Алена и Мисюсь, или Лисьи чары

Леонид Евгеньевич Бежин (Ба­дылкин) родился в 1949 году в Моск­ве, на Арбате. Окончил Институт стран Азии и Африки при МГУ. Защитил диссертацию по классической китайской поэзии.

Ректор Института журналистики и литературного творчества.

Автор романов «Сад Иосифа», «Мох», «Деревня Хэ», «Костюм Адама», «Тайное общество любителей плохой погоды», а также книг о Данииле Андрееве, старце Федоре Кузьмиче, Серафиме Саровском и др.

Был ведущим телепередачи «Книж­ный двор» и радиопередачи «Восток и Запад». Вел ряд журнальных проектов.

Лауреат премии имени М.А. Шо­лохова (1990), Бунинской премии (2015). Член Союза писателей России.


Глава первая

Потомок Конфуция допускает вольность в суждениях

Меня зовут Кун Бобо — я потомок Конфуция в сто четвертом поколении, чем когда-то очень гордился, пока эту дурь не вышибли из моей головы. Да и сам я словам моего многомудрого предка стал предпочитать то, о чем Конфуций никогда не говорил, по утверждению его преданных учеников (впрочем, среди них попадались и тупицы). Они-то наседали, допытывались: скажи, скажи, а он — ни слова. С загадочной улыбкой молчал. Лишь разглаживал свою пышную бороду, седую по краям и такую рыжую по центру, словно в нее был вделан лисий хвост, и касался струн расписных гуслей сухонькой, морщинистой ладонью.

И это молчание для меня оказалось весомее и ценнее слов. В нем я обрел истину — великое и сокровенное Дао.

Принято считать, что у Дао нет имени. Любой вам скажет: Оно, мол, неназываемо и невыразимо. Я преклоняюсь перед теми, кто придерживается подобного мнения, но при этом хочу заметить, что у моего Дао имя есть, и могу его назвать: деньги. Да, деньги — вот мое Дао; во всяком случае, сейчас (раньше-то все было иначе). Деньгами я обладаю в несчетном количестве. Меня от них всего распирает — как бы не лопнуть. Я — один из новых китайских магнатов, олигархов, миллионеров (вообще-то я миллиардер, но культурная революция некогда приучила меня к скромности, поэтому предпочитаю именоваться миллионером).

Я владею недвижимостью по всему Старому свету: в Лондоне, Мадриде, Риме, Париже, на юге Франции (через подставных лиц) и в прочих местах, способных похвастаться своими чарующими красотами и буржуазной респектабельностью. И даже не просто владею, но испытываю изощренное наслаждение оттого, что, скупая замки, особняки, приморские виллы, пляжи и парки, мне удается разорить их бывших хозяев и вынудить продать за гроши свои владения. Это — моя личная месть Европе за поражение в развязанных ею гнусных, бандитских опиумных войнах и учиненный грабеж, вывоз бесценных сокровищ.

И опять же из мести живу я не в своих европейских владениях, а на благословенном юге Китая, в Сучжоу, едва ли не прекраснейшем городе из всех городов Поднебесной. Право же, второго такого нет, недаром великий Цао Сюэцинь поселил там утонченно-прекрасную, гневливую и болезненную Линь Дайюй, героиню своего романа «Сон в красном тереме». Во всяком случае, судя по отдельным ремаркам, свои детские годы она провела именно здесь. Можно смело поручиться, что Линь Дайюй гуляла по дорожкам нашего сада (я словно бы различаю отпечатки ее грациозно-маленьких ступней), любуясь из решетчатых окон беседок шафрановыми от солнца, илистыми заводями и слагая в уме строфы будущих стихотворений на самые разные случаи — от цветения сливы до наступления ранних холодов и первого снега.

Впрочем, первый снег у нас на юге такой ломкий и хрупкий, что под ним почти не гнутся лепестки кувшинок и его не боятся даже поздние бабочки, разодетые в узорные шелка, словно гаремные красавицы.

Своими каналами Сучжоу напоминает мне Венецию, Амстердам или Петербург, где я не раз бывал. Но все-таки для меня, китайца, Сучжоу еще прекраснее, особенно по утрам, когда над гладью вод скользит голубая дымка и лодочники развозят по рынкам свежую зелень, связки пойманной рыбы, рис и овощи и открываются антикварные лавки с ощеренными резными драконами, нефритовыми пучеглазыми жабами в окнах и развешанными по стенам свитками живописи.

Лавочники снимают их с помощью бамбуковых шестов или приставных лесенок, бережно свертывают, обматывают красной лентой и укладывают в футляр. У них это так ловко получается, что я им немного завидую, и мне хочется самому забраться на лесенку и снять со стены свиток.

Впрочем, это не зависть. Просто я так баснословно богат, что мне от этого иногда бывает скучно, и я ищу для себя самых невинных развлечений.

Мои рыболовецкие шхуны, автомобильные заводы, велосипедные фабрики, сверкающие огнями многоэтажные магазины с выкатывающими из подвалов электрокарами, груженными модным ширпотребом, кажутся мне медовыми палочками, на которые, словно осы, налипают деньги. Также и капиталы, вложенные в разные банки, приносят мне неслыханную прибыль.

При этом я делюсь с государством и исправно плачу налоги. Поэтому я обласкан властями, и меня часто вызывают в Пекин.

Вызывают якобы для вручения очередной награды за предприимчивость и патриотизм, а на самом деле и для тайных консультаций, поскольку я не раз выполнял деликатные поручения во Франции, Бельгии и России.

Кстати, там, в России, живет мой близкий друг, ныне известный ученый, лауреат и орденоносец, которого я знал еще мальчишкой, желторотым студентом по имени Николай. Когда-то он учился у нас в Нанкине, и мы вместе приветствовали культурную револю... Виноват, обмолвился: не приветствовали, конечно (такие у меня шуточки), а спасались от ее ужасов, впрочем во многом преувеличенных и раздутых — да простится мне подобная вольность суждений...

При всем почтении к властям, олицетворяющим в сознании китайцев светлую, благую силу Ян, я не теряю давних связей с темным криминальным миром, процветающим под знаком Инь, и без всякой ложной щепетильности пользуюсь его услугами. Правда, при этом не опускаюсь до убийств (все-таки имя моего предка обязывает), но не брезгую подкупом, шантажом и вымогательством.

Мой друг Николай в письмах мягко упрекает меня за это, но при этом стыдливо признает, что и в России происходит то же самое. Там и вовсе не разберешь, где криминал и где власть, где Инь и где Ян, кого мочить в подворотне и кому на гуслях играть.

Также я негласно поддерживаю диссидентов, и испытанных, матерых, и сопляков, готовых за подачки в виде грантов исполнить любое сальто-мортале (правда, на площадь Тяньаньмэнь больше никто не выходит, опасаясь, что семьям придется оплачивать счета за всаженные в них пули). Поддерживаю на тот случай, если... Мир ведь великая книга перемен, и кто знает, что нас ждет завтра.


 

Глава вторая

Старина Ли подражает повадкам лис

Для того чтобы разгонять скуку, навеянную пучеглазой жабой, символом богатства и процветания (я все-таки купил себе одну такую), я содержу собственную актерскую труппу, разыгрывающую сцены из «Троецарствия», «Речных заводей» и того же «Сна в красном тереме». Мои актеры мастерски исполняют танцы с мечом и разноцветными лентами, обвивающими их, как змеи, жонглируют горящими факелами. Они выделывают всякие трюки и фокусы, кувыркаются, садятся на шпагат, поют и говорят высокими, фальцетными голосами, словно им перетянули горло жгутом.

Но такова наша опера: европейским варварам, воевавшим за право сбывать у нас опиум, ее не понять.

По моей особой просьбе один из актеров, желтобородый старина Ли, как я его называю, искусно подражает повадкам лис: крадется, припадая к земле, принюхивается, ловит невидимую добычу и потрошит ее, отфыркиваясь от прилипших к морде перьев. Я при этом захожусь от восторга, исступленно топаю ногами и бешено аплодирую в нарушение всякого этикета. Разумеется, при этом никто, даже самые завзятые пуритане, ревнители строгих нравов, не смеет хотя бы намеком выказать мне свое недовольство, в осуждение кашлянуть или слегка поморщиться.

Не смеет, во-первых, потому, что, черт возьми, я здесь хозяин и мне все позволено, а во-вторых, потому, что восторженное безумие — такая же черта нашего национального характера, как трезвость и практицизм (вспомнить хотя бы Баоюя, китайского маджнуна[1], обезумевшего от любви к Линь Дайюй).

Да и к лисам у меня особое отношение — совершенно особое, уверяю, и все об этом прекрасно знают...

Скамейки, стулья и кресла для зрителей у меня всегда заполнены: множество родственников, приживалов, друзей, деловых партнеров, скрывающихся от полиции сомнительных личностей гостит в моем доме. Да и соседи, простодушные любители театра, заходят, чтобы полюбоваться таким зрелищем.

Да, гостей множество, но сам я одинок и даже не пытался ни разу жениться, хотя многие богатые семьи из числа новых миллионщиков и толстосумов мечтали бы породниться со мной. Свах они, конечно, не засылают, но совершают тонкие дипломатические маневры, предлагая мне невесту под видом выгодного кредита или пакета акций.

Я же — убежденный холостяк, что, конечно, странно для китайца. Но к моим странностям привыкли и даже считают их чем-то вроде почетной болезни — такой, как алкоголизм или боязнь замкнутого пространства.

Никого не удивляет, что я, к примеру, так ненавижу комнатных собачек, золотых рыбок и говорящих попугаев: дарить их мне или втихомолку приносить в дом равносильно оскорблению. Но в загончике у меня живет лиса — моя причуда, утешение и забава.

Зовут ее Ху Седьмая, поскольку продававший мою лису торговец уверял, что она родилась седьмой по счету. Загончик у нее обит мягким бархатом и устлан расшитым ирисами шелком. Спит она на подушке из гусиного пуха. Лучшие повара готовят для Ху Седьмой самые изысканные блюда. Для нее покупают живых откормленных фазанов, чтобы она перекусывала им горло, душила их и потрошила. Ее выводят гулять в драгоценном ошейнике, и ей воздают всевозможные почести, словно живущей при императорском дворе высокопоставленной особе.

Словом, она — маленький божок, идол моего дома.

Многие ломают голову над тем, чем она заслужила подобное положение. Обо мне распускают слухи, будто я чернокнижник, заклинающий лис и оборотней. Другие утверждают, что лиса помогает мне прокручивать капиталы и играть на бирже. Есть и множество иных, подчас самых фантастических версий.

Все они ложны, и все они отчасти верны, поскольку моя лиса обеспечивает для меня достоверное присутствие той, кому я обязан жизнью, счастьем и благосостоянием. Кроме того, она одарила меня редкой по красоте, драгоценной жемчужиной — подобную держит в когтях дракон, вздымающийся из пучины вод.

Если кто не знает, что такое достоверное присутствие, не беда: пусть прочтет моего предка Конфуция. Но если кто никогда не держал в руках жемчужину, зовущуюся любовью, ему на этом свете никто не поможет.


 

Глава третья

Я не в претензии

В моей стране всегда вежливо презирали варваров и дикарей, обитающих на рыжевато-бурых степных равнинах за Великой стеной. Из презрения снаряжали против них карательные отряды, отрубавшие руки и ноги смутьянам, выжигавшие дотла их юрты и стойбища. Из вежливости посылали их предводителям щедрые подарки и невест — разодетых в шелка, нарумяненных куколок с жемчужными подвесками, воспитанных при императорском дворе.

