Чужая юность

Дарья Сергеевна Дядькова (псевдоним Даша Матвеенко) родилась в 1990 году, выросла в городе Миасс Челябинской области. В 2012 году окончила Литературный институт имени А.М. Горького (семинар прозы Р.Т. Киреева).
Работала в приемной комиссии Литературного института до 2018 года. В настоящее время работает в Московском государственном институте культуры.
Публиковалась в журнале «Союзное государство» (2012).

Утренний холодок разошелся под уверенно хлынувшим солнцем. Случайная корочка льда хрустнула под сапогом. Андрей Петрович надвинул фуражку на лоб и поглядел по сторонам. Прямо перед ним просыпался проспект, по левую руку громоздились домишки Песков, а вдалеке, в не осевшей еще прозрачно-беловатой дымке, теплились купола Невской лавры. Полковник оглянулся в сторону Гостиного двора, откуда должен был появиться ожидаемый экипаж, и услышал, как его окликнули: «Ваше высокоблагородие!» От деревянного станционного домика к нему приближался молодой инженер в очках. Андрей Петрович чуть зажмурился солнечным бликам, отлетавшим от их стеклышек.

— Ваше высокоблагородие, разрешите представиться: капитан Миклуха, Николай Ильич. Состою начальником здешней станции. Назначен сопровождать посадку вашей группы на машину до Ушаков.

— Доброе утро, капитан, — протянул руку Андрей Петрович, — рад, что вы нас встречаете. Правда, мои молодцы, кажется, немного запаздывают. Скажите, благополучно ли прибыл наш голубчик с седьмой версты?

— Так точно, ждет на боковом пути. Как раз через десять минут отходит колпинская машина, а вас отправим чуть после, когда народ разойдется.

— Разумно, — кивнул Андрей Петрович и обернулся, услышав за собою звук подъехавшей кареты. Кони остановились, и из покачнувшегося ведомственного экипажа один за другим ловко высадились семь юношей. Шестеро из них были облачены в мундиры с зеленым кантом и вышитым знаком института на эполетах. За спиною у каждого висел ранец, а через плечо был перевешен планшет. Новенькие черные козырьки фуражек блестели на солнце, так что в лица сложно было вглядеться.

— Господин полковник, группа портупей-прапорщиков[1] для прохождения практики готова, в ваше распоряжение прибыла, — подойдя чуть ближе, не очень уверенным тоном доложил молодой человек, который формою и статью выделялся как старший среди юношей.

— Благодарю, поручик, — ободряющим тоном, вполголоса проговорил Андрей Петрович, — с самым сложным заданием на сегодня вы справились. Теперь я сам с этих сорванцов глаз не спущу.

Кругом суетилась Знаменская площадь, звонили к обедне, как вдруг среди растворенного в воздухе гула раздался свисток паровоза. Спешившая по проспекту охтенка[2] невольно остановилась, прижала к себе кувшин и перекрестилась свободною рукой. Небольшая толпа пассажиров стояла в ожидании у путей: для кого-то это был уже привычный звук вседневности, а кто-то и не без интереса поглядывал в сторону, откуда должна была появиться машина и уже наползал пахучий дым. Портупей-прапорщики переглянулись оживленно: они будто почувствовали себя еще более сплоченными этим звуком, скреплявшим их не только между собою, но и с общим делом. Андрей Петрович поднял голову и прищурился. То, что каких-нибудь два года назад лежало перед ним лишь на бумаге, теперь становилось частью города и старательной его жизни, шумом и запахом вплеталось в подвижную картину петербургского утра.

— Сергей Григорьевич, распределите, пожалуйста, унтер-офицеров по алфавитному списку: выйдет три пары на каждый перегон. Себя и меня поставьте дежурными по очереди. Будем стоять при машинисте, выполнять работу помощника и разъяснять ее ребятам, — проговорил полковник.

Они стояли под прозрачною крышей дебаркадера в виду строящегося здания вокзала. Мутноватое стекло сообщало причудливые отсветы солнечным лучам, проникавшим сквозь него. Невдалеке ждал свежий, блестящий паровоз из только что выпущенных заводом, к которому были прицеплены платформа и вагон первого класса. Андрей Петрович уже предупредил, что тот ему не понадобится, — он был намерен принять самое живое участие в практике юных инженеров, которая по его задумке начиналась прямо сейчас, на пути в Чудово. У тендера стоял Миклуха и разговаривал с машинистом-англичанином.

— Не робейте, Борсенко. Вы всегда — моя правая рука, а теперь еще и старший в группе. Или у вас что-то не сложилось с ребятами? — испытующе поглядел на поручика Андрей Петрович и тут же бросил взгляд на стайку портупей-прапорщиков, бойкий разговор которых отзывался в высоких сводах здания своеобразным гулом.

— Буду стараться, господин полковник. Юноши отличные, это я, боюсь, вовсе лишен способности к организации, — отвечал Сережа.

