить по лицу Адольфа степень правдивости прозвучавших слов. Шлягер, по всей видимости, застыдился. Кутался в овечью шкуру, выставляя вперёд лысеющее темя. Снова делал вид, что роется в бумагах, прятал нос в самых нижних ящиках письменного стола. Бубенцов понял, что всё правда, однако нашёл в себе силы переспросить:

— Это правда? Адольф!..

Шлягер тяжко сопел, возясь с завязками папки.

— Адольф! — позвал Бубенцов. — Правда ли всё то, что я услышал? Неужели?

— Ступайте же прочь! — с визгливым страданием в голосе выкрикнул Шлягер, отмахиваясь обеими руками. — У меня уже язва двенадцатиперстной из-за вас! Прочь ступайте! Видеть не могу!

Когда Шлягер волновался, голос его приобретал неожиданную тонкость, дребезжал, пресекался.

— Прочь, гад! — крикнула Роза ещё более высоким голосом. — Не делай вид, что не знал. Чаевыми швырялся, а нас премии лишали здесь! Чтоб финансовые дыры в бюджете залатать! Мы тут все без премий сидели из-за тебя! Я планировала в Греции отдохнуть... Подлец!

Такса высунулась из-под стола, залаяла на Бубенцова заливисто, сердито.

— На кого люди, на того и собаки! — язвительно сказала Агриппина.

— Ты думаешь, проституцией мы почему занимались во внеурочное время? И по выходным? — вскинулась с места Настя Жеребцова, взяв ещё на два тона выше. — От сластолюбия? От похоти? Как же! Посиди-ка без премии!

— Помада, тени для глаз, кружевные трусы, — загибая пальцы, поддержала её Агриппина. — То купи, это купи, за квартиру отдай. Батькам сколько-то грошей пошли. Что ж на пропитание-то остаётся?

Обе глядели на Бубенцова с таким отвращением, с таким искренним, глубоким презрением, что Бубенцов безропотно повернулся, пошёл к дверям.

— Слабый вы, — произнёс в спину ему Шлягер. — Размазня. А для царя хуже нет, чем добрым быть. Будем искать позлее. Чтобы как зверь был!.. Зверьми же приходится править!

— Всё-таки антихриста своего готовите? — остановился Бубенцов. — Не страшно? Против Бога-то?

— Страшно, — вздохнул Шлягер. — А что поделаешь? Что поделаешь? Даже если бы захотели отказаться, то кто ж позволит?

— В каком смысле?

— Ну а как вы представляете? Тысячелетиями лепили по камешку, по кирпичику. Из поколения в поколение. Крепили так, чтобы никакая посторонняя сила не смогла разрушить. Всё предусмотрели. Кроме главного! Пирамиду нельзя разрушить не только извне, но и изнутри. Она управляет людьми, которые управляют ею! Круг безвыходный.

— Коло его ока?.. То-то я гляжу, всё уже готово, а они не очень спешат. Самим боязно. А ты догадываешься, кто восседает на самом верху пирамиды? Ну? Отвечай же! Кто управляет вами?

Вспыхнул злой огонь в зрачках Шлягера.

Бубенцов зажмурился, а потом и вовсе отворотился, прикрыл ладонью глаза.

— Дьябл! — кротко согласился в темноте голос Шлягера. — Его око.

И повторил так же кротко, обречённо заученную некогда бессмысленную формулу:

— Коло ока его вокруг да около, да не далёко.

Ерошка отнял руку от глаз. И показалось, что спала пелена, нечто стало высовываться из-за плеча Шлягера... Бубенцов потерял сознание, рухнул подле дверей. Организм включил таинственный механизм самозащиты. Неизвестно как уж он там срабатывает. Всего лишь на миг, на один жуткий миг открылось перед обернувшимся Бубенцовым, кто стоит за левым плечом Шлягера. Но хватило и этого мига. Большего безобразия, большей гнусности нельзя себе и вообразить!


 

4

Со смущённой душою, время от времени прижимая к носу ватку с нашатырным спиртом, покинул Бубенцов разорённый офис. Думать о будущем не хотелось. Почти уже в самом низу, на последнем повороте лестницы, настигла его Роза Чмель. Забежала вперёд, встала ступенькою ниже, упругой грудью упёрлась в живот. Бубенцов взглянул в её поднятое к нему лицо, поразился стылому блеску тёмных, переполненных слезами очей.

— Какая любовь! — зло и жарко произнесла Роза, с ненавистью глядя в зрачки Бубенцова. — Какая любовь пропала! Эх, Ерошка, Ерошка! Какой блуд могли мы сотворить, э-эх... Всё пропало! Всё-всё-всё...

«Так сотворили же, — хотел крикнуть Ерошка. — Сотворяли гнусный грех! Мерзкий, скотский...»

Но она закрыла ему рот сухой ладонью, встала на цыпочки, потянулась, страстно напирая тугой грудью. Ерошка целомудренно отстранился, отклячил зад, больно упёрся поясницей в лестничные перила, поднял руки, повернулся к ней щекой.

Но Роза-то! Ах, Роза!.. Роза Чмель поступила куда более холодно, непорочно, целомудренно.

— В лоб, в лоб! — прошептала она, приблизившись, страшно сверкнув очами. — Только в лоб. Последнее целование моё!

Прикоснулась алыми, твёрдыми, холодными, как у русалки, губами к его нахмуренной переносице. Отстранилась, взглянула пронзительно. И такая прощальная мука вспыхнула в её взоре, что у Ерошки потяжелело сердце, свело челюсти. Роза провела лёгкими пальцами по своим мохнатым ресницам. Взмахнула рукой, как будто стряхивая градусник. Целая горсть слёз сверкнула в воздухе, просыпалась со звоном, оросила ступеньки. Две-три капли тяжело стукнули по ноге Бубенцова.

— Так и сотворили же, Роза! — крикнул Ерошка. — Сотворяли гнусный грех! Мерзкий, скотский...

— Ах, не с тобою, не с тобой!.. — тоскливо пропела Роза Чмель.

— Ты, стало быть, другого представляла, когда со мной была! — догадался Ерошка.

— Ах, не со мною, не со мной!.. — всё так же загадочно пропела Роза Чмель.

— С кем же? С кем же? — в тон ей проговорил Бубенцов. — Кто мне спину поцарапал когтями своими? А потом перед Веркой пришлось мне лгать, юлить, душою кривить. А?

— Ах, то не я была, не я!

Роза побежала вверх по лестнице, резво играя крутыми ягодицами. Взметнулась чёрная накидка, взлетела, распростёрлась, как два прозрачных крыла. Улетела, цокая железными шпильками по мраморным ступенькам лестницы. Хлопнула наверху дверь, всё стихло.

— Чёрт бы вас всех побрал! — пробормотал в сердцах Бубенцов.

«Ах, то не я была, не я, — думал он с досадой. — А кто же, кто? И никак-то не ухватишь сущность их, не поймёшь, где у них игра, где правда».

Он ясно видел влажные тёмные кляксы на лестничной ступени, видел следы её прощальных слёз на своём ботинке. И никак не мог поверить, что даже и такие вот тяжёлые, жгучие слёзы могут быть поддельными, ненатуральными, лживыми.


 

Глава 14

Портвейн «Три топора»

1

То, чего нельзя было себе вообразить, свершилось.

Финальная битва за смысл истории отложилась на неопределённое время. Шлягер, Анубис, Полубес, Джубайс, Абидос, а также некоторые иные чины были не просто понижены, но разжалованы до уровня обыкновенных людей. Выброшены из пирамиды, уволены без содержания. Всё произошло буднично и так просто, как будто у администрации кончились деньги на содержание психиатрической клиники, а потому всех насельников и персонал выставили на улицу.

Все филиалы ликвидировались. Тайна беззакония снова погружалась под спуд до особого распоряжения. В съёмочном павильоне под Красногорском гастарбайтеры принялись разбирать стены замка. Забрасывали на спину огромные серые глыбы, бегом несли их через двор, загружали в длинные фуры. Мраморные блоки, массивные каменные кубы оказались всего лишь искусной китайской подделкой из крашеного пенопласта, картона, пластмассы, папье-маше.

Шлягер и Полубес сдали в отделе кадров обходные листы. Затем на проходной в жаркой сухой каптёрке молчаливый горбун, одетый в серый армяк, вручил каждому по холщовому мешочку с «подорожной таньгой». Ткнул пальцем, где расписаться. В каптёрке уютно пахло сапогами, сухими портянками, кожей, мышами, сёдлами. Отдельно пахло чесночной колбасой, которую любил горбун.

И так тоскливо стало на сердце оттого, что навеки приходится покидать обжитый угол, уходить в неизвестность! Оба негодяя были выставлены за ворота. Тут их поджидал частник на «жигулях» без бамперов и номеров, с разбитым багажником, помятой боковиной. Похожий на кабана водитель не повернул даже головы. Полубес уже почти влез в машину, но настиг его горбун из каптёрки, сорвал с лица очки.

— Казённое имущество, — буркнул он, дохнув чесночной колбасой.

Такса скулила, тулилась к ноге Шлягера. Горбун потянулся к ней длинной рукой, но собака заворчала, насупила косматые брови, оскалила зубы.

— Реквизит, — попытался оспорить Адольф. — Экипировка моя.

— Казённое имущество! — опроверг горбун. — Полагается сдаче. Тросточку также попрошу.

Вырвал из руки Шлягера трость, поводок, потащил за собою по асфальту упирающуюся всеми лапами, рычащую собаку. Шлягер молча глядел вслед, пока горбун не скрылся в каптёрке. Вздохнул, покашлял, долго сморкался в платок. Затем стал усаживаться на заднее сиденье. Полубес деликатно молчал, отвернувшись к окну.

Пронзительный крик, лай, чертыханья послышались из каптёрки. Распахнулась дощатая дверь, чёрная такса с грохотом вылетела оттуда, стремительная, как танковый снаряд. Понеслась к Шлягеру, повизгивая, скалясь, волоча за собою обрывок поводка. Выскочил было следом за нею горбун, но, пробежав несколько шагов, остановился. Поглядел на окровавленную ладонь, прихватил её другой рукою, повернул обратно.

Собака прыгнула в машину, угнездилась на коленях Шлягера. Водитель-кабан тронулся с места, не вступая с отставниками ни в какие разговоры.


 

2

Спустя недолгое время злосчастных наших героев можно было наблюдать за угловым столом в «Кабачке на Таганке». Оба были в крайне расстроенных чувствах, выглядели совершенно потерянными. Полубес, кажется, даже немного тронулся рассудком от пережитого. Бормотал, хватал ладонью воздух, как будто споря с кем-то невидимым. Одет был просто, скромно, ничем не выделялся от всех прочих завсегдатаев. Серый фартук, брезентовые негнущиеся штаны, кирзачи, ватник. Шлягер же успел утащить из каптёрки горбуна кое-какой подручный реквизит, наскоро соорудил живописный образ изгнанника. Старая грязноватая ряса, прорванная на сутулой спине, перехвачена в поясе пеньковой верёвкой. Из-под рясы выглядывали полинявшие генеральские штаны с лампасами, заправленные в яловые сапоги на толстой подошве. Несокрушимая обувь паломников. На голове выгоревшая монашеская камилавка.

— Эх, Адик, Адик, — говорил Полубес, мучительно щурясь, вглядываясь в собеседника. — Последние очки отняли. «Казённое имущество»! Такого подлого горбуна и гроб не исправит! Не поглядел, паскудник, на выслугу лет. А у меня плюс пять. Марево. Даже ты предо мною будто в чаду, едва различаю.

Рот в обезьяньих складках кривился горько, брезгливо.

— А желал бы и я не видеть ничего! — отвечал его собеседник, возясь с бутылкой, поддевая нижним клыком пластмассовый край пробки. — Зело нам ныне крушиться. Вот ты гроб помянул. Сказано в писании: «мёртвые обзавидуются живым»!

— Ох, верно! — подхватил Полубес. — Что значит художественное слово! «Мёртвые живым»! Истинно так! Хотя, кажется, правильнее будет: «живые позавидуют мёртвым».

Шлягер выплюнул пластмассовую пробку, разлил вино по гранёным стаканам.

— Ну, вздрогнем, бродяга! Зане горше сих бедствий не бываху!..

Спешить им было некуда, да и незачем. Три бутылки портвейна с тремя семёрками на этикетке, прозванные в народе «Три топора», стояли у ног под столиком. Четвёртая на столе. Как и полагается, лежала на расстеленной газете селёдка, покромсанная жирными кусками. Несколько ломтей чёрного, чуть подсохшего хлеба. Два надкушенных чебурека дополняли натюрморт.

Полубес выпил, потянулся за чебуреком. Рука его внезапно остановилась, он принюхался, покосился на Шлягера. Сказал с тихим раздражением:

— Ну вот зачем так устроен мир? Человек хороший, приятный в общении. Пьёшь с ним, открываешь душу... И вдруг пахнёт эдак от него... Козлом тем же. Зачем так устроено? Явное же доказательство, что Бога нет! Если бы был Бог, разве допустил бы такое безобразие?

Шлягер насупился, промолчал. Оторвал небольшой клок от газеты, постеленной на столе. Вытащил из-под рясы кожаный мешочек, развязал засаленные тесёмки.

— Самосад, — увёл разговор в сторону. — Сам растил. На задворках.

— В замке? За ветряком? — догадался Полубес. — То-то я гляжу как бы там на грядке лопухи посажены, рядочками.

— Да-да, — сказал Шлягер. — Моё хозяйство. Люблю хорошую жизнь.

Помолчал, поклацал зубами, разжёвывая, размягчая края бумаги.

— Не люблю я, Савёлушка, чтоб плохо жить!

Послюнявил, склеил, вставил цигарку в угол рта. Ссутулился и, несколько раз умело ударив кресалом, высек искру. Стал пыхать синим дымком.

— Разбили карьеру, Савёл! Не переживай, бродяга. В девяностых весь наш КГБ рухнул в одночасье, а мы выжили. Снова собрались, как ртуть. Русское свойство. Ничего с нами не станется. Не унывай, полковник!

Полубес слушал с самым простодушным, доверчивым выражением.

— Нет такой силы, Савёлушка, чтобы нашу русскую силу одолела! — продолжал Шлягер.

Брови Полубеса стали подниматься. Шлягер похлопал его по руке:

— Нет такой силы ни на земле, ни в самом аду, чтоб товарищество наше русское разрушила!

Рот Полубеса открылся в ещё большем изумлении.

— Но ты же всегда против русской силы действовал! Сколь ты меня этим «русским духом» попрекал, гад! О товариществе он заговорил. Русском! Значит, ты облыжно клялся, присягал ложно? Иуда!..

— Ты действительно дурак, Савёл! — отодвинувшись, сухо сказал Шлягер. — Век живёшь, ничему не учишься. Разве устоишь против силы, обречённой на победу?! Поменялся победитель, поменялась присяга.

— Что значит поменялся победитель?

— А то и значит! — Шлягер стукнул кулаком по столу. — Дурак-то наш умнее всех оказался!

— Бубен, что ли?

— А то кто ж?! Взял да и в самом деле поверил. Сорвал эксперимент!

— Сломались, значит. На православии. А на плацу объявили, что процесс прекращён по «техническим причинам». Мол, в последний миг на красной корове чёрный волос обнаружили!

— Стыдно признаться, Савёлушка! Не смогли одолеть русский дух! Сквозь все народы прошли, а в русском болоте увязли. Насмерть. Жужжат только, как мухи на липучке. Нас ведь, Савёлушка, аршином не измерить! Так-то... Особенная стать! Дурак наш возьми да и брякни во всеуслышание: «Верую во Единого Бога Отца Вседержителя...» Всё тотчас посыпалось прахом!

— Так ты, значит, теперь на стороне русских?

— Да, — сказал Шлягер просто.

— Против всего мирового сообщества?

— Йес.

— И в патриоты запишешься?