Однако время от времени мы сами впадали в дичайшее варварство. Последний раз на моей памяти это случилось в 1966 году, при великом кормчем Мао Цзэдуне, учинившем у нас расправу над либералами под названием культурной революции. И, как это ни парадоксально, если бы не учинил, Китай впоследствии рухнул бы так же, как распался Советский союз. Поэтому по секрету признаюсь: я хоть и пострадал от бесчинства хунвейбинов, наших молодых варваров, но не в претензии на них, если брать по большому счету. Конечно, лилась кровь, как при всякой революции. Но все это была та же пекинская опера, те же танцы с мечом и разноцветными лентами. Да и сам я остался жив, поэтому какие уж там претензии (тем более что мои страдания обернулись нечаянным, нежданным и небывалым счастьем).

В том самом 1966 году я окончил Нанкинский университет. В числе лучших я защитил диплом, обмытый на университетской пирушке примерно так же, как когда-то обмывали и умащали благоуханиями фигурку Будды. На прощание обнял и поцеловал моего бодхисаттву[2] — старого, с отечно-желтым лицом, дрожащими локтями и ясным взором профессора Гао, водившего меня по лабиринтам классической древности (кроме того, он хорошо знал русский язык), и вернулся домой.

Вернулся, чтобы написать книгу о философии Дун Чжуншу, великого систематизатора конфуцианской науки, жившего при династии Хань. Вернее, об одном ее сокровенном аспекте, еще не вполне раскрытом и понятом в научных трудах. Мне же по моей самоуверенности казалось, что я раскрою и пойму сокровенную суть учения Дуна о том, что человек подобен Небу.

Не правда ли, в этом есть что-то притягательное? Я бы даже сказал, окрыляющее? Человек со всеми его страстишками, азартный картежник, ревнивец (у нас ревнуют не к женщинам, а к удаче и успеху), завистник, доносчик, оказывается, несет в себе Небо.

О, об этом стоило написать! Но как только я засел за книги, тут-то и началось...

Я жил вместе с престарелыми родителями, чьи лица казались мне сморщенными и рассохшимися, как старая черепица, покрывавшая крышу нашего дома. Это моя вина, что ее до сих пор не починили — не выворотили старую черепицу и не заменили новой. Я вечно корпел над своими книгами, и мне некогда было отвлечься на такую досадную мелочь, как крыша. Родители мои не решались меня потревожить, но в глубине души страдали из-за ветшающей, местами провалившейся, протекавшей крыши (будь она неладна, приходилось тазы подставлять).

И вот из-за этих страданий все морщинки и трещины черепицы — как знак немого укора, обращенного ко мне, — перешли на их лица. Мне стыдно из-за этого, я тоже страдаю, но никак не соберусь взяться за починку.

А все книги, книги: их накопилось у меня столько же, сколько кирпичей в нашей Великой стене. Конечно, мать и отец гордились, что я ученый (у нас этим всегда гордятся), и не смели жаловаться. Только морщины на лицах становились все глубже, их мучил надсадный кашель, и ходить по двору, держась за поясницу, им было все труднее.

Свои последние силы они отдавали саду, разбитому в уголке двора. Конечно, он у нас не такой пышный и великолепный, как главный городской сад, но знатоки (слава Небу, они еще не перевелись) считают, что по своей сокровенной изысканности он не уступит лучшим образцам садового искусства.

О, китайский сад!

Это целое мироздание, заключенное в пятнистых стволах бамбука, причудливом — фантастических очертаний — камне, мостике через ручей, маленькой, потаенной беседке. И конечно, в цветах: хризантемах, орхидеях, пионах и ирисах. Чтобы вырастить настоящую хризантему, надо стать не только умелым садовником, но и мудрецом, постигшим последнюю тайну природы.

Я, может быть, тоже написал бы об этом книгу, тем более что кое-какие заготовки у меня имелись. Но тут нагрянули оболваненные юнцы, именовавшие себя красными охранниками (впрочем, чем они хуже нынешних, таких же оболваненных, бессмысленно тыкающих в свои мобильники, как те тыкали в свои цитатники). На глазах родителей они вытоптали и сожгли наш сад, после чего отец и мать от полученного потрясения лишились дара речи, почти ослепли и впали в детство.

Перед моими окнами хунвейбины стали горланить революционные лозунги, призывавшие покончить с ревизионизмом. Меня, потомка Конфуция, причислили к таким же интеллигентным выродкам и ублюдкам, как и мой предок, избили до полусмерти, сожгли мою библиотеку и разбили вдребезги фарфоровую фигурку Пу Сунлина, летописца лисьих чар и наваждений.

Упоительное чтение этот Пу Сунлин, доложу я вам.

Я читал его, чтобы немного отвлечься от кропотливых философских штудий. Фигурка, купленная в лавке, стояла на моем столе. Дюжий, рябой, с рыжеватым отливом волос, словно тронутых подпалинами, похожий на матерого лиса красный охранник сначала отшиб ей голову прикладом винтовки. Причем я заметил, что из горловины вышел легкий дымок, из которого причудливо соткалась матерая лисья морда — точь-в-точь как у моего мучителя.

Это сходство разозлило его, и он искрошил фигурку каблуками своих армейских сапог (для хунвейбинов открыли склады воинской части).

— Будешь знать, как насмехаться, интеллигентское отродье. Вот я устрою тебе лисью свадьбу, чтобы ты не шлялся больше по университетам и не бахвалился своим родством с Конфуцием, — пригрозил он, и, поскольку мы оба были местные, я понял, что скрывалось за этой угрозой.


 

Глава четвертая

Лисий морок

Меня сослали на перевоспитание в горную деревушку Лисья нора, куда вела петлявшая между каменных глыб дорога с обветшалым бревенчатым настилом и прохудившимися навесами на случай схода лавин. Деревушку назвали так не случайно, и название это явно не от людского измышления, а от лисьего умысла. Во всяком случае, так утверждали жители деревни. Они не единожды из суеверия просили ее переименовать во что угодно (хотя бы в Барсучью нору), лишь бы каждый раз не поминать проклятую лисью нечисть.

Но почему-то их прошения, составленные деревенскими грамотеями, словно по лисьему наваждению, терялись и бесследно исчезали. Или их измельчали в крошку голодные мыши, бросавшиеся на них как на лакомство. Или и того чудеснее: бумага вдруг истлевала, а написанные на ней иероглифические знаки превращались в рыжих муравьев с яичными головами, расползавшихся по всем углам. А иной раз те же знаки — всем на изумление — повисали в воздухе комариным роем, изнывая от собственного протяжного, сладостного нытья...

Повторяю, так рассказывали об этом обитатели деревни — полуграмотные простецы. Разумеется, они по наивности верили в лисьи чары, козни, плутни и смертельно боялись лис. Лисы вселяли во всех мистический ужас, поэтому на них не охотились, не ставили капканов. И лису, по здешним поверьям, можно было лишь отпугнуть выстрелом из ружья, но никак не убить, иначе самому несдобровать. За мертвую отомстят ее сородичи и устроят такой погром, кавардак и ад кромешный, что позавидуешь участи покойников, спящих в гробу.

Впрочем, и до покойников добирались, о чем я еще скажу...

Жители уверяли, что лисы похищают людей и требуют за них выкуп. По их словам, сколько раз такое бывало! Здешний старик или старуха отправятся в лес за хворостом, отойдут от дороги шагов на десять и бесследно исчезнут, пропадут, канут: одолеет их лисий морок.

Принимая облик обольстительных красавиц, эти чертовки соблазняют молодых парней и уводят их от жен. Глядь — вчера женился, а сегодня уж с лисой крутит шашни, тем более что та в искусстве спальни мастерица непревзойденная.

Лисы разоряют дома, пугают прохожих (особенно одиноких путников в горах) и устраивают на чердаках ночные шабаши.

Более того, они якобы разрывают лапами могилы на кладбище и скачут по деревне с человечьими костями в зубах. Вместо фонарей освещают себе дорогу вставленными в черепа свечами и творят прочие бесчинства и непотребства.

Много раз жители деревни просили прислать войска, чтобы утихомирить лис, но над ними только смеялись и считали их сумасшедшими. Я тоже, признаться, подсмеивался над ними, слыша подобные рассказы, но деревню Лисья нора все-таки обходил стороной — так, на всякий случай, помня о том, что мой предок Конфуций хотя никогда не поминал нечистую силу, тем не менее верил в ее существование.

И вот меня с узлами и чемоданами отправили прямехонько в Лисью нору...

Меня там не били — только грозили мне кулаками, материли, пинали и толкали, да и то без особого азарта. Для хунвейбинов, которые привезли меня связанного в телеге с затеками зловонной навозной жижи на дне, занятия там вообще не нашлось. Чем им, бедным, себя потешить, если во всей округе нечего бить, крушить и ломать! Древняя буддийская кумирня и так разрушена, статуи выкрадены, а двор весь изрыт и перекопан (искали золото).

Поэтому меня просто бросили посреди деревни и пообещали отшибить башку (великая честь после фарфорового Пу Сунлина), если я попытаюсь тайком сбежать — спуститься с гор и вернуться домой.


 

Глава пятая

Пустующий флигель матушки Лао

Лишь только телега хунвейбинов прогрохотала по бревенчатому настилу горной дороги, серпантином спускавшейся вниз (колеса на поворотах нависали над пропастью), меня обступили здешние крестьяне. Они повыползали из своих домишек, как лисы из нор, — по преимуществу беззубые, одетые в лохмотья старики и старухи со вспученными от голода животами и выступавшими ребрами. Было и несколько молодых парней, по виду деревенских дурачков или идиотов — с застывшими ухмылками на лицах и тягуче-жалобными голосами. Была и нарумяненная девушка — по всем повадкам здешняя проститутка.

Склоняясь надо мной, все они, и старики и молодые, с пугливой участливостью заглядывали мне в лицо. Они цокали языком, причмокивали, шамкали и бормотали с таким чудовищным здешним акцентом, что я почти ничего не понимал. Лишь с напряжением прислушавшись, я уловил, что они мне сочувствуют и совещаются о том, как мне помочь.

Лекаря среди них не нашлось. По их словам, где-то в горной хижине жили даосы, умевшие врачевать заклинаниями и талисманами. Но как до них добраться, никто толком не знал, сами же они спускались в деревню очень редко. Правда, их можно было вызвать особым даосским свистом, но последний здешний старик, владевший этим искусством, к несчастью, недавно умер, учеников же у него не осталось.

Тем не менее без помощи меня не оставили. Кто-то сердобольный принес родниковую воду в кувшине, чтобы омыть мне лицо, кто-то — чашечку засохшего риса и палочки для еды, кто-то — собственного изготовления, на редкость вонючую (значит, целебную!) мазь и листья подорожника — приложить к ранам.

Когда мне чуть-чуть полегчало, меня отвели к бородатой старухе с персиковой лысиной, сквозящей сквозь редкие седые волосы, заплывшим, слезящимся глазом и похожей на слоистый гриб бородавкой за ухом — матушке Лао. Мне доверительно шепнули, что она наполовину мужчина, наполовину женщина и вообще лиса-оборотень (это была излюбленная здешняя шутка — называть всех оборотнями).

