«Пока шедевр не равен атрибуту...»

Максим Сергеевич Ершов родился в 1977 году в городе Сызрань Самарской области.
Поэт, критик, учился в Литературном институте имени А.М. Горького по специальности «поэзия» (семинар С.Ю. Куняева).
Лауреат журнала «Русское эхо» (г. Самара) в номинации «Литературоведение». Автор книги стихов «Флагшток» (Самара, 2011). Член Союза писателей России. Автор журналов «Наш современник», «Москва», «Юность», газеты «День литературы». Стихи автора вошли в двухтомник «Большой стиль» журнала «Москва», 2015 г. и альманах «Антология поэзии», издательство «У Никитских ворот», 2015 г.

Список свитков

Начав стихом Сергея Арутюнова, предлагаю продолжить другими его строками и заглавиями. Может быть, это поможет сразу проникнуться духом книги и настроением автора. Сделаю это так: перечислю такие стихотворения из книги «то, что всегда с тобой», которые мне видятся лучшими, которые, на мой взгляд, от этой немалой книги «останутся», так как имеют качество, могущее ввести их в длинный перечень литературных фактов. Итак:

1) «Базарят в счет г...на чурбанского...»;

2) «Я нипочем бы не ушел...»;

3) «От генезиса гекатомбы...»;

4) «Я не слуга Минтрансу, Роснедрам не свояк...»;

5) «Что бы секстант ни шептал астролябии...»;

6) «Наирокезившись команчами...»;

7) «Когда доносится с полей...»;

8) «Эта жизнь оказалась беспечным враньем...»;

9) «Сентябрь: спросонок потянуться...»;

10) «В этом болоте — где же колокола...»;

11) Столетию;

12) Константину Кроитору;

13) Александру Орлову;

14) Есину;

15) Дане Курской;

16) «От утр, уподобленных драным чехлам...»;

17) «Пока партийный гад иль гадов съезд...»;

18) «Невзрачный полдень, ощущенье гребня...»;

19) «Не сад, что тысячами пройден...»;

20) «Когда на небе свет звезды вечерней...»;

21) «О, если бы мог, то сравнил бы с игрой...»;

22) «Какая одурь — холода, ветра...»;

23) «Субъект налогообложения, я делом занят был серьезным...»;

24) «Не краб солярный простирал клешни...»;

25) «Я понял, что Господь меня не видит...» (по настроению и исполнению стихотворение похоже на перевод из Артюра Рэмбо — и стихотворение замечательное, пусть самого Рэмбо я не люблю);

26) Пансион;

27) «В библиотеках не иском...»;

28) «Пройдется ль пропаганда колесом...»;

29) «Вящая пустота, облачный тонзиллит...».

Почти тридцать произведений, немногим менее половины отмечаю я «зачетом». Это очень много, если учесть, что «То, что всегда с тобой» — похоже, лирический дневник поэта-современника, а каждый день не может приносить творческих удач: ни календарю, ни аисту, ни живому поэту это не под силу. Тридцать сильных стихотворений в одном периоде — уже очень много, если учесть, что от крупных поэтов в хрестоматиях остается десяток. И трудно представить, какая битва промеж собой ждет стихи арутюновские. Кроме этого, есть множество прекрасных высотой и звучностью мест в остальной книге... так что только после долгих сомнений и чисто по большому расположению к родственной мне музе старшего «коллеги по цеху» (и вопреки устоявшейся традиции предательского умолчания!) я скажу о своем видении некоторых проблем в стихотворчестве и поэзии С.С. Арутюнова, озаглавив этот промежуточный экскурс:
 

