Из записных книжек

Владимир Николаевич Крупин ро­дился в 1941 году в Вятской земле. Окончил Московский областной пединститут в 1967 году. Первую книгу выпустил в 1974 году­, но широкое внимание привлек к себе в 1980-м повес­тью «Живая вода». Главный редактор журнала «Моск­ва» в 1990–1992 годах. Cопредсе­датель Союза писателей России. Многолетний председатель жюри фестиваля православного кино «Радонеж». Первый лауреат Патриаршей литературной премии. Живет в Москве.

К 80-летию писателя

Периоды жизни

Их по-всякому считают: кто по три года, кто по семь, кто вообще по двенадцать. Я всяко примерялся — не подхожу. Вначале у меня был главный период, определивший всю жизнь, — это младенчество, детство и отрочество. Здесь основание всего: характера, привычек, убеждений. Это счастье семьи, верность дружбе, бескорыстие, это родители, школа, книги, братья и сестры, друзья. И главное ощущение в период атеизма — мама: «Чтобы я о Боге ничего плохого не слышала! О Боге плохо говорить нельзя!» Это радость Пасхи! Солнце, тепло! Чистые рубашки, крашеные яйца!

Земной поклон могилке отца и мамы.

Когда нас после 1956 года стали закармливать словесами о культе, о Гулаге, о нищете, бесправии, о безгласности, всеобщей запуганности, я думал: а я-то где жил, в какой стране? Почему у меня все было хорошо, даже очень? Ну да, бедно жили, но так жили все (откуда я знал, что не все), с голода не умирали, в семье царила любовь, и радостны были наши бедные застолья и вечера при трех, а потом при пяти-, семилинейке. Потом и электричество, пусть только до одиннадцати. Сенокос, заготовка дров, грядки, прополка и окучивание картошки, чистка хлева, выхлопывание половиков, натаскивание воды из колодца для дома, для скотины, для поливки — разве это в тягость? Школьная «тимирязевка», теплицы. Постоянные кружки в школе: и тракторный, и театральный, детская, школьная и районная библиотеки, зимние соревнования и летние походы (о наша река! наши луга и леса!), работа в лесопитомниках, дежурство на лесхозовской пожарной вышке, работа на кирпичном заводе. А как мы ждали сентябрь, зная, что поедем в колхоз, «на картошку». Нас любили, хорошо кормили, при работе над душой не стояли: сколько сделаем, столько и ладно. Но мы сами старались. А костры! А песни у них! А печеная в золе картошка!.. Какое еще счастье нужно человеку для счастья?

А дальше следует юность. Но ощущение, что у меня юности почти и не было: я был моложе одноклассников на два года, кончил школу в пятнадцать лет, в шестнадцать уже работал на взрослой должности литсотрудника районной газеты. Через два года слесарь по ремонту сельхозтехники, потом трехлетний период службы в армии — где тут юность? По-моему, я же и писал: «Как тяжело, когда душа в шинели, а юность перетянута ремнем».

Юность настигла меня в институте, уже в московской жизни. Да, без Москвы вряд ли бы что из меня вышло. Ее музеи, выставки, библиотеки, наш любимый вуз, его аудитории, прекрасные преподаватели, вечера, радостные осенние выезды на картошку, летом в пионерские лагеря. Концерты для детдомовцев, литобъединение «Родник», стихи и влюбленности. Еще же параллельно многотиражка на мясокомбинате, тоже особая страница.

И — отдельной строкой — женитьба на самой красивой, самой умной девушке Наде.

Потом... ну потом телевидение, знаменитая 4-я программа с осени 67-го. Был редактором дискуссионного клуба. О предварительной записи понятия не имели, всегда шли в прямой эфир. Мои симпатии уже не колебались, еще в вузе ездил на конференции в ИМЛИ. Вначале по просьбе ученого-инвалида Ю.А. Филипьева, которого на коляске выкатывал на прогулку по аллеям Воробьевых гор (книга «Сигналы эстетической информации»), потом и сам стремился слушать умных людей. В дискуссионный клуб приглашал Вадима Кожинова, Петра Палиевского. С другой стороны были Данин, Рунин, Пекелис. Других забыл.