Матушка Лао отвела мне за умеренную плату пустовавший флигель, где некогда жила ее дочь, по словам старухи, ставшая небесной феей — летчицей в авиаполку (все стены были оклеены фотографиями самолетов). Во флигеле матушка разложила мои вещи и книги, замаскированные под сочинения великого кормчего (обложки пришлось заменить, иначе бы не удалось взять книги с собой). Она уложила меня на кан (так у нас называют лежанку), пододвинула жаровню с догоравшими углями, укрыла шкурой горного козла и целую неделю выхаживала, отпаивала разными отварами, пока я не окреп и не смог вставать.

— Чем отплачу вам за доброту, матушка? — спросил я, низко ей поклонившись в знак благодарности за то, что выше всякой платы. — Вы меня спасли. Воскресили из мертвых.

— Да уж ты и впрямь был дохляк. Чем отплатишь-то? — Она усмехнулась и оценивающе на меня посмотрела. — А вот выпей со мной винца да обними меня так, чтобы я согрелась, а то от холода зуб на зуб не попадает.

Я сдержанно улыбнулся, снисходительно принимая ее сомнительную шутку.

— Не пью я, матушка.

Она слегка задумалась над тем, отнести ли мою воздержанность к достоинствам или причислить к недостаткам. Так и не решив этого вопроса, матушка Лао сказала:

— Тогда хоть постереги ночью мою курицу от здешних лисиц — вот и будет плата. Курица-то одна у меня осталась — все мое богатство. Хоть перед смертью сварю и напоследок порадуюсь.

— А что, пошаливают лисицы?

— Перед курятником всю землю изрыли. Мне в окно стучат: «Выдай нам твою рябую, а то дом подожжем и тебя на чучело пустим».

— Ну, матушка, так не бывает. Ты что же — сама еле-еле шамкаешь, а лисий язык понимаешь?

— А ты пожил бы здесь, среди этого отродья, и тоже выучился бы — что твой профессор.

Я на всякий случай осторожно спросил:

— А откуда ты знаешь о моем профессоре?

— Я это так, к примеру... — Она отвела глаза и вернулась к прежнему разговору. — Что лисий язык? Лисий-то не хуже других — лягушачьего, змеиного. Да они и по-нашему могут, только с особым выговором. У нас вся деревня этот лисий выговор переняла. Так постережешь, милок?

— Ладно, матушка, давай колотушку — постерегу, так и быть.

— Что колотушку — у меня ружье на них припасено. Без ружья у нас никак. Кроме ружья-то, они ничего не боятся. Только ты не в них, а в воздух стреляй, чтобы отпугнуть. Убивать лису нельзя, а то хуже будет.

Я посчитал необходимым ее слегка поправить:

— Матушка, это суеверие. У нас иные люди пострашней лисиц. Их надо бояться.

— Экий ты умный! «Суеверие»! Еще не женат небось. Вот будет тебе лисья свадьба...

К вечеру старуха принесла мне винтовку со штыком, такую же, как у хунвейбинов, явно кем-то украденную на складе воинской части и проданную здесь за бесценок. Судя по засохшим крупинкам земли на штыке, старуха вскапывала им огород. Кроме того, она явно использовала винтовку как подпорку для яблонь (яблоневый лепесток прилип к затвору).

Перед тем как отправить на ночное дежурство, угостила меня каким-то жидким варевом из пшена, древесной коры и диких трав. Жуткая гадость — я зачерпнул лишь несколько ложек (суп у нас едят фарфоровыми ложками-лодочками). Сунула мне оберег — замысловатый даосский талисман. Дала подбитое грязной ватой, рваное одеяло, чтобы я укутался.

И к ночи выпроводила...


 

Глава шестая

Погрозила мне лапой

Мы, китайцы, умудренные знатоки и ценители снов. У нас только святые не позволяют себе видеть сны, считая это грехом и соблазном, и поэтому спят без сновидений, прочие же люди, особенно художники и поэты, охотно (страстно, упоенно) отдаются чарам сна. Бывает, сам изумляешься, какое причудливое сновидение тебя посетило. Ночные грезы так смешались с явью, что меж ними исчезла даже зыбкая граница. И возникает чувство, словно у древнего философа Чжуанцзы, который, проснувшись, долго не мог понять, снилось ли ему, будто он бабочка, весело и беззаботно порхающая над лугом, или бабочке снится, что она — Чжуанцзы.

Во сне мы как бы проживаем вторую жизнь, гораздо более красочную и богатую событиями, чем обычное, каждодневное существование с заботами о хлебе насущном. Во снах возможно волшебство и необыкновенные приключения. К тому же по снам мы узнаем будущее, ведь сны так часто сбываются.

Добавлю к этому, что видеть сны для нас — высокое искусство, требующее особого, тонкого настроя души. Мы разбираемся в снах как в сортах чая, видах крабов или укусах комара. Сны мы, как истинные знатоки и ученые, распределяем по категориям — от высших к низшим. Грубые сны мы отвергаем и стараемся поскорее забыть. Зато утонченные, исполненные чарующей неги сны мы смакуем, как терпкое вино, и носим в памяти, словно счастливое событие.

Вот и мне в ту ночь, когда я сторожил старухин курятник, приснился такой сон. Я бы назвал его сном высшей категории...

Ночь была осенняя, холодная, туманная. В заводи ручья дремали одноногие цапли. Запоздавшие стрижи и ласточки возвращались на ночлег в свои лесные гнезда. В горах кричали обезьяны, шумел водопад, стучали камни по дну опрокинутой лодки, как прачки стучат вальками.

Когда-то поэты умели описывать такие картины — не то что сейчас...

Я сел на порог покосившейся сторожки — как раз напротив курятника. Было слышно, как там внутри все вышагивала по жердочке, хлопала крыльями, квохтала и никак не могла успокоиться моя пеструшка. Видно, что-то чуяла, тревожилась, что-то ей блазнилось, не давало уснуть. Я завернулся в одеяло и тоже стал прислушиваться и приглядываться, не крадется ли рыжая бестия — полакомиться курятиной.

Но, наверное, плохой из меня сторож: с непривычки я заснул — провалился в темную, бездонную яму, так меня разморило. И во сне что-то стало со мной происходить, свойственное именно сну, причудливое, фантастическое и при этом точно совпадавшее с моей жизнью.

Вначале меня окружили благородного вида старцы с седыми, косматыми бровями — почему-то все на одно лицо, и все они носили имя моего философа — Дун Чжуншу. Затем оказалось, что это не Дун Чжуншу, а мой университетский профессор, с лицом, залитым кровью, и отрезанным ухом, которое он держал в руке. Я назвал его по имени и спросил: «С вами что-то случилось, профессор?» Он закивал головой и ответил: «Это ужасно, но меня казнили. Тебе грозит та же опасность. Но тебя спасет даосский свист». И стал свистеть как настоящий даос, хотя я точно знал, что он не был приверженцем даосизма, а преклонялся перед Конфуцием и ко мне относился с особой любовью именно как к его потомку.

От его свиста все вокруг закружилось в вихре, и из этого вихря стали выделяться смазанные, размытые фигуры людей, приобретая сходство с хунвейбинами, хотя головы у них были лисьи, а чешуя рыбья. «Хочешь соевого сыра?» — спрашивали они меня, и по каким-то признакам я догадывался, что соевый сыр — это Конфуций.

В конце концов они полностью превратились в рыб, бесшумно вздымавших плавники и немо разевавших овальные рты. Наступила такая тишина, что из ушей у меня потекла кровь, словно лопнули барабанные перепонки. Мне вдруг открылось — вспомнилось, что я одинок, стало невыносимо грустно и так захотелось любви, что я застонал, и мой стон разнесся по всей округе, словно эхо в горах. Я испугался, как бы кто-нибудь меня не услышал, и точно: на мой стон — во вращающихся радужных пятнах — явилась она — такая, какой нигде не могло быть, и в то же время странно совпадавшая со всем, что я знал и видел. Я только не мог сказать, красива ли она, словно красота утратила все признаки, позволявшие считать ее именно красотой, а не уродством.

Она куда-то меня звала, заманивала, завлекала, и я — не в силах противиться — послушно следовал за ней. И по мере движения одежды на нас обоих таяли, распадались, истлевали, пока мы не остались обнаженными, хотя при этом что-то меня убеждало, что мы по-прежнему одеты. Я потянулся к ней, и мы слились в долгом, томительном поцелуе, но в это время послышался тонкий даосский свист, и она исчезла.

Тут я внезапно проснулся, протер глаза и увидел, что к курятнику крадется лиса. Крадется, припадая к земле, принюхиваясь и стараясь стряхнуть с хвоста налипшие колючки.

Не целясь, я пальнул в нее и прострелил ей ухо. Она взвизгнула, огрызнулась, по-собачьи тявкнула и, как показалось (пригрезилось, почудилось), — погрозила мне лапой.


 

Глава седьмая

Откупилась

Я никому не рассказывал о ночном происшествии — даже матушке Лао, хотя она подробно меня расспрашивала, как прошла ночь. Ее расспросы мне показались слишком настойчивыми, если не сказать — назойливыми. Она явно выведывала, выпытывала, не случилось ли со мной чего-то необычного, и заглядывала мне в глаза так, словно догадывалась: я что-то скрываю, утаиваю, не договариваю.

Но я постарался заверить ее, что все было тихо и спокойно, и вскоре сам забыл об этом случае...

По утрам, когда рассвет золотил прозрачную бумагу, которой были заклеены окна, и клюв колодезного журавля вспыхивал на солнце, я уходил гулять. В озере постепенно гасла и исчезала лунная дорожка. Выныривали проголодавшиеся рыбы, оставляя на поверхности воды медленно таявшие круги. На опавших листьях клена белели крупинки инея. В желобе водостока вода застаивалась и мутнела от едва заметной измороси, и по ее поверхности скользили водомерки. Облетевшая слива расцветала снова, но на этот раз снежными цветами — причудливыми узорами из тающих комочков снега. А тишина стояла такая, что было слышно, как червяк гложет сердцевину старого платана.

Но я недолго наслаждался тишиной. Внезапно в деревню снова нагрянули хунвейбины на старых, разбитых мотоциклах и велосипедах. Они стреляли в воздух (срезанные выстрелами листья кружились над их головами), сиплыми голосами горланили революционные песни и славили председателя Мао, желая ему десять тысяч лет жизни и еще два раза по десять тысяч лет.

Старики и старухи со страху переполошились и все попрятались. Моя хозяйка матушка Лао унесла свою пеструшку и заперла в чулане — сначала на ключ, а затем и на засов. Я на всякий случай убрал со стола книги и письменные принадлежности, кисти, бумагу и тушечницу. Оставалось только ждать, что последует дальше: зачем к нам пожаловали красные охранники и с чем от нас уедут.

Оказалось, что на этот раз хунвейбины привезли с собой на перевоспитание двух девушек, настолько несхожих внешностью и по-разному одетых, что одну я мысленно прозвал Красавицей, а другую — без всяких обиняков — Дурнушкой. Красавица была, что называется, писаная. Узкие, опущенные плечи, нежный овал лица, тонкие — в ниточку — брови, чуть тронутые румянами щеки — ахнешь и залюбуешься. Таких у нас всегда сравнивали с феями, являвшимися в грезах и сновидениях.

