Культура в ящике

Татьяна Сергеевна Земскова ро­дилась в Москве. Окончила факультет журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова. Сценарист, редактор на телеканале «Культура». Более десяти лет работала редактором литературных передач Центрального телевидения и готовила в эфир встречи с писателями в концертной студии Останкино, в том числе с учас­тием Ю.Бондарева, В.Астафьева, В.Каверина. В свое время провела целую серию очень популярных передач — «Встречи в Останкине». Автор книг о телевидении и его героях «Писатель в нашем доме: Записки тележурналиста» (1985), «Останкинская старуха» (2002). Живет в Москве.

«Телевизор? — воскликнула моя бывшая коллега. — Да я его давно не смотрю, в углу пылится».

«Телевидение умерло, от него плохо пахнет», — написал в соцсетях знакомый писатель.

«Зачем ты смотришь этот зомбоящик? — сказала внучка. — Молодежь давно уже телевизор не смотрит».

«Зомбоящик», — повторила я про себя. Действительно, так. Почему-то вспомнился миф о другом ящике, мифической богини Пандоры. Это она по глупости или любопытства ради открыла ящик, из которого на людей посыпались несчастья, злоба, зависть, болезни и всякая другая нечисть и гадость. Как сейчас, увы, из телевизора.

Но я включаю телевизор по профессиональной привычке: много лет проработала на советском и постсоветском телевидении, пытаюсь определить, как оно развивается и куда движется. Давлю кнопки на пульте: первый канал, второй — главный, под названием «Россия». Еще что-то...

В сущности, везде одно и то же: бесконечные шоу — политические или развлекательно-бытовые, с одними и теми же участниками и одинаковыми темами. И везде — агрессия, неприятие чужого мнения, крики, оскорбления, искаженные гневом лица. И каждый вечер центральные каналы распространяют в эфире потоки зловония, сплетен, лжи, вываливают на телезрителя тонны грязного белья, пошлости и непотребства.

Я уже не говорю о сериалах, одинаковых, как блины на сковородке, где главные герои — обязательно олигархи или бизнесмены, а героини — стервы или золушки-простушки.

Редкие документальные фильмы о писателях, актерах, режиссерах и вообще о людях, созидающих что-то полезное, телеменеджеры ставят далеко за полночь, когда большинство населения уже видит сны.

Вспомнилось, как частная студия документального кино предложила мне написать сценарий о Василии Шукшине к юбилейной дате. Это был 2019 год, Василию Макаровичу могло бы исполниться 90 лет. Руководители студии сначала требовали написать заявку, потом синопсис, потом опять заявку, сначала три страницы, потом шесть, потом опять три. Словом, крутилась какая-то бесконечная канитель. Но, слава богу, заявку вроде приняли, причем не где-нибудь, а на канале «Россия», так сказал мне молодой симпатичный продюсер. Уже состоялась встреча с режиссером, был намечен план съемок. И вдруг — звонок от продюсера: заявка не годится, необходимо переделать, переписать. Состоялась встреча с кураторами фильма, работающими на канале «Россия». Три надменные дамы смотрели на меня как на отживший рудимент, швыряли мою заявку туда-сюда, повторяя с какой-то злобой и чуть ли не презрением: «С этим идите на канал “Культура”! Нам надо совершенно другое». Меня тогда особенно удивило это высокомерное отношение к телеканалу «Культура», на котором я проработала больше десяти лет. Сегодня это единственный канал, который еще сохраняет человеческое лицо и оставляет зрителю надежду, что телевидение погибло не окончательно.

Свидетельство тому — мои архивы и воспоминания.


Я солдат еще живой

Ажурная Шуховская башня, старый телецентр. Именно там со дня основания располагался телеканал «Культура».

Место красивое, тихое, какое-то домашнее. Может быть, оттого, что в центральном корпусе когда-то давно был приют для девочек-сирот. Атмосфера прошлого сохранилась: прозрачный воздух, много деревьев, цветники, скамейки для отдыха.

Я попала туда, кажется, в 2001 году. Маялась без работы. И вдруг позвонила моя коллега еще по советскому телевидению Ирочка Диалектова, предложила написать сценарий программы о писателях-фронтовиках. Я решилась, хотя не работала на телевидении уже лет пять.

Художественная редакция, где делалась программа, находилась в дальнем четвертом корпусе. И все здесь показалось мне родным и знакомым. Большинство сотрудников оказались моими бывшими коллегами по литературно-драматической редакции еще старого телевидения: Катя Андроникова, Мила Каширникова, Люба Перова, Галина Самойлова, Эля Виноградова.

Возглавляла «Культуру» в те годы Татьяна Паухова, умница и красавица, прошедшая все ступени телевизионной профессии — от ассистента режиссера до главного редактора.