Очень много писал пьес и сценариев, зарабатывал на кооператив, так как жили в крохотной комнатке с родителями жены. Писал круглосуточно. Помногу сидел в исторической библиотеке в Старосадском переулке. Это тоже было писательством, к сожалению провалившимся в черную дыру телеэкрана. Потом попытка уйти на вольные хлеба. Не получилось: бедность, непечатание. Потом, четыре года, издательство «Современник». Первая книга. Уход (снова в бедность) из штата на шесть лет, до назначения главным редактором журнала. Журнал испортил зрение, измочалил, но что-то же и сделать в нем удалось. Потом ни с того ни с сего всякие посты, которых никогда не желал: секретарство, и в Московской писательской организации, и — вообще олимпийская высота — в СП СССР. Вначале оно, может, и тешило, но потом взыскивало платы здоровьем, бедностью. Желал известности? А что она? Это арифметика. Я знаю сто человек, а меня знает тысяча, вот и всё. Да еще же и всем должен, перед всеми виноват.

Это были даже не периоды. Может быть, больше давали друзья, поездки по стране и на родину, книги и, конечно, работа, работа, работа... над чужими рукописями. В журнале я понял грустное правило: ты автору друг до его публикации и ты враг навсегда, если рукопись отклоняешь. А отклонять приходилось девять рукописей из десяти.

Особый раздел жизни — поездки. «Благослови, Господи, вхождения и исхождения», отъезды и приезды, вылеты и прилеты, отплытия и приплытия. Посчитал как-то, что четыре года прожил в поездах, не менее полугода в самолетах, так же и на кораблях. Да и пешком топал и топал. Если во время Великорецкого крестного хода идешь каждый день часов шестнадцать, то и идешь непрерывно трое суток. За десять лет тридцать дней, за двадцать шестьдесят. «Ваше любимое занятие?» — спрашивали модные в 50–60-е годы анкеты. Я честно отвечал: «Ходить пешком». И не хотелось бы запеть невеселую частушку:

Отходили (оттоптались) мои ноженьки,
Отпел мой голосок,
А теперя темной ноченькой
Не сплю на волосок.

Мысленно озираю карты — и страны СССР, и мира. Карты географические, политические, не игральные. Любимое было занятие — их рассматривать. В отрочестве играли в страны, города, реки, моря, озёра, рвались сердчишками в дальние пределы, где знойные пустыни, вулканы, горы под ледяными вершинами, чудовище озера Лох-Несс, джунгли, Арктика и Антарктида. Писал задачи на жизнь лет в 10–12: «Побывать на Северном и Южном полюсе». А вот не побывал, обманул ожидания отрочества. Но поездил. Боже мой, сколько же ездил! Весь Союз: от Кёнигсберга до Камчатки, от Североморска до Крыма (весь исходил), Урал, Сибирь, вся европейская Россия... нет сил перечислять все города и веси, где вольно или невольно бывал, живал, вспоминал потом. И это при всем при том, что по характеру я очень домашний, никуда мне не хочется, сидел бы на завалинке да помогал бы жене сажать цветы.

Выделяю для себя три главные части жизни, которые постоянно чередовались, они очень много дали для спасения души, для трудов, это: двадцать лет участия в Великорецком крестном ходе, одиннадцать поездок на Святую землю, поездки на Синай, вообще на Ближний Восток, Израиль, Палестина, Сирия, Иран, Иордания, в Египет, Тунис. Изъездил и всю Европу, но она дала мне гораздо меньше, чем Ближний Восток. А вот Монголия, Япония и Китай — это страны, у которых надо многому учиться.

Счастлив сбывшейся, опять же детской, мечте стать моряком. Да, это было со мной — пятикратно стоял под ветрами и звездами на верхней палубе и приближался к Святой земле. День и ночь охраняли дельфины.