А тут — наяву — фея.

В тщательно убранных волосах, заколотых длинной нефритовой шпилькой, у нее белела хризантема. На ней были красная юбка и расшитая орхидеями безрукавка. Руки она грела в изящной, отороченной мехом муфте. Во рту держала кусочек растения вроде алоэ, придававший приятную свежесть дыханию.

С красавицей хунвейбины обращались очень учтиво, чуть ли не раскланивались перед ней и уж во всяком случае не лезли со своей революционной долбежкой, не заставляли зачитывать вслух цитатник. Напротив, краснея от натуги, неуклюже старались выказать свою образованность — так сказать, вытряхивали из себя последние крохи и пытались что-то промычать о «Троецарствии» и «Речных заводях». Она их вежливо и снисходительно выслушивала и даже удостаивала ответных реплик, столь изысканных и остроумных, что они слушали, разинув рты.

Зато ее подругу (или сестру — я поначалу не разобрал) они били, пинали, щипали, материли и чуть ли не мочились на нее. Она же безропотно это сносила и даже угодливо кланялась в ответ на побои и оскорбления, даже не взывая о пощаде, сознавая свое положение несчастной дурнушки. Красавица же вовсе не пыталась за нее заступиться. Напротив, она словно бы поощряла этих отпетых негодяев на всевозможные издевательства. И это наводило на мысль, что она откупилась ею от хунвейбинов и постаралась их всячески задобрить, лишь бы все побои, синяки и ссадины доставались бедной Дурнушке.

После обеда хунвейбины согнали стариков и старух и устроили посреди деревни митинг, славящий «великого кормчего» и призывающий истреблять ревизионистскую заразу.

После митинга вызвали и допросили меня. Им нужно было знать, как я перевоспитываюсь. Я рассказал, что мету улицы, копаюсь в огороде и сторожу курятники. Попросили показать руки. К счастью, руки были покрыты мозолями, ссадинами и измазаны грязью. При виде этого они одобрительно покачали головой. «Смотри, эта падаль и впрямь перевоспитывается», — сказал самый старший из них, тот, который разбил вдребезги фигурку у меня на столе.

Заметив, что у меня пробивается бородка, придающая моему лицу некий шарм, они презрительно назвали меня красавчиком, а затем усадили на стул и стали сбривать ее ножом как буржуазный пережиток. Нож несколько раз скользнул по моей шее и задержался под кадыком, словно борясь с искушением проткнуть мне горло. «Сейчас зарежут», — подумал я и тихонько присвистнул. Мой доморощенный парикмахер вздрогнул, выронил нож, нагнулся за ним, пошарил у себя под ногами, а когда снова разогнулся, чтобы продолжить свою пытку, меня уже не было в кресле...

После этого они уехали, оставив двух девушек на мое попечение и пообещав месяца через два приехать снова. Приехать и вырвать у меня кадык, если они к тому времени не перевоспитаются.


 

Глава восьмая

Тайная служанка

Я помог девушкам устроиться в доме одного старика, на вид весьма почтенного, с седыми усами и румяным лицом — дядюшки Ду. Почтенного, но немного с придурью, как о нем поговаривали в деревне. Поговаривали, добавляя при этом, что придурь-то так себе, безобидная: просто он вечно покашливает, что-то бормочет, похохатывает и шутки шутит. То уткой закрякает, то котом замяучит, то петухом запоет. А то возьмет и прикинется такой чудо-юдой, что оторопь возьмет, сердце в пятки уйдет и волосы на голове зашевелятся.

Старик притворялся неграмотным и говорил, что больше всего не любит умников, хотя сам иногда под видом глупости и дури высказывал нечто столь мудреное, что окружающие диву давались. В сундуке среди ненужного хлама хранил всякие редкости, вроде бронзовых зеркал и шаманских масок. Словом, был из тех деревенских простецов, которые могут и Лао-цзы наизусть прочесть, и по Книге перемен погадать.

Дядюшка Ду согласился приютить девушек, но при этом конечно же не удержался, крякнул, мяукнул, подмигнул и поставил условие: помимо обычной, положенной в таких случаях платы, они будут растирать ему поясницу и чесать спину. Они сначала удивились, растерялись, затем вознегодовали и хотели наотрез отказаться. Но он, хитрец, заверил их: это, мол, им зачтется как трудовая повинность, как свидетельство того, что они перевоспитываются. И показал, в каких местах надо особенно усердно растирать и чесать: над копчиком и под лопаткой.

Тогда они вздохнули и согласились — с моего молчаливого одобрения. Вернее, согласилась Красавица — согласилась и даже заверила старика, что он может быть спокоен: все будет сделано как положено. Дурнушка же промолчала, из чего следовало, что возиться со стариком придется именно ей, и она была к этому готова — покорно мирилась со своей участью.

Старик отвел им две комнаты, и я перенес туда их вещи — узлы и корзины. Они сразу принялись их распаковывать и раскладывать вещи. Причем самые дорогие и изысканные, явно принадлежавшие Красавице, они напоказ не выставляли. Напротив, старались разместить так, чтобы они не бросались в глаза и при появлении посторонних их можно было быстро спрятать.

Я в разборке вещей не участвовал и не пытался им помогать, пользуясь своим положением, чтобы понаблюдать за ними. Дурнушка показалась мне диковатой и молчаливой. Она совсем не улыбалась, смотрела исподлобья и держалась так, словно ее единственным желанием было чем-то занять руки. Но при этом было в ней что-то притягивающее, привлекательное, хотя и с трудом распознаваемое, словно бы скрытое под маской.

Иногда она тихонько напевала, иногда разговаривала — не со мной и не со своей хозяйкой, а с вещами, которые держала в руках, доставая их из коробочек, разглядывая и смахивая пыль. Я заметил, что особенно нравились ей зеркальца, хотя при посторонних она не смела в них посмотреться и, чтобы не возникал соблазн, держала подальше от глаз.

Все это казалось мне милым и привлекательным, но особенно — ее имя, несколько раз произнесенное Красавицей. Звали ее почти как чеховскую героиню из рассказа «Дом с мезонином» (как и многие китайцы, я любил русскую литературу и в университете даже изучал русский язык). Но только звали на китайский лад — не Мисюсь, а Мисюнь.

Красавицу же звали Алянь (почти Алена). С ней мы разговорились.

— Вы здесь уже давно? — спросила она меня с неким подобострастием, словно признавая за мной преимущество, заключавшееся в том, что я здесь давно, а они недавно.

Я ответил равнодушно, словно речь шла не о моем преимуществе, а о нашей общей беде:

— Давно.

— Значит, успели привыкнуть и осмотреться. Что вы скажете о здешних нравах? — Она заранее выказывала пренебрежение ко всему здешнему, в том числе нравам и обычаям. — Наверное, сплошные вздорные суеверия?

Я воспользовался случаем, чтобы поделиться своими наблюдениями:

— Да, вы только представьте себе, все поголовно верят в лис. Рассказывают о них такие небылицы!

— В лис? Ха-ха-ха! — рассмеялась она не без некоего притворства. — А в крыс они не верят? Вот что значит отдаленность от цивилизации. У нас в Сучжоу даже ребенка лисой уже не испугаешь.

— А вы из Сучжоу? Что-то я вас не встречал...

— Ну, знаете ли, город большой. Значит, здесь по-прежнему верят. Мило, очень мило! Пожалуй, не они вас, а вы их должны перевоспитывать.

— Ну какой из меня воспитатель. А вы здесь с подругой или сестрой? — спросил я, делая вид, будто не догадываюсь, что Мисюсь ей не сестра и не подруга.

Алена слегка замялась.

— Нет, со служанкой.

— А разве в наше время еще остались служанки?..

— Служанкой, как бы вам сказать... тайной. Никто не знает, что она мне прислуживает.

Я не стал спрашивать, почему с ними так по-разному обращаются, но она уловила этот вопрос в моих глазах и поспешила его предупредить:

— Вы правы, мне пришлось выдать на расправу Мисюсь, да еще и заплатить. Мне, конечно, ее очень жаль. Я всю ночь проливала слезы. Но сама я бы не выдержала таких оскорблений. И я даже рада, что нас отправили в эту глухую деревню. А вы? Чем вы занимались там, внизу?

Я рассказал ей о моих университетских занятиях и жизни в Нанкине. Рассказал о моем стареньком профессоре, который мне недавно приснился в ужасном виде, и о даосском свисте.

— Ах эти даосы... терпеть их не могу. Они здесь еще прячутся где-то в горах. Жаль, что их никак не переловят. Вы-то, надеюсь, не даос.

Я не без гордости сообщил, чей я потомок.

— Ах вот как! Тогда я за вас спокойна. Приходите к нам почаще, тем более что мы теперь под вашим надзором. Нет, нет, на вашем попечении, — многозначительно поправилась она.


 

Глава девятая

Воинское звание и погоны

Мы простились, и я вернулся к себе во флигель. За день столько всего произошло, что мне хотелось не то чтобы отдохнуть (я, как ни странно, совсем не устал), но просто запереться, побыть одному, а с наступлением темноты предаться пагубной заразе — любимым занятиям.

И вот поздно вечером я совершил привычный ритуал. Я зажег лампу под красным колпаком, воскурил благовония, какие у меня были, заварил чай с сушеным жасмином и разложил на столе письменные принадлежности. Затем я достал книгу из футляра с костяными застежками и стал перечитывать моего проклятого ревизиониста Дун Чжуншу, чью собачью голову, к сожалению, нельзя было разбить, поскольку он жил больше двух тысяч лет назад и его череп давно сгнил в могиле.

Чтение всегда вызывало у меня физическое наслаждение. И тут меня вновь охватил восторг, я растрогался, умилился, почувствовал себя счастливым от соприкосновения с древней мудростью, и идиотизм нынешней жизни уже не казался мне таким ужасным и безнадежным. «Как хорошо! Как глубоко! Как верно!» — думал я, перелистывая страницы и желая лишь одного: только бы никто не помешал мне, не отвлек от моих занятий.

Но тут в окно постучали, и я заметил на оконной бумаге, освещенной луной, чью-то мелькнувшую и исчезнувшую тень. На всякий случай я спрятал книгу и спросил, как обычно спрашивают в таких случаях:

— Кто там? Матушка Лао? Вы?

Матушка Лао вряд ли стала бы ночью стучать мне в окно, но мне хотелось назвать хотя бы чье-то имя, чтобы не чувствовать себя таким одиноким.

К моему удивлению, это оказалась Мисюсь. Я впустил ее. Она дрожала от холода, дышала на руки и постоянно оглядывалась, словно опасаясь погони.

— Что случилось? — Я закрыл за ней дверь.

— Моей хозяйке поручено следить за вами, — зашептала она так, словно ее решимости хватило лишь на то, чтобы это высказать, а уж убеждать меня в том, чтобы я ей поверил, совсем не было сил.

Поэтому я не то чтобы усомнился, но счел себя вправе преуменьшить значение сказанного и даже свести его к шутке:

— И всего-то? А я уж думал, что она у вас лиса-оборотень и вы решили мне об этом сообщить.

— Не смейтесь. — Мисюсь умоляла меня хотя бы не смеяться над тем, во что я отказываюсь поверить. — Алянь очень коварная. Она может вас погубить. У нее... — Маленькая Мисюсь привстала на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха. — даже есть воинское звание и погоны.

Почему-то погоны вызывали у нее особенный ужас.