Суровые объятья друга

Конечно, самоцветная и самобытная рифма — это здорово и не так часто. Арутюнов в этом — со сноской на текущий этап угасания литературы — и вовсе самороден. Вот только не может быть рифма самоцелью. Да, она уже почти и не форма, но — она все-таки еще не дух. Известно, что порой рифма «помогает» создавать смыслы. Порой случайные. Часто лишние: это заставляет длить стихи, чтобы не оставить нелепыми, порой ненужными. Мастерство дает автору возможность «гнуть стих на холодную»... но «механику языка» не обманешь: поэту приходится именно что изобретать (хорошо, если не измышлять) метафору и продавливать ей (ими, метафорами, словно домкратом) «течение» стиха, где, однако, столь необходимое течение (и свечение?) останавливается. В стихе таким образом «останавливается дыхание». Не об этом ли предупреждал Юрий Кузнецов, говоря об «одичании метафоризма», проистекающем в данном случае из лаборатории подбора невиданных созвучий? Может быть. Стих может быть белым — если его удерживает над землей собственный горячий воздух «духовного схлопывания» в сияющее ядро смысла. Стих может быть рифмованным, но собранным «арматурой души», а не арматурой рифмы, которая в общем-то ничего не удерживает, просто производя, подчас риторический, шум или... нечто вроде сигнала.

Подобное разбирательство требует слишком много ненужных «букаф» и тягучих фраз. Попробую обойтись наглядной иллюстрацией (да простит мне уважаемый и дорогой мне собрат!): попробую дать свою версию некоторым строфам, без претензий на то, что они имеют какое-то еще значение за рамками чисто технического. Навскидку сравните:


Ужель до смерти быть покорным
И, начиная год, идти
По свежим цитрусовым коркам,
Припорошенным конфетти...

и:

Как хорошо — по снежным горкам,
по свежим цитрусовым коркам,
свой начиная год, идти,
не отряхая конфетти.

Или вот, с более строгим сохранением авторской стилистики:

Сквозь дымку веков едва ли
Расслышишь одно из двух —
Охотников на привале
И необъяснимый звук:
Поскольку семь дней, как осень,
Отрекшись от баловства,
Пятнистая от коррозий,
Летит со стволов листва.

и:

Сквозь гулкий мотив едва ли
больной потревожат слух
камлания разной швали,
аккорды иных непрух —
музыка серьезней: оземь,
отрекшись от баловства,
спасительною коррозией
летит со стволов листва.

Поэты все непохожи — один одному прохожий... Но я верю, что такое вот «задевание плечом» вместо приветствия еще может расцениваться как богемный жест, а не как личное оскорбление.

Фонетическая болезнь вообще может перерастать в болезнь французскую: «рысачий дух» формотворчества, который случается с некоторыми, мало что ведет к излишне непрямому, а потому кривому высказыванию, но и, позволяя длить речь, заставляет ее длить самозабвенно, вводя в стих порой ненужное в нем. Диктат рифмы возводит в рифмы слова, которые и мне, человеку несколько начитанному, непонятны. А уж коли это медицинские термины (самый яркий пример — «облачный тонзиллит» и проч., и проч.) — то где здесь чувство меры? Поэт проверяется песней. Есенин просил стихи не очень лефить, Пастернак добивался неслыханной простоты (которая, замечу, пустотой не стала), Вознесенский утверждал, что одиночества не искупит в сад распахнутая столярка... Сергей Сергеевич! Может быть, не дожидаясь того момента, когда стих разваливается на слова, а слова — на буквы, нам стоило бы победить симптомы, поворотив на иную — самую трудную — «заумь»: победить свои сомнения и сделать стих легче. Конечно, этого не сделать по заказу. Но рифма в стихе — это литература, то есть то, от чего предостерегал известный вам и почитаемый вами Анищенко. Он же заметил, что «руки Бродского пахли формалином». Неслучайное замечание: вспоминаю о нем в связи с очевидной тягой Арутюнова к Иосифу Бродскому — поэту, мастерство и мысль которого не могут не притягивать всякого знающего толк в своем деле поэта. Но не с Сергеем же Арутюновым говорить об этом. Симптомы — это только симптомы. Вспоминая же известный образ Маяковского, говорить надо о чем-то досимптомном, что, где-то в духе, заставляет замечательного, крупного поэта оставаться чужаком на родной почве, проходя по ней стороной, словно...