Сценарий о писателях военного поколения я назвала строчками Александра Твардовского: «Я солдат еще живой». Многие поэты и прозаики, прошедшие войну, тогда еще были живы и вполне здоровы — Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Александр Володин, Константин Ваншенкин, Борис Васильев.

В просмотровом зале я отсматривала хронику военных лет, слушала замечательные нестареющие песни: «Бьется в тесной печурке огонь...», «Темная ночь» и другие.

Среди героев особенно запомнился Александр Володин, драматург и поэт. Это была одна из последних его съемок. Он рассказывал, что войну «оттрубил» с 41-го по 45-й год, был на фронте связистом и сапером. И до сих пор носит он под сердцем осколок от мины. А на фронте была у него главная мечта — остаться в живых и узнать, что будет потом с ним и с его страной.

«И мне разрешили, — с улыбкой говорил Володин, и его некрасивое лицо преображалось. — И я написал для себя такое заклинание: “Стыдно быть несчастливым”».

Другой участник программы — поэт Константин Ваншенкин начал свою войну в 17 лет, сразу после окончания школы. Служил в воздушно-десантных войсках 106-й Тульской дивизии. Он навсегда запомнил свой первый прыжок с парашютом, о чем позже написал стихи:

Что такое прыжок с парашютом?
Это пальцы разжавший Господь
Отпустил по неясным маршрутам
Наши души, а также и плоть.

«Война — это страшная, жестокая вещь, — говорил Ваншенкин в конце своих воспоминаний. — Но со временем многие из тех, кто воевал, поняли, что это было главное в их жизни. Я же с годами осознал, что война — это не просто кусок жизни, а это отдельная жизнь и отдельная смерть. Сейчас у меня появилось такое чувство, как будто после войны я умер, а потом воскрес. И стал жить заново. Вот стихи об этом:

А утвержденья эти лживы,
Что вы исчезли в мире тьмы.
Вас с нами нет, но в нас вы живы,
Пока на свете живы мы.
................................................................
Дрожа печальными огнями
В краю, где рощи и холмы,
Совсем умрете только с нами —
Но ведь тогда умрем и мы».

Из Курска приехал Евгений Иванович Носов, тоже писатель-фронтовик, которого я хорошо знала еще по работе в Останкине. Съемка проходила в гостинице «Москва», в старом, таком привычном здании. Евгений Иванович, большой, добродушный человек с внимательными, зоркими глазами, встретил нашу съемочную группу приветливо. Я помнила его повесть «Усвятские шлемоносцы» и особенно рассказ «Красное вино победы». Спросила, действительно ли Носов встретил День Победы в госпитале, как описано в его рассказе?

— Я лежал в госпитале под Серпуховом, — вспоминал Евгений Иванович. — Война уже заканчивалась. И однажды мы подслушали ночной разговор начальника госпиталя, военного врача, и его заместителя по хозяйственной части. Они о чем-то спорили. Потом услышали фразу: «Ну, как мы в праздник будем солдат спиртом угощать? Праздник все-таки... Надо винца красного добыть...»

Они прошли по коридору, и тут мы, раненые, поняли: всё, ребята, война окончена. Всех раненых разбудили, стали кидаться подушками, стучать в стенку костылями.

На следующий день понесли красное вино по палатам, завхоз все-таки разжился. Его сопровождали солдат и санитар, который нес поднос со стаканами. Завхоз из чайника наливал вино.

А седьмым в нашей палате лежал этот Копёшкин — герой моего рассказа. Он был весь загипсованный, одни руки торчали, даже не руки, а два пальца, уже и разговаривать он не мог. Ему тоже поставили стакан с вином. И именно в этот момент Копёшкин умер. Кто-то сказал: «Давайте помянем». Его стакан разлили на всех, кто был жив. А его долю, седьмую часть, плеснули ему на подушку крест-накрест...

Евгений Иванович помолчал сокрушенно, потом продолжил:

— Ведь на войну я ушел мальчишкой. И философия была мальчишеская. Я считал, что меня не должны убить. Не мирилось мое «я» с возможностью смерти. И так думали все молодые. И они на себе испытали всю ошибочность этой философии: гибли в первую очередь...

У меня повесть есть «Усвятские шлемоносцы». Там молодые парни спрашивают у деда, участника Первой мировой: «А как ты своего первого немца убил? Покажи...» — то есть они понятия не имели, как это делается. Они ружья-то в руках не держали. Критики меня упрекали в том, что, мол, как же мы могли победить, если наши крестьяне не держали в руках оружия? Да, не держали. Это были беззащитные люди, потому их так много и полегло. Потом научились... Так и победили.

Уже после съемки по старому знакомству я расспрашивала Евгения Ивановича, как ему живется в Курске, что пишет нового, что его радует, а что тревожит. Я задавала вопросы, Носов отвечал иногда сердито, порой иронично, но всегда, как мне казалось, искренне.