— А ты как думал? Здесь свои, там чужие. Здесь мой род, моя родина, мои родичи, мой народ. А там — чужой. Никакие другие доводы не важны.

Адольф встал, сорвал с головы монашескую камилавку, опёрся обеими руками о спинку стула.

— «Росси-и-я вели-и-кая на-а-ша держа-а-ва!..» — речитативом пропел он, к удивлению своему, впервые в жизни точно попадая в каждую ноту. — Полагается встать, Савёл.

Полубес тяжко приподнялся, но тут же снова сел. Ноги не держали.

— И в церковь будешь ходить?

— Вне Церкви — нет спасения!

Слова вылетали из Шлягера округлые, готовые, законченные.

— Чем докажешь? — всё ещё сомневался Полубес.

Шлягер порыскал глазами, затем широко перекрестился на крестовину кабацкой оконной рамы.

— Верю! — плечи Полубеса опустились, он весь оплыл, точно из него вынули скелет. — Легко тебе жить, Адик! Никак не возьму в толк: где же в тебе истинный, коренной человек? где самость твоя?

Прошла минута или более того. Полубес тяжко размышлял. Казалось, мысль с боку на бок ворочается в его покрытой седым бобриком голове, глухо погромыхивает. Но громыхало вовсе не в голове Полубеса. То в дальнем конце зала официант сдвигал вместе два стола, переставлял стулья.

— Значит, есть всё-таки? — Полубес исподлобья поглядел на Шлягера. — А я ведь верил тебе, подлецу! Думал, и вправду — нет Бога. Что же теперь?

— «Рече безумец в сердце своем: “несть Бог”», — тихо ответил Адольф Шлягер. — Прав Бубенцов! Всегда был, есть, будет!..

— Вот как? Но если Христос воскрес, то борьба наша тщетна! Так, что ли? За всё придётся ответ держать? Так, Адольф?

— А ты как думал? — злобно ощерясь, вскинулся Шлягер. — Не верил он. В Скокса же верил, в демона! А коль есть дьявол, то... думай, ничтожный раб!..

— Боюсь я, — признался Полубес. — Трепещу верить! Столько злодеяний за спиной! Страховито, Адольф! Неужели же никак не можно избежать ответа?

— Можно! Можно, Савёлушка, избежать ответа! Вспомни Бубенцова! Живой тебе пример. Я как-то подстроил для смеха. Подпоил как следует, он передо мною душу-то и вывернул. Каялся пьяный. Я ему в шутку грехи отпустил. Назавтра прихожу к Скоксу с докладом. Мне по морде ж-жах!.. Свитком пергаментным в самое переносье! Аж в глазах позеленело! Едва проморгался. Отчего это, недоумеваю, такой переполох? Оказывается, всё написанное о нём на пергаменте — исчезло. Пропало «личное дело»! Чистые скрижали! А казалось бы топором не вырубить!

— Так что ж вы мне на худсоветах голову-то морочили? — взревел в тоске Полубес. — На тренингах проклятых! Книгу запрещали читать! Мол, нет там святой правды! Оказывается, правды нет и ниже! Кому же верить? Где истина? Где справедливость?

И тут же, не дожидаясь никакого ответа, с неожиданной прытью вскочил со стула. Коротким ударом, который в боксе именуется «крюком», заехал сидящему Шлягеру в скулу. Голова Шлягера откинулась вбок, к плечу. Чёрная такса, дремавшая под столом, рыча, вцепилась в щиколотку Полубеса. Тот стряхнул её, отпрыгнул на полшага, сгорбился, встал в стойку. Поднял локти, загородил толстое лицо кулаками в ожидании ответной атаки. Выставил вперёд прочный лоб, следил за реакцией противника. Пружинисто поднимал свою тушу на цыпочки, покачивался из стороны в сторону.

Шлягер же сидел на стуле, сутулился, бубнил горячо, невнятно, клоня нос к сложенным вместе ладоням. Затем поднял лицо, сказал глухо:

— Принимаю заушение твоё, Савёл. Со смирением.

Полубес слушал настороженно, кулаков от лица не отнимал, прикрывался.

— Мотаюсь инде посреде волков. — Шлягер вздохнул. — Яко овечка.

Руки Полубеса стали опускаться.

— Доколе переть против рожна, Савёл? — возвысил голос Шлягер. — Должно искать иной путь! Куда идти, зависит от нашего с тобой произвола. «Утверждает Господь вся ниспадающия и восставляет вся низверженныя». Бубенцов смог! Ничтожный, слабосильный... А мы что же...

— Ну и где выход, Адольф? — отозвался Полубес, с недоверием, но и с некоторой надеждой поглядывая на Шлягера. — Где же выход? Весь мир лежит во зле. Покажи мне такую обитель!..

— Есть такая обитель! Близ древнего града Козельска! Гряди за мною.

И не промешкал Савёл Полубес. Видать, давно уже втайне про то же думал.

— Гряду, Адольф! — выдохнул Полубес. — Куда ж я без тебя?..

Опустил наконец кулаки, оплыл всей могучей тушею, обмяк.

Стало заметно, как за окнами «Кабачка на Таганке» бесновалась снежная мгла, ломилась в стёкла, металась, билась об углы и стены, выла.


 

Глава 15

Подлинная жизнь

1

Бубенцов не предполагал, что нашествие врагов последует так скоро. Квартиру опечатали. Опечатали, правда, не так, чтоб в неё совсем уж нельзя было проникнуть. Обнаружилась чуть повыше замка всего лишь несерьёзная на вид бумажка — с рваными краями, с синей печатью в виде черепа с костьми. Полоска была ещё влажной, клей не успел просохнуть. Ерошка отлепил мерзкую бумажонку, отомкнул дверь, вошёл. Сердце билось часто, тревожно, с подскоком. Переступая через порог, поневоле вжал голову в плечи, ожидая какого-нибудь умело подстроенного подвоха. Чего-то вроде грубой шутки, когда сверху обрушивается ведро воды или какая-нибудь швабра с треском валится на голову.

Он давно уже усвоил, что при всей несерьёзности, нелепости их действий, тёмного косноязычия уставов, архаичности самого заведения, старинной пестроты обрядов, шутовской формы — содержание всего этого спектакля было самым суровым, кровавым, жёстким. Хорошо, если схватишь по башке шваброй, а то как бы чугунной гирей не ударили в темя. Или рельсом от узкоколейки.

Какие тут могут быть шутки, если как нож сквозь масло прошла эта непонятная ассирийская структура в неизменном своём виде сквозь толщу веков.

Оказавшись внутри, Ерофей Бубенцов новым, острым взором оглядывал пространство такой знакомой, но уже почужевшей квартиры. Здесь прожили они с Верой пятнадцать лет. Бубенцов ходил по комнатам, вдыхал родные запахи, от которых успел отвыкнуть.

Вот в это овальное большое зеркало много раз заглядывал он по утрам, разминая пальцами синие подглазья, тоскуя, припоминая вчерашние хмельные похождения. Это осталось там, в прежней жизни. Гляделась в зеркало Вера, близко склоняясь лицом, сосредоточенно подкрашивая ресницы, поворачивая слегка голову влево и вправо, прищуривая свои милые, карие с золотой искоркой, глаза.

Вот по этому телефону, который сейчас трезвонит, выяснял он в то роковое утро, получил ли друг его Бермудес Пригласительный билет...

— Алло, — сказал Бубенцов. — Слушаю.

Мгла сыпалась, струилась по стёклам как пепел.

В квартиру ворвался телефонный гам. Вновь объявились коллекторы. Закричали после долгой разлуки пронзительным хором. Завизжали все одновременно, отталкивая, перебивая, перекрикивая друг дружку. Галдели радостно, как выпускники пединститута на юбилейной встрече спустя тридцать лет. Узнавая, ахая, не веря глазам. Постепенно, однако, тон криков стал понижаться. Среди безобразного лая, воя, визга Бубенцов различал уже некие отчётливые периоды. Как будто хаос пытался организоваться, в нестройных воплях стали проскальзывать силлабо-тонические ритмические тропы:

— Ты уж думал, мы от тебя отстанем? Ухватим крючьями за рёбра, из-под земли достанем! Да мы тебе ни на этом, ни на том свете покоя не дадим! В самом аду отыщем, лютейшей казни предадим. Думал, тыщи те в тщете не отыщете! Зря, мол, рыщете! Ещё как отыщем и взыщем! Якоже и мы не оставляем должником нашим. До последнего кодранта отдашь им!

Похоже было на стихи Симеона Полоцкого, но... Вот то-то и оно! «Нашим — отдашь им». Рифма каламбурная. Новаторская. Итак, выходит, его снова отдали на растерзание обыкновенным бесам. Мелким, ничтожным. Да что ж ты удивляешься, Бубенцов? Чему тут удивляться? Ведь и миром, как видишь, овладели не могучие ветхозаветные силы зла, а мелкая, суетливая, ничтожная сволочь. Вот что обидно!..

Вся эта нечисть, как видно, страшно соскучилась без дела. Бубенцов ронял трубку, но наглецы перезванивали через пять минут. Всем им, тщеславным, самоуверенным, нужен был слушатель. Звякали бубнами, звенели кимвалами, стучали гитарой, блеяли. Невидимки снова, как и в самом начале, меняя голоса, требовали несуразной выплаты вместе с гигантскими процентами, которые натекли за время, пока Ерошка защищён был от мелких нападок высшими тёмными иерархами.

— Есть верный выход! — увещевал доверительным тоном один особенно ласковый, задушевный тенор. — Есть избавление от мук. Человек создан для полёта! Прыгни с крыши, а мы подхватим тебя!

— Юмор пошлый, — кротко отвечал в трубку Ерошка. — Гадкие людишки. Все вы смертны. Но я возлюбил вас, согласно заповеди. И потому совсем не боюсь.

Хотя, честно сказать, всё-таки побаивался.

Хуже всего было то, что на Ерошку совокупно обрушились все силы, прежде разрозненные, каждую из которых успел он обозлить, настроить против себя. Это обнаружилось тотчас, едва он вышел на улицу, чтобы купить хлеба. Заглянул по дороге в киоск, скользнул взглядом по заголовкам газет и оторопел! Памятозлобие людское не поддаётся описанию. Права была Гарпия, когда говорила: «На кого люди, на того и собаки!» Все самые отборные, гадкие, подлые перья сворой набросились на Ерофея Бубенцова. Газета «Скандалы», оказывается, напечатала статью «Про проделки проказника». Чёрный заголовок пересекал по диагонали две полосы. Сверху вниз, слева направо падала диагональ, подсказывая читателю направление пути антигероя. С высот по наклонной — в тартарары, в преисподнюю, в пекло, в геенну, в тартар, в ад. На три рокочущих слога «про» откликались, выплывали из подсознания «проклятие», «прокуратура».

Ерофей понимал, что истоком травли, гоньбы, ненависти была справедливая человечья обида — отрёкся от власти! Дурак! Сперва дал надежду на лучшее будущее, на счастливое царство, на благоденствие, процветание, на свободу и порядок, равенство и превосходство, братство и богатство. Вот же негодяй! Тебя славили, любили, чествовали, уважали, встречали криками «ура!». А ты взял да и отрёкся! Сумасшедший!.. Будь проклято имя твоё!

Ерошка видел заголовки других газет: «Мерзавец сменил пол», «Кто украл металл?», «Откуда везут мазут?», «Акты, в которых факты!»... Понятно было, что это тоже про него. Приметил на обложке журнала «Космополит» изображение роскошной яхты. Но как доказать людям, что яхтой владел он только виртуально? Самая-то главная беда заключалась в том, что возразить, оправдаться, опровергнуть он ничего не мог. Ясно, что все эти СМИ руководились из одной точки, направлялись одной, сатанинской рукой. Столько чудовищной, несообразной лжи узнал про себя Ерошка, что впору было повеситься.

Но всё-таки из-под тяжкого груза мерзких обвинений, из-под нагромождений лжи пробивался некий светлый ручеёк, несущий в себе радость, отраду для души. Ерофей Бубенцов теперь совершенно ясно понимал — из какого страшного ига он вырвался, из-под какой могильной плиты сумел выкарабкаться. Пусть с ободранными боками, пусть с перебитым хребтом.


 

2

Вернулся в квартиру с купленным хлебом. Веры ещё не было. Бубенцов не стал зажигать света. Прошёл сквозь длинные сумерки, как сквозь тысячелетия, на кухню, присел бочком к столу. Да, именно так, бочком. Пустой холодильник вздрогнул и тихо, доверчиво загудел, включившись. Прощальную пустоту квартиры ощутил Бубенцов с сиротской, вокзальной тоскою. Точно выгнали уже, выветрили ледяные сквозняки жилой дух отсюда, сдули со стен терракотовые обои, сорвали, унесли занавески, выстудили комнаты.

«Шапка! — спохватился он. — Как же я всё забываю!»

Он прекрасно помнил, где все эти годы лежала пыжиковая шапка, подаренная ему добрым стариком. Непонятно только, зачем он её хранил. Сколько раз доставал, держал в руках, намеревался выбросить. Один раз вынес к мусоропроводу, но в последний миг одумался. Он помнил, что шапка была никакая не кроличья. А самая что ни на есть пыжиковая! Пусть поеденная молью. Придвинул стол, поставил на него стул, полез на антресоль. Нащупал чемодан, с трудом приоткрыл, просунул руку в щель. Сверху сыпалась пыль, мел, пересохший древний сор. Вот он, пакет. Там она и лежит, вместе с мандариновыми корочками, которые, по утверждению Веры, помогают от моли. Извлёк шапку из пакета, чихнул. Шапка была пыжиковой.

Бубенцов тихо улыбнулся, обтряхнул её, несколько раз ударив об колено, надел на голову. Поднял руку, пощупал. Пыжиковая — это подтверждалось и на ощупь.

Послышался знакомый звук проворачиваемого в замке ключа. Пришла Вера. Бубенцов подхватился, побежал встречать. Он всё расскажет. О том, какая катастрофа произошла. На какую вершину вознесла его судьба, в какую пропасть низвергла. Она сперва не поверит, а потом, скорее всего, тихо заплачет. Вера часто в последнее время, глядя на него, не могла удержать слёз.

— Ну, слава богу, наконец-то ты вернулся! Молодец! — похвалила Вера, поцеловала в щёку, пошла с сумками на кухню.

— Проект закрыт, — сказал Бубенцов, входя вслед за Верой. — Не могу тебе, к сожалению, раскрыть деталей. Подписку дал о неразглашении.

Бубенцов сел, ноги ослабли. Замолчал надолго. Руки вытянул перед собою, ладонями вверх. Сидел, глядя в опустевшие ладони, сокрушённо покачивая головою. Зазвонил телефон. Опять проклятые голоса. Вера взяла трубку. Бубенцов отвернулся лицом к стене.

— Да, — говорила Вера в трубку. — Понятно. Стало быть, решение не окончательное. Я так и поняла. Платье парадное из панбархата. Веймарское колье. Подвески алмазные. Можно открыть ему? А то совсем в уныние впал. Да. Депрессия. Нет, пока не запил. Спасибо, Адольф!

«Спасибо, Адольф?» — вздрогнул Бубенцов.

— Значит, можно открыть? Всю подоплёку? Прекрасно! Спасибо. А то и вправду совсем уж. Думаю, он обрадуется.

Ерошка повернул голову, вопросительно глядел на жену. Вера хлопотала у плиты, молчала, нарочно отворачивала лицо. Бубенцов видел, что она сдерживает улыбку.

— Не унывай, — сказала Вера, расставляя тарелки на столе. — Не закрыт проект. Иначе и тебя, и всех нас закрыли бы вместе с ним. Быть тебе царём! Проект отложен ненадолго.

— Почему отложен?

— Русский народ не покаялся в содеянном. Нужно публично, перед всем мировым сообществом. И на коленях. Поляки особенно настаивают, чтоб ползком и на коленях.

Бубенцов, широко раскрыв рот, глядел на Веру. А Вера между тем продолжала тем же тоном, раскладывая еду:

— Формальность, конечно. Но без этого нельзя. Во-вторых, про Земский Собор в суете забыли. Надо ведь, по древним уложениям, сперва Собор созвать. Для легитимности.