В библиотеках не иском,
Чужой и золоту, и нефти,
Не встану бронзой на Тверском.
Там и стоять, по чести, негде.

Ни за экю, ни за пистоль
Не обольщусь печалью строгой.
Поэзия! Ты — звук пустой,
Насмешка сквозняка над створкой.

Из мусора мой постамент,
И путь мой тёмен и ухабист.
Мне в этой жизни места нет.
Не обнаружено покамест.
 

Полночное пенье

Путь поэта — всегда! — борьба за необщее выражение лица. Но может ли подойти лицу поэтову в этих целях надменность, плавно перетекающая в досадливое подвывание в колодце личности, где уже не умещается одиночество интеллектуального мученичества? Отрицание «черни» тут неизбежно. Бродского спасало то, что он все-таки любил творение и, с оговоркой самоиронии, себя в нем. Не буду углубляться в вопрос о том, какую роль в творчестве Арутюнова играет комплекс его отношений с действительностью. Вот несколько его строк:

То ли впрямь самостоянье,
То ли упряжь съехала.

и:

Я вряд ли был собой когда-то горд,
Сжигая нервы, словно шинный корд.

и, лучшему другу (такое — только лучшему):

К чему же ряды теорем, аксиом,
Коль света не вижу в просторе земном.

Можно привести еще, но достаточно. Мы упираемся в земные пределы, а поэзия требует метафизического измерения. Тропа сия истоптана, затоптана, даже и загажена, но уже одно намерение ступить на нее дает о себе знать:

Ответь же мне, на кой,
Скучая в дивных высях,
Ты из меня огонь
Колеблющийся высек
И отчего во мне,
Не избежав избытка,
Любовь ко всей фигне
Так двойственна, так зыбка.

Наша licentia poética[1] в этой двойственности и заключается: мы сами себе демиурги. Но забываем о том, что мало создать «свой мир» как непременное условие, надо еще полюбить его — полюбить из него. Мало вытолкнуть в мир книгу: она не клапан на паровом котле либо поэтической скороварке. Но что же она и что же мы тогда? Сергей Арутюнов ведь все сознаёт, пусть сознание поэта это его главенствующее, высшее чувство — со-знание:

Сплавляясь в человеческой теснине,
На огненном вращаясь колесе,
За что я должен гибнуть вместе
                                                          с ними
И как не гибнуть, если гибнут — все?
....................................................................
Догадываясь, как посулы хрупки,
Немыслимое каждый день терпя,
Как взять себя в мозолистые руки
Судьбы, уже глядящей на тебя?

Стихи великолепны, а вопрос звучен, тревожен и настоящ. И никто не может, не поможет на него ответить. Впрочем, говорят же, что правильно поставленный вопрос содержит в себе ответ... Что делать такому человеку, который удостоился попыток (мое прочтение) «быть четвертым / И в троице, и нигде»?

Уж не двигаться, чай, к «самостоянью» «органчика», который постоянно занят демонстрацией владения техникой и манифестациями эрудиции, высоты мысли и страдания в таких, знаете ли, «поэтических номерах», подобных акробатическим, — на очень серьезном уровне, конечно. Таком уровне, невнимание к которому грозит воспаряющему гибелью. Плохо, если самого от себя же:

Не понимаю избранного. В нем
Звучавшее уже звучит повторно...

Былых беспутиц повторять не стану.
 