— Вот сейчас говорят, что раньше было лучше, — как бы споря с собой, говорил Евгений Иванович. — А почему лучше? Потому что крестьянин, скажем, не работал, пил, и все были равны. Ну а сегодня? Рыночные отношения, они, конечно, бьют по каждому. По мне, по вам, по каждому. Потому что они требуют работы. Работы. Нам нужно работать как неграм. Можешь — работай, не можешь — помирай. Это жестоко, конечно. Не можешь писать, тоже помирай. Но... Россию уничтожить нельзя. Народ останется, он все равно сформируется. Существует закон усталости, поэтому народы время от времени устают и как бы сдают свои позиции. Многие через это прошли. Но русская нация должна уцелеть. Мы ведь очень молодая нация. Причем нация неутоленная.

Я спросила, какие события были самыми важными в жизни писателя Носова.

— Начинал я свою жизнь с вида на помойку, — ответил Евгений Иванович. — Из моего окна была видна помойка, это были 30-е годы. Мусор, голодные собаки, крысы бегали. И сейчас из окна моего дома тоже видна помойка. И запах тянется помоечный, особенно летом, когда земля нагревается. Мухи жужжат, тухлятиной пахнет. Помойка — это обрамление моей жизни. А посередке между этими двумя помойками — вся моя жизнь. Она — вся в нуждах, в напряжении, в царапании. Главное для меня в ХХ веке то, что я уцелел. Война меня как-то уберегла. И я не жалуюсь. День у меня наполнен маленькими-маленькими импульсами какого-то счастья, какого-то интереса, живинки в душе. Сам по себе я человек острый, вернее, остро чувствующий. И я многое вижу, это позволяет мне писать. Глаза мои — это мои фотоаппараты. В пустяке могу увидеть судьбу, это может стать сюжетом.

Евгения Ивановича уже нет на свете, а документальная эта запись сохранилась. И я часто вспоминаю его фразу про «глаза-фотоаппараты». Наверное, у каждого работающего в кино или на телевидении должны быть такие глаза.

Монтировали эту программу в начале лета, во дворе цвели яблони. На Шаболовке царила какая-то домашняя, семейная обстановка. Помню, режиссер Елена Никитан, талантливая, красивая женщина, приходила на монтаж с ушастой собакой. Это случалось обычно в выходные дни, когда сотрудников на студии было немного. Собака была породистая, кажется бассет. В аппаратной она чувствовала себя превосходно, смотрела на всех большими печальными глазами, но большую часть времени дремала где-то под столом.

Вскоре телеканал «Культура» поменял свой адрес, все студии переехали на улицу Малая Никитская, в знаменитый дом звукозаписи. Мне повезло, мои прежние знания пригодились. Все завертелось, закружилось. Сценарии, съемки, командировки. Зарплата была ничтожной, но какой интересной и насыщенной стала моя жизнь!


Печальная Вологда

В Вологде мы снимали фильм о поэте Николае Рубцове. «Мы» — это съемочная группа телеканала «Культура»: молодой режиссер Ярослав Гриневский, редактор Люба Перова, оператор Анатолий Авагин, ну и я, сценарист.

Когда приехали в Вологду, казалось, этот город переполнен образами Рубцова. Памятники, музеи, улицы, дома, сам воздух города — все дышало и звучало поэзией, какой-то щемящей, невысказанной грустью.

Печальная Вологда дремлет
На темной, печальной земле,
И люди окраины древней
Тревожно проходят во мгле.

Мы нашли дом на улице Александра Яшина, где жил последние годы Рубцов и где так неожиданно оборвалась его жизнь. Была поздняя осень, дом казался серым и мрачным, сверху неказистого балкона на нас хмуро глазела черная кошка.

Сам Рубцов, бродяга и бессребреник, не очень любил этот дом и свою квартиру, полученную в конце жизни.

Окно, светящееся чуть.
И редкий звук с ночного омута.
Вот есть возможность отдохнуть.
Но как пустынна эта комната!
Мне странно кажется, что я
Среди отжившего, минувшего,
Как бы в каюте корабля,
Бог весть когда и затонувшего...

Почему он так писал? Откуда это тайное знание? Он сам называл себя «загадкой мироздания» в знаменитом стихотворении про мчащийся поезд:

Вместе с ним и я в просторе мглистом
Уж не смею мыслить о покое,
Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,
Мчусь куда-то с грохотом и воем,
Мчусь куда-то с полным напряженьем
Я, как есть, загадка мирозданья.

Его считали тихим лириком, воспевающим деревню и сельские пейзажи, но мне думается, Рубцов — философ и провидец. Мчащийся поезд — это метафора страны, которой уже нет, которая называлась прежде «Советский Союз». И неслась она к своей погибели.

Поезд мчался с полным напряженьем
Мощных сил, уму непостижимых,
Перед самым, может быть, крушеньем
Посреди миров несокрушимых.