— Да ты-то откуда знаешь про всё это?

— Да уж знаю. — Вера поглядела на мужа, улыбнулась. Затем, уже не таясь, громко, от всей души расхохоталась. — Деньги? Да вот же они!

Нагнулась, вытащила из-под стола ту самую, ту давнишнюю, ту брезентовую, ту полосатую...

— От тюрьмы да от сумы не зарекайся!

Попробовала пододвинуть суму поближе к Бубенцову, но не смогла, сил не хватило.

— Это... те? Я же их бомжу... Одноглазому... — ничего не понимая, сказал Бубенцов. — Откуда здесь эти деньги?

— Это не те, Ерошка. На этот раз подлинные. Настоящие. Да только тебе они ни к чему!

— То есть?..

— Царям наличность не нужна. — И тихо рассмеялась серебряным своим смехом.


 

3

Серебряным смехом, сквозь который проступал тяжёлый гул медных колоколов. То неподалёку, в храме святителя Николая в Покровском, звонили к вечерней службе. То подлинная жизнь проступала из-под спуда.

Бубенцов спиною своей чувствовал сквозь уходящий сон ребристую поверхность деревянной скамейки. Чувствовал, как затекла шея. Голова его лежала на коленях у Веры. Он снова оказался в том мире, где никакой надежды нет.

Сны изводили его в последние недели. Спал он теперь только урывками, от случая к случаю, как спит всякое бродячее животное, лишённое крова и пищи. Но в этих урывках успевали развиться дивные, сложные сюжеты. Откуда-то сваливалось на него богатство. Держал в руках своих Бубенцов много-много денег. Он мог во сне заплатить, положить Веру в самую лучшую клинику, вылечить её от того страшного тихого кашля, который терзал его душу и про который оба они старались никогда не говорить. Сны были цветными, живыми, яркими, надолго врезались в память. Правда, после них жизнь казалась ещё безнадёжнее, ещё тусклее.

Бубенцов поднялся, нехотя открыл глаза. Мир оставался прежним — чуждым, враждебным. Сквер заносило снегом, шаркала невдалеке лопата дворника. Мелкая дрожь сотрясала тело Бубенцова. Он снял с головы пыжиковую шапку, стряхнул морозную пыль. Пахло дымом. Возле платформы неизвестные шутники подожгли мусорный бак. Вера порылась в большой полосатой сумке, извлекла шерстяную кофту, укрыла плечи Бубенцова.

— Что делать будем, Ерошка? — Вера вздохнула, закашлялась, а когда кашель немного утих, прибавила: — Долго нам выносить эту муку?

Сказала это спокойно, покорно, без всякого чувства. Бубенцов некоторое время молчал. На то, чтобы притворяться, лгать, лукавить, — на это у него не хватало никаких душевных сил. Сил оставалось только на правду.

— Видно, до смерти, Вера, — честно сказал Бубенцов. — Теперь уже до самой смерти. Дум спиро... Пока живу — мучаюсь.

Иней в последние дни всё гуще пудрил её короткие волосы.


 

4

Они сумели отстоять самое лучшее место под платформой. С трёх сторон убежище защищали бетонные плиты, а пролом между опорами Бубенцов завалил старыми венками. Натащил с Лефортовского кладбища. Сквозь еловые лапки видны были огни их дома. Всю ночь сюда, в этот укромный угол, задувал ледяной сквозняк. Вера прижималась, ютилась к нему.

Бубенцов поднимал руку, разглядывал ладонь с горьким недоумением. Ронял на грудь. «Теперь уже до самой смерти, — думал он. — До смерти тела. Тело сейчас мёрзнет, затекает, мучится. Как странно. Внутри тела живёт бессмертная душа. Она мыслит, чувствует, надеется. А тело умрёт. Неизбежно. Значит, с самого рождения всякий человек носит на себе труп. Заскорузлые, тяжкие кожаные ризы. Не потому ли так тяжко душе?..»

Грохотали и грохотали тяжёлые поезда, прокатываясь мимо.

Смертные тела требовали ухода, заботы. В сумерках он уходил добывать пищу. Скоро промерзал до костей на открытом пространстве. Согреться можно было возле входа в метро. Изнутри выгоняли. Простуда валила с ног, порывами налетал озноб, и тогда он чувствовал, как всё в нём трясётся, мелкая дрожь рвётся изнутри его. Кожу сводит короткими судорогами, как у мокрой собаки, которая только что вылезла из проруби.

Бубенцов садился на гранитную приступку рядом со входом в метро, запахивался в бушлат, прислонялся вспотевшей спиной к стене. Замечал расстёгнутую пуговицу на бушлате, но застегнуть её даже не пытался. Сделать это было невозможно. Знал наперёд, что только зря потеряет время. Замёрзшими-то, растопыренными от мороза пальцами. Вера потом поможет.

Из метро тянул тёплый ветер. Хотелось повалиться, лежать на пути этого жилого потока, просушить липкий пот, что струился меж лопаток. Но нельзя было ни на минуту задремать, расслабиться. Во-первых, Вера ждала. Во-вторых... Люди шли и шли, и не все из них были добрыми. В любой миг мог налететь лютый человек, обматерить, толкнуть, а то замахнуться, ударить по щеке. Нужно было встать, идти дальше.


 

5

Их жизнь состояла только из самого простого, насущного, необходимого. Всё, что прежде тревожило, волновало, заставляло беспокоиться, нервничать, суетиться, оказалось совсем неважным. Все прошлые события как будто никак не были связаны с настоящим.

Ерошка часто вспоминал свою жизнь, представлял её ярко, в деталях, мелочах. Он лежал в темноте с открытыми глазами, и его не покидало ощущение, что все прошедшие события происходили с другим, посторонним человеком, которого давно уже нет. Там, в нереальном этом прошлом, от которого почти не осталось никаких следов, жил кто-то похожий на него, какой-то двоюродный родственник, мало связанный с нынешним Ерофеем Бубенцовым. Всё, что творил тот человек, о чём мечтал, что говорил, что думал, — всё это было чужой жизнью и теперь мало касалось его, Ерофея Бубенцова, обитателя бетонного укрывища.

Самость не может жить в прошлом. Она всегда здесь, при тебе. Самость живёт только в настоящем. Или в загадочной вечности, где настоящее никогда не проходит.

Но зачем тогда всё было? Зачем ему это прошлое? Зачем вся сложнейшая совокупность действий, мыслей, чувств, переживаний прошедшей жизни? Неужели все эти перемены были нужны только затем, чтобы привести вот к этому непонятному результату? Впрочем, как можно назвать результатом то текучее состояние, неустойчивое, непрерывно переменяющееся? То, что скользит, ускользает, проскальзывает меж прошлым и будущим. Стало быть, эта жизнь, что теперь струится в нём, тоже всего лишь промежуточный результат. Окончательный же наступит в момент смерти, когда душа вырвется из текучей плоскости, вызволится из вязкого потока времени.

Всё зыбко, всё неопределённо, всё переменчиво. Но кое-что верное в его жизни всё-таки оставалось. Несомненное, настоящее, драгоценное. У него была Вера. Она сейчас лежала на его руке, тихо дышала в темноте. Лицо её белело во мраке, он приближался, щекой своей чувствовал тепло её дыхания. Но в объективных ощущениях его был некий изъян, о котором он прекрасно знал. Он не мог её разглядеть в темноте, а потому воображение рисовало образ, немного не соответствующий реальности. Он почему-то упорно представлял её с косой, хотя косы давно уже не было. У Веры была короткая стрижка, как у мальчика. Как будто пережила тиф. Густую свою косу она уступила Изольде Грэйф, сухопарой, злой сценаристке, помощнице режиссёра. Это было в Красногорске, где оба они подрабатывали в массовке. Гримёры тотчас остригли Веру, прямо на съёмочной площадке. Немедленно стали прикладывать, примеривать великолепные русые волосы на длинный череп Изольды Грэйф. На эти деньги они жили потом почти месяц.

И ещё кое-что несомненное, подлинное, реальное проникало из прошлого в теперешнюю жизнь Ерофея Бубенцова. То, что нельзя было спихнуть на двоюродного братца, от чего нельзя было отвязаться, отгородиться. От чего не было никакой защиты. Это была его измена. Паскудная измена с великолепной, незабвенной Розой Чмель торчала из прошлого, как шип, мучила, как позвоночная грыжа. Она ничуть не умалялась от времени, а, наоборот, разрасталась, становилась всё болезненней. Трудно было найти такое положение, при котором воспоминание это не защемляло нерва.

— Зачем ты изменил мне? — напомнила Вера утром. — Пришёл и давай мне с порога про масонов заливать.

Было уже совсем светло, и Бубенцов видел, как насмешливо дрогнули её губы.

— Когда это? — попытался оттянуть время Ерошка. — Не понимаю, о чём ты.

— Милый, милый. — она глядела с жалостью и печалью. — Родной ты мой дуралей. Все-то хитрости твои такие.

Ерошка прислушивался, удивлялся спокойному, глухому, усталому голосу. В котором звучало сочувствие, жалость, но почти не было упрёка. Ну разве только самая малая толика. А ведь казалось, что он знает жену свою до последней чёрточки. Бубенцов задумался о таинственном парадоксе. Казалось бы, чем дольше живут люди рядышком, чем теснее и чаще общаются, тем понятнее должны становиться друг другу. Тем меньше тайного у них.

На самом же деле именно меж самыми близкими людьми постепенно вырастает некая стена, и стена эта с каждым днём становится всё непроницаемей. В привычное уже не вглядываешься, доверяя прежним впечатлениям. Эту невидимую, почти не ощущаемую стену труднее всего пробить. Пробивает её совместное горе, да и то не всегда и только на самое короткое время.

— Ты же всегда чуяла моих врагов, — увёл он разговор в сторону. — Как же ты Шлягера допустила в мою жизнь?

— Шлягер приносил пользу. Пусть ненавидел тебя. Да, это ядовитая ехидна. Но кто же убивает ехидну, несущую золотые яйца?

— Прельстил нас проклятый змий!

Многое теперь совершенно утратило всякую цену. И только спустя несколько часов, вернувшись с раздобытков, Бубенцов долго смотрел на горящие окна своего дома, а потом сказал:

— Вот потому нас выкинули из рая.

Оказывается, всё это время мысль его ходила по кругу. Коло ока его вокруг да около, да не далёко.


 

6

Он ходил кругами по местам, которые помнили их. Знакомый вид этих мест, частично уже застроенных, переменившихся, сладко и больно терзал сердце. Вот улица, где снимали они квартиру в первый год после венчания. Ерошка присел на скамейку, замер, вслушиваясь в себя. В этом дворе, в какую бы пору он ни заглянул сюда, звучала одна и та же музыка. Которая особенно нежно рвала душу. У музыки не было ни автора, ни имени. В отличие, скажем, от «Полонеза Огинского», вальса «Амурские волны» или бетховенской «К Элизе». Хотя она была такою же простою, неотвязчивой, как популярный шлягер. При удивительной простоте мелодии Бубенцов не мог бы её повторить, напеть. Ведь мелодия эта была ещё не написана, она едва доносилась из той таинственной области, из той божественной неисчерпаемой копилки, где хранятся бесценные шедевры. Куда только изредка дано заглянуть гениальным музыкантам. Откуда воруют образы великие поэты и вдохновенные художники. Но тщетно пытаются они повторить, запечатлеть божественную гармонию. Не умещается подлинная гармония в трёхмерном земном мире! Промучившись безысходной мукой, расплачиваются похитители небесного огня слишком дорогой ценой — разбитой вдребезги жизнью или даже ценой собственного безумия.

Таких мест в городе, которые звоном отзывались в сердце, было на удивление немного. Большой Каменный мост, через который они шли когда-то и где он согревал её ладонь в своём дырявом кармане. Двор, где жили они после свадьбы. Античная беседка с Лаокооном в больничном дворе, где Вера ревновала его к девицам из музыкального училища.

Иногда музыка глохла, вот как сейчас. Он как бы выпадал из волшебной музыкальной шкатулки. Это случалось, когда забредал в места настолько чужие, глухие, незнакомые, что уже по-настоящему пугался. Паниковал, как потерянный, заблудившийся ребёнок. Казалось, из этих каменных, ледяных тупиков нет выхода.

«Вера! — из непроглядной глубины доносился до него собственный глухой крик. — Забери меня! Выведи меня отсюда!» Приостанавливался, прислушивался к себе, а затем, уловив направление, шёл на ответный голос Веры, выходил из незнакомого двора. А там, в самом конце улицы, вылезала вдруг из-за угла вывеска знакомого магазина, где он десять лет назад покупал к Новому году польскую водку «Житная»... И снова попадал в расставленные силки, в сети памяти. Попадал снова в мир, где воскресали давно смолкнувшие звуки, оживали позабытые запахи, падал знакомый свет, как и тогда... а вместе со всем этим оживала привычная уже смертная тоска.

А он и рад был запутаться в этих сетях. В тот Новый год на Вере было чёрное платье, нитка белого жемчуга. Осталась чёрно-белая фотография, где она стоит с бокалом в руке. Строго глядит чуть раскосыми, яркими глазами. Он увеличил фотографию, заключил в золотую раму, повесил на стену. А дальше, дальше что? Он помнил, что застолье было шумным, как всегда, весёлым, бестолковым, но кто был у них в гостях? Бермудес и Поросюк точно были, а ещё кто? Десять лет назад. Ну, ещё усилие, ещё рывочек. Вот оно, близко... Память, говори!.. Нет. Нельзя вспомнить, стёрлось, позабылось.

Оборачиваясь на прожитую жизнь, человек неожиданно обнаруживает, что жизни — единой, цельной, неделимой — не было у него. Она была, конечно, по факту — непрерывная, перетекающая изо дня в день, и каждый час в ней продлился сколько ему положено. Все случайности, произошедшие в жизни, логично, последовательно и ладно сцепливаются с миллиардами всех иных случайностей, что каждый миг беспрерывно совершаются во вселенной. Но вот эта вся полноводно, плавно, широко протекшая жизнь куда-то подевалась, пропала, испарилась. Что же получается? А получается то, что и сама жизнь человека, и мир, в котором протекла эта жизнь, — были иллюзорными. Их нет уже! И уж тем более нет никакого прошлого, дорогие мои!

Прошлое всегда заново рождается в сердце — здесь, сейчас! Вот несколько сцен из детского сада, вот школьные картинки, вот учёба в институте, какие-то зачёты, отдел кадров, банкет на работе, скандал на дне рождения у знакомой, драка на свадьбе Понышева... События всей жизни нагромождены как попало, бестолково. Свалены как старые вещи на чердаке. А вернее сказать, как реквизит в бесконечных подвалах, хранилищах кинофабрики в бутафорском замке под Красногорском. Можно бесконечно бродить по подземным лабиринтам, растерянно перебирать, разглядывать отдельные предметы, но трудно связать одно с другим, всё путается, всё рвётся в руках, всё распадается.

Вот он идёт с Верой по Каменному мосту над Москвой-рекой. Внизу в тёмной воде плывут большие серые льдины. Воспоминание наплывает, движется само собою, вне времени. Его невозможно к чему-то привязать, с чем-то соотнести. Льдины плывут из ниоткуда в никуда. Были они тогда женаты или только собирались, неясно. Это было в молодости. И музыка такая... Ни с чем не спутаешь эту музыку, хотя невозможно её сейчас повторить. Бубенцов и не пробует, чтобы не спугнуть. Для музыки нужны ноты, флейты, скрипки, трубы, а в его распоряжении только глухие слова. Кажется, дело происходило ранней весной, в марте. Ветер дует в лицо, приходится прикрывать горло рукой. Зябкий холод проникает в рукав. В свете фонарей стелется через мост белая позёмка. Куда они шли? Может быть, в кафе «Московское», что в гостинице «Москва». Согреться-то было надо. С другой стороны, вряд ли у них были деньги. Таких мелких деталей нельзя теперь вспомнить. Но зато отчётливо хранит память то, что руку Веры он держит в своей руке, согревает в кармане пальто. Карман дырявый, они оба смеются.

