Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Откуда и куда

Владимир Николаевич Крупин ро­дился в 1941 году в Вятской земле. Окончил Московский областной пединститут в 1967 году. Первую книгу выпустил в 1974 году­, но широкое внимание привлек к себе в 1980-м повес­тью «Живая вода». Главный редактор журнала «Моск­ва» в 1990–1992 годах. Cопредсе­датель Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля православного кино «Радонеж». Первый лауреат Патриаршей литературной премии. Живет в Москве.

ИСТОК КАМЫ. Всегда, особенно в детстве, волновало начало всего: как все начинается? Особенно весенние ручьи. Вот он вытек из-под сугроба, маленький такой, даже маленькую щепочку не утащит, а вот он уже побольше-побольше, и вот это уже ручей, и мы отправляем в плавание по нему свои кораблики.

И всегда очень хотелось побывать у истока нашей реки Кильмезь, конечно, у истока Вятки, Волги, других рек. Увидев исполинскую мощь реки Камы в Перми, возмечтал о путешествии и к ее истоку. И вот только что мечта сбылась, побывал.

Это Кезский район Удмуртии, село Кулига. Там красиво необыкновенно. Тем более ехали в такой солнечный день через просторы лесов и полей, сияющих золотым, красным, желтым, оранжевым — цветами прощания с летом. Но о прощании не думалось, даже казалось, что это цветение всегда тут, у начала Божия чуда, великой русской реки. И даже не надо было писать там на щите: «Исток великой уральской реки Камы», — это, конечно, уральцы хотят Каму себе присвоить. А мы, вятские, как? Да Кама километров тысячу проходит через вятские поля, питается вятскими реками, особенно водами красавицы Вятки, какая она уральская? Она общерусская.

Конечно, Вятка смиренно растворяется в Каме, заканчивая и свое название, а вот что касается впадения Камы в Волгу, тут нам, и уральцам, и вятским, досадно. Объясню. И гидрографы, да и все мы привыкли, что имя реке после слияния рек остается от той реки, что полноводнее, шире при слиянии. А Кама при соединении с Волгой гораздо шире Волги. То есть Волга должна была уступить имя Каме, которая шла бы благополучно далее, до впадения в Каспийское море. Но нет, победила Волга. Да она, честно сказать, в общем-то и длиннее прошла путь до слияния с Камой. И согласимся, что века и века утвердили во мнении народном величие Волги, тут спорить не о чем.

И встал я одной ногой на правом берегу маленькой Камы, другой на левом, как некий Гулливер в стране лилипутов, и умылся и напился из этого начального ручейка.

Но нет, конечно, какой я Гулливер, какая страна лилипутов? Это Россия, это глубинные целебные родники, вышедшие на поверхность, чтобы родить реку, которая несет жизнь всему живому на огромном пространстве Предуралья и Верхневолжья.

Да, но не смогу с горечью не сказать об истоке родной Вятки, это Ярский район. Далековато, не смогли поехать, время поджимало. Но видел и фотографии, и кино документальное о ее истоке. Исток Вятки оборудован совсем иначе, чем камский. Очень языческий. Торчат деревянные и каменные идолы, страшные хари. Часовни под Крестом, как у Камы, нет.

Вот вам и ответ, почему город Вятка, получивший название от красавицы реки, до сих пор в плену партийного псевдонима пламенного революционера, большевика-ленинца Кострикова.

САЛАФАН, ИМЕННО салафан. Я думал, что сарафан, что эта юная актриса картавит, нет, видимо, просто не знает произношения слова «целлофан».

Когда похабщина демократического времени хлынула на сцену, то режиссер этого театра, где эта актриса играла, тоже решил не отставать от сибирских тангейзеров, от райкина-сына, от серебренникова и задумал действо, в котором были бы и ню, и инженю. Но так просто выпустить из-за кулис обнаженок? Кого этим удивишь? Публика прикормлена, развращена, ждет новых откровений. Маэстро придумал.

— Он сказал, — рассказывала актриса, — будем играть в салафане. Вроде как в одежде, а вроде как говорящие формы тела. Айседору Дункан в пример приводил. Репетируем «Грозу» Островского. Катерина на свидании, я, Катерина, на берегу Волги. Ночь, молнии ее освещают. И его, Тихона. Будто они без ничего, тут предельная обнаженность мысли и очертания фигуры.