После Вологды мы отправились в село Никольское, где прошло детство Рубцова и где скрывался он от мирской суеты. Село тоже хранит память о поэте: музей, школа, улица — все носит имя Рубцова.

Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи...
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
— Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
— Это на том берегу.

Село действительно тихое, чистенькое, но пустынное. Во время съемок нам повстречались несколько старушек, пьяный мужичок да стайка школьников. Но пейзаж несравненный. Бесконечная река, прозрачная и в то же время таинственная, по берегам домики и ветхие избушки. Лодки и редкие рыбаки с удочками в руках.

Но вот чудо! Совершенно неожиданная картина вдруг предстала перед нашими глазами. Со склона холма спускалась женщина, словно попавшая сюда из другого времени. Лицо ее скрывала широкополая черная шляпа. Издали казалось, что оно закрыто черной вуалью. Длинное черное пальто, прямая спина, стремительная походка. Оператор застыл с камерой в руках. Режиссер шептал изумленно: «Это — она, женщина, которая убила Рубцова».

Женщина села в лодку, взялась за весла и сильными взмахами рук начала движение вниз по реке. Все это оператор запечатлел на пленке.

Образ этой незнакомки-смерти был, пожалуй, самым сильным в нашем фильме. И ведь на самом деле, по заключению следователей, Рубцова задушила женщина, возлюбленная, во время бытовой ссоры.

На фотографиях, которые во множестве хранятся в музеях, Николай Рубцов — небольшого роста, у него щуплая фигура, тонкая шея, которую он всегда закрывал шарфом.

В Литературном институте, где он учился после детдома, службы в армии, всевозможных работ, его так и называли: «Шарфик». Конечно, мы снимали в Москве и институт, и общежитие, где жил Рубцов во время учебы. Писатели Ольга Фокина, Станислав Куняев, Лариса Васильева говорили проникновенные слова о таланте Рубцова, о его неуживчивом характере, пьянстве и дебоширстве, о бесконечных исключениях из Литинститута.

Кто-то вспомнил, как однажды, рассердившись на приятелей, Рубцов снял со стен общежития портреты классиков и пошел в свою комнату выпивать с Пушкиным, Лермонтовым, Есениным.

В сущности, он был очень одинок. Его лирический герой, как и сам Рубцов, таинственный всадник, неведомый отрок, который любил «древние дороги и голубые вечности глаза».

Все участники фильма отмечали непостижимую глубинную связь поэта с Россией, Русью. И оттого — всемирную печаль, неизъяснимую грусть и предчувствие собственной гибели. Все это Рубцов выплеснул в своих стихах.

На темном разъезде разлуки
И в темном прощальном авто
Я слышу печальные звуки,
Которых не слышит никто.

И еще:

Я умру в крещенские морозы.
Я умру, когда трещат березы.

Так и случилось. Он прожил на свете 35 лет. Его хоронили 19 января 1971 года.

Прошло немало времени со дня гибели поэта. Многие советские писатели забылись. Но только не Рубцов. И пожалуй, самым удивительным и трогательным в наших съемках оказался эпизод, снятый в Москве, на трамвайной остановке. Скромно одетая женщина ожидала трамвая на улице Дмитрия Ульянова и неожиданно спрашивала пассажиров: «А вы знаете такого поэта Николая Рубцова? Давайте я его стихи почитаю». И начинала читать уже в салоне трамвая: «За все добро расплатимся добром. За всю любовь расплатимся любовью».

Кто-то из пассажиров посмеивался: «Вот сумасшедшая!» Но кто-то прислушивался и светлел лицом: «Спасибо, скромный русский огонек, за то, что ты в предчувствии тревожном горишь для тех, кто в поле бездорожном от всех друзей отчаянно далек».

Женщину звали Майя Полетова. Врач по профессии, она основала музей Николая Рубцова в Москве, на улице Дмитрия Ульянова, при районной библиотеке, а в свободное время вдохновенно читала в трамваях стихи поэта.

В 2020 году, когда я пишу эти записки, давно уже нет музея Николая Рубцова. Исчезла и библиотека, где я обычно брала для прочтения «толстые» журналы — «Новый мир», «Москва», «Дружба народов»...

Литература все больше и больше отодвигается куда-то на обочину. Недавно попал мне в руки новый литературный альманах, он так и называется — «Небожители подвала». Думаю, и Николай Рубцов был небожителем. Наверное, поэтому он так рано ушел и растворился где-то в небесах.


«Стальная комната» на Пречистенке

Нашла в своих архивах фотографию знаменитого дома с химерами в центре Киева. И подпись: «2008 год, весна».

Мы снимали тогда мини-сериал под названием «Тайны стальной комнаты».

«Стальная комната» — это «святая святых» музея Льва Николаевича Толстого, что в Москве, на Пречистенке.