— За что же такая честь?

— Звание ей присвоил сам председатель Мао. Когда он скрывался в горах, Алянь возглавляла команду девушек, согревавших его по ночам в постели.

— Ах вот как! Что ж, заслужила. Представляю, как она обворожительна в погонах.

Мисюсь не смогла удержаться от ревности:

— Не так уж и обворожительна...

— Шучу, шучу.

— Раз вы все шутите, так знайте: с вами могут расправиться.

— Мне уже обещали вырвать кадык или отшибить башку.

— Они выполнят свое обещание.

— А я не боюсь. У меня есть надежный защитник.

— Кто же ваш защитник?

— Секрет.

— Ну и пожалуйста... — Мисюсь отвернулась, обиженная тем, что у меня есть от нее секреты.

— Председатель Мао, — сказал я, как бы удивляясь тому, что она спрашивает о том, чье имя сама же назвала недавно, и достал из стола книгу Дун Чжуншу с обложкой от сочинений «великого кормчего».

Мисюсь от ужаса закрыла рот ладонью:

— Как?! Значит, вы тоже... с погонами?!

— Успокойтесь. Это только обложка, а содержание совсем иное, — сказал я и раскрыл книгу, словно тем самым демонстрируя ее содержание.

Мисюсь взглянула на меня с робкой благодарностью за то, что ее худшие опасения не подтвердились. В уголке глаз у нее от радости дрогнули слезинки. Она хотела мне что-то сказать, но в окно снова постучали, и раздался строгий голос Алены:

— Немедленно домой. Чтобы я тебя тут больше не видела.

Я счел своим долгом заступиться за Мисюсь. Я пригласил Алену во флигель — пригласил с таким видом, который должен был убедить ее, что ничего предосудительного здесь не происходит. Но она, намеренно глядя в пол, чтобы не смотреть на Мисюсь, коротко сказала:

— Брысь!

И лишь после того, как Мисюсь скрылась за дверью, оглядела комнату, письменный стол и меня. При этом Алена заслонилась ладонью от лампы, словно она слепила ей глаза и вызывала неудобство тем, что яркий свет слишком выставлял ее на мое пристальное и придирчивое обозрение.

— Что она вам тут обо мне напела? — спросила Алена так, словно мой ответ значил гораздо больше для меня, чем для нее, она же сама в нем, собственно, и не нуждалась и ничего интересного для себя не находила.

— О вас только все самое лестное. — Я постарался придать своему голосу выражение светской непринужденности.

— Так я и поверила. Уж я-то ее знаю. Наверняка напела. Иначе стала бы она бегать к вам ночью.

— И тем не менее я за нее ручаюсь.

— Напрасно. Ручаться сейчас ни за кого нельзя. Даже за родную мать. Тем более что вы сами наверняка читаете здесь запрещенное. Что это за книга? — Она потянулась к столу, чтобы взять моего Дун Чжуншу.

И меня вдруг словно осенило. Хотя я не отличаюсь находчивостью в таких положениях, тут я нашелся. Слегка понизив голос, я загадочно и глуповато произнес:

— Мисюнь сказала, что вы — лиса-оборотень и вас надо остерегаться.

Произнес (брякнул) так, словно бросил камушек в воду и ждал ответного всплеска.

— Я лиса? — Она забыла о книге, смерила меня взглядом, явно решая, как со мной поступить после таких слов.

Я решил дать ей подсказку тем, что едва заметно улыбнулся.

— Ну, в некотором роде...

— Ах вы негодник! — Алена облегченно рассмеялась. — В таком случае — раз уж я лиса, то, по всей видимости, должна вас обольстить. Вы готовы?

— Я только этого и жду. Причем с нетерпением.

— Напрасно ждете.

— Почему же?

— Да потому что у вас горит лампа, а я, как всякая лиса, люблю темноту.

— Лампу я погашу.

— Это уже обнадеживает. И поможете мне раздеться?

И тут я нанес ей удар, который можно было бы назвать запрещенным, если бы нашлось, кому запрещать:

— Чтобы вы всю ночь согревали меня, как некогда председателя Мао?

Она на минуту оторопела, а затем взвизгнула, огрызнулась, фыркнула, тявкнула, как та лиса, которой я прострелил ухо.

— Она все-таки вам напела. Дрянь! Она у меня за это поплатится, — с негодованием прошипела Алена.

Я стал мягко склонять ее к уступке и компромиссу:

— Лучше давайте так: я этого не говорил, а вы не слышали.

— Ага, на попятную! Ну уж нет... — Она продолжала негодовать.

Словно намекая на что-то, я погасил лампу и снова зажег.

— Гасите, гасите, — сказала она, словно, в отличие от меня, могла обойтись без намека. — Вас я тоже как-нибудь согрею...


 

Глава десятая

Цветы в море зла

Приближалась зима, жизнь в горах замирала. Бревенчатые настилы горных дорог выбеливал иней. Медленно — картинно — падал снег, не сухой и крупитчатый, как на севере, а влажный, липкий, тяжелый, хоть лепи из него фигурки зайцев и тигров с угольками вместо глаз (зайцу в рот можно ради забавы воткнуть морковку).

После снега небо светлело, прояснялось, распахивалось, открывались прозрачные, алмазно-чистые дали и хорошо дышалось. В горах всегда хорошо дышится, но тут, знаете ли, как-то особенно хорошо. Каждый глоток воздуха казался эликсиром вечной жизни...

Моя лиса-оборотень стала приходить — пробираться — ко мне по ночам. Предосторожности тут были нелишними, поскольку после приезда хунвейбинов все в деревне не то чтобы друг за другом следили, а посматривали, поглядывали: как-никак круговая порука... Поэтому Алена и пробиралась — прокрадывалась ко мне узкими улочками, освещая себе дорогу маленьким, полуслепым, мигавшим фонариком, издали казавшимся похожим на светлячка.

— А вот и я. Только извини, что без погон.

— Ничего. Главное, чтобы лисий хвост был на месте.

— На каком это месте?

— На том самом, которое я так люблю гладить...

Такими шуточками мы приветствовали друг друга.

И все у нас шло как по писаному — писанному в новеллах Пу Сунлина, хотя есть и другие примеры для подражания, есть романы, пьесы и наставления в любви, которые тайком читали юноши и девушки всех времен, желавшие приобщиться к науке страсти, нежной, жгучей и упоительной.

Однако прочь книги!

Еще совсем недавно я пьянел и забывался от чтения, а теперь не хотел о них слышать, спрятал в ящик стола и запер на ключ.

Неслыханное дело: я совершенно забросил свои занятия и при этом пребывал в веселом и блаженном расположении духа, как будда Майтрейя с его толстым, складчатым, надутым, безобразным животом. Я не испытывал чувства вины ни перед самим собой, ни перед дорогим профессором, который бы ужасно огорчился, узнав о моем падении (разумеется, если он, бедняга, еще жив). Я перезабыл все — даже девизы царствования китайских императоров и даты правления древних династий, и это меня ничуть не смущало.

Было похоже, что красным охранникам и впрямь удалось вышибить из моей головы последние крохи знаний — там зияла дыра и свистел ветер, словно на ветхом чердаке. Но при этом я был счастлив и беззаботен и, наверное, впервые так радовался жизни, хотя внизу свершалась культурная революция и бушевало бескрайнее море зла.

Но и в море зла расцветают изысканные цветы — хотя бы судя по названию известного китайского классического романа.

Впрочем, ни о каких романах я тогда не думал, ни китайских, ни русских. У нас с Аленой все было по-своему, а не по-книжному.

К ночи вокруг затихало: матушка Лао ложилась спать и даже ее пеструшка, угомонившись, замолкала в курятнике. Я уже заранее ждал Алену и поэтому не зажигал лампу.

Говорят, что для нас, китайцев, любить — означает ценить, и прежде всего ценить свою возлюбленную за верность, преданность и доставленное ею физическое наслаждение. Может быть, это и так (хотя наслаждение все же поставим на первое место, а верность и преданность — на второе). Но я именно любил — любил восторженно и самозабвенно, как (тут уж без романа не обойтись) безумный и пылкий Баоюй свою гневливую Линь Дайюй, хотя та его изводила и мучила. И в этой любви я действительно становился подобен Небу.

Однажды я заговорил об этом с Аленой. Разговор начался с наших обычных шуточек.

— Ну как — вы чешете ему спину? — спросил я об их старичке хозяине, взявшем с них такое обещание.

— Еще как! Он, словно кот, жмурится от удовольствия.

— Смотрите не перестарайтесь. Приятного не должно быть много. Чего доброго, еще помрет...

— Ну и пусть помирает, старый пень. Он свое пожил...

— Все-таки жалко. В дом вас пустил. К тому же он не такой простак, каким кажется...

— В таком случае как бы и тебе не перестараться. А то некоторые лисы доводят своих возлюбленных до полного изнеможения, истощения и упадка.

— Ну что ты! Когда ты со мной, я чувствую, что я подобен Небу.

— Где ты это вычитал? Ты что — читаешь запрещенное? Кто тебя снабжает подобным чтивом?

— Матушка Лао.

— Какая еще матушка?

— Моя хозяйка. Я у нее курятник сторожу.

— А не скрываются ли здесь, в округе, ревизионисты? Ну-ка, выкладывай, только честно... Как это человек может быть подобен Небу? Он должен быть подобен своим вождям...

Я стал рассказывать о взглядах старого Дуна, об отражении Неба в образе человека и прочих премудростях, но тут она, неслышно подойдя сзади и маленькой ладошкой закрыв мне глаза, подарила мне такой поцелуй, что я от счастья обмер, обомлел, остолбенел. «Вот оно наваждение», — подумал я.

— Твоя Мисюнь тебя так не поцелует. Теперь, надеюсь, ты мне скажешь, где здесь скрываются ревизионисты? — спросила Алена с улыбкой самодовольной гордости, вызванной тем, что она сумела доставить мне такое наслаждение.


 

Глава одиннадцатая

Будуар

Однажды я надолго ушел в горы, надеясь отыскать заброшенную даосскую Обитель Белого Тигра. деревенские жители рассказывали, будто там происходят всякие чудеса: мол, старики молодеют, больные выздоравливают, бедняки становятся богатыми, бесплодные обретают потомство. Я в это не очень-то верил, про себя посмеивался, а иногда даже и вслух высказывал свои сомнения, задавая рассказчикам небылиц один и тот же вопрос: «Что ж вы сами не помолодели и не разбогатели?»

Они отвечали, что, увы, не знают туда дорогу, иначе, конечно, давно уже преуспели бы по этой части (обрели вечную молодость и богатство). Я пытался выведать, кому же посчастливилось там побывать. По их словам, дорогу туда знает лишь один старик — дядюшка Ду, любитель чесать спину, но он, если его донимают расспросами, притворяется глухим и разводит руками, словно бы не понимая, чего от него хотят.

Я долго плутал в горах, но обитель, разумеется, так и не нашел — только устал до полусмерти и натер на ногах кровавые мозоли. К тому же из зарослей бамбука на меня вышел тигр — не вылепленный из снега, а самый настоящий. Он отрывисто и грозно рыкнул, облизнулся и копнул лапой снег, словно готовясь к прыжку или вызывая меня на то, чтобы броситься на него и первым начать поединок. Я, разумеется, уклонился от этой чести и, насмерть перепугавшись, еле унес от него ноги...