— И Кабаниха в целлофане?

— А? Да, тоже.

— И ты согласилась?

— А мне сразу суют контракт. Я же подписывала. «Выполнять указания режиссера-постановщика».

Бедная девушка! Чем у нее в театре кончилось, не знаю. И ее больше не видел. Но как увижу где целлофан, — а его повсюду видимо-невидимо, сплошной везде целлофан, все у нас в целлофане, — так ее и вспомню.

Может, кто и видел уже спектакль в «салафане».

ПЕРЕКРЫЛИ ТВЕРСКУЮ. Репетиция парада. Грохочет техника. Вдруг на ум пришло: а ведь я, когда был на Высших командных курсах, учился и умел управлять и боевой машиной пехоты, и бронетранспортером. Да и танком даже. Да, управлял. Помню свое восторженное восхищение громадой танка и то, как эта его мощь подчинена мне и как легко он по моей команде поворачивается, наращивает скорость, стреляет с разворота. Хотелось на этом танке куда-то мчаться, кого-то освобождать.

И еще вспоминал с детства, на чем ездил. Ну, конечно, велосипед, мотоцикл, мотороллер (мопедов не было), машины: полуторка и ЗИС-5, ГАЗ-51, трактора: ХТЗ-7, ДТ-14, ДТ-54, комбайн С-5, легковые машины тоже мог водить, — первая была «Нива», — но совсем не захотел на них ездить: дороги трудные, всякие техосмотры, страховки, штрафы, гаишников бояться, нет уж.

Самое милое дело в передвижении — ходить пешком.

И всего лучше босиком.

ЗНАКОМЫЙ ПРОФЕССОР из Шанхая — читаю интервью с ним — печалится, что разработанный им проект издания в двенадцати томах русской литературы ХХ века не нашел поддержки у издателей.

Хотя, могу сказать, в Китае очень даже знают русских поэтов и писателей. Куда как лучше, чем в Европе. Но приходится признать, что общемировой процесс снижения интереса к литературе уже достиг и Китая.

ДЕНЬГИ — РЕЛИГИЯ Европы. Да уже и всего падшего мира. Рассказывает на заседании Молодежного православного центра при Заиконо-спасском монастыре профессор, только что совершивший поездку по странам Западной Европы:

— Интерес к человеку там только до поры, пока он не заплатит. А до и после — ноль внимания. Только деньги. Раньше была пословица: «Нет кайфу — нет лайфу», сейчас: «Ноу мани — ноу фанни», то есть «Нет денег — нет веселья». Деньги во всем, расчет и считание денег, выкраивание их из всего — основа жизни. Чеки хранят, купленное потом меняют или сдают обратно. Память забита только расчетами о выгоде вкладывания денег.

Тут для меня нет ничего нового: жадность, скупердяйство европейцев мне знакомы. Руки моешь в кафе, потом в счете читаешь: акватуалет. Во всем ужимают.

Даже так: Сикстинская капелла, сотворение мира, Микеланджело. Удачно попал, людей мало. Свет такой, вроде как начало сумерек. Но видно. Хожу. Останавливаюсь. Стою. Заметил, что у некоторых настенных фресок такие вроде как коробочки со щелкой для монет. Подумал, что выскочит какая открытка на память. Опустил сто лир — ничего не выскакивает. Еще сто. И еще. И заметил, что стали ко мне подтягиваться посетители. А фрески, увидел, вдруг стали ярко освещенными, то есть стало понятно: за эти лиры мне добавили света. А за мой счет и другие творение мастера получше разглядели. Да, так. Вскоре искусственный свет стал тускнеть и потребовал питания. Но монеты у меня финишировали в этой коробочке, и пошел я на улицу, на свет естественный.

А время было, и зашел по дороге в храм. А там того чудней: хотел свечу поставить, а в продаже свечей нет. Как нет? А у распятия, я же вижу, свечи горят. Пригляделся, а это искусственные, в форме свечек, светильнички. У них на кончиках красные огоньки электролампочек. А сбоку опять же щелочка для монеток. Опускаешь монетку — твоя свечка зажигается. Побольше монеток, она подольше горит. Ну до чего же удобно: чистота, аккуратность, свечи не оплывают, прислужницам благодать. Только вот ладошку над живым пламенем не обогреть. Да не увидеть, как в темном стекле оклада мерцают огоньки. Будто глядишь ночью на далекий город в горах. Вроде и горит свечка, а свет ее холодный, не молитвенный.