Особо выделю преподавание в Духовной академии. Не я что-то давал студентам, а они мне. И незабвенная библиотека академии. Красавицы Лидия Ивановна и Вера Николаевна. И пеший ход в лавру после октябрьского расстрела Верховного Совета. И горящая в ночи лампада у икон в красном углу.

Всем труба

Совсем-совсем невесело жить: скандалы в семье, раздражение жены, усталость на работе, одиночество. Год не писал. На бумаге. А «умственно» пишу постоянно. Особенно когда занят не умственной работой. Косте помогаю строить баню. Роемся во дворе, в завалах дерева, железа, бочек, разных швеллеров, обрезков жести, кирпича. Ищем трубу на крышу. Трубы есть, но или коротки, или тонки. Такой, какая нужна, нет. Придется идти на «французскую» свалку. Там были французские могилы. Тут и конница Мюрата была. И партизанка Василиса. Сейчас свалка.

Думаю: этот серый день, влажная ржавая трава, собаки и кошки под ногами, раствор глины в двух корытах, сделанных из разрезанной вдоль бочки, дым из трубы старой бани, подкладывание в печку мусора — все это интересно мне, и все это и есть жизнь, а не та, в которой ко мне пристают с рукописями, которые почему-то не первый экземпляр, которые, не читая, вижу насквозь, но о которых надо говорить.

С Костей интересней. Радио выведено на улицу, но его болтовня как серая грязная вата для ушей. «И поэтому наши инвестиции...» У Кости не так:

— Блохи и вши бывают белые и черные. Белых бить легче. Лучше всего гимнастерку положить в муравейник, потом месяца три не селятся. А черные прыгают, не поймать. Но ветра боятся. Подуешь, она прижмется, тут ее и лови. Отстань! — отпихивает он Муську. — Сегодня по радио: «Выставка кошек». С ума сошли — пятьсот рублей котенок. Тьфу! — Он запузыривает матом и от возмущения ценой на котят прерывает работу. Начерпывает внутри кисета табак в трубку, прессует пальцем. — Были выставки лошадей, коров, овец, свиней, сейчас кошек. Чего от этого ждать? Ничего, жрать кошек начнут, опомнятся.

Идем за трубой. На свалке, прямо сказать, музей эпохи. Выброшенные чемоданы, патефоны, примусы, телевизоры, плиты, холодильники, крысы, живые и мертвые, дрова, доски, шифер, россыпь патефонных пластинок. Нашли две трубы. Не очень, но приспособим. Еще Костя зачем-то тащит тяжеленный обрезок стальной рельсы.

Обратно идем через аккуратного Федю. У него даже на задворках подметено.

— Трубу искали? — спрашивает Федя. — Сейчас всем труба. Пока вроде не садят. До войны один жестянщик кричит на базаре: «Кому труба? Всем труба! Колхознику труба, рабочему труба!» К нему тут же Очумелов, участковый: «А, всем труба? Пройдемте!» Тот говорит: «Конечно, всем. И самовар без трубы не живет, чай не поставишь. И на буржуйку труба». Отступился. Только велел конкретно кричать: «Труба для буржуйки, труба для самовара!» Чего, долго вам еще стройку века созидать? До морозов надо шабашить.

— Эх, — крякает он внезапно. Уходит в сарайку, возвращается с трубой. Да и с какой! Из нержавейки. — Аргоном варил, колено вот приварено, дымник. Дарю!

Костя потрясен, но сдерживается. «Будет за мной!» Торопится уходить. И те две трубы и рельс мы тоже не бросаем. Еле дотащили.

Кошки и собаки обнюхивают новые вещи. Несъедобны. По радио «Ночь в Мадриде» и «Арагонская хота». В конце ведущая ляпнула: «Вот подошел к концу наш музыкальный круиз». Не сердись, Михаил Иванович, что с них взять, с «перестроенных»? Ты испанцев лучше их самих понял, а мы и сами себя скоро забудем.