Полковник ценил в нем наряду с прозвучавшей теперь искренностью неунывающий нрав и стойкость к разного рода житейским трудностям. Какая бы служебная неприятность ни вводила Андрея Петровича в мрачное расположение духа, участие и свежий взгляд со стороны поручика всегда умели вызвать у него облегченную улыбку. Потому теперь, даже помня о необходимой сухости субординации, полковник не мог не заметить в своем помощнике какой-то вовсе ему не свойственной обеспокоенности и понял, что сегодняшнее задание едва ли пришлось тому по душе.

— Скажу вам по секрету, Сережа, я тоже терпеть не могу командовать. Да, моя видимая уверенность в этом деле — лишь следствие привычки и необходимости. Да и, пожалуй, выучка, невольно перенятая от отца-генерала, — она часто меня спасает. Вы же знаете, что больше всего я люблю чертежи и преподавание и век бы им посвятил, не отвлекай меня это вот все. — Андрей Петрович расширил глаза и будто с досадою махнул рукой на свои полковничьи пуговицы. — Но кто теперь может позволить себе удовольствие делать только то, что хочется, — разве что они, — кивнул он в сторону унтер-офицеров, — и то ненадолго. Пойдем, Борсенко, курить уже не успеешь, — отвлекся Андрей Петрович, заметив собравшихся у машины унтер-офицеров. Сережа, скрепивши себя и старательно улыбаясь, последовал за ним.

Паровоз тронулся и выплыл из-под стеклянного купола, навстречу ему лился свет. Краснокирпичное здание депо с круглою крышей напоминало маленький византийский храм. Сверкающие рельсы заканчивались у самых ворот.

Унтер-офицер Иконников заранее воображал себя в этой поездке едва ли не триумфатором: он уже продумал, как будет махать проходящим барышням и какое впечатление оставит в них отважный и великолепный укротитель паровой машины. Но на деле все оказалось совсем иначе: от дыма сразу начали слезиться глаза, и приходилось часто-часто моргать, то и дело защищая лицо от летевшей сажи и выбивавшихся из трубы искр. Глядеть по сторонам не получалось вовсе, все силы уходили на то, чтобы сосредоточиться на моменте в ожидании возможных указаний машиниста.

Сережа, напротив, почувствовал себя на подлинном своем месте. Он стоял широко, как на палубе корабля, даже не опираясь рукою на шаткую металлическую ограду. Тепло и грохот машины вместе с окружавшим ее встречным ветром внушали покой и уверенность. Ему бы хотелось век провести в такой дороге, слушая и отвечая сердцем только природе вокруг и укротившему ее силы механизму, который, превосходя человека мощью, все же оставался ему подвластен. Но это был лишь небольшой отрезок пути, на котором Сережа мог позволить себе забыть, что он на службе, и вполне отдаться своим ощущениям.

Андрей Петрович был прав, заметив, что сопровождение юных путейцев нелегко далось поручику. Это было их первое совместное участие в институтской практике — прежде полковник брал его лишь на испытания новых машин, проходившие вблизи завода. Сережа держался с унтер-офицерами ровно и доброжелательно, никак не отмечая своего служебного превосходства. Но всю дорогу до Знаменской площади его не оставляло странное чувство отстраненности. Эти юноши, всего несколькими годами его младше, представлялись ему счастливыми обладателями своих жизней и едва открытого им какого-то мифически прекрасного будущего. Рядом с ними поручик сам себе показался лишним и неуместным. Конечно, это была лишь форма сожаления о лучшей поре собственной жизни, в которой Сережа считал себя немилосердно обделенным.