Но и здесь таилась измена. Бубенцов как-то напомнил об этом Вере, описал ледоход, ветер на мосту, косой свет фонарей, рука в руке, дырка в кармане пальто.

— Ты меня путаешь с какой-то другой своей бабой, — оборвала Вера. — Не ходила я с тобой через мост! Хотя ледоход помню. Я видела его на реке Березине в Белоруссии.

Значит, у женщин жизнь проносится точно так же, как и у нас! Как будто несётся состав сквозь мелькающую пелену, расходятся клочья тумана, вспыхивают яркие картины. Но женская память отбирает, запечатлевает совсем иные картины, нежели мужская. Иной у них фотоаппарат, иные точки съёмок.

Да, милые мои, у каждого своё представление о прошлом. А на самом-то деле оба, оба забыли, как, перейдя через мост, в поисках тепла забрели не в кафе «Московское», нет! Они зашли в Пушкинский музей. Ну, вспомнили?.. Нет! Не помнят! Забыли про картину, у которой долго-долго стояли. «Леопард, нападающий на лошадь». Экскурсовод особенно подчеркнула, что картина стоит миллионы, а художник умер в нищете. Как можно забыть такое? Как?! Даже очкастую женщину-экскурсовода забыли! Напрочь! Да как же... Эх...

— Ты знаешь, Вера, о чём я больше всего жалею? — сказал Бубенцов.

— Знаю. Жалеешь о том, как много страдания ты мне принёс.

— Будь моя воля, начать всё заново. Я бы вёл себя совсем по-другому. Благородно. Ну, ты понимаешь. Я был бы другим! Жаль, не вернёшь уже.

— Другой мне не нужен, — сказала Вера просто. — Я, Ерошка, не другого любила. А вот этого. Какой есть. И какой уж достался на мою долю.


 

7

Он спешил. Возвращался со своею добычей к Вере. Утром, прощаясь, оставляя её под платформой, Ерошка плакал светлыми, жгучими слезами. Чувствовал, как горячо стекают они по щекам. Вера боялась оставаться одна. Ей показалось, что она кое-кого видела.

— Помнишь курьера? — спросила Вера.

— Дворника?

— Какого тебе дворника! Бабу эту рыжую, косоглазую. С рыжей косой. Я сегодня снова её видела. На мостике через Яузу. Мельком, правда. Она на меня обернулась.

— Не бойся, — сказал Бубенцов, чувствуя, как похолодело сердце.

«Логично, что смерть является нам в образе женщины, — кажется, так говорил профессор. — Ибо смерть — это рождение в новую жизнь...»

— Во-первых, это была никакая не рыжая баба с косой, — продолжал Ерошка. — Пригласительный билет нам принёс дворник Абдуллох. Во-вторых...

Принялся заговаривать слабыми человечьими словами то, что нельзя заговорить. Но он-то слишком хорошо знал, что смерть всё время бродит рядом с человеком, что она постоянно находится поблизости, в поле зрения. Что она готова всякую минуту... Вот только глаз привык ежедневно, ежечасно видеть её и потому не замечает, несмотря на яркий, экзотический образ. Смерть ничем не выделяется из общей массы, потому что слишком примелькалась, слишком привычна глазу. Но если напрячь внимание, сосредоточиться, разъять толпу на отдельные лица, то обязательно увидишь, встретишься на мгновение взглядом, различишь её среди этой самой толпы. Если очень повезёт, то можно приметить и особую ухмылку узнавания на её безглазом лице. Успеешь осознать, догадаться по еле уловимому движению бледных губ, что она собирается окликнуть тебя по имени. Мудрые люди, впрочем, не советуют особенно приглядываться к этой ухмылке. И больше всего остерегаться ласкового оклика.

Возвращался по знакомым местам, по ледяному пространству. Теперь всё упростилось до самой последней простоты. Нога болела, сердце тихо ныло. Но сердце ныло не от боли, а от жалости. От великой жалости к жене. В нём теперь постоянно жила, мягко ворочалась, задевая, тесня сердце, эта отрадная, целебная, удивительная жалость.

Это было, в сущности, беспокойное, бесполезное чувство, которое теперь никогда в нём не усыпало, не оставляло его ни днём ни ночью. Эту жалость, эту горькую любовь нужно было постоянно сдерживать, допускать малыми дозами, не терять контроля. Потому что если случалось этому чувству вырваться из глубины сердца на волю, то мгновенно у Ерошки жестоко перехватывало горло, мир застилался горячим туманом, нечем становилось дышать.

Странно было ещё и то, что это чувство было больше самого Ерофея, тут впору сказать — громаднее. Как одиннадцатиэтажный дом не больше, а именно громаднее человека. Необъятное чувство не могло уместиться в его внутреннем тесном пространстве. «Но ведь и вселенная не может уместиться внутри человека, — думал Бубенцов, размышляя об этом абсурде, — однако вмещается. Ещё и много остаётся свободного места внутри человека. Так и здесь. Так и здесь...»

И если бы кто-то предложил ему средство избавиться от сердечной маеты, тяготы, протянул горсть таблеток, дающих избавление, душевный покой, то Ерошка, не раздумывая ни секунды, отшвырнул бы от себя эти соблазнительные таблетки, яростно втоптал бы их в снег.

Ерошка нёс своей жене Вере нищую, убогую добычу. Сложенный картон хотя и не тяжёлый, но нести его неудобно. Правая рука устала, онемела. Но переложить груз под левую руку было невозможно. Потому что слева, во внутреннем кармане бушлата, напротив сердца, Бубенцов хранил старинный подарок Веры — антикварный серебряный подстаканник. Вещь, с которой он теперь не мог расстаться даже и до смерти. Ложечку давно уже потерял. Но серебряный подстаканник — это было последнее, самое дорогое, самое ценное, самое настоящее.

Бубенцов тащил найденный картон. Находка веселила душу. Картон толстый, многослойный, с пазухами воздуха внутри. Можно подстелить, и станет гораздо теплее, гораздо. Верка мёрзнет под платформой, у неё сухой, негромкий, страшный кашель. Снова текли по лицу Бубенцова слёзы. Заснеженный мир засверкал сквозь его ресницы. Откуда только они берутся, эти слёзы жалости? Никто не ответит на этот простой вопрос. Никто.

Бубенцов сжимал зубы от страха и отчаяния. «Но и зубами своими не удержать мне тебя...»

Тащился по стогнам города, смахивая с ресниц снег. Вон там чёрный ход в театр, где он был пожарным. А там «Кабачок», где ловкий бес всучил ему когда-то проклятую суму, вверг в сокрушительный соблазн.


 

8

Тихо урча, медленно обогнала чёрная, сияющая машина, остановилась в десяти шагах впереди. Пал на вечерний снег багровый отсвет тормозных фонарей. Багровый свет сменился на белый — то машина двинулась обратно, стала тихо подавать к нему задним ходом. Бубенцов должен был почувствовать если не страх, то хотя бы тревогу. Но он ничего не почувствовал. Отступил в сторону, пошёл своей дорогой. Когда же его ударили сзади по плечу, он не удивился, не испугался. Молча повернулся, вполне равнодушно оглядел с головы до ног догнавшего его человека. Это был господин в седой бобровой шапке, пахнущий фиалками, сигарой, дорогой сырокопчёной колбасой.

Шуба его была распахнута на груди, видна была золотая цепочка, уходящая в кармашек плисового жилета. На широко расставленных ногах красовались новенькие бурки из белого войлока, с кожаным низом и сияющими, начищенными до неимоверного блеска носками. Вид этого сытого, счастливого, самодовольного буржуина не произвёл на Бубенцова никакого впечатления. Он всё уже повидал в земной жизни.

Чёрная повязка по диагонали пересекала лицо буржуя. Только у двух людей доводилось Ерошке в своей жизни видеть такую повязку — у Кутузова в кино и у легендарного пирата Флинта на портрете в детской энциклопедии.

Впрочем, ещё у одного человека — в тесном переулке у «Кабачка на Таганке», чей смутный образ теперь... Тёмные бандиты выбирались из задней двери, отвлекая его внимание, но Бубенцов не боялся никаких бандитов. Самое большее, чем могли навредить ему бандиты, — отнять серебряный подстаканник. Ну и жизнь, конечно. Зачем ему жизнь? Жалко было только Веру, которая неизбежно погибнет, если его сейчас убьют и растопчут. Бубенцов подумал об этом и опять молча заплакал, на этот раз без слёз.

— Насилу вас отыскали, — сердито пожаловался буржуй. — По адресу вашему проживают совсем иные люди. Совсем иные. Иные люди про вас ничего не знают. Клещами слова не вытащишь! В буквальном смысле. Форс-мажор. Так что просрочка с возвратом долга не по моей вине.

Бубенцов стоял, крепко прижимая локтем картон. Он отдавал себе полный и трезвый отчёт в том, что картон у него, конечно, отнимут. Уж больно неравны силы. Но он будет биться до последнего. Он будет кусаться оставшимися своими зубами. Он будет защищать свою Веру до самого трагического конца.

— Э-э-э... Не узнали? Позабыли? Позвольте представиться, — продолжал между тем буржуй и заключил мёрзлые растопыренные пальцы Бубенцова в свою белую мягкую ладонь. Проговаривая эти слова, грабитель дёрнул руку Бубенцова на себя, пытаясь таким ловким, хитрым маневром отобрать заветный картон. Дёрнул пробно, не очень сильно, так что локоть Ерошки остался на месте. Ерошка по-прежнему крепко прижимал картон к боку.

— Жебрак. Жорж Трофимович. Это, конечно, вам ни о чём не говорит, — продолжал одноглазый пират. — Когда вы год назад предоставили мне кредит, имён не спрашивали.

Два молодца, тяжко переступая, вышли из-за спины пирата. Вынесли и поставили к ногам Бубенцова объёмистый пиратский же ларец, обшитый кожей, обитый медными уголками.

— Тут с процентами, — деловито сказал пират и развернул разлинованный лист с печатью. — Я человек благородный. Процент официальный, Центробанка. За вычетом той суммы, которая была потрачена на выкуп вас из отделения полиции. Я получил от вас год назад три миллиона семьсот тысяч. Возвращаю четыре. С небольшим. Вот здесь распишитесь. И здесь, в клеточке.

— Ерофеюшка! Милый дружок! Обернись же ты, наконец... — отвлёк голос, тихий, хрипловатый. Откуда она только выбрела, рыжая, косоглазая? И как же не вовремя! Та самая, Ерошка, та самая... Которая по безлюдью не ходит. Не зря говорили мудрые: остерегайся ласкового оклика. А он не остерёгся, обернулся.

— Жорж Трофимыч! — позвал тревожным баском один из молодцов и подхватил оплывающего Бубенцова, который медленно валился спиной на сугроб.

— Э-э-э, да он совсем никакой! Давайте-ка его в машину, — успел донестись из тумана заботливый, сделавшийся вдруг таким родным и близким голос. — Долг мой туда же! Сундук! Вот так!

Сильные руки подняли худое тело Бубенцова, бережно повлекли вперёд ногами к открытым дверям, из которых струились благословенное тепло, тихая музыка. «Там, за горизон-там, там-м, там-там-там, там, там...» — пел высокий женский голос, по чистоте и тембру сравнимый, пожалуй, с ангельским.

— Картон оставь! — властно приказывал благодетель. — Картон. Да вырвите же, наконец!..

Так. Картон он не уберёг.

Пират уселся на водительское сиденье, обернулся:

— Где теперь живёте?

— Недалеко от метро, — заговорил кто-то внутри Бубенцова. — Как вы меня нашли? Как это можно?

Одноглазый, не оборачиваясь, сунул ему в руку гербовую бумагу с кисточкой и канителью:

— По имени. В сумке была.

«Я, Бубенцов Ерофей Тимофеевич... Получил в дар от Шлягера Адольфа...»

Ерошка, оттаивая мозгами, покосился на обитый кожей ларь, который добрые молодцы поместили на сиденье слева от него. Хотел постучать чёрным ногтем по медному уголочку, потрогать мёрзлыми пальцами дорогую кожу. И ничего не почувствовал. Рука как бы прошла насквозь...

— Это ваше, — объявил одноглазый, не оборачиваясь.

— Понятно, — сказал Бубенцов равнодушно.

— Поглядите направо. Ваш бывший дом, — объявил через минуту пират. — Куда везти вас? Где теперь обитаете?

— Там, — махнул рукою Ерошка. — Рядом с Путевым дворцом. Надо забрать Веру. Жену.

— Это где лаз в стене? — оживился пират. — Теперь понятно. Под насыпью. Знаю это место! Рядышком храм, семнадцатый век.

— Да-да, — подтвердил Бубенцов. — Там моя Вера.

Приёмник загадочно фосфоресцировал, светился на панели, звучала из него старинная, полузабытая всеми песня. Ангельский голос звал, манил, уносил... «Там, за горизон-там, там-там-тарам-там-там-м...» Неслись стремительно, только метель струилась по стёклам, подвывал ветер за окном. Всё слилось в одну мерцающую серебряную ленту. Скоро земля совсем пропала из виду.


 

Глава 16

Погорелый театр

1

Белая метель беззвучно струилась по стёклам загородного дома. Виталий Петрович Муха очнулся в пять часов двадцать девять минут. Ровно за минуту до звонка будильника. В комнате ещё стояла тёмная ночь, но уже рыхлая, подтаявшая с краю. Ничто не предвещало, что предстоящий день станет последним днём в его земной жизни. Знай он это, настроение было бы, конечно, совсем иным.

Громко стучал во тьме старый механический будильник. Виталий Петрович протянул руку к тумбочке, но промахнулся мимо тиканья. Недовольно, точно огрызнувшись спросонья, звякнул стакан в подстаканнике. Виталий Петрович сообразил, что надо взять чуток правее. Стал шарить справа, едва не повалил настольную лампу. Наконец нащупал внутри тьмы, тесно заставленной предметами, округлый бок будильника. Перебрал пальцами, отыскивая кнопочку.

Встрепенулся старый, глухой домашний кот Козя, прозванный так за серую, жёсткую, как у козла, шерсть. Козя, прозевавший первый миг пробуждения хозяина, ткнулся мордой в бок, мекнул требовательно.

— Погоди, скотина, — равнодушно сказал Виталий Петрович. — Погоди, козлячья твоя рожа.

Виталий Петрович потянулся длинным, жилистым телом, поджал к животу колени, разгоняя кровь, разминая суставы. Сел в кровати, сунул ноги в тапочки, осторожно поднялся, прислушался к организму. Обычно межпозвонковая грыжа сковывала тело накануне перемены погоды на оттепель. Сегодня оттепели не намечалось. Всё было в исправности, можно было начинать новый день. Виталий Петрович встал у окна лицом на восход. Приложил правую ладонь к груди и, медленно шевеля губами, прочитал вполголоса гимн Советского Союза. Несколько раз глубоко поклонился, разминая суставы, треща позвоночником. Это утреннее правило он называл духовной зарядкой.

Кот тыкался лбом в ноги. Виталий Петрович насыпал в лоток горсть корма. Человек он был одинокий, чёрствый, но кота своего любил безмерно.

— Жри, жадная сволочь, — сказал он без всякого выражения. — Чтоб ты сдох.

Козя затрещал сухим кормом. Виталий Петрович направился в ванную. Все дальнейшие действия совершались почти без участия его сознательной воли, по рутинному распорядку. Тело жило как будто само собою, повторяя заученную последовательность движений. Дознаватель долго и тщательно чистил зубы, умывал лицо ледяной водой, громко сморкаясь, отплёвываясь, отфыркиваясь. Затем завтракал вчерашней котлетой, пил свою обычную чашку кофе. У зеркала в прихожей завязал галстук, застегнул пиджак, проверил, на месте ли удостоверение. Затем влез в тёплый полушубок, прихватил пакеты с мусором и вышел из дома. Мозг всё это время привычно совершал бесстрастную, холодную работу.