Всем скоро труба. Но еще подымим.

Топлю баню

Стыдно сказать, топлю шестой час подряд: дрова сырущие, баня худющая. Мусор жгу, фанеру. Сегодня даже солнце. Так неожиданно выходит из-за туч, что вздрагиваешь, как собака, которую неожиданно погладил хозяин. Или как наказанный и прощеный ребенок.

Все больше тянет к уединению. И даже не только для работы. Молод был, мог и на вокзале писать. И в ванной. Уединение сохраняет душу. Один находишься и не грешишь, хотя бы языком. И легче гасить помыслы, они быстрее замечаются. Легче глазам: не на кого смотреть; легче ушам: некого слушать. То есть как раз ушам полная благодать — слушать крик петуха, шум ветра, птиц, хруст снега... Стараюсь запомнить, как озаряется церковь, как обозначается на темном небе. Уходил из лавры, все оглядывался. У преподобного снопы, костры свечей, отраженные в золотых окладах. «Радуйся» акафиста. Прошу все это жить в моем сердце, занять его. Чтобы когда пытаться будут войти в него помыслы, им сказать: а место занято!

Колокол ударил. Негромко. Подождал, как бы сам прислушиваясь, так ли начал звон, еще ударил, еще. К вечерне.

Как же легче жить с Христом, слава Богу. Знали бы деточки. Нет, им их дела дороже. Что горевать, все описано святыми отцами. И нечего думать, что кто-то страдает меньше другого.

В лавре, в Троицком соборе, у меня есть место, стоя на котором особенно ощущаю Божие присутствие в себе и в мире. Около хоругви. Даже иногда пол храма покачивается подо мной, как палуба корабля перед причаливанием к Святой земле. Это ощущение хочется передать сыну, дай-то Господи.

Два вида женщин

Одна — это старуха из пушкинской сказки о рыбаке и рыбке. Все знают, чем оканчивается ее ненасытное желание власти и богатства: сидит у прежней землянки, и «перед нею разбитое корыто». Еще же у Пушкина было желание старухи «стать римскою папой». «И вот уже латинские попы поют пред ней латинскую обедню».

А вот другая жена, это тоже из сказки, так эта жена самая желанная из всех жен. Пошел муж продавать корову, далее у него неудача за неудачей: выменял корову на жеребенка, жеребенка на теленка, теленка на поросенка, далее будут и гусь, и петух, и курица, цыплята, там и иголка. Возвращается, виновато во всем признается перед женой. А она рада иголке: что муженек ни сделает, все к лучшему.

Вот так вот. Причем такая жена быстрее воспитает мужа своей любовью, покорностью, нежели жена властная, вроде бы умная, а на самом деле дура дурой. Ну как можно: муж только еще рот открыл, а она уже перечит. Что бы ни сказал, она перечит, что бы ни сделал, все не так.

В Никольском

Ни льда, ни снега, обнажилась земля. Какие слова — «обнажилась земля»! Но обнаружились и отходы зимы, надо убирать, приводить в порядок красавицу земельку.

Такое тепло, так засияло солнце, когда зажигал лампаду, что... что что? Что не усидеть дома. Тянет на землю. Тянет на землю — это ведь такой магнит! Господи Боже мой, слава Тебе, что я родился на земле, что жил в селе. Помню пастушеский рожок, он уже навсегда со мною, помню след босых ног на матовой холодной росе — все это уже отлито в бронзе памяти. А купание в последний день учебы, это же Вятка, север, холод, но... «Прощай, мама, не горюй, не грусти!» — кричим мы, хлопаясь в ледяную воду Поповского озера и героически, специально не спеша выходим из него, шагая по шероховатому льду на дне. Выходим на берег, на землю. «Земля! — кричали моряки, измученные плаванием. — Земля!»

И еще баня. Нет на планете чище народа, чем русские. Убивают парфюмерией запахи пота и тела французы, американцы, англичане, неохота перечислять. Русские моются в бане, парятся, скатывают с себя грехи. Называется «окатываться».