Никаких опознавательных знаков на доме не было. За тяжелыми, мощными дверями, которые открывались старинным затейливым ключом, хранится колоссальный рукописный архив Льва Толстого. Он насчитывает около трех миллионов страниц — 50 тысяч писем к Толстому буквально со всего света и много других ценнейших документов.

Идея фильма принадлежала тогдашнему директору музея Виталию Борисовичу Ремизову.

«Я — 25-й директор этого музея, — говорил он при первой встрече. — Служу Толстому всю жизнь. Государственный музей Толстого — по сути, единство четырех музеев: трех в Москве и одного на железнодорожной станции Астапово, где завершился земной путь писателя».

Виталий Борисович — человек, беззаветно влюбленный в Толстого с юных лет и заражающий этой любовью каждого, кто находился рядом. О Толстом он мог рассказывать бесконечно, казалось, знал мельчайшие подробности всех перипетий жизни писателя.

Проект включал в себя три темы: Толстой и Церковь, род Толстого, Толстой и его жена Софья Андреевна. И все это на материалах «стальной комнаты» — рукописей, дневников, писем Толстого, воспоминаний его жены, друзей и членов семьи.

В студии экспериментальных программ сформировали съемочную группу: я — сценарист, Александр Шувиков — режиссер, несколько операторов и наш бессменный директор Сергей Степанов.

Ну почему вдруг эта поездка в Киев?

Проект Ремизова получил грант от Агентства информации и массовых коммуникаций. И по устоявшимся правилам места съемок нужно было заявлять заранее, еще до написания сценария. Ремизов был в отъезде, я звонила ему по телефону, и почему-то он назвал Киев.

Толстой ездил в Киев лишь однажды, в 1879 году. Он останавливался в доме Татьяны Кузьминской, сестры Софьи Андреевны. Посещал Киево-Печерскую лавру, но она не произвела на него впечатления. Как всегда — сомнения и душевное смятение.

«...Все утро до трех часов ходил по соборам, пещерам, монахам и очень недоволен поездкой, — сетовал Толстой в одном из писем. — Не стоило того... В семь пошел... опять в лавру, к схимнику Антонию, и нашел мало поучительного».

Я же была в восхищении и от Днепра, и от Крещатика, и от величественной лавры. В городе было еще спокойно, никаких протестов и демонстраций мы не видели. Тем более что в Киев мы попали на Пасху. В полночь стояли у белоснежных стен главного Успенского собора и слушали пасхальное богослужение.

И уже на рассвете шли по пустынным улицам — радостные и просветленные.

Я все думала, почему же Толстой так был разочарован своей поездкой? Его отношения с Церковью — противоречивые и сложные. И что-то обязательно должно было открыться нам в таинственной «стальной комнате».

Начались съемки. Мы видели собственными глазами подлинные рукописи, письма, дневники Толстого. Поражал почерк писателя... Огромные, неразборчивые буквы словно плясали на тонкой бумажной странице. Почерк под стать нраву писателя — необузданный, взрывчатый, мятущийся... Почерк скорее мужика, нежели графа.

«Красотой не блистал, мясистый, неуклюжий, никак не походил на легкомысленного светского денди, — писал Толстой о себе. — Глядя в зеркало, говорил: ты больше мужик, нежели аристократ. Какой из тебя комильфо?»

Вместе с нами сокровища «стальной комнаты» рассматривал прекрасный актер Валерий Баринов. Он должен был читать отрывки из дневников и писем Толстого. Внешне Баринов походил на Льва Николаевича: нос, брови, глаза. Правда, бороду ему не клеили. Он как бы внутренне примерял на себя образ писателя.

В «стальной комнате» мы увидели раритетное издание романа Толстого «Воскресение», вышедшее в 1899 году. На титульном листе, под названием, надпись: «Цензурные изъятия». Ремизов рассказывал, что после выхода романа какую только хулу не возводили на писателя: его упрекали в гордыне, сектантстве, святотатстве, других смертных грехах. Именно роман «Воскресение» стал последней каплей, переполнившей терпение священнослужителей.

Хранители «стальной комнаты» достали из своих закромов подлинник газеты «Церковные ведомости» от 20–22 февраля 1901 года, где говорилось об отлучении Льва Толстого от Церкви.

«Граф Толстой в прельщении гордого ума своего дерзко восстал на Господа и на Христа Его и на святое Его достояние, явно пред всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, — говорилось в определении Синода. И дальше: — Он проповедует с ревностью фанатика ниспровержение всех догматов Православной Церкви и самой сущности веры христианской... Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею...»

Постановление Святейшего Синода печаталось во всех газетах.

Софья Андреевна писала, что «бумага эта вызвала негодование в обществе, недоумение и недовольство среди народа. Льву Николаевичу три дня подряд делали овации, приносили корзины с живыми цветами, посылали телеграммы, письма, адресы».