Дознаватель Муха ежедневно видел смерть, ощупывал тёплые ещё трупы, наблюдал вскрытия в моргах, иногда раскапывал даже могилы и раскрывал гробы. Всё это были чужие смерти, абстрактные, лично его не касались. Каждое утро прочитывал обширную сводку новостей и происшествий, случившихся в стране и в мире за прошедшие сутки. Каждое утро как будто поворачивался калейдоскоп, всё сыпалось в пёструю кучу, перемешивалось. Новый день складывал очередной узор из прежних стекляшек. Узоры были новые, но элементы всё одни и те же — драки, убийства, кражи, грабежи, насилия.

Следователь Муха считал себя высоким профессионалом. Душа человека давно не заключала для него ничего таинственного. Он рылся в чужом подсознании, как часовщик роется в пыльном механизме настенных часов. Любое рассуждение доводил до разумной простоты. Всякая неясность, двусмысленность раздражала его.

В последний же год, занимаясь делом о пропавшей сумке с миллионами, исследуя структуры секты, Виталий Петрович обнаруживал слишком много именно таких неясностей. Действия подозреваемых очевидно были связаны с иррациональным, с мистикой, а порою с откровенной, грубой дьявольщиной.

Пришлось обратиться к соответствующей литературе. Со скептической, снисходительной усмешкой Виталий Петрович заказывал в Исторической библиотеке труды средневековых мистиков. Листая демонскую энциклопедию, находил много знакомых имён. Асмодей — демон похоти и семейных неурядиц. Виталий Петрович узнал, что человек с козлиной головой, изображённый на бланке, подшитом к делу, не кто иной, как Бафомет, а Бельфегор, упомянутый в завещании Шлягера, — демон, соблазняющий людей богатством. С удивлением узнал, что грозный Вельзевул, командующий легионами ада, также является и повелителем мух.

Продолжая дознание, Муха исследовал доводы противоположной стороны. Ознакомился с Евангелием, вник в Деяния апостолов, перечитал Послания. Как детектив и профессионал, как человек тонкий, опытный в своём деле, он скоро понял, что перед ним абсолютно правдивые свидетельские показания очевидцев. Порою несколько наивные, путанные в мелочах, противоречивые в частностях. Но в целом история была реальной. Хотя очевидцы рассказывали о явлениях и вещах невозможных, немыслимых. Но Муха видел и понимал, что они не врали! Это означало, что следует автоматически признать логично вытекающую из этой истории идею о всеобщем воскресении, о жизни вечной, о реальности ада и рая, о посмертном воздаянии. И вот тут-то, когда цепь железных рассуждений подвела его к единственно разумному ответу, Муха смалодушничал. Запретил себе размышлять на опасную тему. В самом главном вопросе рациональный, умный, трезвомыслящий человек поступил, как и большинство из живущих ныне людей, абсолютно иррационально.


 

2

Ровно в половине восьмого утра дознаватель вошёл в отделение полиции.

— Понышева ко мне! — приказал он дежурному.

Поднялся по лестнице в кабинет. На столе лежало затребованное им давно закрытое дело. Дело о фальшивых деньгах.

Понышева изловили накануне вечером на крытом рынке неподалёку от метро Таганская. Его схватили цветочницы при попытке разменять стодолларовую купюру. Опытная продавщица сразу же обнаружила подделку, подняла визг и попыталась схватить фальшивомонетчика за рукав. Понышев был готов к такому повороту событий. «Не ори, падла!» — цыкнул он и ударил её под дых. Опрокинул вёдра с товаром, вывернулся и бросился к дверям. Понышева поймали охранники рынка, когда он запутался в проводах, перелезая через ограду. Вечером преступник был допрошен, заключён под стражу.

Теперь снова сидел перед следователем Мухой. Понышев, по обычаю карманных воров и шулеров, постоянно разрабатывал, тренировал пальцы. Даже здесь, в казённом доме, с ловкостью фокусника вертел металлическую змейку. Змейка струилась меж фалангами, заползала на ладонь, соскальзывала, вновь обвивалась вокруг пальцев.

— Так откуда, говоришь? — спросил дознаватель, щупая фальшивую купюру.

— У бомжа взял. Вернее, у бомжихи. Он с бомжихой своей под платформой живёт. Подделка. Красивая.

— Красивая подделка?

— Бомжиха красивая.

Змейка перекинулась с ладони на ладонь.

— Понятно. А почему ты решил, что это подделка? — спросил Виталий Петрович, поднимая купюру, разглядывая на просвет. — По каким приметам?

— Зачем приметы? — сказал Понышев. — Фальшак. Кто ж настоящие отдаст?

— Кто ж настоящие отдаст, — повторил Виталий Петрович и покачал головой. — Это, я так полагаю, тебе преступный опыт подсказывает?

— И без опыта ясно. Гадина же сразу определила, что фальшак. Крик подняла. Проститутка, сволочь...

Виталий Петрович кивал головой. Виталий Петрович Муха, которого люди при первом знакомстве считали человеком ограниченным, недалёким, был на самом деле умным, едким, проницательным следователем. Отличительной чертою следователя была его привычка задавать уточняющие вопросы, причём там, где всякие уточнения были совершенно излишни.

— Значит, никто не отдаст? И поскольку настоящих никто не отдаст, ты заключил, что это фальшивые деньги? Так?

— Так. — Змейка на миг остановилась, затем скользнула меж пальцами. — Фуфло.

— И, зная, что это деньги фальшивые, ты решился на преступный умысел? Так?

— Не так! — спохватился Понышев. — Я после понял. Когда эта гадина вой подняла. Сволота, тварь...

— Но ты же видел, что купюры фальшивые. Не отрицаешь факта?

— Факт отрицаю. Видел, что фуфло, но думал, что деньги настоящие.

— С глупым человеком сам глупеешь, — вздохнул Муха. — Где ж ты видел настоящие доллары, чтобы кто-то отдал их за просто так? А?

Понышев молчал.

— Ладно, Понышев, — сказал Муха. — Я тебя, если ты заметил, не осуждаю. Евангелием запрещено. У каждого свой путь в жизни. Где, говоришь, ты этого бомжа встретил?

— Под насыпью.

— Это где лаз в стене?

— Там.

Когда задержанного увели, Муха некоторое время сидел в задумчивости, вертел в руках фальшивую купюру. Эта купюра была из тех, что год назад пропали из павильона. Следовало присовокупить её к прочим вещдокам и закрыть дело окончательно. Но для этого нужно было соблюсти некоторые юридические формальности. Полдня работы. Муха выписал несколько фамилий в записную книжку.

Бубенцов, Бермудес, Поросюк, Шлягер.


 

3

Виталий Петрович Муха шагал по переулку по направлению к знаменитому театру. Как всегда, когда чуял добычу, шёл он намётом, с сильным наклоном вперёд, точно принюхивался к следам. Подходя к площади, за два или три квартала почувствовал застарелый, неподвижно стоящий в воздухе запах гари. В народе театр по справедливости назывался теперь «Погорелый».

Загорелось месяц назад, глубокой ночью, на переломе к утру. Первый пожарный расчёт прибыл, когда пожар бушевал в полную силу. Треснули от жара стёкла, гул вырвался наружу, из чёрных окон выметнулись багровые языки пламени. Один из пожарных рассказывал потом, заикаясь, что видел своими глазами, как вылетали из гула и пламени косматые ведьмы в каменных ступах. Стоя на шаткой лестнице, сжимая брандспойт, он едва успел уклониться, втянуть голову в плечи, иначе сшибли бы его с верхотуры ступы эти. Но даже самые близкие товарищи не верили. Качали головой, плевались и отходили, не дослушав гугнивую речь. Трудно дослушать заику, что бы он там ни рассказывал. Особенно когда он волнуется, злится да вдобавок ещё и пьян.

Над входом в театр пошевеливалась серая мешковина с нарисованными окнами, портиками, колоннами и дверями. Из-под мешковины вынырнула кряжистая старуха в фартуке, вынесла ведро, поставила у крыльца. Увидев следователя, ничуть не удивилась. Рассмотрев фотографию, вздохнула:

— А, непутёвый наш! Это Ерошка Бубенцов. Опять накуролесил?

— Что значит «непутёвый»?

— То и значит. Как напьётся, так несёт его чёрт по кочкам. Сколько уж жена его настрадалась.

— Жена настрадалась? Законная супруга? Вера Егоровна?

— Так. Честно сказать, два сапога пара. Больно уж простые были.

— Два сапога пара?

— У ней болезнь была, вот он в долги влез. Лечение дорогое. Влезть влез, а как вылезть, не знал. Вот его надоумили заложить квартиру. Жулики эти. А деньги всучили фальшивые.

— Фальшивые деньги? Это в ресторане было?

— Да. Все наши артисты в «Кабачок на Таганке» ходили. Как лишняя копейка, так они уж там. Ерошка встречу там назначил, чтобы деньги, значит, получить. Дружков взял с собой. Для верности, чтоб обмана не случилось.

— Чтоб без обмана? Дружков взял? Бермудеса и Поросюка?

— Ну да. И Поросюка покойного. На что уж человек разумный был, осторожный.

— Покойный? Поросюк?

— Так. Зашибли. В Кобыляках. На что уж осторожный был.

— Так, вычёркиваем... Бермудес?

— Завербовали. За границу уехал. Да что-то не заладилось там у них. Отменили стройку.

— Ясно. Что ж Бубенцов?

— А что ж Бубенцов? Сказано, простой больно! Не пособили и дружки. Подсунули ему лукавые люди поддельные деньги. За квартиру-то. Выманили.

— Надо полагать, это бутафория, что пропала в Красногорске? Из съёмочного павильона?

— Может, и оттуда. Наши все теперь туда ездят, на съёмках подрабатывают. Театр-то погорел.

— Театр-то погорел, говорите? Неосторожное обращение с огнём?

— Так. А тогда, как понял он, что обманули его, так и тронулся умом. Ерошка-то. Когда квартиры лишился. Жене забоялся сказать про квартиру. Сперва запил, лечился в Лефортовской. Недалеко здесь. А в конце, говорят, увлёкся святыми книгами и совсем свихнулся. Где он теперь, неведомо.

— Когда пожар случился, где был Бубенцов? На излечении?

— Нет, не на излечении! Там недолго его держали. Платно же. Он выйдет с больничного, опять у нас дежурит. А меж дежурствами в Красногорске подрабатывал. Вместе с женой. В массовках. Ну да, в его дежурство пожар случился. Марат Чарыков загорелся. Этот если пил больше недели, огонёк синий у него изо рта показывался. Рассказывают, кто видел. А я думаю, просто заснул с папиросой. Спал-то в гробу, а там стружка подстелена. Сгорели вместе со Смирновым Ваней. Погорело всё имущество. Халат у меня сгорел.

— А Бубенцов что?

— После пожара опять в психушку упекли. А нас теперь так и называют — «артисты погорелого театра». Театр-то погорел. Да и шут с ним, с театром. Халат жалко. Байковый, мягкий, астрами жёлтыми вот так вот, по краю...

Старуха поджала губы, с раздражением захлопнула дверь. Завеса опустилась. Перед глазами следователя снова колебалась серая мешковина с нарисованными окнами, портиками, колоннами и дверями.

— Ясно, — задумчиво сказал Виталий Петрович.


 

4

Дознаватель направился к Трём вокзалам, отыскивать дом с арками.

Дверь, повозившись с цепочкой, открыла высохшая старуха. На посетителя даже не взглянула. «Чистая ведьма!» — подумал дознаватель Муха. В сумерках прихожей блеснул угол гроба, обитый медью. Влача за собою сломанную швабру, ведьма подалась куда-то вбок и пропала.

Квартира была совершенно пуста. В глубине хлопнула форточка, сильно потянуло по ногам уличным холодом. На ковре, точно после обыска, зашевелились кучки порванной в мелкие клочья бумаги. Летали перья из разодранной подушки, на паркете темнели пятна, похожие на следы дёгтя.

Муха походил по квартире, стараясь не наступать на тёмные пятна. Постоял посередине пустой кухни, оглядывая первобытную мебель. Пышный парик с огненным отливом висел на спинке кожаного дивана. Одинокая муха, каким-то образом ожившая среди зимы, билась и билась, звонко тукалась головой в стекло.

Дознаватель обошёл квартиру, заглядывая во все углы. Присутствия человека нигде не ощущалось. Двустворчатая стеклянная дверь в большую угловую комнату была приоткрыта. Виталий Петрович сразу понял, что это кабинет покойного профессора Покровского. Дух разорения царил и здесь. Светлели прямоугольники от картин, овалы от портретов, что когда-то висели на обоях. Пустые книжные шкафы зияли отверстыми дверцами. Большие окна без занавесок и штор выглядели особенно тоскливо. Но когда солнце выглянуло из туч, хлынуло сквозь стёкла, вся комната озарилась пронзительным прощальным янтарным сиянием.

Дознаватель конечно же немедленно обратил внимание на книгу в золотом старинном переплёте, одиноко лежавшую посередине подоконника. Рука сама потянулась, разогнула страницы. Как и ожидалось, книга оказалась рукописною. Виталий Петрович, проведя подушечками пальцев по страницам, подивился странному, необыкновенному ощущению. Книга была необычной даже на ощупь, мягкой, тёплой, податливой, как будто пульсирующей в ладонях. Пальцы гладили нечто одушевлённое, отзывчивое, живое. Дознаватель догадался, что это пергамент. «Пригласительный билет был доставлен рано утром специальным курьером. Это случилось...» Ощущение одушевлённости мягко угасало, отходило на второй план, меркло, как свет в театре, вперёд стало выступать содержание, высветилось вдруг ярко, резко, выпукло. Виталий Петрович намеревался пробежать глазами два-три абзаца и отложить. Не тут-то было! Слова ожили, зашевелились. Соприкасаясь, сталкиваясь меж собою, зазвучали сперва глухой медью, затем звонкой бронзой, зазвенели чистым серебром. Властная внутренняя мелодия обнаружилась с первых же абзацев. Именно она, эта мелодия, а вовсе не сюжет, расставляла слова в нужном, правильном, гармоничном порядке.

Виталий Петрович перешёл с одной страницы на другую, с другой на третью... Понял, что не выйдёт отсюда, пока не перевернёт последнюю.  Он ясно чуял, что на последних-то страницах всё раскроется, что именно там сосредоточено самое главное! Это тем более поразительно, что Виталий Петрович никогда не был книгочеем, не любил никакой литературы. А всякого рода художественные вымыслы, с которыми ежедневно сталкивался на службе, сочувствия и слёз в нём не вызывали. Он разоблачал любые художественные вымыслы уже по самому свойству своей профессии. Но вот в чём, оказывается, всё дело! То, что он читал теперь, было — не литературой! Он сразу уразумел. Это был феномен совершенно иного порядка. Рукопись, попавшая в его руки, была явлением совсем, совсем иного рода. Перед ним был, если можно так выразиться — Первоисточник. Чтобы яснее понять, скажем вот как. Текст, который находится в данную минуту перед глазами читателя, — всего лишь бледная копия того божественного оригинала, который случайно оказался в тот день в руках следователя. Перед нами теперь приблизительный, путаный, косноязычный пересказ. А как же иначе? Много ли живой воды удаётся украсть из вечных родников и унести с собою в продранном решете?

«Это случилось на исходе декабря, в самый канун Нового года...» Дознаватель, не отрывая глаз от текста, ощупью двинулся к столу. Ладонью нашёл сиденье, подтянул к себе кресло. Опустился в него и теперь уже окончательно, сперва по плечи, а потом уже с головою погрузился в чтение. Он забыл о существовании времени и пространства, пребывая всем своим существом в дивном мире живого Первоисточника, полностью растворившись в нём...

— Ну, я пошёл, — сказал он ровно через сутки. А может, и через год. Всё равно... Никто не ответил.