Затопил. Не так уж и плохо входить в баню, неся под мышкой симфонический оркестр, исполняющий Берлиоза. Может, и «Шествие на казнь» будет? Да, дождался. Да, звучит, да, прозвучало, прошло. Было «Шествие на казнь», а я на казнь не ходил, ходил в баню. Вот это и есть интеграл искусства и жизни.

Гроб для жены

Днем с Аркашей ходили в лес. Грибов не нашли, набрали шиповника. Может, оно и лучше: быстро высохнет, легче везти. Разговор у Аркаши всегда один, тема разговора: ревность жены. За последние годы я сто раз выслушивал его рассказы и уже не слушаю. Но сегодня новый:

— Всегда умирала, всегда у нее все болит. И всегда просила сделать гроб. Я отговаривался. Она настаивает: «Я хочу быть как монашка, они так делают». Где-то прочитала. «Хорошо, сделаю. И себе сделаю». Доски купить дорого, лучше свои поискать. А купить готовый гроб — это халтура, уж я знаю, сам плотник. При ней доски настругал, но мерку с нее не снимал, мерил без нее, по кровати. Заметил, сколь у нее ступни до спинки не достают. Тут она напросилась в больницу на обследование. Денег мне не оставила, чтоб я не пил, но это мое дело, как я выпью. Осень, огороды, у меня лошадь, ты что! Чтоб я днем пару раз не выпил, а к вечеру особенно... Это надо себя не уважать, чтоб осенью трезвым ходить. Но про обещание помню. Себе уже не успевал сделать, ей сколотил. Игрушечка! Мог и застежки сделать, видел по телевизору, но украсть негде. Приезжает, я ей: «Твоя просьба выполнена». — «Какая?» Веду в сарай: «Вот тебе подарок». Показываю. Она навзрыд и в слезы: «Ты смерти моей хочешь!» — «Ты же сама просила!» — «Я тебя проверяла». Ладно. Затолкал на чердак. Она утром: «Я так спать не могу: чувствую над головой гроб». Перенес обратно в сарай. Она опять: «Как это мне будет во двор выйти? В сарае гроб». — «Хорошо, сожгу». — «Ты говорил, доски дорогие». — «Ладно, тогда расширю для себя». С этим согласилась, с тем, чтоб гроб был для меня.

— Переделал?

— Да ты что, ёк-макарёк, хорошую вещь портить. В подполье спрятал. Пригодится.

Туфелька

Василий Белов был необыкновенный отец. Свою Анюту (читай «Сказку для Анюты») любил сильно. Взрослея, она начинала этим пользоваться. Что с того, что дети — наши эксплуататоры, все равно любим. С ним и с Валентином Распутиным я много ездил по заграницам, видел, что они только о детях и думают, чего бы им купить.

Мы раз вместе, семьями, летели из Пицунды. Они ночевали у нас. Улетали назавтра в Вологду из аэропорта Быково. Пришло такси, сели, едем. Вдруг Анечка в голос заплакала. Оказывается, нет туфельки у ее куклы. И что сделал бы любой отец на месте Белова?.. Он велел поворачивать такси. У нас дома мы, взрослые люди, ползаем по полу, ищем туфельку куклы. Нашли! Снова едем. Ясно, что опаздываем. Все равно едем. Может, еще рейс будет. Нет, успели на свой. Его почему-то задержали.

Дорожные встречи

В электричке мужчина: «Меня сватала Раиса, Рая. “Тебе со мной будет рай!”. Женился. А это оказалась не Рая, а целая Ада. Так-то, дорогой товарищ, как говорил дорогой Леонид Ильич. Да-а. Раньше у нас был сплошной рай. Рай-ком, рай-потребсоюз, рай-военкомат, рай-собес, рай-план, целые рай-оны. А сейчас все ад. Ад-министрация. Вот и поживи тут».