Сам Толстой вспоминал прямо противоположное: «Теперь ты предан анафеме, — угрожали ему в письмах. — Пойдешь по смерти в вечное мучение и издохнешь как собака... анафема! Ты, старый черт... проклят будь».

Друзья и близкие тоже судили по-разному.

«Ведь Левочка какой человек-то был? — сокрушалась сестра Мария Николаевна. — А теперь как засел за свои толкования Евангелий, сил никаких нет! Верно, всегда был в нем бес».

«Лев Николаевич продолжает чудить, — писал Тургенев. — Видно, так уж ему написано на роду. Когда он перекувыркнется в последний раз и встанет на ноги?»

Мы же пытались отыскать истину в текстах самого Толстого, в его дневниковых записях, которые то спокойно, то с каким-то отчаянием читал Валерий Баринов: «То, что я отрекся от Церкви, называющей себя православной, то совершенно справедливо. Но отрекся я не потому, что восстал на Господа, а, напротив, потому, что всеми силами души желал служить Ему».

«И опять молюсь, кричу от боли, — писал Толстой в дневнике. — Запутался, завяз, сам не могу, но ненавижу себя и свою жизнь... Вы, верно, не думаете этого, но вы не можете себе представить, до какой степени я одинок, до какой степени то, что есть настоящий “Я”, презираемо всеми окружающими меня».

И сколько таких записей!

Следующим местом наших съемок было Астапово — та самая станция, где промозглым ноябрем 1910 года умирал Лев Николаевич Толстой. Трудами Ремизова и его замечательных сотрудников в Астапове только что открылся небольшой мемориальный музей. Его устроили в доме начальника станции Ивана Ивановича Озолина. Здесь и провел Лев Николаевич Толстой последние семь дней своей жизни.

Мы отыскали кинохронику 1910 года: хмурый ноябрьский день, из поезда выходит Софья Андреевна, идет к дому, где лежит ее умирающий муж. Она долго смотрит в темное окно, стучит по стеклу. Все напрасно, ее не пускают. Что это? Почему? Пока у нас только вопросы.

Снимали мы и в Оптиной пустыни, куда Лев Николаевич устремился, навсегда уйдя из дома. Он бежал от семейных неурядиц, склок, преследований Софьи Андреевны, которая по ночам шарила в ящиках его стола в поисках тайного дневника и завещания. А может быть, Лев Николаевич бежал от самого себя.

В «стальной комнате» Ремизов цитировал подлинник прощального письма Толстого перед его уходом из дома.

«Отъезд мой огорчит тебя, — писал Лев Николаевич. — Сожалею об этом, но пойми и поверь, что я не мог поступить иначе. Положение мое в доме становится, стало невыносимым. Кроме всего другого, я не могу более жить в тех условиях роскоши, в которых жил, и делаю то, что обыкновенно делают старики моего возраста: уходят из мирской жизни, чтобы жить в уединении и тиши последние дни своей жизни».

В Оптиной пустыни Толстой долго стоял перед кельей старца Иосифа, но так и не вошел, не открыл дверь. Он отправился в обратный путь. Как оказалось, к своей кончине на станции Астапово.

Перед смертью вроде бы просил прислать к нему Иосифа, но тот болел, и в Астапово был послан другой старец, Варсонофий.

Но и ему не открыли дверь.

«Не допустили меня к Толстому, — вспоминал Варсонофий позже. — <...> Молил врачей, родных, ничего не помогло... Хотя он и Лев был, но не смог разорвать кольцо той цепи, которой сковал его сатана».

В Оптиной пустыни дверь не отворилась и в Астапове оказалась закрытой. Так и похоронили Толстого без покаяния и креста.

Много книг написано о Льве Николаевиче, столько исследователей пытались разгадать его намерения, мотивы тех или иных поступков. Кажется, ну что еще можно открыть, добавить?

Но нет, снимая фильм «Тайны стальной комнаты», мы как бы начинали с чистого листа бумаги, узнавали Толстого заново и не переставали удивляться.

Следующий фильм был тоже с загадками и тайнами — история рода Толстого.

Виталий Ремизов достал из какого-то заветного шкафа папку с завязочками, в ней хранилась подлинная рукопись воспоминаний Толстого.

На титульном листе стоял эпиграф из Пушкина:

И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу, и проклинаю,
         и горько жалуюсь,
И горько слезы лью, —
Но строк печальных не смываю.

Но почему-то Толстой заменил в рукописи два слова: вместо «строк печальных» написал «строк постыдных».