Он рос в щедром и живописном уголке под Полтавою сыном управляющего крупного поместья. Ничем не омраченное детство его было скрашено дружбой хозяйской дочери. Их отцы, оба овдовевшие, были старыми приятелями и никак не обнаруживали между собою этого вынужденного неравного положения, в которое их поставили обстоятельства жизни. Обедали они всегда вместе, и учителя к их детям приходили в одно время. Летом Сергей и Катя могли днями пропадать в полях, строить плотины через ручейки и предаваться другим подобным радостям нехитрой деревенской жизни. Но девушке миновало шестнадцать, и ее воспитанием решила заняться тетушка-девица, старшая сестра отца, всегда имевшая на него влияние. Постепенно она переменила все порядки в доме и захватила в нем полную власть. Катин отец поначалу пытался противиться этому, но сестра скоро сумела показать свою силу, ссылаясь на немалое наследство, которое она грозилась вовсе не отписывать племяннице, если что-то пойдет не по ее воле. Катю затянули в корсет и стали готовить к представлению в губернском собрании. С Сережею они стали лишь изредка встречаться во дворе его флигеля. Только тогда он, казалось, понял силу своей привязанности, но ничего не мог с нею поделать — вскоре Катя была сговорена за известного в уезде фабриканта. Не дожидаясь свадьбы, он принял решение уехать из дома, где ему было обещано безбедное существование, и выбрал Петербург как наиболее далекую от Полтавы точку империи. Здесь Сережа намеревался поступить в солдаты и обратил на себя внимание одного военного своею образованностью и смекалкой, которую тот счел излишнею роскошью для рядового. Подполковник Лукин был приятелем Андрея Петровича, знал, что он давно безуспешно ищет себе помощника, и предложил Сереже попробовать себя в инженерном деле. Большинство выпускников-путейцев, иногда даже не кончивших курса, отправляли тогда на изыскания, где начальникам дирекций не хватало рук. Убедившись в отличных знаниях Сережи по точным наукам, полковник рискнул и принял его вольнослушателем на выпускной курс института корпуса, лично руководя его по строительному искусству и помогая приготовляться к экзаменам. Юноша старался отчаянно, желая утвердить свою утраченную, казалось, волю к жизни в новом и захватывающем деле. Андрей Петрович относился к Сереже с какою-то особою теплотой, по-отечески снисходя к его судьбе, нехитрые перипетии которой скоро сделались ему известны, и любуясь в нем своим педагогическим чутьем и талантом. Успешно прошедши курс и практику, Сережа вскоре был произведен в поручики и стал доверенным лицом своего покровителя. В Петербурге у него знакомых не было, и уязвленное однажды его сердце в прошедшие несколько лет никому более не раскрылось. Рядом с благодарною преданностью полковнику в нем было место лишь любви к механизмам — тем, что заворожили его своею непростой красотой и научили нести силы к поддержанию их точной торжествующей жизни. Он мог часами сидеть перед дверцей паровозной топки, в которой горел огонь, — это заменяло ему великое удовольствие дружбы и беседы с людьми[3].

Знакомые окраины, несущиеся теперь в горячем облаке железнодорожного ветра, всякий раз одаривали Сережу новой высвеченной чертой. Даже в одинаковых дощатых амбарах, тянувшихся вдоль путей, ему виделся стройный смысл. Мост через Обводный канал всегда вызывал в нем особую сердечную частоту: невольный холодок опасения не столько за себя, сколько за тысячи людей, проезжающих по этому хрупкому строению, за которое он пусть отчасти, но тоже в ответе. Но чувство это скоро сменилось тихим восторгом, когда взгляд выхватил силуэт водоемного здания, напоминавшего древнюю башню. Скромность и грациозность его архитектуры вместе с тем назначением, которое заключено было в нем для движения машины, внушали Сереже трепет соучастия в прекрасном, значительном деле. Особенно теперь, когда он намеревался воплотить от начала собственное подобное здание, чертеж которого вез для одобрения в Чудово.

Скоро по правую руку мелькнула боковая ветка, на две версты проложенная к Александровскому заводу. Именно с ней были связаны все испытательные поездки, в которых доводилось участвовать Сереже вместе с Андреем Петровичем. Вид на рельсовый путь был загроможден очертаниями низких построек, и перспектива его не просматривалась так далеко, как хотелось бы нетерпеливому взгляду. Оттого поручик с особенным трепетом ждал момента, когда паровоз выйдет в пустую равнину, что он сравнивал про себя с открытым морем.

Строения литейного завода и текстильной мануфактуры тянулись, прерываемые тихими, едва оживающими пустырями. Кое-где среди побуревшей прошлогодней травы пробивалась свежая, едва заметная, но обещавшая сочную силу. Желтые пятнышки мать-и-мачехи, которыми была распестрена солнечная сторона насыпи, умиляли своим прорастающим упорством. Порой они теснились у самого пути, а где-то, неразглядимо для наших путешественников, случайными семенами прозябали сквозь расчетливую железнодорожную почву, чтобы поразить внимательного обходчика маленькой заботливой жизнью, показавшейся между шпал.

Машина остановилась в Колпино, чтобы заправиться дровами и водой. Андрей Петрович, приветливо обменявшись несколькими словами с местными служащими, руководил этим делом, а портупей-прапорщики любопытно толпились кругом. Сережа глядел на станцию, уже несколько лет вживавшуюся в дорогу. Петербургский поезд за несколько минут до их прибытия коротко всколыхнул рассчитанным своим появлением местную неспешность. Еще видны были фигурки людей и экипажи, удалявшиеся к редким жилищам или в сторону Московского шоссе. Ижора лежала среди выцветших берегов и где-то под землей перетекала через пути, спрятанная в каменную трубу. Будка обходчика, которую Сережа помнил едва отстроенной и блестящей, теперь так вписалась в неяркую северную природу, будто выросла здесь из-под земли. Доски с поблеклой краской вобрали в себя довольно солнца и дождей, были не раз покрыты снегом и обветрены, так что казались частью открытой равнины, простиравшейся впереди. Сережа подумал, что нужно непременно побывать в этих краях ночью. Казалось, здесь небо было достаточно низким, чтобы сесть у раскрытого окошка и сбивать из берданки звезду за звездой.