И другая встреча, тоже в электричке: «У меня все есть: доллары, машина, дача, дом. Но я сейчас запил. С горя по двум причинам: сын неудачно спрыгнул с парашютом, и у жены глубокий инсульт. Запил. Жить не могу: нет цели, нельзя. А в петлю лезть, в воду там утопиться, отрава какая — грех! Я что придумал? Пусть убьют. У пивной ввяжусь в драку, треснут кирпичом по башке — и до свиданья!» — «Но это же не меньший грех». — «Думаешь?» — «Уверен. И ты подумай». — «Ладно, подумаю. А со мной выпьешь?»

По вагону проходит торговец: «Пригодится каждой хозяйке, каждой семье! Ножницы! Это не Китай, не Тайвань, не Корея, это наша оборонка. Ножницы! Прошу внимания: режут монеты как картон. Показываю! — Расщелкивает пополам гривенник. — На кухне хозяйке разделать морскую рыбу, отрезать колючие плавники, искрошить мерзлую курицу, мясо из морозилки труда не представляет».

Другой: «Выдающаяся книга: “Сплетни о знаменитостях”! Пятьдесят рублей. А что такое пятьдесят рублей? Даже не банка пива. Даже не пачка сигарет. Пиво уйдет через два часа, от сигарет только дым, а тут...» Пассажир: «Тут сплетни, как знаменитости курили и пили пиво?»

Третий с гитарой: «Мы живем и в пепле, и в золе на суровой, выжженной земле. Спят устало русские ребята. Не кукуй, кукушка, погоди: у солдата вечность впереди. Кто в их ранней смерти виноватый?»

Ножницы покупали, за песню монеты подавали, но сплетен о знаменитостях не купил никто.

Кино

— Когда солнце в окно, то я и нитку в иголку вдену, — говорит мама.

И думаю я: а видел ли я ее хоть раз без дела? а встал ли хоть раз в жизни раньше, чем она? Уже и в старости она все делала, вязала носочки (их она тысячи связала), коврики плела. Телевизор, конечно, смотрела. Не так просто, а веря тому, что показывали. Раз приезжаю, она встречает очень расстроенная: «Ой, Володя, он такой подлец оказался, такой нечестный. Говорил, женюсь, женюсь, а сам за богатством погнался. И так бессовестно бросил! Совсем бессердечный! А она так верила! И уже ребенка ждет».

Еле я понял, что речь не о соседях, а о героях сериала. И она верила им. А мой Костя в Никольском так полюбил рабыню Изауру, что и на бутылку бы не променял просмотр серии. А если и выпивал, то только из-за переживания. Накануне была душераздирающая серия, в которой Изаура страдала, издевался над ней хозяин. И Костя утром говорил: «Я еле досмотрел, еле все это перенес и от горя один бутылку устукал».

Димитриевская суббота

Идет тихий мокрый снег. С яблонь течет, стволы почернели. Костя затопил баню. Дрова — просмоленные шпалы — дают такой дым, что Костя называет баню «Линкор “Марат”».

Надо привыкать к себе и не ругать себя, а понимать, и не переделывать, а потихоньку доделывать. Радуюсь одиночеству. Тут я никого не обижаю, ни на кого не обижаюсь. Такое ощущение, что кто-то за меня пишет, ездит за границу, выступает, говорит по телефону, а я, настоящий, пишу записки — памятки — в церкви. На себя выступающего, пишущего, говорящего гляжу со стороны. Уже и не угрызаюсь, не оцениваю, не казнюсь убогостью мыслей, произношением, своим видом в двухмерном пространстве. Конечно, стал хуже. А как иначе — издергался и раздергался. И вижу прибой ненависти к себе и нелюбви. И уже и не переживаю. В юности был выскочкой, даже тщеславен был. Себя вроде в том уверял, что рвусь на трибуну бороться за счастье народное, а это было самолюбие.

Хорошо одному. Стыдно, что заехал в такое количество жизней и судеб. На моем месте другой и писал бы, и молился бы лучше, и был мужем, отцом, сыном лучшим, нежели я, примерным.