Потом мы разглядывали ветвистое генеалогическое древо Толстого. Сколько знаменитых фамилий: Голицыны, Трубецкие, Одоевские, Горчаковы, Волконские. Но как рассказал нам Виталий Ремизов, род Толстых был проклят еще в XVI веке. Мы вглядывались в портрет Петра Андреевича Толстого — зачинателя рода, жившего еще при Петре I. Он служил тайным советником, по существу, возглавлял Тайную канцелярию. И так случилось, что Петр Андреевич стал причиной трагической судьбы Алексея, сына Петра. И перед смертью царевич Алексей якобы проклял род Толстых, вплоть до двадцать пятого колена. Таково предание, а как было на самом деле, не знает никто.

Но тем не менее... Когда в «стальной комнате» мы снимали фотографии предков Толстого, разбирали подлинные документы и свидетельства, с удивлением обнаруживали: почти во всех судьбах — надлом, драма, а порой и трагедия.

Недаром Лев Николаевич как-то записал в дневнике: «Есть во мне что-то, что заставляет меня верить, что я рожден для того, чтобы не быть как все».

Можно сказать, что все родные Толстого тоже не соответствовали общепринятым нормам.

Дед Илья Андреевич любил роскошь и беззаботную жизнь, промотал все состояние, доставшееся от жены. Служил губернатором в Казани, умудрился запутаться в долгах. Велось следствие. От должности его отстранили, и вскоре Илья Андреевич умер. Ходили слухи — покончил жизнь самоубийством.

Еще одна судьба — отец Толстого, Николай Ильич. По воспоминаниям сына — «живой сангвиник, с всегда грустными глазами. Жизнь его проходила в занятиях хозяйством. Отец никогда ни перед кем не унижался. И это чувство собственного достоинства, которое я видел в нем, увеличивало мою любовь, мое восхищение перед ним».

И что же? Николай Ильич неожиданно умер в 42 года на одной из тульских улиц. При нем были документы и деньги. Все исчезло. Существовала версия, что Николай Ильич был отравлен.

Портрета матери в семейных архивах не сохранилось. Только графический профиль. Мария Николаевна Волконская, хозяйка Ясной Поляны, стала прообразом княжны Марьи в «Войне и мире». Она умерла, когда Льву Николаевичу не было и двух лет.

«Матери своей я совершенно не помню, — писал Толстой в воспоминаниях. — Как реальное физическое существо не могу себе ее представить. Есть только ее духовный облик. Она представлялась мне таким чистым духовным существом».

Практически Лев Николаевич был сиротой. Его, трех братьев и сестру воспитывали тетки. Судьба братьев тоже трагична. Николай и Дмитрий умерли от чахотки в совсем молодом возрасте. Сестра Мария... В какой-то степени она стала прообразом Анны Карениной в знаменитом сочинении Толстого. После бурного романа, окончившегося крахом, Мария Николаевна писала: «Боже! Если бы все Анны Каренины знали, что их ожидает, как бы они бежали от минутных наслаждений!»

Она не бросилась под поезд, как Анна, стала монахиней в Оптиной пустыни.

Да и судьба самого Льва Николаевича... Никак не назовешь ее счастливой. Вот одна из характерных записей в дневнике: «Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость».

В конце фильма Виталий Ремизов приходил к такому не совсем радостному заключению: «История рода Толстого... Может быть, это модель самой России?»

Мы продолжали работать над сериалом «Тайны стальной комнаты». Впереди был еще один фильм — «Быть женою гения», о сложных отношениях Льва Николаевича и Софьи Андреевны. И еще — рассказ о необычной школе Толстого в Ясной Поляне.

И чем больше я и режиссер Александр Шувиков погружались в жизнь и творчество Толстого, тем больше вопросов у нас возникало, тем необычней и загадочней рисовался образ писателя.

Мы без конца говорили, спорили, читали новые книги и публикации о Толстом. В конце концов режиссер отрастил бороду как у Толстого, стал вегетарианцем, перестал пить спиртное. Мы постоянно ходили в музеи на Пречистенке и в Хамовниках, узнавали что-то новое от Ремизова и его сотрудников, безгранично влюбленных в Толстого.

Но вдруг в 2012 году Ремизова отстранили от должности. Наш проект закончился.

А фильм «Тайны стальной комнаты» можно посмотреть в Интернете, на YouTube. Правда, меня удивили комментарии: фильм хвалят, но есть такие злобные, оскорбительные отзывы. Нет, нет, не о фильме. О личности Толстого. Каких только ругательств я не прочитала в этих социальных сетях! Как изменилось время... Ни идеалов, ни авторитетов. Грустно.


Девочка в сером платьице

Я опять рассматриваю картинки в моем архиве, связанные с работой на канале «Культура». Собор в городе Великий Новгород. Когда это было и что с ним связано? В памяти всплывает имя поэта Серебряного века — Зинаиды Гиппиус. В 2004 году мы снимали о ней фильм в рубрике «Избранное. ХХ век». Но при чем здесь Великий Новгород?