Жадность уже и матушку Россию обволакивает, только о деньгах и разговоры по телевидению и радио, курсы валют со стен сбербанков и в присутственных местах. Всякие акции, якобы уценки, непрерывная о них болтовня, якобы забота о потребителях. Обман все это, и всю эту ложь потребители ежедневно потребляют.

Люди те же на вид, а по сути становятся другими. Мысли куцые, надежды бескрылые.

ВСПЛЫЛО ВДРУГ из памяти, шестьдесят лет прошло. В армии, стоя на посту, сочинил. Первый год службы, недавно присягу приняли, уже имею личное боевое оружие, карабин СКС номер 743, место его в пирамиде крайнее слева. Приказали запомнить, чтоб по тревоге чужое не схватить.

Уже и в караул ходим, получая патроны. Отвели меня на дальний пост, к складам ГСМ, горюче-смазочных материалов. Ночь, снег, прожектора. Хожу по протоптанной дорожке. Когда свет прожектора слабеет, открываются звезды. Помню, как с тоской смотрел на восток, очень томился по родине. Впереди были еще три года службы. Что ж, я не первый, не последний, втянулся потом, привык. Хотя нелегко, «коль молодость в шинели и юность перетянута ремнем». Тоже стихи из того времени.

Ходил-ходил по периметру поста, — сочинилось:

Эх, жись, хоть плачь,
Хоть матерись:
Три года я герой.
Раз мы не спим —
Живет страна,
Раз мы не спим —
Молчит война.
А я не сплю с женой.

Какая там жена! Невесты не было, это потом в казарме парням прочитал, так женатики, их так звали, тех, кто до армии женился, взяли эти мои строчки для писем своих на родину.

Вроде пустяк. Но вспомнилось, то есть хранилось во мне. Нет, никогда не постигнуть нам свою память. Она объемнее любого компьютера. Вдруг (а что есть постоянные эти «вдруг» в нашей памяти, как не норма), вдруг рифма явилась: Марсельеза — митральеза. Первое понятно, второе — это всего-навсего пушка. Откуда знал, почему запомнил? Для чего было знать?

Митральеза, по-нашему «картечница», — скорострельная пушка, в точном переводе пулевая пушка. Наш легендарный «максим» ввел потом в словари русское слово — «пулемет».

ДОРОГА ДОМОЙ. Лечу в самолете. Впереди, через два ряда, молодая семья: крохотные деточки, сынишка лет двух и совсем малышка дочка. Отец у иллюминатора, мать с дочкой у прохода, сыночек в середине. Взлетели, отец быстро засыпает. Погасло табло. Матери надо выйти с дочкой. Расталкивает мужа, показывает на сына. Муж берет его на руки, но, когда жена уходит, снова закрывает глаза. Малыш становится ножками на свободное кресло и неотрывно смотрит вслед маме с сестричкой. Не возвращаются они долго — видимо, там очередь. Он стоит и ждет. Занимает себя игрой. Ставит ладошки с двух сторон спинки кресла, потом, перебирая пальчиками, ладошки бегут навстречу друг другу. Встретившись, сплетаются в один кулачок. Опять разбегаются и опять сближаются. Иногда малыш взглядывает на спящего отца, но его не будит. Время идет, мальчишечка очень переживает. Еще бы не переживать — нарушено его мироустройство, семья разъединена, мамы и сестрички нет рядом с ним и папой.

Но вот по личику малыша становится понятно, что мама и сестричка возвращаются. Он озаряется радостью, даже начинает подпрыгивать и колотит кулачком папу по плечу. То ли чтобы он разделил радость, то ли понимает: папе от мамы влетит за то, что заснул на посту. Папа просыпается, хватает сына, сажает на колени. Веселая мама перетаскивает сыночка к себе: соскучилась, а папе вручает дочку. Сестричка тянется к братику. Все прекрасно становится в этом мире: семья вместе — душа на месте.

Как не повеселеть от такой встречи.