— Поручик, я пришел вас сменить — можете перейти на платформу или вовсе отдохнуть в вагоне, — отнесся к Сереже подошедший Андрей Петрович.

— Разрешите остаться при машине, господин полковник?

— Ожидал от вас такого ответа. Что ж, места нам всем тут хватит. Только позвольте мне в этот раз продемонстрировать ребятам главную задачу помощника в начале хода. Мельгунов, Потапов, становитесь к нам, — повысив голос, обернулся к практикантам Андрей Петрович. Двое юношей, вытянувшись, стройно приблизились к паровозу и заняли места за оградой. — Остальные — размещайтесь на платформе и внимательно следите за мной.

Полковник негромко сказал машинисту несколько слов по-английски, тот согласно, но отстраненно кивнул. В котле нагрелась вода и что-то заклокотало, пополз пахучий пар, заполняя воздух кругом от трубы до колес. Андрей Петрович надел перчатки, сошел вниз и, с усилием раскрутив цилиндровые краны, чуть отступил назад. Паровоз выдохнул и тронулся, свисток рассек спокойствие весеннего неба, утверждая ход машины на ожидавшем пути. Пар чуть рассеялся, и вместо него повалил дым из трубы. Полковник, шагая вровень с поездом, отсчитывал секунды и наблюдал еще различимые глазу обороты разгонявшихся колес. Будто оживший чертеж, которому он отдавал силы своих многодневных трудов, отвечал ему благодарным стремительным воплощением. Через несколько мгновений он так же проворно закрутил краны, вспрыгнул на подножку и переступил за ограду. Портупей-прапорщики, волнительно наблюдавшие за ним, потеснились, освобождая полковнику много больше места, чем ему было нужно. Андрей Петрович снял еще нагретые перчатки, тяжело пахнувшие жиром, вытер чуть вспотевший лоб и весело поглядел на юношей.

— Ну что, господа унтер-офицеры, держим курс на Саблино?

Лицо его в этом жесте прояснилось и помолодело, он будто совпал с собой. Сказалась в этом его созерцательная приверженность делу, или присущая память о тех, кого он любил, или сокровенная далекая нежность тех, кто любит его, — бог знает.

Солнце будто осталось в Петербурге — свободное небо пространно серело, под ним рисовались изгиб дороги и редкие росчерки одиноко росших деревьев. Кругом не было ни жизни души, ни звука природы, только ровный бег горячей машины и внимательная смелость преданных ей людей.

В Ушаках путешественников ждал экипаж, присланный от Мельникова — начальника Северной дирекции, в распоряжение которого должен был вверить унтер-офицеров Андрей Петрович. Рельсы тусклым блеском высвечивали крупную щебенку насыпи и звали дальше — казалось, они тянулись до горизонта. Но в самом деле в десяти верстах отсюда велись работы по укладке, и следующая станция лежала среди непокоренной земли, лишь предстоящей начертанному на ней пути.

Простившись с машинистом, полковник оглянулся на паровоз, готовый к обратной дороге. Он будто передавал приветное слово ему, что через несколько часов вернется в прохладное депо Александровского и впустит туда свет. Луч упадет на другие машины, чутко спящие и пока не вызванные к жизни, затаенной в их глубине. Тяжелые ворота замкнутся, оставив внутри пространство для угольного тихого ветра, не растраченного из груди механизма, и снов о звонком пути впереди.

Фигурка помощника, что отдыхал всю дорогу от Петербурга, отделилась от тендера — ему предстояло повторить все эти нехитрые действия, что исполнил давеча Андрей Петрович. Полковник подумал, что для рабочего, многие часы наблюдавшего за ходом машины, в этом, быть может, заключена была лишь необходимая часть вседневности, так что он не успевал разглядеть красоты, которая была приоткрыта полковнику, и отчего в его сердце поднималась и теплела ответная.

Ушаки были совсем необжитой, первобытной станцией, возведенной среди пустынной долины. Местные служащие оттого с особенной заботой обустроили свой дом и сад, что были, как смотрители маяка, отрезаны от ближайших жилищ на версты кругом. Когда над дорогой развеялся последний отголосок ушедшего поезда, на несколько мгновений легла первозданная тишина. Степь вокруг гляделась дремлющим морем. Только потом Андрей Петрович уловил едва слышные, будто росчерками проходившие по воздуху звуки — это были особые колебания линий передач, что он всякий раз принимал за птичьи голоса. Но теперь кругом было пусто, и их не с чем было перепутать. Природа будто схоронилась, уступив место трескучему течению электричества. Провода волновались от ветра и, унизанные прозрачными бусинами, ожерельем обнимали небесную шею.
 

* * *

Васильевский остров заметало. Между рамами свистел ветер, и гул его отдавался в высоком потолке аудитории. За окном все гляделось одним волнующимся белым морем, лишь размытым пятном качался фонарь, но лучи его не доходили до земли, теряясь в снежном вихре.