Надел телогрейку, резиновые сапоги, носки шерстяные. Красота! Грязища, холод, а мне тепло и сухо. Так бы и жить. Снег тяжелый, прямой. Но что-то уже в воздухе дрогнуло, пошло к замерзанию.

— Чего с этой стороны заходишь? — спрашивает Костя.

— В храме был, записки подавал. Суббота же Димитриевская.

— Я не верю, — говорит Костя. — Что свинья живет, что лошадь, что человек. Кто помрет, кто подохнет, кого убьют — все одно. Не приучали нас. Учили, что попы врут. А выросли, сами поняли, что и коммунисты врут. Пели: «По стенам полазили, всех богов замазали. Убирали лесенки, напевали песенки». Не верю никому!

— Но Богу-то надо верить!

— Да я чувствую, что что-то есть. Да что ж люди-то все как собаки? Злоба в них как муть в стакане. Пока муть на дне — вода вроде чистая, а чуть качни — все посерело.

— Прямо все как собаки? И ты?

— Да! Я же вчера с соседкой полаялся. И она оттявкивалась.

Колобок и козлик

Они герои очень поучительных историй. И тот и другой наказываются гибелью за непослушание. «Жил-был у бабушки серенький козлик», и вот «вздумалось козлику в лес погуляти. Вот как, вот как — в лес погуляти». И что? И много ли погулял? «Напали на козлика серые (не серенькие) волки, остались от козлика ножки да рожки».

Колобок, в отличие от козлика, погулял гораздо больше. Он самовольно сбежал от деда и бабы, сочинил хвалебную песенку:

Я колобок-колобок,
по амбарам метён,
по сусекам скребён,
я от бабушки ушел,
я от дедушки ушел, —

и, припеваючи, уходит и от зайца, и даже от волка. А от лисицы не уходит, перехитрила она его.

То есть очень полезное знание получает ребенок от этих историй: нельзя своевольничать, нельзя старших не слушаться.

А взрослые дяди и тети, переводя сказку о колобке в мультфильм, присочинили, что и от лисы он уходит. Нет, это даже нравственное преступление — так переделывать народную мудрость.

Полвека

Шестьдесят лет в Москве — это как? То есть как выжить на асфальте человеку, пришедшему в город от земли, от реки, от леса, от просторных полей, от пения птиц? Как? Все время стремился иметь хоть какое-то местечко за городом, куда можно было бы убегать из Москвы. Ведь в Вятку далеко и дорого. И были варианты, и многие места облюбовал, даже и примерялся к покупке. Но не было никогда денег для покупки. А уже только к пятидесяти годам собралось так враз, что вышел двухтомник в «Молодой гвардии» и «Ленфильм» (или «Мосфильм», забыл, неважно) ахнул (а киношники хорошо платили) большую денежку — и вот счастье, слава Тебе, Господи, хватило денег на покупку полдомика в Никольском. Это как раз та самая берлога, куда множество раз уползал зализывать раны. В шестьдесят получил в аренду дачу в Переделкине, но это совсем не то. По сравнению с остальными переделкинскими — конура собачья. И то спасибо. Но это не навсегда. Помру — родных моих оттуда быстро выкинут. Да и правильно, тут все крики и ссоры как раз из-за желания арендаторов вцепиться в дачу намертво. Не люблю Переделкино. Вот выходишь днем, а навстречу исторический романист — ужас! Кинулся от него в переулок — а там два поэта. Свернул в сторону — там поэтесса. Вот и попиши после этого. А самолеты Внукова все это и озвучивают, и заглушают.