Муха Виталий Петрович вернул книгу на подоконник и покинул квартиру со смущённым сердцем. Государственный дознаватель Виталий Петрович Муха теперь знал, как на самом деле устроен мир.

Спускаясь пешком по лестнице, услышал за спиной звяк цепочки, а вслед за тем сердитое ворчание запираемого на два оборота замка.


 

Глава 17

История болезни

1

В тот же день дознавателя видели под Красногорском. Виталий Петрович посетил съёмочные павильоны. Долго стоял на пригорке, наблюдая издали за тем, как разбирают колоссальные декорации. Средневековый замок из пластмассовых блоков и украшений из папье-маше. Башни, мосты, переходы, зубчатые стены.

Изучив окрестности, Виталий Петрович постучался в сторожку, кирпичное строение, что стояло перед воротами павильонов. Железную дверь открыл молчаливый горбун, одетый в старинный серый армяк. Хлынул изнутри жаркий дух армейской каптёрки, сухих портянок, кирзачей, бушлатов, едва не свалил Виталия Петровича с ног. Горбун что-то жевал, глядя на гостя подозрительно, с большой неприязнью. Следователь сунул ему в нос раскрытое удостоверение. Горбун проглотил нажёванное, вытер губы рукавом армяка и, дохнув чесночной колбасой, доложил, что всё закрыто. Кинокомпанию ликвидировали, финансирование прекращено, персонал расформировали. Впрочем, бухгалтерия ещё не покинула тонущий...

Именно в бухгалтерских документах Виталий Петрович обнаружил искомые фамилии: «Бубенцов Ерофей Тимофеевич. Бубенцова Вера Егоровна».

Оба подрабатывали, участвуя в массовках.

— Да-да, муж с женой, — вспомнила бухгалтер. — С виду не скажешь, что бомжи. Трезвые, опрятные. Я ещё почему обратила внимание? Она кашляла, больная была совсем. Пришлось отстранить от участия в массовой сцене. Жалко, а что поделаешь? Там у нас финал снимался в замке на площади. Царская коронация. «Народ безмолвствует». А она кашляет беспрерывно. Так она на что решилась, чтобы денег добыть? Волосы продала! Отличные каштановые волосы продала Изольде Грэйф. Чтоб она сдохла, сука проклятая!..

На вопрос о пропавшей сумке с миллионами все отвечали неохотно, скупо, односложно. Подтверждалась первоначальная версия, зафиксированная во всех протоколах. Однажды сумка эта действительно пропала из кабинета режиссёра. Но произошло это совершенно случайно, из-за бардака и неразберихи. И никак не было связано с неожиданной проверкой, с визитом налоговой инспекции. Пропала и пропала, тем более там были не настоящие деньги, а бутафория.

Виталий Петрович попрощался и пошёл к станции. Там оставил свою машину, и не без умысла. Он любил размышлять во время ходьбы. Мысль его при ходьбе работала размереннее, чётче, яснее. На пути к станции, посреди размышлений своих наткнулся на забавного персонажа.

У дороги на большом камне сидел маленький, сутулый человек в серой шляпе, габардиновом плаще, остроносых ботиках на высоких каблуках. Человечек был столь необычен, что на секунду дознаватель принял его за плод своих размышлений. Потряс головой, несколько раз сморгнул. Видение не пропало. Человек как будто сторожил здесь кого-то. Склонив голову, опираясь щекой на кулак, сидел в позе каменного мыслителя, исподлобья внимательно разглядывал приближающегося следователя.

Встреча двух мыслящих существ посреди пустого, безлюдного пространства всегда вызывает некоторое смущение, неловкость в душе. Это совсем не то что встретиться с незнакомым человеком в тесной, шумной толпе. На пустом пространстве такая встреча, обмен взглядами, жест, выражение лица — все эти мелочи приобретают неожиданную важность, между людьми возникает особое психологическое напряжение. Виталий Петрович, чуть замедлив шаги, подыскивал подходящие к ситуации слова, нужный тон. Ничего не найдя, использовал первое, что пришло в голову.

— Здорово, мужик, — дружелюбно обратился он к человеку, поравнявшись с камнем. — Далёко ли до станции?

Тот привстал с камня. На дознавателя смотрели холодные, светлые, как будто фаянсовые, глаза.

— Коло его ока вокруг да недалёко.

Очевидное издевательство заключалось и в словах, но особенно в церемонном поклоне. Человечек помолчал, приложил ладонь к груди и, ещё ниже поклонившись, добавил несуразное:

— Остерегайтесь рогатых всадников, ваша честь.

«Вот же придурок!» — разозлился Виталий Петрович Муха, но вежливо сказал:

— Я тебя, между прочим, про дорогу спросил. А ты мне про рогатых всадников заливаешь. Какие ещё всадники?

Серый человек со спокойным достоинством ответил:

— Всадники на лосях, ваша честь.

Склонил голову, повернулся и пошёл по снежной целине в сторону леса. Некоторое время Муха стоял, сердито глядя вслед маленькой, скукоженной фигурке. Потом успокоился. В скором времени ему предстоял визит в сумасшедший дом. Психика его сама собою исподволь настраивалась на возможную встречу с неадекватными персонажами, поэтому абсурдные слова не показались какой-то особенной странностью.


 

2

Вернувшись в Москву, Муха отужинал в «Кабачке на Таганке». По сложившейся традиции, тут с Виталия Петровича за питание денег не требовали. А потому дознаватель поневоле набирал лишнего, переедал и после здешних трапез всегда чувствовал тяжесть в желудке.

Дознаватель переговорил со Шпаком, который, сняв фуражку и почтительно сложив руки на коленях, сидел с краю. Шпак был штатным информатором Виталия Петровича. Ничего нового к той картине мира, которая сложилась в голове у дознавателя, информатор не прибавил. Разве что присоединил к сюжету курьезную мелочь. Так художник, стоя перед завершённой картиной, к которой нечего уже прибавить, наносит забавный, но, пожалуй, ненужный мазок. Просто потому, что на кончике кисти осталась капля краплака. Жена Шпака, оказывается, работала в погорелом театре. Та самая баба Зина. Которая не любила Бубенцова.

Отпустив Шпака, Муха отправился в Лефортовскую клиническую больницу. Знаменитая клиника располагалась неподалёку, посередине старинных городских кварталов. Погружённый в раздумья, не заметил, как вошёл в ограду. Сквозящая пустота царила вокруг. Чугунная решётка ворот, каменная беседка с колоннами, занесённые снегом скамейки, искалеченная скульптура Лаокоона. Ни детей греческого провидца, ни терзающих их змей давно уже не было. Лаокоон, приоткрыв мученический рот, сражался с пустотой, топырил отбитые в кистях руки. Мухе тотчас вспомнились «всадники на лосях».

Дворник в оранжевой безрукавке, опустив тёмное, угрюмое лицо, сбивал лёд со ступеней крыльца. Муха, покосившись на лом с приваренным на конце топором, стороной обошёл работающего.

Внутри, за конторкой, облицованной красным мрамором, дремал старый привратник. К груди старика пришпилен был квадратный ламинированный листок с изображением змея и чаши, под рисунком фамилия: «Кащенко Матвей Филиппович». Муха бесцеремонно толкнул старика, сунул к носу служебное удостоверение. Брови Матвея Филиппыча приподнялись, губы уважительно поджались. Узнав, что следователь интересуется историей болезни Бубенцова, Матвей Филиппович оживился, как будто даже обрадовался. Встал из-за конторки, захлопнул большую книгу с нарисованной на обложке собакой. Смахнул крошки со стола, застегнул халат до самой верхней пуговицы. Затем снял очки, упрятал их в пластмассовый футляр. Похоже было, что готовился к решительным действиям.

— Наконец-то! — приговаривал он. — Все давно разбежались, а этот сидит!.. Следы, видать, заметает. Как бы пожара, уходя, не наделал! Сукин кот!..

Пропуская следователя, Филиппыч надел фуражку с малиновым околышем, сам вызвался проводить к доктору. Пошли по широкому, выстеленному линолеумом коридору.

Филиппыч всё забегал вперёд, но тотчас притормаживал, шаг свой сдерживал, семенил дробнее, мельче. Двигался полубоком, соблюдая уважительную дистанцию. Муха же с самого начала ступал размашисто, солидно, чуть нагнувшись. Старался наступать на чёрные квадраты, минуя белые. Между двумя этими людьми, одинакового возраста, одинакового ума, одинакового телосложения, сразу сама собою, без предварительного приготовления и репетиций, установилась необходимая гармония человеческих отношений. Это происходило без всякого их осознанного участия, без размышления. Но обоим было приятно соблюдать ясную, чёткую иерархию, и оба при этом прекрасно себя чувствовали.

Муха, проходя коридором, поворачивая вслед за Филиппычем, старался дышать неглубоко, чтобы не впитывать больничный воздух, насыщенный сложными запахами валерьянки, эфира, карболки, искусственного озона, к которым примешивались запахи кухонные — жареного лука и ещё каких-то неопределённых объедков. Сытому дознавателю запах кухни был особенно неприятен. От влажного, только что протёртого пола отдавало немного болотной тиной и хлоркой. Где-то убирали со столов посуду, слышался перезвяк мисок.

Попался навстречу длинноволосый горбун в сером халате, похожем на старинный армяк. Горбун отступил к стенке, блеснул оттуда стёклами круглых железных очков. Выставил вперёд руку, обмотанную окровавленным, грязным платком, и пожаловался:

— Ва-ва!.. Ав-ав!..

— Не всех ещё психов выперли, — пояснил Матвей Филиппович, отпихнув горбуна к стене. — Заведение закрыли, а некоторые же круглые сироты. Куда их денешь?

Стоны, бормотания доносились из-за приоткрытых двустворчатых дверей, стёкла на которых закрашены были белой краской. Дошли почти до самого конца коридора.

— Здесь! — Филиппыч указал на обитую зелёным дерматином дверь. — Здесь засел.

Перед дверью стояли аккуратные резиновые калоши с алой выстилкой.


 

3

Доктор в первый момент никак не отреагировал на появление гостей. Весь погружён был в чтение. Очевидно, изучал историю болезни, что-то подправлял. Шевеля толстыми губами, водил пером над большой книгой в золотом старинном переплёте. Глаз его был хищно прищурен, точно он выцеливал что-то на странице.

Книга показалась дознавателю знакомой, «той самой», которую не так давно читал он сам. Как могла живая книга попасть в руки врача? Быть этого никак не могло! Не по воздуху же перенеслась! Не ведьма же на метле принесла её!.. Впрочем, кто знает? Кто может хоть о чём-нибудь в этом мире сказать с полной уверенностью?

Муха заранее постановил себе не удивляться ничему. Отделение называлось психиатрическим, а значит, любые странности были возможны здесь, органичны и даже неизбежны.

Доктор изловчился, резким движением пальца притиснул живую, извивающуюся строку, приколол пером к листу, поднял глаза. С полминуты поверх очков глядел на вошедшего. Изучал. Строка потрепетала, дёрнулась раз, два и замерла. Взгляд доктора потеплел. Он затворил обложку, отодвинул фолиант, встал, степенно обошёл стол, протянул навстречу дознавателю пухлую руку:

— Шлягер!..

Помолчал, удерживая сопротивляющиеся пальцы Виталия Петровича в ласковой, тёплой ладони. Порывшись опытным взором в самой глубине головы дознавателя, важно повторил:

— Доктор Шлягер.

Баритон очень естественно подходил к его толстым, мясным губам. Что-то давнее, очень знакомое почудилось дознавателю в розовом, гладко выбритом лице. Память подсказывала, что он прежде встречал этого доктора. Или кого-то очень на него похожего. Но в другой одежде, в другой обстановке. Может быть, даже в Таганском отделении полиции. Впрочем, так широк был круг общения дознавателя, что он давно уже перестал напрягать память, тратить умственные силы по пустякам.

Доктор между тем, пододвинув кресло и усадив Виталия Петровича, успел возвратиться на своё место и теперь набивал трубочку. К тонкому аромату дорогих духов присоединился мятный запах душистого табака. Набив трубку, стал раскуривать с большим усилием, втягивая щёки. Что-то булькало, клокотало, хрипело, мучилось внутри трубки. Наконец вывалилось наружу густое облако дыма, окутало всё лицо доктора, так что оно напомнило дознавателю борт линейного корабля «Меркурий» после пушечного залпа.

— Не желаете? — любезно спросил доктор, выставляя из дыма большие, крепкие зубы.

— Благодарю вас, — вежливо отклонил приглашение Виталий Петрович, отвёл от лица рукою облако дыма и тоже выставил в ответ зубы, крепкие и острые.

Кабинет доктора, как успел отметить дознаватель Муха, был обставлен со вкусом и уютом. На стене прямо напротив входной двери висела картина «Чёрный квадрат». Ещё около дюжины репродукций, начиная от «Вечного покоя» Левитана и завершая «Гибелью Содома» Семирадского, развешано было по стенам кабинета. Гитара с голубым бантом на грифе стояла в углу, добавляла задушевности. Вероятно, всё тут рассчитано было на то, чтобы располагать пациентов к длительным сердечным беседам.

Доктор Шлягер, попыхивая трубкой, чрезвычайно охотно и подробно отвечал на все вопросы дознавателя. Кажется, беседа с человеком умной гуманитарной профессии доставляла ему подлинное удовольствие. Сам подошёл к шкафам, чтобы свериться с записями в дежурной книге. И вот какая удача! На первой же странице... Был здесь такой! Пациент с фамилией Бубенцов.

— Ну как же, припоминаю! Ерофей Тимофеевич. Нервное потрясение на почве полной утраты материального имущества! — доктор радостно оскалился всеми своими большими зубами. — Раза два или три гостил у нас. Лечение не дешёвое. Держать социальных больных долго нельзя. Чуть подлечился — и до свидания.

— В чём выражалось...

— Сверхидеи! Навязчивый бред! — не дав завершить вопроса, сообщил Шлягер. — Мысли о пагубном влиянии богатства на личность человека.

— Про фальшивые деньги было?

— Разумеется!.. Мошенники вынудили заложить квартиру, а расплатились поддельными купюрами. Поэтому от реальности с неразрешимыми проблемами пациент убежал в собственные фантазии. Выстроил свой мир, где подобных проблем не было. Кроме разве что — нравственных, умозрительных. Меня, к примеру, он считал посланником неких тёмных сил.

— Понятно.

— Мы пытались ролевыми играми вывести его из круга болезненных представлений. Пациента мучил вопрос денег. Мы предложили взамен нечто более ценное. Власть! Специально изготовили корону, скипетр, мантию.

— То есть имеющееся нервное расстройство пытались вытеснить более сильной манией? Это ведь опасно?

Умный Виталий Петрович ударил в самую сердцевину.

— Игра! — тотчас нашёлся доктор. — Всего лишь игра! Реалити-шоу. Ерофей же Тимофеевич вывернул по-своему. Мол, мы миру антихриста готовим. Упёрся! Начитался мистической литературы, да тут ещё и профессор влез... Был у нас один персонаж.

— Это не тот ли профессор, чью квартиру у Трёх вокзалов...

— Представьте себе, Бубенцов пришёл к выводу, что человек способен противостоять мировому злу! — весело продолжал доктор, не расслышав вопроса. — Причём только в одиночку! Это якобы единственный эффективный метод борьбы со злом! Между тем понятно, что зло и несправедливость можно преодолеть только коллективными усилиями...

Дознаватель сухо кивал, а затем неожиданно задал ещё один неделикатный вопрос:

— Вы, насколько мне известно, в настоящее время являетесь юридическим владельцем квартиры Бубенцовых?

— Не совсем так. Юридическим владельцем является мой брат. Не хотелось бы углубляться в этот вопрос. Поверьте, всё вполне законно.

— Долго Бубенцов у вас... лечился?