— Профессор, вы могли бы объяснить, пожалуйста, давешние ваши слова о том, что язык есть самая мысль? — обратился к Плетневу тонкий, высокий студент Вихров, сидевший в первом ряду.

Саша выдохнула и благодарно поглядела в его сторону — ее саму очень занимал этот вопрос, но задать его профессору она не решалась.

— Не торопитесь, юноша, — размеренным своим тоном отвечал Петр Александрович, — предмет это непростой, и в наших намерениях сегодня разобраться в нем подробнее. Мир и понятие о нем относятся к языку так же, как материал к своей форме, — продолжал профессор.

Саша торопливо, небрежно писала, и вдруг опущенные ресницы ее вздрагивали, а глаза расширялись — ей так отрадно и волнительно было следить за мыслями Петра Александровича и придавать им какую-то понятную для себя форму, чтобы потом вернуться к этим записям и будто вновь услышать его голос. Надя водила пером по губам и казалась погруженною в какие-то свои раздумья.

— ...Но не тот материал, — постояв у окна, вернулся за кафедру Плетнев, — которому форму дает произвол человека, но материал, не воображаемый и не существующий без формы. А что этой форме сообщает особенность выражения, как различная игра жизни на двух лицах, созданных из одного материала, то я называю слогом. Вот почему два писателя одной эпохи, одной даже школы, могут различаться между собою, как небо и земля, как Державин и Хвостов, как Гоголь и Панаев...[4]

Вдруг после короткого стука двери раскрылись, и в аудиторию вошел инспектор. Студенты шумно поднялись, и вместе с грохотом отодвигаемых стульев послышался приглушенный гул голосов. Лекции никогда не прерывались подобным образом без веской причины, и многие теперь делились своими предположениями, что бы это могло быть.

— Ваше превосходительство, разрешите доложить, — торопливо и взволнованно заговорил инспектор, — ладожский лед пошел. Мост развели, сообщения с Адмиралтейскою частью нет. Да метель такая сделалась, что ни один лодочник за переправу не возьмется.

Аудитория загудела. В поднявшемся беспокойстве сказывались и растерянность, и смятение, и бессилие человека перед неприрученной природою. Кто-то с досадою отказывался от своих намерений на вечер, кто-то переживал за домашних, иной радовался лишь тому, что занятие окончилось прежде обычного. Добрая часть студентов жила здесь, на острову, и теперь их можно было узнать по спокойным улыбкам. На некоторых лицах читалось даже какое-то превосходство, происходящее оттого, что неприятность случилась рядом, но не с ними.

Надя и Саша переглянулись. В последней рядом с тревогою за мать мелькнуло необъяснимое предчувствие чего-то прекрасного, что должно произойти с нею из-за внезапных этих обстоятельств. Она вовсе не испугалась того, что привычный уклад ее жизни был нарушен — ожидавшая карета, как обещание спокойного пути домой, теперь никак не могла доставить ее на Моховую. Но чувство защищенности, напротив, теплело в ней, когда она глядела издалека на спокойное лицо Петра Александровича и слышала его ясный, распорядительный голос. Надя же обеспокоилась и даже расстроилась — она очень привержена была и неизменной вечерней прогулке к музеуму, и уединенным занятиям в своем уголку, а перспектива ночевать в холодной аудитории ее совсем не радовала.

— Илларион Степанович, прежде всего я попрошу вас отдать распоряжение истопить и подготовить для ночлега пустующие дортуары. Также предупредите, пожалуйста, буфет, чтобы были готовы дополнительные порции обеду и чаю, самое меньшее на сотню персон, — после короткой паузы заговорил Плетнев.

Ледоход часто нарушал порядок в университете, и отмена занятий на его время была досадным, но неизбежным обыкновением. Однако такого случая, чтобы студенты из-за непогоды не могли добраться домой, ректор не помнил давно. Теперь ему приходилось оставить отвлеченный предмет своей лекции и заняться делом самым практическим. К этому у Петра Александровича была если не природная склонность, то крепкая привычка, которая в соединении с широким и человеколюбивым сердцем помогала ему исправлять непростую свою должность.

— Также оповестите, пожалуйста, остальных студентов, с тем чтобы они сохраняли спокойствие и оставались на своих местах до новых распоряжений. Затем у меня слово к вам, господа, проживающие на острову, — повысил голос профессор. — у кого из вас есть возможность, дайте приют своим товарищам. Это не приказ, но просьба, которую, я надеюсь, кто-то из вас услышит. Мы сейчас будем делать все возможное, чтобы устроить всех на ночлег. Прошу вас, не покидайте теперь аудитории те, кому это необходимо. Счастливцы же, квартирующие в Загибенном и прилежащих переулках, — можете отправляться домой, чтобы нам проще было сосчитать ваших товарищей, которые на сегодня остались без крова.