Тигр же в отместку (они умеют это делать) наслал на меня ужасное несчастье...

Вернувшись домой, я с удивлением обнаружил, что исчезли мои книги и письменные принадлежности, зато комната украшена бумажными цветами, алыми лентами, задрапирована и напоминает будуар куртизанки. Постель покрыта новым атласным, вышитым одеялом...

Едва сдерживая свой гнев, я хотел все это сорвать и выбросить, но все-таки решил дождаться Алены. Когда ночью она ко мне прокралась со своим фонариком, я спросил, куда исчезли мои книги и кто здесь без меня хозяйничал.

Она ответила снисходительно, надменно, со спокойным холодком:

— Твои книги? Я попросила Мисюнь спуститься с гор, продать их и купить все для украшения нашего гнездышка. Ты доволен?

У меня перехватило дыхание от бешенства.

— Как? Продать мои книги? И ты посмела?

— Что же мне оставалось, милый? Сам бы ты никогда не догадался.

— Да ты с твоими лисьими мозгами хоть понимаешь, что натворила? Эти книги для меня всё!

— Ну, так уж и всё... — Алена смерила меня уклончиво-многозначительным взглядом. — Кроме книг, у тебя есть я, твое сокровище. Считай, что я спасла тебя. Завтра нагрянут хунвейбины с обысками. Если бы они обнаружили, что у тебя скрывается под обложками сочинений председателя Мао, с тобой бы жестоко расправились. Заставили бы лаять по-собачьи, а потом застрелили и бросили в канаву. Так что будь мне благодарен.

— Вот спасибо... да этим книгам цены нет!

— Почему же? Им есть цена. И Мисюнь ее заплатили. Давай не будем попусту пререкаться. Слушай меня во всем.

— Кажется, сегодня ты в погонах.

— Нет, ты ошибаешься. И я тебе это докажу, когда мы наконец заберемся под это новое одеяло с такой прекрасной вышивкой. Оно тебе нравится? Разве это не хорошая замена твоим жалким книжонкам?

Она стала слегка подталкивать меня к нашей постели. Я не особо сопротивлялся.

— И все-таки мне жаль...

Она сочла поцелуй лучшим средством для того, чтобы не дать мне договорить.

После ласк и страстных объятий мы долго лежали молча.

— А где ты был так долго? Отыскивал обитель блаженных, которой нигде нет? И нашел? — Алена двумя пальцами изобразила человечка, бегущего по моей груди.

— Увы, не нашел.

— Спросил бы меня. Мы, лисы, знаем дорогу к таким обителям. — Человечек изменил направление и стал крадучись, короткими перебежками спускаться к низу моего живота, словно там и укрывалась блаженная обитель.


 

Глава двенадцатая

Учителя надо спасать

На следующее утро я проснулся от шума, криков и выстрелов: они разносились по всей округе и отзывались эхом в горах. Как и предупреждала Алена, в деревню снова ворвались хунвейбины. Однако по их поведению чувствовалось, что настрой у этих молодчиков не такой, как раньше. Уже давно ходили слухи, что внизу вспыхнули эпидемии, начался голод, выдаваемое довольствие сократилось до горстки риса и кукурузной лепешки, и им приходилось туго. От голода их и правда пошатывало, и здесь, наверху, они были не прочь под шумок и пограбить.

Поэтому они не устраивали митингов, не донимали всех долбежкой лозунгов и цитат, а врывались в дома стариков и старух, хлопали себя по впалому животу, ругались, требовали еды, и те, почтительно кланяясь, выносили им последние остатки риса и черствые лепешки.

Да что там рис! Казалось, что с голодухи они готовы глодать брошенные собакам кости (вот, глядя на них, и решай, у кого теперь собачьи головы).

У меня тоже был обыск. Они обшарили все углы, вытряхнули содержимое из шкафов и сундуков, вспороли штыками матрасы и перины. У меня хунвейбины явно искали запрещенные книги, о которых им кто-то донес (доверительно шепнул на ухо, показывая глазами в мою сторону).

Но Алена вовремя постаралась, чтобы меня спасти, и очистила мой письменный стол от ревизионистской скверны. Поэтому ничего компрометирующего найти им так и не удалось. Хотя устроенный Аленой будуар заставил их криво усмехнуться, и по команде старшего каждый из них — в знак революционной ненависти — на него помочился. Ленты и бумажные цветы они не тронули, но унесли с собой расшитое ирисами одеяло — наверняка чтобы продать и на вырученные деньги набить пустые желудки.

В тот же день я узнал, что привезли на перевоспитание моего учителя. Я тотчас побежал к нему. Как я ему обрадовался, обнял и стал участливо расспрашивать обо всем, что с ним случилось. Но он едва мог говорить, мой бедный профессор Гао, и почти ничего не слышал (в ушах скопилась запекшаяся кровь).

Из его сбивчивых слов я понял, что с ним обошлись еще хуже, чем со мной. Сначала его долго допрашивали и требовали признаний о связях с советскими ревизионистами, которых он не раз принимал в университете. Да и сам долго жил и учился в Москве. Даже, рассказывали, был влюблен и собирался жениться. Хотя сам он из скромности об этом умалчивал, но однажды — под большим секретом — все-таки показал мне фотографию скромной, застенчивой девушки по имени Варя...

Кроме того, как выяснилось, профессор Гао некоторое время прятал у себя советского студента, не успевшего вовремя покинуть Китай, — Николая (по-китайски Никэла) Слепцова. Профессор отважился на такой риск, поскольку Николай был его гордостью, самым любимым из числа русских учеников (впрочем, нельзя было установить, то ли он еще русский, то ли уже китаец). Умница, талант, светлая голова, он все схватывал на лету и, по словам профессора, стремился постичь непостижимое — тайные законы истории, именуемые у нас волей Неба. Под руководством профессора Николай усердно изучал южнокитайские диалекты, в коих преуспел настолько, что его по выговору принимали за коренного южанина. Чтобы слиться с простым народом, он подолгу жил в горных селениях, мотыжил землю и даже нанимался батраком. Но у него были и другие наставники — румяные даосские старички, учившие его сокровенной премудрости, рецептам от всех болезней, заговорам против змей, дыхательной гимнастике и боевым искусствам.

Профессора Гао обвинили в том, что он вместе с Николаем собирался создать тайное общество и устроить мятеж — наподобие древних восстаний и мятежей. Разумеется, это было сочтено тягчайшим преступлением. Николаю чудом удалось бежать, а профессора жестоко избили, продержали месяц в тюрьме, а затем повесили на шею доску с надписью «Ревизионистская собака» и заставили публично каяться — стоять со склоненной головой посреди площади.

Библиотеку его сожгли, мантию почетного доктора Оксфорда изорвали на куски. А его самого эти тупоголовые ослы, некогда отчисленные за неуспеваемость из университета, отправили к нам в деревню и велели до своего следующего приезда выучить наизусть цитатник.

— Я не могу учить это наизусть. Меня тошнит. Я не выдержу. Я покончу с собой. Мне не вынести такого позора, — повторял профессор, глядя на меня с надеждой, что я сумею если и не облегчить его страдания, то хотя бы посочувствовать ему.

Я понял, что учителя срочно надо спасать.


 

Глава тринадцатая

Дамский пистолет

Я отвел его к себе во флигель, уложил, заботливо укрыл одеялом, отер от запекшейся крови лицо. Затем я напоил его чаем, мы наскоро поужинали, а ночью стали тихонько собираться. Я сложил в рюкзак необходимые вещи, старухино ружье (оно хранилось у меня как средство против лис), рыболовные снасти и небольшой запас еды. На глаза мне попался фонарик, забытый Аленой, и я тоже взял его с собой.

Но лишь только мы переступили порог и крадучись вышли на улицу, как — вот неожиданность! — дорогу нам преградила Алена.

— Ах, извините! Простите! Я только за фонариком. Где же он? Где он? — Вместо того чтобы искать глазами фонарик, она пристально осматривала нас с головы до ног.

— Вот он, бери... — Я раскрыл сумку, чтобы она сама взяла фонарик и избавила меня от необходимости возвратить его ей.

— Спасибо. Уже успел присвоить. Ловко. Как говорят военные, оперативно. Хвалю. А вы куда-то собрались? Намылились?

— Хотим немного пройтись, прогуляться, подышать ночным воздухом...

— Подышать? Славно, славно. А это вам разрешено — шататься по ночам?

— Нам никто не запрещал...

— Так вот я вам запрещаю. — Алена улыбнулась со светской любезностью, не менявшей сути ее решительного запрета. — Вы никуда отсюда не уйдете. С меня хватит того, что я спасла тут одного идиота, а он, как выяснилось, готов отплатить мне черной неблагодарностью.

— Это ты обо мне? — Я опустил глаза, чтобы услышать ответ Алены, не глядя на нее.

— Попробуй сам догадаться... — Играя с фонариком, она то включала, то выключала его, отчего свет выхватывал из темноты пугающие очертания деревьев, колодца и изгороди.

— Спасла, а теперь решила погубить. Ну и дрянь! Ну и стерва!

— Фи! Как грубо! Мы, лисы, не выносим такой грубости. За такую грубость мы можем и лицо расцарапать.

— Да я тебя вышвырну отсюда!

— Только посмей меня тронуть...

И моя лиса наставила на меня выхваченный из рукава маленький дамский пистолет.


 

Глава четырнадцатая

Упросила старика

Алена голосом тюремной надзирательницы велела нам вернуться в дом и сесть на пол. Затем морским узлом связала нам руки и растащила нас по разным углам комнаты (аж взмокла от натуги, бедняжка). Попрощавшись, она оставила принесенного в банке большого скорпиона (с капелькой яда на кончике хвоста), чтобы нас стеречь. Сама же заперла двери и ушла к себе, пообещав вернуться утром и нас развязать, если мы будем хорошо себя вести. «Постарайтесь меня не огорчать. А не то я вам яйца оторву, шалуны вы этакие», — сказала она с наигранной беспечностью и шутливым вызовом, адресованным тому, кто посмел бы преуменьшить значение этой угрозы.

Можно было не сомневаться, что она свою угрозу выполнит. Но в дополнение к этому ее слова прозвучали как явная издевка. И Алена не скрывала, что ей хотелось над нами поиздеваться, — настолько она была уверена в своем могуществе и нашей беспомощности. Я ничего на это не ответил, а про себя подумал, что ее уверенность нам на пользу: без Алены со скорпионом мы как-нибудь справимся и сумеем сами развязать себе руки. А если не развязать, так перерезать веревки.

Но не тут-то было.

Стоило только слегка шевельнуться, и проклятое насекомое, напрягшись, готовилось к броску, чтобы поразить нас своим ядом. Мы уже считали, что все потеряно, что придется отказаться от своих намерений и покорно ждать до утра, но нам все-таки удалось бежать, и помогла нам в этом Мисюсь.

В середине ночи она прибежала, поколдовала над скорпионом, ласково ему что-то нашептывая (после чего он уполз за дверь), и радостно сообщила, что подсыпала Алянь сонного зелья, а когда та заснула, заперла ее в комнате. Сама же упросила старика хозяина рассказать, как найти дорогу к Обители Белого Тигра. Старик долго не соглашался, прикидывался, будто ничего не слышит, крякал, квохтал, мяукал, но Мисюсь взмолилась, и он сдался. Рассказал и даже начертил на листочке бумаги схему маршрута. Правда, руки у старика дрожали, и к тому же он потерял очки, но тем не менее...