В Никольском писателей немного, то есть совсем мало, то есть совсем я один, помеченный роковой страстью писать о временах протекших и протекающих и начинающих протекать во времена грядущие. Тут можно прочесть гордыню, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, и радость, что не выбредет навстречу конкурент, но это не так. Человек, пишущий в Никольском, в Никольском вовсе неизвестен. Знают меня только батюшка да несколько прихожан нашего храма — да и они уже прочно забыли, кто я и что я. В Никольском мне просто рады как односельчанину, смотрят на меня (мужская половина) как на дурака, но и как на нужного человека, у которого можно занять на пол-литра и никогда не отдать. Ближайшие соседи, дочери и зятья умершего моего друга Кости, приняли на себя заботу обо мне как эстафету от отца, и им абсолютно плевать на мои бумажные труды. С боязнью и трепетом отдавал я им на прочтение повесть о Косте «Прощай, Россия, встретимся в раю», и они, по-моему, ее не прочли. А ведь там они все упоминаются. А узнав, что писательство не только не кормит, а загоняет в могилу, что я давно и прочно сижу на шее жены, сказали: «Дурью маешься».

Старею

Стремительно и безропотно старею. Покорно пью лекарства, приходится. От щитовидки не примешь — поплывешь. Не примешь от головы — закружит голову. От сердца — а оно «щемит и щемит у меня». А все бодрюсь, а все от людей слышу: как вы хорошо выглядите. Какой там хорошо — фасад. Передреев, помню, говорил: чем хуже твои дела, тем ты лучше должен выглядеть.

Есть шутка о зануде. Зануда тот, кто на вопрос «как ты живешь?» начинает рассказывать, как он живет. Или женское. Подруга подруге: «Что ж ты не спросишь, как я себя чувствую»? — «Как ты себя чувствуешь?» — «Ой, лучше не спрашивай».

Выработал я ответ на подобные вопросы: «Хвалиться нечем, а жаловаться не по-мужски. Так что терпимо». Да, терпимо. Славное, умное слово: терпимо.

Состарился даже с радостью. Все равно же не миновать, так давай поскорее. Лишь бы никому только не быть в тягость, это главное. Старик? Очень хорошо, никто не купит: зачем старика покупать, как использовать? Денег надо самую малость, одежды и обуви подкопилось, добрые люди из фонда преподобного Серафима Саровского одевают. И знаков отличия не надо, и премий, есть же Патриаршая, куда еще? Хватит уж, навыступался, находился на мероприятия, повыходил на аплодисменты, очень устаю от людей, рад одиночеству.

Очень благодарен тем, кто ускорял мое старение, мешал жить, изводил... Дай Бог им здоровья. Говорят: старость не радость. А почему она должна быть радостью? С чего? Радость в том, что к сединам не пристают соблазны. Нет, пристают, но не прилипают хотя бы. Бес в ребра мне сунется — а они у меня после поломки окрепчали.

И зачем мне надо, чтобы меня замечали, отличали? Господь видит меня во всякое время на всяком месте — куда еще больше?

Долго живу

Просто удивительно. Кстати, раньше восклицательный знак назывался удивительным. Диво дивное, как я много видел, как много ездил. Давным-давно весь седой, а не вспомню, даже не заметил, когда поседел, как-то разом. Деточки помогли. Теперь уже и седина облетает. Множество эпох прожил: от средневековья, лучины, коптилки до айпедов, айфонов. Сегодня вообще доконало: сын показал новинку. Он говорит вслух, а на экране телефона идет текст, который произнесен. А я еще думал, что ничего меня уже не удивит. Но дальше что? Человек же как был сотворен, так и остается. Мужчина — Адам, женщина — Ева («Вася, скушай яблочко»).

Хватило бы мне ХХ века. В нем все прокручивалось, все проваливалось, все предлагаемые формы жизни, устройства, системы, революции, культы, войны, властие и безвластие, идеологии... весь набор человеческой гордыни. Якобы за человека, а на деле против человека. В этом же веке Господь меня вывел на свет. И привел в век XXI. Если учесть, что я худо-бедно преподавал литературу, философию, педагогику еще дохристианского периода, а сейчас преподаю выше всех литератур в мире стоящую литературу древнерусскую, то какой вывод? Получается, что я жил всегда.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0