ЧЕРНАЯ РУКА. Помню как один из ужасных дней своей жизни кончину Василия Шукшина, его похороны, гроб в Доме кино. Я почти не был знаком с ним, не считать же две крохотные встречи. Одна на Писемского, где была редакция журнала «Наш современник», в котором вышла подборка моих маленьких рассказов «Зерна», в одиннадцатом номере 1972 года. И в нем же были рассказы Шукшина. Я по телефону узнал, что номер вышел из печати, и помчался в редакцию. В коридоре увидел Шукшина и Леонида Фролова, ответственного секретаря журнала.

— Вася, — сказал Фролов, — вот познакомься: Володя, с тобой в одном номере вышел.

— А, — весело сказал Шукшин, подавая руку, — вот из-за кого у меня рассказ зарезали.

Совершенно внезапно даже для себя я обиженно воскликнул:

— Да у меня их десять зарезали!

Шукшин засмеялся и предложил:

— Пойдем Нагибина бить: их тут не смеют резать.

Третьим в журнале по разделу прозы был Юрий Нагибин.

Вот и вся встреча. Вторая была на пятом этаже «Литературной России», где была касса и был день выплаты гонорара. За гонораром ли приходил Шукшин или по другим делам, не знаю. Но снова был на скорости, спешил к лифту, но, к радости моей, узнал меня, тормознул, пожал руку, гораздо крепче, чем в первый раз, и обрадовал тем, что мои «Зерна» ему понравились.

— Только зачем вы торопитесь заканчивать?

— Для умных же пишем, — выпалил я, — додумают, сообразят.

— Так вот умные-то и скажут, что писатель чего-то побаивается.

Я уже хотел напомнить, конечно, известную ему теорию малого раздражителя и то, что всегда лучше недоговорить, чем переговорить, но он уже убежал.

Вот и все встречи.

Осень 74-го. Прощальная очередь от Белорусского вокзала, в которой стояли — так мне показалось — не люди, а огромные букеты цветов.

Конечно, хотелось, чтобы Шукшин упокоился на родине, но и его московское окружение, и начальство Госкино сделали все, чтобы могила была в престижном месте, то есть на Новодевичьем кладбище. Где она и поныне. Может, оно и неплохо, но очень помню, что лучший друг Шукшина Василий Белов не раз говорил, что писателю после земной смерти надо быть на родине.

Лето 79-го, Сростки, море людей, пятидесятилетие Шукшина. Всего пятьдесят, а уже пять лет как похоронили.

Огромная (два самолета) московская делегация, в которой сплошь киношные знаменитости. Есть на кого посмотреть. Хожу по улицам, выхожу к реке, представляю здесь Шукшина по его рассказам. Подошел молодой мужчина:

— Чего, к Ваське приехал?

— Какой же это Васька, это великий русский писатель Василий Макарович Шукшин.

— Ну, кому Василий Макарович, а для меня Васька.

— Почему именно так? — спросил я.

Мужчина пристально посмотрел на меня, выдержал паузу и, качнув головой, значительно произнес:

— Брат.

— Но у него не было братьев, насколько я знаю. Сестра Наташа, она здесь, Наталья Макаровна.

— А вот ты сам посуди, — сказал мужчина, — сам разберешься, чего мне врать? Брат. Мать меня всю жизнь скрывала. Я не осуждаю, ведь как это для нее, а?

— Что?

— Ну что? Один сын Москву покорил, до космоса взлетел, а другой с утра у магазина, а? А как не пить, если мною мать пожертвовала? Коля, говорит, мне двоих учить — не вытянуть, ты уж, Коля, терпи. Терплю. Вот деньги собираю на могилу съездить. А как ты думаешь, надо поклониться, а?

— Надо, — вздохнул я, понимая, что придется помогать. — А вот если бы его здесь похоронили, тебе бы и деньги не надо было собирать. Пришел, поклонился, детство вспомнил. Проси перезахоронить. Он, конечно, рад бы был.

И еще была встреча. Очень памятная. Но уже в Бийске, у церкви. Было утро дня, в который мы улетали. Поставил свечи о здравии и об упокоении, написал записочки. Спросил женщину в годах:

— А бывал здесь Василий Макарович?