Но что такое рифмы, как не повторность, как не отсылка к «былым беспутицам» — на противоходе течению времени? Вообще проверка (не стиха — поэзии!) происходит в повторении, невольном бормотании, добровольном возвращении читателя («чернью»?) к уже усвоенному и... родному. Поэзия — это соучастие в ней, которое и есть «ее» экзистенция... О том, что поэзия Сергея Арутюнова — существует, я еще процитирую с восторгом. Пока же мне приходится посетовать, что жить в этой поэзии нельзя — так она сурова и... безлюдна. Хотя, может быть, так именно безлюден современный мегаполис? Или все-таки поэт на то и есть, чтобы «населить» его, чтобы пытаться — просто пытаться — его обогреть? Арутюнов по мысли и духу сродни Пелевину (заметим, что он «сродни» лишь самым-самым). Но сам-то Пелевин от «пелевинщины» уже устал. Арутюнов, мне кажется, еще держится: он если не упрямее, то моложе.

О мерзлая жуть заводских пустырей,
Где свищет лишь ветер-утырок,
Узнай же, узнай же меня поскорей,
Всхрустнув половодьем бутылок.
Не здесь ли душа моя прежде жила,
Не здесь ли она обитала,
В краю, где божественная тишина
Присваивала капитана

Колодцев, отверзнутых в стылую
                                                            гладь...
Не в этих ли мутных протоках
Товарищей гиблых искать-окликать
Поклонами кранов портовых?
Щербатой улыбкою золотаря
Блещи ж в уцелевшем клозете.
Я местный. Знакома мне злоба твоя,
Молящая о милосердье.

Может быть, самое трудное, самое нужное и самое светлое в поэзии — умение «выйти из себя» в «прямом» смысле слова. Приведенные стихи — предварительно — это классика, это уверенное самочувствие на той высоте, где все уже нипочем. Но Рубцов, в «Полночном пенье» выйдя из себя вон, стал классиком мгновенно и по факту. «Рубцовщинки» не хватает Арутюнову. Но —
 

Железная бездна

Впрочем, вот: «Я знаю, что потом: / От крохотной искры / С гадючьим шепотком / Поднимутся из мглы / Реченья аскарид / На бедных соколят...».

Безусловно, одной из успешных операций «эпохи» по «пробуждению» всегда бодрствующей «сонной одури» стала изоляция поэтов от народа — в своем углу корпеть и кропать ты можешь сколько угодно, пока не сдохнешь. Ну а если народный вития сподобится и правда таковым стать, что в наше время ограничено доступом или владением технологией, — то возможна вторая степень высшей социальной несправедливости: изоляция от «общества» пулей.

Книга Арутюнова, жуткая отсветом этого понимания, есть поэтому и книга-поступок, и книга — рана кровоточащая. И книга-исповедь. Книга-отчаяние, потому что она и книга-выбор. Книга-вызов...

Почтительно внимая, процитирую (к строкам этим никакая словесная моя суета не подойдет) молча:

Жалка твоя участь, бунтарь,
                                  сокрушитель основ,
На чреслах истории ты не крупней
                                                     дрозофил,
Для тех, что, однажды услышав
                                             отеческий зов,
Решили, что дальний набат не по ним
                                                   прозвонил.

Пусть никто мы, пусть мы ошизели,
Есть на свете где-то наши земли,
Где припасть возможно к алтарю.
Как пристало, так и говорю.

(словно бы комарик к янтарю...)

Давно ли фабричной молились елде,
Сигая из полуботинок?
Уже ни рабочих нормальных нигде,
Ни поводырей их партийных.
...Гудок раздавался, состав прибывал,
В прожарках белье кипятили...
Закрыты гештальты; и ревтрибунал
Развеян, как стяги в Путивле.

Арутюнов знает все и проговаривает все. Столетье стерло не только Россию — оно пожрало мир вообще, «база не кормовая, но сырьевая» (а какая меж ними разница?) существует не сама по себе, а во имя... Чего? Кого? Недра и люди приведены к знаменателю, но если первые еще единица, то вторые — практический (электоральный) ноль. Впереди — еще более страшное, и мне мало что есть добавить к словам поэта:

Саданёт кулаком под ребро,
Безотрадней пути подъездного
Пониманье, что нас погребло
Лишь одно бесконечное слово.