Мисюсь показала нам этот листочек, на котором мы ничего не могли разобрать — лишь какие-то закорючки и каракули, но она уверяла, что схема верная, не обманет, не подведет.

— Сегодня по гороскопу счастливый день, чтобы найти обитель, — сказала она и после этого развязала нам руки, без особых усилий справившись с замысловатыми морскими узлами.

Но едва мы вышли из дома, как столкнулись с новой (вернее, старой) напастью. Дорогу нам снова преградила Алена, внезапно возникшая из темноты. Она осветила нас фонариком, притворно зевнула, словно зрелище нашего бегства внушало бы ей невыносимую скуку, если бы она нас чуть меньше любила, и как бы нехотя, подчиняясь необходимости, наставила свой пистолетик.

— Ну, кому из вас первому оторвать яйца? Или лучше продырявить башку? — спросила она так, словно ее всерьез интересовало наше мнение, и после этого уже совсем иным тоном — коротко и внятно потребовала: — Схему! Дайте мне схему, которую начертил для вас этот старый придурок!

Она властно протянула руку за схемой.

И тут произошло нечто неожиданное: если бы мне раньше рассказали, что такое бывает, я бы не поверил. Видно, столь велико было потрясение, пережитое моим учителем за все эти дни, и такое его охватывало отчаяние, боль и ненависть, что, собрав последние силы, он, правоверный конфуцианец, засвистел по-даосски. Да, это был настоящий даосский свист, от которого гнутся деревья, срываются в пропасти камни и сходят с гор снежные лавины. Лицо Алены странно исказилось, расплылось, она побледнела, как при обмороке, взялась за сердце, опустилась на одно колено, и чертова игрушка — пистолетик — выпал из рук...


 

Глава пятнадцатая

Мы встречаем в обители студента Николая

Обитель мы разыскали, хотя я и не уверен, что это была именно Обитель Белого Тигра, а не какая-то другая из числа тех, остатки которых рассыпаны по здешним горам. Во всяком случае, ничего чудесного с нами не произошло. Так нам всем казалось — хотя, может быть, мы по своей слепоте не разглядели чуда? Такое тоже случается, и нередко. Поэтому не знаю, чему приписать то, что мой учитель стал там понемногу поправляться, а через недели две совсем окреп. Кожа на его лице разгладилась, кровоподтеки исчезли и даже заиграл румянец, еще не совсем здоровый, слегка лихорадочный, но все же это было лучше, чем недавняя мертвенная бледность.

Наверное, можно при желании принять это за чудо. Но в то же время этому могло способствовать многое: чистый горный воздух, обилие рыбы в ручьях, покрытых слоем прозрачного льда, и полнейшая свобода, которую мы наконец обрели.

Говорят, что идеалы свободы, прав личности и проч., проч. нам, китайцам, чужды и непонятны: мы воспитаны на иных догматах. Возможно, это и так. Но когда вдруг оказывается, что тебя — после долгих мучений и пыток — не бьют палкой по ребрам, не унижают, не заставляют жить в свинарнике и чистить нужники, не морят голодом и жаждой, это нам очень даже понятно. И если бы нам сказали, что это и есть свобода, то мы бы за нее ухватились. Последнюю рубашку с себя сняли бы, лишь бы ее не лишиться и не потерять.

Так что свобода — это, пожалуй, и есть чудо, ниспосланное нам духами — хранителями Обители Белого Тигра (если это была она, в чем я, повторяю, не уверен). Но где одно чудо, там и другое. может быть, и поменьше, но тоже чудо, раз уж у нас пошел счет на чудеса.

Вот и мы, к нашему величайшему удивлению, обнаружили в обители того самого русского студента, которого укрывал у себя профессор Гао. Вернее, сначала мы приняли его за дикого зверька, прячущегося в барсучьей норе. Хотели мы того зверька поймать — выманить его из норы, поставили перед ней чашечку с рисом, но оказалось, что это юноша, изголодавшийся, невероятно исхудавший, нечесаный и немытый. Он вылез из своей норы — глаза у него стали слезиться от яркого света. Он мигом съел весь рис, до последней крупинки, облизал чашечку, и тогда-то профессор Гао его узнал.

— Николай! Ты? — воскликнул он, снимая круглые очки, словно они могли быть причиной того, что казалось ему обманом зрения. — Как тебя сюда занесло? Как ты здесь очутился?

— Профессор! — Юноша бросился к нему и схватил за руку, словно желая удостовериться, что это не призрак. — Я уж не надеялся, что вас встречу! Я был уверен, что этой зимой умру и духи унесут меня на небо.

— Как ты здесь очутился? — От охватившего обоих волнения учитель забыл, что чуть раньше уже задал этот вопрос, а юноша вдруг вспомнил, что на него не ответил.

— Будем считать, что меня сюда привел Белый Тигр, — ответил юноша, явно желая что-то добавить и дожидаясь момента, когда мы будем способны с доверием отнестись к его словам.

Но нам хватило уже Белого Тигра. У нас возникло навязчивое подозрение, что Николай здесь не только одичал, но и несколько повредился умом.

— Так-таки и привел? — спросил я с невольной улыбкой.

Юноша понял, что момента ему не дождаться, и тем не менее произнес:

— Да, но не сразу. Сначала я побывал в гостях у председателя Мао.

— Верхом на Белом Тигре? — спросил я с деланой серьезностью опытного насмешника.

— Да, верхом. А как же еще!

Нам стало ясно, что Николай заговаривается. Нельзя было показывать, что мы усомнились в его словах, поэтому учитель тихо, но внушительно сказал:

— О, это великая честь для тебя. И о чем же вы беседовали?

— О том, что когда-нибудь, после Хаоса и Смуты, наступит сначала Порядок, а затем — Великое Единство. Председатель в этом уверен. Он действительно великий кормчий, хотя и не в том смысле, который этому придают...

— В каком же?

— В том, в каком были кормчими даосские маги, посланные императором Цинь Шихуаном на поиски островов бессмертных.

— Допустим. А он не объяснил тебе, зачем он крушит все вокруг и губит людей? — осторожно осведомился профессор Гао.

— Объяснил.

— Ну и зачем же?

— Об этом нельзя говорить. Люди этого никогда не поймут. Но испытания посланы им во благо. По воле Неба это продлевает существование мира. Если бы никто не страдал, мир давно бы погиб, поскольку он был бы ни на что не годен. Он, собственно, и так ни на что не годен, поскольку люди в массе своей ничтожны и примитивны, как дождевые черви. Они злы, порочны, жадны, завистливы и давно перестали быть подобными Небу, но все-таки страдания их отчасти оправдывают. Хотя бы отчасти... — Юноша опустил глаза, не желая встречаться взглядом с теми, кто вряд ли что-либо понял из его слов, но затем вдруг поднял голову и пристально посмотрел на Мисюсь.


 

Глава шестнадцатая

Закрывала рот ладошкой

Это означало, что Мисюсь, по его мнению, кое-что поняла, хотя во время нашего разговора она молчала. Позже, оставаясь с ней наедине, мы пытались выведать у нее, что она думает о чудесном спасении Николая и его странных речах, но Мисюсь по-прежнему отмалчивалась, словно не желая выдавать нам чужие секреты, или отшучивалась, хотя особым остроумием не отличалась и сама же стыдилась своих шуток — закрывала рот ладошкой.

Тогда мы донимали просьбами Николая — рассказать нам все без всяких домыслов и фантазий, одни лишь факты, самую суть, и он, как ни странно, охотно на это соглашался.

Однако при этом нас ждало новое разочарование. В изложении Николая эта суть оказывалась крайне проста и ничем не интересна, скорее даже пресна и банальна: сбежав от хунвейбинов, он сам не знал, как сюда попал. Несколько суток бродил в горах, ночуя под валунами и поваленными деревьями, и наконец наткнулся на обитель.

— И это все? — допытывались мы, не в силах отделаться от чувства, что от нас что-то скрывают, утаивают, не договаривают.

— Да, все, — отвечал Николай, безучастно угождая нашему стремлению во всем видеть одни лишь факты.

— И ничего больше?

— Ничего.

И хотя профессор и я не могли побороть в себе чувство некоей неудовлетворенности, вызванное таким ответом, мы в конце концов решили, что это все же лучше, чем Мао Цзэдун и Белый Тигр.

На том как будто и успокоились...


 

Глава семнадцатая

Вращали колесо

Успокоились и зажили вчетвером: я, профессор, Николай и Мисюсь. Правда, раза два за все время навещал нас дядюшка Ду, любитель почесать спину. Он появлялся внезапно, во время снегопада, — как Белый Тигр возникал из снежной мглы, о чем-то таинственно беседовал с Мисюсь и исчезал.

Мы пытались выведать у нее содержание разговора, но Мисюсь наотрез отказывалась что-либо нам сообщить. Только уверяла нас, что все в порядке, все совершается должным образом. Тогда мы вопросительно смотрели на Николая.

По словам Николая, наше пребывание здесь было исполнено высшего смысла. Он говорил, что мы вращали колесо сансары, то есть истории, приближая эру Великого Единства. Уж не знаю, как мы ее приближали и где скрывалось это колесо, которого ни я, ни профессор не видели, но что-то в словах Николая заставляло ему верить, и сам он казался если и безумцем, то безумцем вещим, какие всегда были в Поднебесной — так почему бы им и сейчас не быть?

С Мисюсь у меня все складывалось совсем не так, как с Аленой: Мисюсь и не собиралась меня обольщать. Напротив, она не то чтобы вела себя строго и держалась неприступно, но у нее словно и не возникало мысли о том, что я способен к ней приступать. В свою очередь и сама не позволяла себе ни малейшей фривольности, хотя на здешнем воздухе явно посвежела, похорошела, приобрела некую затаенную женственность и казалась чуть ли не красавицей.

Ревновала ли она к Алене? Похоже, нет, да китаянки вообще не из ревнивых. В то же время я чувствовал, что она не была ко мне равнодушна. И что-то мне подсказывало: ради меня она готова на все. Пожертвует всем, лишь бы меня спасти, если мне будет угрожать опасность. «Вот уж кто точно не лиса, хотя, впрочем, не угадаешь: лисы бывают разные и могут прикинуться кем угодно», — думал я.

Вечерами мы о многом разговаривали. Разговаривали совершенно свободно, пользуясь тем, что здесь, в горах, нас никто не услышит и не донесет. Я, конечно, пользовался случаем, чтобы оседлать моего любимого конька и порассуждать о Дун Чжуншу и о том, что человек подобен Небу (все-таки подобен, несмотря на недавние рассуждения Николая), — порассуждать к молчаливому одобрению профессора Гао.

Сам профессор вспоминал, как он учился в Москве, был влюблен, счастлив, гулял со своей избранницей по ночным набережным и казался себе небожителем. Мы с невинным любопытством спрашивали, в кого же он был влюблен, — спрашивали, ожидая, что он назовет имя Варя. Но профессор всегда с лукавым и важным видом отвечал:

— В Россию.

— Нечестно, нечестно! — возмущались мы и настойчиво просили назвать имя его возлюбленной: Татьяна, Ольга, Вера?

Профессор с притворной стыдливостью закрывал лицо ладонью, как бы отваживаясь на интимное признание, и млеющим шепотом произносил:

— Татьяна.