Послышалось несколько благодарных слов, но они были сметены свистом, стуком и топотом. Молодые люди спешили на свободу, которая звала их еще безудержнее обычного к свежему занесенному двору. Кругом лежал огромным сугробом Васильевский остров, отрезанный от мира, сам в себе живущий дом.

В аудитории осталось не более десяти человек. Коротко переговорив с ректором, инспектор отправился по его распоряжениям. Петр Александрович почувствовал, что исполнил часть своего главного долга и теперь мог предаться другой обязанности, которая была приятной и отчего-то даже волнующей. Не без трепета приближался он к ряду, где сидели его вольнослушательницы. Надя что-то сосредоточенно читала, опустив голову, а Саша лишь успела отвести взгляд, когда заметила, что Плетнев идет в ее сторону. Это не укрылось от его глаз и что-то такое проговорило сердцу.

Несмотря на свой почтенный возраст и более чем тридцатилетний преподавательский опыт, Плетнев оставался человеком с душою прозрачной, восприимчивой и даже ранимой. Он с детства замечал, какую странную притягательную силу имеет над ним красота — будь она явлена в произведениях природы, искусства или в чертах человеческого лица. До университета ему приходилось работать в институтах благородных девиц, и множество юных существ выросло на его глазах из милых детей в хорошеньких женщин. Он склонен был ценить красоту и преклоняться перед нею, в особенности когда внешние совершенства дополнялись незаурядным умом и живым разговором. Но если он и любовался своими ученицами, то лишь совершенно эстетически, относился же он к ним со свойственной его натуре отеческим добросердечием. С некоторыми девушками, которые вскоре после выпуска становились уже дамами, он поддерживал дружеские отношения или переписку, о ком-то рад был слышать от своих знакомых, расспрашивая, как устроилась судьба той или иной.

Плетнев уже семь лет как овдовел. Все силы душевной своей деятельности он старался направить на то, чтобы высказать все значимое, накопленное десятилетиями или сиюминутное, что он передумал о человеческом сердце, искусстве и красоте. Стремление это он выражал и в преподавании, и в журналистской и научной работе, а радость понимания более всего находил в тесном дружеском кружке, скрепленном и взаимными обетами и почти родственными узами. Но часто в письмах близкому другу Гроту, которые Петр Александрович вел как дневник и замечал, что выговаривает в них затаенные свои мысли, он высказывал смутную тоску. Он говорил о том, как сердцу необходимо участие избранного существа, любимого и любящего. А когда Грот спрашивал, что товарищ его имел в виду — любовь или дружество, Петр Александрович неопределенно отвечал, что можно под этим понимать и то и другое, смотря что изберет душа по индивидуальной своей склонности. То он говорил, что присутствие этого милого существа предрассудки и условности заставляют нас считать несбыточным сном. То главной мечтою своей называл жизнь в дальнем уголку Финляндии, с небольшим дружеским кружком, которому принадлежали, кроме Грота, дочь Плетнева и ее воспитательница. Казалось, Петр Александрович сам не мог до конца понять, чего бы он желал для себя.

Саша на лекциях всегда молчала и, опустив голову, вела свои записи. Но порой, когда профессор заговаривал о чем-то отвлеченном, чему хотелось внимать особенно, она поднимала глаза. И тогда, встречая ее взгляд, Плетнев видел за ним какое-то сочувствие его словам, безмолвно отвечающее тому, что он хотел сказать.

— Барышни! — подошел он к девушкам, что тотчас поднялись и присели в поклоне. — от имени всего нашего Василеостровского царства прошу прощения за досадный этот катаклизм. — профессор взял шутливый тон, стараясь справиться с самому еще непонятным волнением, нашедшим на него при взгляде на Сашу. — Надеюсь, вы станете гостьями в доме моей дочери — она почти ровесница вам и будет рада внезапному появлению столь приятного общества.

— Благодарю, господин ректор, но мне неловко обременять вас, — пролепетала было Надя. Она заметила, что Саша совсем смущена и едва ли сможет что-нибудь отвечать.

— Полно, вам не стоит переживать. сами посудите, не могу же я оставить вас здесь. Один дортуар рассчитан на десяток студентов, а выделить особый для вас едва ли получится. Кроме того, я почитаю своим долгом позаботиться о вас лично. Александра Васильевна, убедите свою подругу хоть вы — каково мне будет отвечать за вас перед графинею Карамышевой?

— Мы почтем за честь принять ваше приглашение, Петр Александрович, — подняла глаза Саша, — только... со мною еще кучер, — растерявшись, чуть громче добавила она, будто сообщение это содержало в себе что-то значительное.

— Не беда, найдем приют и для кучера. Экипаж ваш, княжна, нам очень кстати — я сам сегодня пришел пешком, так что вместе отправимся на нем в Седьмую линию. Это совсем недалеко — надеюсь, проберемся через метель. Завтра же с утра, если вдруг откроется переправа, пошлем человека с известием для ваших домашних. А вы сможете также посещать лекции и гостить у Оли — так зовут мою дочь — сколько вам будет угодно. Единственное, я не смогу отправиться с вами прямо сейчас — должно за всем проследить здесь и сохранить возможный порядок, — улыбался чему-то Плетнев. — а пока разрешите проводить вас в буфет, я распоряжусь об обеде за моим столом.