— Этого я не знаю, а вот Мария Сергеевна когда к Наташе из Сросток переехала, то ходила. И я ее хорошо знала. Раз, никогда не забыть, вот также утро было раннее, иду, она бежит. Бежит, рукой машет. «Что такое?» — «Ой, некогда, некогда, бегу в церковь, в церковь». — «А что?» — «Вася приснился, руку показывает, правую руку, а рука вся черная. Мама, говорит, иди, говорит, в храм, молись за меня, видишь, рука черная, молись! Этой рукой, говорит, я рассказ “Верую!” написал, грех, говорит, свершил великий. Вот рука и почернела».

Рассказ «Верую!» в самом деле очень безбожный. Огромный поп пьет спирт, закусывает барсучьим салом, пляшет, кричит: «Верую в химизацию, электрификацию!» Поневоле вспомнишь статьи святого Иоанна Кронштадтского о писателях, в частности о Толстом. Там речь о преисподней, где быть осуждены и писатель, и разбойник. Горят и не сгорают в вечном огне. Но под разбойником пламя уменьшается, а под писателем увеличивается. «Как так? — взывает писатель. — Разбойник грабил, убивал, а я мухи не обидел». «Но за разбойника молятся, — отвечают ему, — и сам он кается, а твои книги продолжают читать и они своим растленным учением калечат умы и сердца».

Но, думаю, за великую любовь Шукшина к России, за наши молитвы о его душе, которые постоянны, душа его упокоилась у престола Царя Небесного. Может, так дерзновенно думать, но был же и при жизни он защищен Божиим Промыслом. Ведь как хорошо, что он не снял фильм о Степане Разине, этом нехристе, разбойнике. Эти виселицы в Астрахани, княжна в Волге, Казань в углях — нет, не надо! Даже и в сценарии как жестоко выписано убийство воевод. Тела их, пронзенные копьями, плывут и утопают. Очень киношно — копья все меньше и меньше видны, идут ко дну.

Но время-то какое было, не будем осуждать. Зато дивные, спасающие душу рассказы о простых людях, зато какая сильная в них защита России от профурсеток, какая любовь к Отечеству.

И его сказка-притча «До третьих петухов» — что говорить! А петухи в Сростках дивные. Так поют, по всей России слышно.

МАЛЬЧИК ПОД ЗОНТИКОМ. Вот прочел о мальчике, который в жаркий солнечный день пришел на молебен о ниспослании дождя на посевы. Тогда все лето стояла засуха. Пшеница, рожь, овес, ячмень, просо, кукуруза, чечевица вполне могли не дать урожая. И реальным было наступление голода. Архиерей той страны объявил о всеобщем стоянии в молитве.

Мальчик, единственный из всех, пришел с большим зонтом. «Сказали, что молебен о дожде, — объяснил он, — я и взял зонтик».

Крестным ходом пришли в поле. Жарища, на небе ни облачка. Но когда молебен заканчивался и архиерей из водосвятной чаши стал окроплять молящихся и посевы, хлынул дождь.

Это подлинный случай. И этот мальчик — пример всем нам, насколько искренней и полной должна быть наша вера. Во-первых. А во-вторых, показатель того, что вера, как духовное состояние, влияет на реальную жизнь. И как не верить, что верою «прелагаются горы в сердца морская» (Пс. 45).

Я грешный человек, не священник, просто давно живу, всего нагляделся, и позволительно мне задать вопрос братьям и сестрам православным: отчего же мы, имея такое великое оружие влияния на природу, на материальную жизнь, им не пользуемся? Сколько бесовщины постоянно множится и вселяется в нашу жизнь, в каждого даже, а мы хоть бы что. Спаситель спустился с Фаворской горы, Ему указывают на бесноватого. «Сей род (род нечистых, врагов нашего спасения) изгоняется токмо молитвой и постом», — говорит Господь.

Молитвой и постом. В конце концов, молиться — не глину копать, поститься — не камни ворочать. Иметь веру этого мальчишки с отцовским зонтиком. И победим. И спасемся.

— Молиться надо! — криком кричал, взывал святой праведный Иоанн Кронштадтский в начале ХХ века.

Тяжелая туча зла облегала русское небо. О заразе революции говорили лучшие умы России. Но ничему не научил опыт пролития крови во Франции, не слушали ни святого Серафима Саровского, ни святых Игнатия Брянчанинова, Феофана Затворника, ни Николая Данилевского — никого. Не шли в Божию церковь, причащались редко. И дождались.

И опять будем дожидаться?





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0