И плевать, как трактует его
Экономики щель сырьевая,
Если трескается естество
На осколки подразумеванья.

Продолжаю быть молчаливым проводником по маршруту:

...Тянись, бесконечное время,
Само ты уже эпизод,
Когда между строк откровенья
Зияют провалы пустот.

Гуди ж, евразийская свара.
О будущем не намекнем,
Коль внятно нам вечное завтра,
Уже приоткрытое в нем.

Что-то комментировать или пояснять тут необходимо только для тех, кто Арутюнова не прочтет, да и вообще не интересуется судьбами мира — в которых судьба поэзии лишь «кровавая кость в колесе» или, мягче выражаясь, довольно точное, релевантное, отражение. Так что же судьба поэта (зеркала мировой деструкции) перед «железной бездной»? Арутюнов очень точен: «И, отголоском выстрела звуча / Для мира, что чешуйчат и мозайчат, / Одна моя задутая свеча / Жива лишь тем, что ничего не значит». Арутюнов, более того, констатирует, как выше нами (им — и мной по его поводу) уже отмечено, что «ничего не значит» не только поэт, по должности обреченный на глубокомыслие, но в целом и «просто» человек-нивель. Посему оптимизма для творчества взять особо негде. Остается кричать — выводя регулярный русский стих — накалом экспрессии — в плоскость авангарда. Среды более нет, личность оказывается центром гибели в эпицентре «бетонного болота», «юродивого юридизма», «воронки вранья» — как угодно, если пелевинская метафора «железной бездны», столь простая и выразительная, вам уже поднадоела. Ни «вящая пустота», ни «облачный тонзиллит» в контексте экспрессии (сегодня требующей священной жертвы — как последний крик Аполлона) уже не излишни. И «дыхание», о котором я говорил, сетовал и пенял, — оно, по-видимому, не имеет места, чтобы ему быть, где бы ему быть...

И поэзия, и судьба поэта являются сигналом — феноменом положения вещей. Оставаться гражданином (по Державину) сегодня можно, пожалуй, только оставаясь «гражданином поэзии» — единственно человеком, которому слово «правда» не пустой звук. Оставаться же человеком сегодня можно, только будучи не левым и не правым, не власть имущим и не подчиненным, — оставаясь только ничьим, нигде и никем. Субъектом — весьма и весьма подозрительным! — ожидающим поезда, который никогда уже не придет, на пестром вокзале дьявольски раздутой жизнерадостности — вокзале, под который заложена бомба. И ни на рельсы лечь, ни бомбу обезвредить. Ни перехватить у диктора его микрофон. Остается выпускать книги, одну за одной, неуслышанные, как алиби, о котором может понять только...

И последнее. К любимому мной прозрению Бродского: «поэт есть форма существования языка», — добавляю: «со всеми всемирно-историческими последствиями». Другими словами, чем черт не шутит, ответственность за формы для возможного (?) будущего, возможно (?), сохраняется. Но то, что они, формы высокого, есть наше последнее, гумилёвское, достоинство, — это точно. Погибать надо, улыбаясь щеголевато. Либо — не портя каппелевский строй строк.

Мое горячее приветствие Сергею Арутюнову!

Обломок вселенской стыни,
Машинных веков изгой,
Я выйду в поля пустые,
Усеянные листвой,
И вспомню иное время,
Галдящих вороньих шобл,
Когда по следам отребья
Я завороженно шел

И, навзничь почти упавший
Близ ветхого ивняка,
Дышал предноябрьской паршей
И плакал наверняка...
И только под ноги гляну,
С души, словно грех, сниму
Когда-то святую клятву
Любить вопреки всему.

как-то так, друзья, как-то так: ни большего, ни меньшего нам уже не дано. Но выбор... выбор еще остается, иначе С.Арутюнов не писал бы об этом с такой болью.

 

[1] Licentia poética (лат.) — поэтическая вольность (Сенека).







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0