Княжна шла по коридору, глядя то на колеблемый свет в настенных лампах, то на стрельчатый потолок, то на широкую спину Петра Александровича впереди. Сашу не обмануло предчувствие, но происходящее было слишком несметным даже для ее воображения. Она ничего не загадывала и не ждала, лишь творила про себя благодарственную молитву и предавалась настоящей минуте.

Уже в сумерках вышли они на крыльцо. Метель утихала, и стала видна ограда набережной, отделявшая мутное небо от укутанной земли. Под ногами вилась поземка. У университета никого не было и слышался лишь стук лопат дворников, очищавших дорожки от снега. Петр Александрович, переговорив с кучером, усадил Надю и Сашу в карету и сам расположился напротив. Ехали нескоро — лошади переступали с трудом, колеса застревали. Показался спящий, с пустыми окнами меншиковский дворец. Казалось, город исчез с улиц и своею жизнью весь спрятался по домам, и оттого необитаемое это строение являло теперь собою что-то зловещее. Академия художеств горела всеми огнями. Сфинксы напротив были облеплены снегом. За ними можно было разглядеть, как огромные льдины, сталкиваясь друг с другом, плывут мимо великолепных строений, созданных силой человеческого разума. Но теперь он оставался беспомощным перед ходом самой природы. Лишь сваи и опоры строящегося каменного моста неясно выступали впереди, как смелое намерение преодолеть власть стихии.

Карета свернула в Седьмую линию, подняв белое облако. Надя следила в окно за тем, как оно оседает, мешая снег на земле и снег с неба. Ей никогда прежде не приходилось бывать ни у кого в гостях в Петербурге. Она с трепетом думала о том, как окажется в одном из домов, которые были для нее до того лишь живыми картинами. Каким это будет необыкновенным, и как она не сможет ни с кем поделиться своими чувствами и должна будет скрывать их за почтительною любезностью. Но вместе с тем Надя, зная Петра Александровича, была уверена, что в дочери его она найдет девушку вовсе не из тех, кого ей пришлось наблюдать на балу, а скорее чем-то похожую на Сашу. Неясные мечты о дружестве заняли было воображение Нади, но она не стала давать им волю, чтобы избежать разочарования.

— Пятый от храма, голубчик! — крикнул кучеру Петр Александрович, и вскоре они вышли у аккуратного дома в три этажа, глядящего на небольшой бульвар.

Пока Плетнев открывал двери квартиры, Надя различила звуки фортепиано, доносившиеся из-за них. Со звоном колокольчика музыка смолкла, и послышались шаги.

— Дамы! — с порога заговорил Петр Александрович, пропуская барышень вперед. — принимайте гостей!

Во время взаимных представлений Надя успела разглядеть и Олю, которая показалась ей именно такой, какой она себе ее представляла, — с открытым симпатичным лицом и скромною манерой держаться, и ее воспитательницу Александру Осиповну Ишимову, невысокую темноволосую даму в чепце и с книгою в руках. После знакомства и коротких распоряжений все уселись за чаем. Надя невольно оглядывалась по сторонам, изучая убранство гостиной, где все было опрятно, безыскусно и полно будто какого-то даже сходства со своими хозяйками. Она с радостным чувством стала замечать те милые приметы, которые в ее воображении составляли облик настоящего дома: покойные кресла невдалеке от окна, плотные вышитые шторы, напольные часы и множество книг, что уставляли многоярусные полки, лежали раскрытыми на подоконнике и даже на фортепьяно.

— Papa, вас поздно предупредили, — отнеслась к Плетневу дочь. — Мы около полудня выходили с Биржи, и уже по беспокойству на реке было заметно, что лед вот-вот пойдет. Что же теперь, если все студенты здесь, занятий не отменят?

— Пока не знаю, с утра поеду и приму решение, — отвечал Петр Александрович. — Скорее всего, на завтра придется отменить — преподаватели теперь не смогут сюда добраться, пока не проложат мостки или не наладится перевоз. Я пришлю вам записку, — обратился он через стол к Наде и Саше, глядя больше на последнюю.

Та потупилась и кивнула.

— Ох, как бы и у нас не отменили занятий, — протяжно сказала Оля.

— А где вы занимаетесь? — решилась спросить Надя, которой этот дом и его обитатели нравились все больше, и чувствовала она себя среди них ничем не стесненной.

— Я хожу в рисовальную школу под покровительством ее высочества Марии Николаевны, — охотно отвечала Оля, — она находится на Бирже, и большинство учителей — из академии, но я не уверена, что все они живут здесь, на острову. Будет досадно, если завтра уроки отменят, — мы готовимся к рождественской выставке работ, куда я вас всех сердечно приглашаю.