— Три раза доставляли его. Жена привозила, друзья. Жена, к слову, здесь же работала медсестрой, но в другом корпусе. Находился всякий раз недолго. Я говорил уже, лечение недешёвое. Очень сдружился здесь с соседом по палате. Который выдавал себя за профессора богословия. У «профессора» тоже была своя идея. Ложная, разумеется. Считал себя отцом знаменитого писателя. У Михаила Булгакова, автора известного романа, отец, оказывается, был полным тёзкою нашему пациенту. Тоже, представьте себе, Афанасий Иванович.

— Да что вы? — вежливо удивился дознаватель, не читавший знаменитого романа. — То есть выдуманную реальность они оба принимали за подлинную жизнь? Так?

— Истинно так! — охотно подтвердил доктор. — Бубенцов совершенно искренне принимал соседа своего по палате за профессора богословия.

— Из материалов дела следует, что больной уверовал в христианскую доктрину и уже безвозвратно сошёл с ума, — тщательно подбирая слова, проговорил Муха.

— Да, представьте себе! — озарился Шлягер. — Профессор ему подсунул Евангелие. И всё написанное в Евангелии безумец стал воспринимать буквально! Без критического осмысления. Поверил в грядущий конец света, в царство антихриста! Вообразил, что некие силы, готовящие апокалипсического антихриста, хотят поставить его, Ерофея Бубенцова, русским царём. Дабы народ принял саму идею монархии, привык к ней и легче принял приход всемирного царя.

— Логично. А позвольте вас спросить, некто Полубес...

— Этот охранник уволен за грубость! Вместо него иной теперь у нас! Сию секунду!

Шлягер вскочил, подбежал к двери:

— Иван Кузьмич! Прошу вас! Санитар наш, — добавил вполголоса.

Вошёл невысокий человек с выправкой военного пенсионера. В красном плаще, с позлащённой короной на лысой голове. Дознаватель с одного взгляда определил, что корона вырезана из жестяной пятилитровой банки из-под греческих оливок. В левой руке санитар держал деревянный скипетр.

— У нас своя метода, — пояснил доктор Шлягер. — Входим в образную систему, в какой существуют пациенты. Целые мистерии разыгрываем. Сублимация, освобождение от психологических грузов. Вот последняя мистерия была... «Семь страстей»! В ней Бубенцову отводилась роль царя. Знаете, у него было высочайшее мнение о себе, о своей якобы силе, о могуществе своего слова. Вон там, за окном, был у нас дом из красного кирпича. Терапевтический корпус.

— Да, — оживился дознаватель. — Я когда-то давно лежал там. Язва двенадцатиперстной.

— Мои утешения. Так вот, представьте себе... Как-то Бубенцов пожаловался, что корпус мешает виду из окна. На следующее же утро начались работы по сносу. По графику совпало. Строение давно предназначено было городскими властями к сносу. Естественно, Ерофей Тимофеевич принял это на свой счёт. Дескать, «вот какова сила моего слова»! Сказал слово — и пожалуйста: тотчас приехали бульдозеры, разрушили дом! Настоящим царём себя почувствовал. Буквально самодержцем российским. И настолько убедительна была его вера, что и все окружающие поверили. Покровский тоже...

— Да тут и здоровому трудно было бы устоять, — усмехнулся дознаватель. — При таком совпадении. Нельзя ли для полноты, так сказать, картины посмотреть медицинскую карту? — спросил Муха.

— К сожалению, он умер, — сказал доктор.

— Бубенцов умер?

— Нет, я имею в виду Покровского. Преклонных лет старик.

— Примите соболезнования, — вежливо склонил голову Муха.

— Благодарю вас, — ответно склонил голову и доктор Шлягер. — В каком-то смысле пациенты становятся для нас родственниками. Старика-то, впрочем, не жалко. А вот молодых, в расцвете сил... В последний только год множество перемёрло душ! Джива Рудольф Меджидович. Тишайшей воды пациент. Кротости необыкновенной! Мухи, простите за выражение, не обижал. Ах, простите, каламбур невзначай...

Муха кивнул, доктор продолжил:

— Джива этот считал себя вором в законе! Задохнулся от грудной жабы. Продолжаю наш грустный мартиролог. Рыбоедов, Завальнюк... Это навскидку, кого помним. Одних Иванов Кузьмичей троих или четверых похоронили. Всех не перечтёшь.

— У нас то же самое, — вздохнув, поспешил заверить Виталий Петрович. — Текучесть кадров. Рыбоедов, кстати, от нас к вам поступил. Значит, насколько я могу судить о Ерофее Бубенцове, человек оказался перед неразрешимой проблемой. И сознание его, не имея никаких способов разрешить проблему, просто убежало. Выскользнуло. Придумало иную реальность, более уютную.

— Истинно так. Если вы заметили, это свойственно всем людям. В здравых пределах, разумеется.

— Придумывать иную реальность? — на секунду следователь задумался. — Да. Согласен с вами. Знаете, порой и за собою замечаешь.

— Ничего удивительного в этих метаморфозах нет, — сказал доктор Шлягер, и видно было, что разговор по мере развития доставляет ему всё большее удовольствие. — Подобные реакции человеческого мозга, связанные с вытеснением из памяти всего неприятного, давно известны науке. Всё злое, тревожное, ужасающее тонет в трясинах подсознания. Даже люди, которые в результате клинической смерти побывали в аду, после возвращения в земную жизнь только в первые минуты помнят и могут рассказать о своих впечатлениях. Но, как показали исследования, через час уже начисто забывают об аде. Неудивительно, что злейшие грешники по той же причине забывают свои злодеяния и совершенно искренне считают себя нормальными людьми.

— Понятно. Все мы живём каждый в своей реальности, но ведь есть же и нечто общее. Одинаковое для всех. Мы же как-то стыкуемся.

— Реальность Ерофея Бубенцова прекрасно стыковалась, согласовывалась с реальностью нашего мира. Никаких противоречий! То есть в ней было только то, что могло быть! Ничего фантастического, болезненно искажённого. Да, это было своего рода художественное творчество, вымысел. Но вымысел, построенный по законам реализма.

— Но есть же реальные факты, объективные, так сказать...

— Важны не факты, а интерпретация! Важна правильная смесь реального и созданного нашим воображением. Человек живёт на границе миров. Все мы в этом смысле творцы, выдумщики. Вспоминая, к примеру, своё прошлое, мы невольно подмешиваем к реальным событиям известную долю вымысла. Иногда весьма значительную. И сами того не замечаем. Чаще вымысла бывает гораздо больше, чем реального.

— С умным человеком сам умнеешь, — тонко заметил Муха. — Думаешь и говоришь по-иному. По крайней мере, слова подбираешь умные. «Дискурс», «парадигма»... Я так понимаю, что в жизни Бубенцова процент вымысла был превышен. Мера нарушена.

— Некоторые детали просто умилительны! Вообразил, что профессор Покровский подарил ему в детстве пыжиковую шапку. Выписываясь от нас, прихватил её на память. Да, пыжиковую шапку профессора, — с улыбкою продолжал доктор Шлягер. — Это заметили все сотрудники и медперсонал, но догонять и отнимать не стали. Оно понятно, такие шапки давно вышли из употребления и ценности не представляют. Хочу вам сказать, что придуманная иная реальность вполне для них реальна. То есть там есть не только радостное, но и печальное. Как и в нашей с вами жизни. Например, пациента постоянно мучила совесть. Он называл себя неоднократно иудою. Полагал, что совершил предательство, отнял у профессора квартиру. Лишь на том основании, что время от времени его помещали в палату, для чего приходилось утеснять профессора. По понятиям Бубенцова о справедливости, человек, что-либо приобретая, отнимает это у ближнего.

— То есть его мучила совесть за выдуманные, воображаемые преступления?

— Видите ли, и в реальной реальности, и в вымышленном вымысле действуют одни и те же нравственные законы. И там, и здесь человек постоянно совершает выбор между добром и злом. Поверьте мне, выбор этот одинаково труден.

— Занятно, занятно, — проговорил дознаватель Муха, немного уже утомлённый красноречием доктора Шлягера.

Тот же, напротив, вдохновлялся всё больше.

— Вы знаете, что в этой истории самое интересное? Самое, так сказать, центральное? Корень зла? Квинтэссенция?

— Ну? — уже несколько угрюмо отозвался Муха.

— В центре всего находилось убеждение Ерофея Бубенцова в том, что вся мировая история, весь человеческий прогресс нужны были лишь для одной-единственной цели. «Какой же цели?» — спросите вы. Отвечаю. Все мезозои, динозавры, мамонты, бронзовый век, античность, приход в мир Иисуса Христа, войны, землетрясения, географические открытия, живопись и литература — всё-всё-всё, что совершилось в мире, совершилось лишь для того, чтобы в результате взаимодействия миллиардов случайностей родился, вырос и был поставлен перед тяжким нравственным выбором маленький человечек — Ерофей Тимофеевич Бубенцов! А? Каково?

— Да уж... — протянул дознаватель неопределённо.

— И вы знаете, меня настолько это поразило... Я задумался. И, ей-богу, едва не... Ведь и в самом деле каждый человек может про себя сказать то же самое! Именно он находится на острие истории. Для него такое соображение абсолютно законно, правильно, несомненно. А как же иначе? Ведь вся совокупность земных событий привела к тому, что произошло самое главное на земле — родился я! И убеждение это настолько естественно, настольно очевидно, что не нуждается ни в каких подтверждениях. Я родился! Если бы не родился, то к чему весь мир? Вот какое значение имеет маленький человечек! А отсюда вытекает, что каждое его слово, каждый его поступок имеет космическое значение! Таким образом, самомнение возводит человека на высочайшую ступень, делает его ценнее всего мира. Помните: «какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» Именно это убеждение легло в основу безумия Бубенцова.

Слушать чужую историю болезни становилось уже утомительно и скучно. Дознаватель Муха поднялся:

— Шапку, стало быть, прихватил? Головной убор.

— Представьте себе. — Доктор недовольно нахмурил брови, шумно всхрапнул. Как будто одышка... Мысль его ещё трепетала по инерции, но уже не на вольном просторе, а теснилась в тёмном каземате головы. Прекратилось естественное истечение слов. А слова, как известно, это — дыхание мысли.

— Понятно. — Виталий Петрович немного помолчал. — Квартира покойного профессора, полагаю, тоже записана на вас?

— Так точно, — сухо отвечал доктор.

Встал из-за стола и принялся завинчивать золотое перо. Движение символизировало окончание разговора. Шлягер прошёл через кабинет, взялся за ручку, приоткрыл дверь, склонил голову. Виталий Петрович наполовину выступил в коридор. Но разговор их, вполне завершённый, имел, как оказалось, продолжение. Причём продолжение самое неожиданное.

— Простите, — вежливо сказал Муха. — Вот эта картина Малевича «Чёрный квадрат»... Слишком опасно нависает рама. Я бы на вашем месте поопасался.

— Опасаться здесь совершенно нечего. Это не «Чёрный квадрат». Это картина Альфонса Алле «Битва негров в тёмной пещере глубокой ночью». Написанная задолго. Впрочем, обознаться нетрудно.

— Благодарю вас, Адольф... Адольф... э-э-э... — мешкал в дверях дознаватель, ибо не мог припомнить отчества Шлягера.

Ладонь Виталия Петровича, протянутая для прощального рукопожатия, повисла в воздухе.

— Извините, я не Адольф! — твёрдо и как будто с обидой произнёс доктор. Отвёл свою протянутую для прощания руку.

Дознаватель, хотя с самого начала приготовился ничем не смущаться в этом лечебном заведении, всё-таки сильно поколебался. Виталий Петрович слышал истории про то, как доктора-психиатры от постоянного контакта с умалишёнными сами сходят с ума и попадают в собственные же палаты. Но доктор Шлягер развеял его страхи:

— Обознаться нетрудно. Адольф мой брат-близнец. Он по театральной части. Впрочем, сейчас уже вне этой сферы. К сожалению, после недавних гонений на театр... финансовых проверок... После пожара и всех событий брат мой несколько... э-э-э... — тянул доктор Шлягер, подыскивая благопристойное выражение. — Натура творческая, ранимая, подверженная. Несчастья подломили его. Подвела психика. Тоже лечился у нас. В одной палате с Бубенцовым. Но — увы... Ушёл, по его же собственному выражению, «из мира».

— Да вы что? — не поверил следователь, складывая руки на груди и возводя очи к потолку. — Неужели?

— Нет-нет, не самоубийство, — спохватился доктор Шлягер. — Но весьма близко. Ушли в Оптину пустынь под Козельском. Он и ещё один несчастный сотоварищ его, о котором вы спрашивали. Полубес Савёл Прокопович, надзиратель наш. Решили заживо замуровать себя в монастыре.

— В монастыре?! — изумился дознаватель. — Неужели такое возможно в наши дни?

— Возможно! Законы, к сожалению, не запрещают. Медицина бессильна! Пожив там некоторое время, оба пришли к убеждению, что устав обители недостаточно строг. Удалились в леса.

— Как можно жить в лесу?

— Отыскали дупло в старом дубе, поселились там. Символ получился. «Разбойники на древе распяты». Непрерывно псалмы поют.

В большой задумчивости, дознаватель покинул кабинет доктора Шлягера. Кажется, даже не простившись. По крайней мере, руки их так и не сошлись в прощальном пожатии.

Разумеется, подозрительный Муха не поверил ни единому слову доктора. Он видел здесь только махинации с фальшивыми деньгами, чужим имуществом. Обмен подделок на реальные ценности. Затем следовало вторжение в психику потерпевших. Преступная логика была очевидна. Овладеть квартирой, оформить на брата, а брата скрыть от правосудия в глухом лесу.

Некоторое время Виталий Петрович шёл по дорожке, приоткрыв рот, рассеянно глядя перед собой. На все расспросы Матвея Филипповича не отвечал ничего. Старик, пройдя вслед шагов тридцать, махнул рукою и отстал.

— Муму! — крикнул он сердито. — К ноге!

Кусты зашевелились, затрещали. Дознаватель Муха обернулся. Собачонка, смесь дворняги и таксы, вылезла на дорожку и, повизгивая, побежала к Матвею Филипповичу.


 

Глава 18

Ночной гость

1

Виталий Петрович отправился в последнюю точку, которую ему нужно было посетить. Миновал Путевой дворец царицы Елизаветы Петровны, увидел железнодорожную платформу, под которой жили супруги Бубенцовы.

Светлые, бесхитростные, доверчивые люди.

Дознаватель заглушил машину внизу, довольно далеко от платформы. Проваливаясь в снегу, стал карабкаться наверх. Скоро увидел то, что искал, — свежий сугроб. Но даже с близкого расстояния невозможно было с точностью определить, что там лежит — окоченевшее тело одинокого бродяги или занесло снегом бездомную собаку. Но следователь знал — там лежат двое. Лежат там двое под белой метелью, обнявшись так крепко, что смерть не разлучила их. Ерофей Бубенцов и жена его Вера.

Дознаватель Муха огляделся. Примерился. Вот отсюда, из-под платформы, сидя в холоде и сырости, эти несчастные видели свет из окон своей бывшей квартиры. На сердце дознавателя стало вдруг тихо, грустно, как будто он заглянул ненароком на заброшенное, занесённое снегом кладбище. Едва шевельнулось в его сердце это живое чувство, как немедленно стали слетаться, сгущаться, оживать подходящие, подобающие настроению образы. Металлическое ограждение платформы напомнило могильную ограду, огромный клён, что стоял за оградой, показался деревом кладбищенским. Чёрный ворон, склонив голову набок, глядел с высоты на Виталия Петровича. Сыпал снег, добавлял седины в чёрное оперение.

Виталий Петрович озяб на пронизывающем ветру. Он собирался уже спускаться с горы, когда вдруг прямо перед ним на снег опустилась... Дознаватель, конечно, оторопел и не сразу поверил глазам. На сверкающем снегу в двух шагах от него сидела огромная тропическая бабочка, пошевеливая чёрно-оранжевыми огненными крыльями. Хотя, если приглядеться... Кленовый лист, дорогие мои. Так легко обознаться! Обыкновенный кленовый лист, задержавшийся на мёрзлой ветке, наконец-то сорвался и упал на заснеженную землю. Виталий Петрович усмехнулся забавной оптической иллюзии, а затем, расставив руки, благополучно спустился к машине. Запустил двигатель, включил печку. Позвонил в службу спасения.