— Ясно. А фамилия у нее конечно же Ларина, — уличали мы его и все вместе смеялись.


 

Глава восемнадцатая

Царь воинственный и царь просвещенный

Конечно, во время наших разговоров над нами витало... витало, мерцало и зыбилось то, что принято называть политикой. Но мы об этом ни словом не упоминали — помалкивали. Вернее, каждый как бы всем своим видом показывал: пожалуйста, я вам мешать не буду и даже вас поддержу, если вы об этом заговорите, но сам первым не начну — уж увольте. Вот такого рода разговор и оставался хотя и назревшим, обретшим некие контуры, но все же нетронутым и неначатым — и не потому, что мы чего-то боялись. Просто не хотелось здесь, среди прекрасных гор, священной тишины заброшенной даосской обители, опускаться до предметов не то чтобы низменных, но не соответствовавших окружающей обстановке и чему-то внутри нас самих.

Да и к тому же все мы изрядно намучились, настрадались и дорожили малейшей возможностью хотя бы ненадолго об этом забыть, отвлечься, отрешиться...

Лишь однажды профессор Гао первым начал и заговорил — то, что витало, посверкивало в вышине, свел на грешную землю. Что-то его заставило, вынудило, и он не захотел ждать, пока заговорят другие — те, над кем не так тяготело. После всех его признаний в любви к России он сказал, что не может простить русским лишь одного... При этом профессор посмотрел на меня так, словно из всех я один должен был догадаться, что он имеет в виду.

— Уж не того ли, что произошло у нас на том съезде? — спросил я, вспоминая прежние высказывания и осторожные намеки учителя.

— На двадцатом съезде, — произнес он так, словно без этого уточнения и мой вопрос, и его ответ теряли всякий смысл.

— На двадцатом? — вмешался Николай, скорее готовый допустить, что осуждения достойны другие съезды, но только не тот, о котором упомянул профессор. — А что же там произошло?

— Стыдно, юноша. Историю Китая вы знаете, а собственную, похоже, подзабыли. Произошло предательство.

— Какое предательство?

— Низкое, подлое и вероломное, каких немало было в истории. В той самой истории, которую мы тут вращаем под видом колеса, называемого вами колесом сансары.

— И кто же кого предал? — осведомился Николай, а я подхватил:

— Тот, кто уничтожал людей и сеял страх, или те, кто его разоблачил?

— Предатель тот, кто посягнул. Посягнул на сакральность власти, не понимая той закономерности, что в истории Царь Воинственный сменяет Царя Просвещенного, а Царь Тишайший — Царя Грозного. Без этого нет истории, ни китайской, ни русской. И я вам больше скажу, уж простите. — Он обращался не столько ко мне, сколько к Николаю. — Именно вы, русские, виноваты в нашей культурной революции. Если бы вы не предали Сталина, не отдали его на поругание, не вынесли из мавзолея под визг всяких шавок, никаких хунвейбинов бы не было. — Он посмотрел на Николая как на одного из русских, который лишь временно был для него китайцем и даже верил в Белого Тигра, как настоящий китаец. — Ваш Никита Хрущев — вот лиса-оборотень. Скольких загубил, уничтожил, отправил в лагеря, а затем, на двадцатом съезде, ангелом прикинулся. Разве не так?


 

Глава девятнадцатая

Наказание

Вскоре после этого разговора нас снова посетил дядюшка Ду — возник из снежной мглы, весь белый, словно привидение, с заиндевелыми бровями и ледяными сосульками в бороде. И по своей привычке все посмеивался, похохатывал, шутил; потирая замерзшее ухо, доказывал нам, что прилетел сюда на аэроплане, спустился с парашютом и за это его теперь наградят... чаркой доброго вина.

Намек был понят, но откуда же у нас вино! Мы так и сказали старику, он же с загадочным видом показал на свой заплечный мешок, в котором явно что-то припас.

Мы помогли ему снять и развязать мешок. Оказалось, что старик принес нам всякой еды в лаковых коробочках и кувшин вина; естественно, мы сразу пригласили его к столу, тем более что он, отчаянно храбрый парашютист, ужасно устал, замерз и проголодался.

Старику отвели почетное место за столом, а мы расселись рядом с ним. Разлили по чашкам вино, разложили палочками еду. Выпили и заговорили о том, что скоро весна, Новый год, на солнцепеке запахнет талым снегом, из-под ледяной корки с трещинами и проломами потекут ручьи.

А затем перевели разговор на то, что происходит у нас внизу, да и вообще в мире.

Мы надеялись узнать от дядюшки Ду кое-какие подробности. Хотя нам было известно, что старик за всю жизнь не прочел ни одной газеты и ни разу не слушал радио, по каким-то неведомым причинам он знал гораздо больше, чем мы, и лучше нас во всем разбирался, хотя толковал все по-своему, на даосский лад.

Но на этот раз старик не пожелал говорить о происходящем.

— Не надо. Лучше о чем-нибудь другом. — Он прислушивался к тишине так, словно она для него выражала больше, чем звуки — в том числе и звуки человеческой речи.

— Почему? — спросили мы с профессором — к некоторой досаде Мисюсь, явно считавшей, что лучше было бы сейчас промолчать.

Они нас слышат... — Старик предостерегающе поднял палец, чтобы мы в этот момент не произнесли чего-нибудь лишнего. — Мы мешаем им думать. Они решают судьбы мира на ближайшие годы. Сейчас для этого самое время.

— Кто это они? — все-таки произнес я, хотя и шепотом.

Дядюшка Ду молча попивал вино из своей чашки.

— Ну, они, они. Как вы не понимаете! — вмешалась Мисюсь, как взрослые вмешиваются в разговор неразумных детей.

— У нас в Китае они — это духи. Ты часом не их имеешь в виду? — спросил у нее профессор, словно Мисюсь — при всей ее поддержке дядюшки Ду — подавала больше надежд на то, чтобы услышать от нее разумное слово.

— Духи не прощают... — глухо возвестил старик, снова прислушиваясь к тишине.

— Чего не прощают? — Искоса глядя на него, я по-прежнему обращался к Мисюсь.

— Измен и предательств, — ответила она с таким видом, словно это вместо нее должен был произнести профессор.

— А если это не предательство, а возмездие? — спросил я у старика словно бы тоже вместо кого-то, несогласного с профессором. — Что по этому поводу думает Белый Тигр?

— Белый Тигр считает, что наказание постигнет страну, совершившую предательство Царя Воинственного или Царя Просвещенного, поскольку оба они — воплощение Дао. И он не допустит, чтобы предательство повторилось в другой стране, — тихо произнес старик.

— Где повторилось? В Китае? В конце концов, и Наполеона предали, а Европа... — Профессор обернулся к Николаю, словно пытаясь заручиться его поддержкой, хотя он все это время молчал.

— Европу еще ждет наказание — черная напасть, а Китай его избежит именно потому, что он не Европа, — произнес Николай, опуская глаза. — В Китае не выносят из мавзолеев...

— Вот именно. Об этом надо спросить у русских. Они часто не понимали самих себя, но Китай всегда понимали лучше, чем мы сами, — сказал дядюшка Ду, не позволяя себе посмотреть на Николая именно потому, что во всем был согласен с ним.


 

Глава двадцатая

Новые деньги

Так мы прожили в горах почти десять лет — всю культурную революцию. Когда же внизу наконец все улеглось, утихло и сосланные на перевоспитание в глухие деревни (слава Небу, не в лагеря) стали возвращаться домой, мы простились с нашей обителью и разбрелись кто куда. Николай при первой же возможности уехал к себе в Россию, где у него остались мать и сестра, и стал сяньшэном, учителем, профессором высшей школы, крупнейшим специалистом по Китаю, написал много книг. Духи помогли ему занять этот высокий пост. Кроме того, из своих лучших учеников он создал некое братство, изучавшее законы истории — волю Неба.

Профессор Гао вернулся в университет и стал по-прежнему преподавать, причем во время лекций не сидел, а стоял за кафедрой, прямой и стройный, как юноша. Он сам удивлялся, откуда взялись силы (при его-то возрасте), и благодарил за помощь духов, своих незримых покровителей, защитников и наставников.

Тогда же на одной из улочек родного Сучжоу я встретился с Аленой. Мы заглянули в ресторанчик, устроились вдвоем за бамбуковой занавеской, заказали вина. Она клялась в любви, каялась, заламывала руки, проклинала себя за все грехи, умоляла вернуться. При этом она называла Мисюсь злодейкой и чертовкой и запугивала меня тем, что та меня погубит. Но я не слушал ее, а только улыбался...

Мы с Мисюсь поселились в доме, осиротевшем после того, как умерли мои старики. Там все было разорено, сад, который они так любовно возделывали, вырублен и вытоптан. Но мы с Мисюсь навели порядок в доме, починили сломанную мебель, развесили занавески. В саду посадили новые деревца и цветы. Моя спасительница, она стала мне верной женой, моим духом-покровителем.

После поездки Дэн Сяопина на юг, с началом реформ она спросила:

— У тебя остались деньги?

— Да, кое-что...

— Постарайся от них избавиться. Старые деньги теперь не нужны. Они лишились своего Дао и никакой ценности не представляют. Теперь надо зарабатывать новые деньги. За ними — будущее, поскольку наступает эпоха всего нового.

И Мисюсь стала мне давать советы, как поступать, чтобы заработать новые деньги.

Сначала мы открыли свой ресторанчик. Заработав немного, положили деньги в банк под проценты. Когда капитал наш округлился, мы купили прогулочную джонку и стали катать туристов по каналам Сучжоу. Затем весь туристский промысел оказался в наших руках. Ну и все прочее — деньги стали липнуть, как на медовую палочку...

Я несметно разбогател, а Мисюсь внезапно исчезла. Я в каком-то помешательстве метался по городу, расспрашивал знакомых, обращался к гадателям и заклинателям, искал ее повсюду. Искал, пока не наткнулся однажды в горах на застреленную кем-то лису. Я поднял ее, взял на руки, заглянул ей в полузакрытые, затянутые смертной пеленой глаза. «Кто ты?» — спросил я немым шепотом. Но никакого ответа конечно же не услышал.

Рассказчик этой истории заметит. С годами я понял, что любил Мисюсь больше, чем Алену, и, может быть, больше жизни. И мне постепенно открылось, какой смысл когда-то вкладывал дядюшка Ду в слова о духах и кто такие Царь Воинственный и Царь Просвещенный. Алена тоже исчезла, и я больше ее не встречал. Но я часто вспоминал и Алену, и Мисюсь, и всю историю, приключившуюся со мной. Вот только кто из них был той — застреленной — лисой, я так и не узнал.

21 ноября 2016 года

 

[1] Маджнун — настоящее имя Каис ибн аль-Мулаувах, прозвище полулегендарного арабского поэта из племени бану-Амир. Маджнун прославился своей преданной любовью к соплеменнице Лейли, которую ее отец выдал за другого. Несчастный поэт удалился в пустыню, где сочинял стихи в честь возлюбленной. Прозаическая повесть о Лейли и Маджнуне вдохновила многих поэтов и прозаиков Востока.

[2] Бодхисаттва — это человек (на нашей планете), который достиг просветления, но, в отличие от Будды, он не покинул этот мир, а остался. Его цель довольно проста и в то же время сложна — помочь людям на их пути духовного совершенствования.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0