— Мы с радостью! — отвечала Надя. — тебя же отпустят? — наклонилась она к Саше.

Та не сразу нашлась с ответом, занятая своими мыслями.

— Что же, дамы, — положил на стол салфетку Плетнев, — благодарю вас за чай, мне пора. Уверен, с вашею помощью наши гостьи будут чувствовать себя здесь как дома.

— Конечно, Петр Александрович, — отозвалась Александра Осиповна.

— Papa, оставайтесь с нами, — подошла к нему дочь.

— Не могу, ma chère, дома меня ждут бумаги для неотложной работы.

— Отчего опять бумаги, ты же оставил «Современник» и говорил, что теперь будет больше свободного времени? — едва ли всерьез возражала Оля, уже подавая отцу шарф.

— Ты же понимаешь, дорогая, — такие дела в одночасье не передать, да и потом остаются университет и академия. А завтра приду, и непременно почитаем вместе.

— Что-нибудь о Рождестве, — просила Оля.

— Пожелание принято, мадемуазель, — наклонился Плетнев поцеловать ее. — До свидания, дамы! — зашел он поклониться в гостиную.

На лестнице было темно, только белая улица светила в мутное окошко пролета. Дом был полон запахами и звуками жизни, спрятанной за стеклом и камнем от холода, мглы и ветров. Плетнев вышел из парадной, и в лицо ударило метельною волной, освежившей голову.

На воротнике осела снежная пыль. Узорную тень на пути рисовал залепленный снегом фонарь, невдалеке стояла аккуратная Сашина карета, на крыше которой успел вырасти целый сугроб. Петр Александрович решил идти пешком — знакомою дорогой, лежавшей через бульвар до его ректорского флигеля на набережной. По привычке оглянувшись на четыре горящих окошка, он заметил за собою, что вместе с обыкновенным благословением, которого он просил для остающихся за ними, было у него на душе теперь что-то еще. Он сам не мог объяснить себе природу происходящего, чувствовал лишь, что ему бы всегда теперь хотелось выходить вот так из дома, в котором оставалась Саша, и знать, что скоро он вернется в него. На самой глубине своей он был уверен, что желание его — самое естественное и закономерное, и именно к этому он шел последние несколько лет своей жизни. Оставить журнальную суету, неизбежно опускающую до распрей и мелкой злобы, тихо трудиться там, где он нужен, отпускать свое слово в мир, не думая об отклике, и через все это двигаться по пути самосовершенствования, услаждаемому участием избранного существа... «Полно, Петр Александрович, — сбивая тростью с ботинок снег, подумал Плетнев — в нем заговорило вдруг отрицание. — она дитя, почти как Оля, к тому же княжна, а ты едва только дворянин, тридцатью годами старше. Откуда во мне странная эта фантазия? Право, я же много прелестных мыслящих лиц наблюдал в своей жизни... Но будто бы и в ней что-то мелькнуло сегодня такое. Даже если мне это не привиделось, у нее есть мать, которая все решает. Полно, отчет Уварову не писан. Завтра почта в Гельсингфорс. Впрочем, какая теперь почта без моста? Но я же обещал все равно писать, как условились, а отсылать после. Милый Яков Карлович, что я смогу теперь тебе рассказать о всем этом? — В Плетневе заговорила многолетняя привычка все движения души своей выговаривать в дружеской переписке. Он часто так вот, на ходу складывал из размышлений строки будущего письма, но теперь ничего не выходило. — Нет, дождусь твоего приезда. Но и тогда станет ли яснее у меня на сердце, и смогу ли я поделиться тем, чего и сам пока не понимаю? Стало быть, я теперь как Васильевский остров — остался сам себе. Буду стараться молчать и прислушиваться, ведь главные ответы приходят изнутри. Только бы лед подольше не становился», — уже стоя на набережной, подумал Плетнев. Будто вторя его мыслям, сизые льдины все плыли вниз по реке. Дул ладожский ветер, и кружила метель, заволакивая небо, где не видно было ни звезд, ни луны. Снег устилал и баюкал предающуюся ему землю. Он будто обещал послать на нее густой несбыточный сон про покой и волю.

 

[1] Портупей-прапорщик — звание низших чинов в русской армии конца XVIII века, присваивавшееся дворянам, а также лицо, носившее это звание.

[2] Охтенка — жительница охтенской слободы на окраине старинного Петербурга (Охта снабжала город молоком).

[3] «Он мог часами сидеть перед дверцей паровозной топки, в которой горел огонь, — это заменяло ему великое удовольствие дружбы и беседы с людьми» — цитата из романа А.Платонова «Чевенгур».

[4] «Но не тот материал... Гоголь и Панаев» — цит. по: Переписка Грота с Плетневым. СПб.: Тип. М-ва пут. сообщ., 1896. Т. 2.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0