И пусть санитары разбираются с теми, кто лежит под снегом.


 

2

Дело о фальшивых купюрах можно было окончательно сдавать в архив. Всё оказалось просто. Как это всегда и бывает. Жизнь отсекает лишнее. Муха почувствовал вдруг страшную душевную опустошённость, такой упадок сил, что ему захотелось немедленно лечь, отвернуться к стене, с головой накрыться одеялом.

Виталий Петрович, служебный сухарь, чёрствый прагматик, атеист, затосковал оттого, что разрушилась та пусть ложная, пусть нереальная, но цветущая вселенная, которую он создал некогда, разбираясь в этом деле. Там, где фантазия нарисовала живописный мир, полный звуков, запахов, цветов, где возвела она таинственные замки с мостами, башнями, трубящими ангелами и переходами, не оказалось ничего, кроме унылого, голого, пологого плоскогорья. Го-го-го-о... Там, где воображение развернуло сверкающие дали, полные экзотических миражей, не оказалось ничего, кроме обыкновенного серого песка. Мир выцвел, потерял цену.

Пустота, скука воцарились в душе Виталия Петровича. Никакой секты в реальности не было. Пирамиды не существовало. Всемирный заговор ветвился, оказывается, только на расчерченном ватмане. Как жаль, что мир устроен так просто. Что нет в нём никаких скрытых пружин, тайных сил. Что никто ничем не управляет, ни о чём не заботится. Всё пущено на самотёк. А все те сложнейшие схемы взаимодействий, стрелки, кружочки, которые дознаватель так тщательно вырисовывал, всего лишь плоды его собственной фантазии.

Но почему-то особенно жалко было дознавателю Мухе признать, что не существовало никогда забавного персонажа по имени Амадей Вольфганг Готфрид Скокс! Это маленькое, ничтожное существо, этот эпизодический герой, только изредка выглядывающий из-за кулис, подающий свой куриный голос из-за стены, оказался выдуманным. А ведь как он украшал, как разнообразил дело, придавая всему происходящему мистическую глубину и значительность! Выяснилось, что свидетели напутали, насочиняли. Кивали друг на дружку, повторяли чужие слова. Не было никогда никакого Амадея Вольфганга Скокса, таинственного кочегара, повелителя адского огня.


 

3

Поздно вечером, почти уже в самую полночь, Виталий Петрович Муха вернулся в отделение полиции, кивнул сонному дежурному, поднялся в кабинет. Дело о таинственной секте и фальшивых купюрах лежало на столе. Дознаватель открыл папку в чёрном переплёте. На титульной странице фиолетовым фломастером выведено было: «Дело № 87-ж».

Не успел следователь подивиться этой неведомо кем приписанной букве «ж», как произошло нечто ещё более удивительное. Мёртвая буква ожила, зажужжала, поползла по странице. Дознаватель от неожиданности вскочил со стула, отпрянул от бумаг. Но тотчас опомнился и усмехнулся. То была очнувшаяся от зимней спячки обыкновенная муха. Безвредная и бесполезная. Муха легко может проникнуть в комнату тайных совещаний, взлететь к потолку, увидеть сверху лежащий на столе план захвата мира. Разглядеть этот дьявольский план во всех ужасающих подробностях. Она увидит истинную подоплёку мировой истории, математическую запись всех ходов. Что толку-то? Эх, муха-муха...

Однако как же напряжены нервы! Виталий Петрович подошёл к окну. На улице творилось настоящее светопреставление. Густой снег стеной валил с неба, едва проглядывали уличные фонари, в воздухе носились тёмные тени. Сшибались, схлёстывались, разлетались. «Остерегайтесь рогатых всадников!» Глупое предупреждение показалось теперь не таким уж глупым. Муха видел смутное отражение своего лица в тёмном стекле. Вздрогнул, пронзённый ощущением, что это не он разглядывает своё отражение, а призрак приник с улицы, вперился блестящими глазами, вглядывается в самый мозжечок. Виталию Петровичу стало страшно. Глубочайшая непонятная тревога овладела всем его существом. Дознаватель вернулся к столу, опустился в кресло. Несколько раз глубоко вдохнул, выдохнул, успокаиваясь.

Кто же ты, таинственный, неуловимый Амадей Вольфганг Скокс, которого нет? Загадочный колченогий кочегар. Во всём деле имелось единственное вещественное доказательство бытия этого Скокса — любительская чёрно-белая фотография пять на шесть. Впрочем, назвать это доказательством можно было только с большой натяжкой. Виталий Петрович ещё раз взял фотоснимок, отпечатанный на старинной бумаге «унибром», с фигурным обрезом. Лицо, снятое в три четверти, мало походило на лицо человека. Виной тому была, вероятно, забавная игра теней и света. С фотографии оглядывалось на зрителя человекообразное существо с широкими скулами, треугольно сходящимися к острому подбородку. Озиралось испуганными выпученными глазками, настороженно подняв уши с кисточками на концах. Как будто кто-то окликнул, а оно обернулось. От уха до уха ухмылялся длинный узкогубый рот. Крючковатый нос, выступающий вперёд, напоминал немного клюв курицы.

Поколебавшись, Виталий Петрович решил шаткое это доказательство на всякий случай из дела изъять. Ни к чему. Отложил фотографию на самый край стола.

А затем, склонившись над папкой, осторожными касаниями передвинул оцепеневшую муху в безопасное место, в пазуху возле корешка. Та, посучив немного задней лапой, снова заснула. Муха закрыл папку, завязал тесёмочки, чёрным маркером печатными жирными буквами написал на картонной обложке: «В архив». Подумал и зачем-то добавил: «Хранить вечно!» Подчеркнул двумя линиями. Поставил дату, размашисто расписался в правом нижнем углу. Всё это делал он с большим, большим, большим сожалением.

Едва поставил дату и последнюю точку, как под самой дверью скрипнула половица, послышалось короткое печальное воздыхание. Тихое, но очень и очень явственное. Виталий Петрович вздрогнул. В дверь осторожно постучались. Вернее сказать, поскреблись.

— Открыто! — крикнул Виталий Петрович, холодея сердцем. — Войдите!..

Вошёл маленький, серый человек. Лицо его, очень широкое в скулах, суживалось книзу, оканчиваясь острым детским подбородком.

— Виталий Петрович? — скрипуче проговорил вошедший.

Прозвучавший голос настолько не соответствовал его виду, что Виталий Петрович некоторое время молча глядел на дверь, ожидая появления из коридора старухи. Однако длинный ночной коридор за спиною пришельца был пуст, тих и совершенно безлюден.

— Это я, — голос Виталия Петровича дрогнул. — Государственный юрист высшей категории. К вашим услугам.

— К нашим услугам? Простите, но мы не нуждаемся в ваших услугах!

На дознавателя смотрели холодные, светлые, как будто фаянсовые, глаза.

— Простите и вы! — обозлился Виталий Петрович. — Кто вы такой? Что вам от меня нужно? Как вас вообще сюда пропустили? Вы вообще не представились…

— Не представился. Да. Думал, ни к чему лишние формальности. Моя фамилия Скокс, — проскрипел странный гость. — Амадей Вольфганг Готфрид Скокс. К вашим услугам.

— Я тоже скажу вам. Что не нуждаюсь в ваших… — Виталий Петрович привстал и, прищурившись, стал вглядываться в лицо посетителя. — Не нуждаюсь в ваших…

Затем перевёл взгляд на смутный фотографический снимок, отложенный им на край стола. Снова поднял глаза. Догадливый посетитель тотчас понял, чего от него хотят. Повернулся лицом в три четверти, растянул бледные узкие губы до самых ушей.

— Так вы что же?.. Тот самый Скокс? А из материалов дела следует, что никакого же Скокса не существует. Нет его!

— Нет так нет, — кротко согласился гость и смахнул фотографию со стола.

Фотография взлетела, вильнула, рассыпалась в воздухе чёрным пеплом.

— Вижу! — произнёс Виталий Петрович. В горле его внезапно пересохло. Голос стал осевшим, осипшим. — Вижу, что нет. Но при чём же тогда «всадники на лосях»?

— Ни при чём, — ответил Скокс. — Юмор такой. Фигура речи.

— А-а-а... Кгрм-кхе-кхе... — дознаватель закашлялся. — Фигура речи? Я-то подумал, что, возможно, имелось в виду — черти. А это у вас юмор, значит, такой? Так, что ли?.. — следователь поднял руки над головою, растопырил пальцы, изображая рога. — Так?..

Он не сознавал уже, что делает, что говорит. Чёрные хлопья ещё плавали в воздухе, кружили перед глазами, мешали сосредоточиться. Мозг цепенел от ледяного ужаса. Виталий Петрович чуял смертную тоску и совершенно ясно понимал причину своего ужаса. Дело в том, что в ночном посетителе человеческое перемешано было с неизвестным.

— Так вы... Часть силы, что вечно хочет зла, — лепетал Виталий Петрович. — Это про вас я только что читал в истории болезни. Абсолютное зло.

— Ошибаетесь, — ответил демон. — Я ничего не хочу. Ни зла, ни добра. Мне всё равно. Абсолютное равнодушие. Это гораздо страшнее для всех вас.

«Кот Козя! — ударило в висках, больно стало пульсировать, прорываться изнутри. — Совсем... один там... Останется... Один в мире... В доме... пустом...»

— Да. Так. Теперь хорошо, — сказал Скокс. — Замри!

Следователь повалился ничком. Голова глухо упала, угодив пробитым лбом прямо на серединку папки. С небольшим запозданием упали и поднятые руки, горестно плеснули мёртвыми ладонями по столу.

Душегуб, ухмыльнувшись, пошутил:

— Позвольте и вам преставиться.

Затем Амадей Вольфганг Готфрид Скокс, которого нет, осторожно приподнял мёртвую голову, стал вытаскивать заветную папку с материалами дела. На столешнице под делом струилась, растекалась свежая кровь. Скокс взял папку за самые уголки, брезгливо отставив кривые мизинцы в сторону, чтобы не запятнать лап. Напрасные усилия! В одну секунду не только картонная обложка, но и вся исписанная бумага, что находилась внутри, все эти стрелки, кружки, цифры, весь подробный план захвата мира — вся эта ничтожная дребедень успела насквозь пропитаться горячей и ещё живой человечьей кровью.


 

Эпилог

Что известно нам о дальнейшей судьбе Виталия Петровича Мухи, дознавателя? В сущности, доброго, хотя не очень здорового, не очень счастливого человека. Утвердительно сказать нельзя ничего. Но, согласно с христианскими представлениями о посмертной участи людей, — душа оставляет тело и уходит на небеса. На суд Божий. Унося с собой чувства, мысли, память и все впечатления земной своей жизни, которыми успела насквозь пропитаться. Однако перед дальней дорогой скитается по земле ещё три дня и три ночи, прощаясь с привычными местами.

Могучий клён возносил к небу остекленевшие от мороза ветви. Ранние зимние сумерки опускались на город. Послышался нарастающий гул, содрогнулась земля. Искры инея посыпались сверху. Пролетела с грохотом электричка с уютно освещёнными окнами, и долго ещё вихрилась, летела вслед за ней радостная сумятица позёмки. Два санитара в белых халатах, надетых поверх стёганых курток, возились около платформы на отлогом откосе. Оба были слегка навеселе и, скрипя снежком, топтались вокруг сугроба. Ветерок румянил санитарам щёки и носы. Третий, водитель, наблюдал за ними из машины, что стояла внизу. В иные дни он помогал санитарам, но сегодня по случаю крепкого мороза предпочёл остаться в натопленной кабине. Только включил фары.

Пожилой санитар наклонился, смахнул рукавицей иней с лица лежащего навзничь человека.

— Плакал мёртвый, — заметил он. — Что у них ногти растут и щетина, сам убеждался. А этот плакал.

— Да ну? — молодой дышал на красные, озябшие пальцы.

— Меняемся! — приказал пожилой. — Бери за плечи.

— С лёгкого конца норовишь, — проворчал молодой, уступая. — Ты вот, Михалыч, всегда так.

Молодой санитар поменялся местами с пожилым, взялся было за плечи покойника, но замешкался. Сунул руку под обшлаг мёрзлого бушлата, пошарил на груди у мертвеца.

— Оп-па!

Вытащил подстаканник. Потёр рукавом тусклый металл.

— Серебряный, кажись.

— Откуда у бомжа серебряный? — сказал пожилой, досадуя на то, что сам не догадался обыскать бомжа.

— Серебряный! — крикнул Бубенцов. — Вера подарила!..

Но санитары не услышали и не обернулись на его голос.

Всё это время Ерофей Бубенцов находился чуть повыше, на откосе, с любопытством наблюдая за вознёю санитаров. Какое-то небывалое, необычное одушевление смущало его. Но что именно томило сердце, не давало покоя, понять пока не мог. Он видел, как стелется под ногами позёмка, как ветер покачивает ветки, обросшие мохнатым инеем. Но при этом кожа не чувствовала ни ветра, ни снега, ни мороза. Как будто он видел всё это из-за стекла, или из завтрашнего дня, или вообще из какого-то иного измерения.

Бубенцов стал спускаться к санитарам. Здесь ему пришлось немного приподняться над землёю и повиснуть, чтобы заглянуть сверху, через плечо старшего. Лицо мёртвого человека, лежавшего на носилках, показалось ему знакомым. Да и вся мизансцена с ничтожными диалогами могильщиков казалась повторением известного. Всё, что они делали, произносили, и даже то, что они думали, — он знал наперёд. Впрочем, ситуация и в самом деле как будто повторялась. Точно так же и с таким же точно интересом рассматривал он когда-то свою разложенную на софе одежду, собираясь в Колонный зал Дома Союзов. Кое-что, правда, теперь прибавилось. Прибавился объём. Лежащий перед ним на сугробе двойник был выпуклый. Выпуклый и неподвижный, словно кукла или манекен.

Молодой санитар, уложив косную восковую копию на носилки, снова пошарил рукою в снегу, принялся разгребать... Сдвинул в сторону занесённый снегом картон.

— Ух ты! Да тут ещё один. Одна, вернее.

Женщина с белым, заледенелым лицом, вызволенная из-под снега, была, кажется, Верой. Ерошка протянул руку, но напрасно. Ни на что повлиять здесь он уже не мог. Всё, что следовало, было им уже сделано.

«Какая красивая! Какая страшная, строгая, пронзительная красота!..» — думал он с восторгом. Наклонился поближе, не дыша, разглядывал милый образ.

Санитары между тем уносили на носилках восковую куклу, достоверно изображавшую его самого. Но Ерофею не было до этого никакого дела. Непрерывный тоскливый вой внезапно утих. Вместе с телом уносили санитары и тот мучительный ультразвук тоски, что сверлил всё это время его мозг, изводил, изматывал душу. Уносили ненужную, иллюзорную жизнь. В наступившей отрадной тишине ясно прозвучал родимый голос. Ерофей поднял голову, обернулся на зов. В ослепительном свете увидел ту, что окликала его. Это была его подлинная жизнь. Блаженная, благословенная. Это была его настоящая Вера!

«Так во-от...» Бубенцов заплакал снова, но теперь уже от небывалого, невыносимого счастья. Только теперь, только теперь понял он всю разницу. Только теперь всем своим существом разглядел, постигнул, чем же отличается истинно Прекрасное от просто красивого! И какая между ними устроена непроходимая пропасть!

Чем же? Ну?.. Какая же пропасть?

А вот этого выразить, объяснить он уже не мог. Увы. Не бывало никогда таких слов в человечьем обиходе. Не бывало. Обычные же слова, к которым мы привыкли и которые всегда у нас под рукою, все они, к сожалению — трёхмерны.

Конец







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0