Я нашла свой сценарий, который переписывала раз пять... Фильм назывался «Темное стекло» и начинался строками, отображающими, как мне казалось, самую суть поэзии Гиппиус:

Но в жизни нашей, не случайно,
Разъединяя нас, легло
Меж нами темное стекло.
Разбить стекла я не умею.
Молить о помощи не смею;
Приникнув к темному стеклу,
Смотрю в безрадужную мглу,
И страшен мне стеклянный холод...

Режиссеру Андрею Судиловскому Зинаида Гиппиус не нравилась. Да и я никак не могла понять поначалу, во что она веровала и какому Богу поклонялась. Какая-то «безрадужная мгла», «стеклянный холод» и тайнопись цифр:

900, да 17, да 10...
Хочет Март Октябрем посмеяться,
Хочет бледную Лебедь повесить.
Обратить все 17 — в 13.

Большая часть наших съемок проходила в Петербурге. Стояла осень, было сыро, туманно, город словно утопал в каком-то мареве. Все казалось созвучным стихам Гиппиус.

Девочка в сером платьице...
Косы как будто из ваты...
Девочка, девочка, чья ты?
Мамина... Или ничья.
Хочешь — буду твоя.
Девочка в сером платьице...
Веришь ли, девочка, ласке?
Милая, где твои глазки?
Вот они, глазки.
Пустые. У мамочки точно такие.

— Как я буду это снимать? — возмущался режиссер. — Декадентство, изощренность, вычурность!

Мне почему-то нравилась эта девочка в сером платьице.

— Наверное, у нее было что-то тяжелое в детстве, — говорила я. — Может быть, ранняя смерть отца, которого она обожала.

«Она была странной девочкой, не похожей на других. Крошечная, в розовой вязаной кофточке, с вечно расстегнутой последней пуговицей» — это воспоминание одного из современников Гиппиус.

Сама же Зинаида так писала о себе: «Я с детства ранена смертью и любовью».

В Пушкинском Доме мы снимали фотографии молоденькой Зинаиды.

Высокая, с тонкой талией, копна рыжих волос, белые одежды.

В 19 лет Зинаида Гиппиус обвенчалась с Дмитрием Мережковским, уже известным поэтом и философом. Они прожили вместе, не расставаясь ни на один день, более пятидесяти лет.

«Я люблю Дмитрия Сергеевича, его одного, — писала она в дневнике. — И он меня любит, но как любят здоровье и жизнь. А я хочу...»

А хотела она того, чего «не бывает, никогда не бывает»:

Мне бледное небо чудес обещает,
Оно обещает,
Но плачу без слез о неверном обете,
О неверном обете...
Мне нужно то, чего нет на свете,
Чего нет на свете.

Поэт Александр Кушнер — один из участников фильма, говорил, что сама Зинаида Гиппиус — «это стихотворение в камзоле, в панталонах, с каким-то невероятным белым бантом. Как изобразил ее художник Бакст на знаменитом портрете. Этакий мэтр в юбке».

«Она раздражает, она действует на нервы, заставляет задуматься... Или забыть. Забыть, забыть, чтобы не знать... В шкаф поставить. И пусть стоит», — размышляла писательница Лариса Васильева.

Ларисы уже нет на свете, она неожиданно умерла зимой 2017 года. И что-то есть общее, как мне кажется, в судьбах этих женщин. Для той и другой поэзия была видом молитвы. Обе увлекались мистицизмом, тайнописью знаков, цифр, веровали в высокое предназначение женщины. Юная Зинаида подписывала свои первые стихи мужским именем — Антон Крайний. У Ларисы был псевдоним Василий Старой, который она поставила на книге «Пьер и Наташа». Решилась написать продолжение «Войны и мира» Толстого. Как и Гиппиус, ничего не боялась. Лариса умерла во сне. В память о ней кто-то из знакомых литераторов привел строки поэта Ивана Тхоржевского: «Легкой жизни я просил у Бога, легкой смерти надо бы просить».

Но ни один телевизионный канал не откликнулся на смерть Ларисы, как будто ее и не было на свете. Хотя книги ее «Кремлевские жены», «Кремлевские дети» пользовались популярностью у читателей. Не говоря уже о стихах, о музее «Танк Т-34», который она основала под Москвой. Яркий, талантливый человек, и вот — ни слова.

Но я отвлеклась, опять упираюсь взглядом в картинку с изображением собора в Великом Новгороде. Зинаида Гиппиус там не бывала. Ее город — Петербург.

Мы снимали знаменитый дом Мурузи, что на Литейном, где двадцать три года прожила Гиппиус со своим мужем Дмитрием Мережковским. В начале ХХ века этот дом был одним из центров духовной и культурной жизни России. А Зинаида Гиппиус, по словам Георгия Адамовича, — «вдохновительницей, подстрекательницей, советчицей, исправительницей, сотрудницей чужих писаний, центром преломления и скрещения разнородных лучей».

Из окон своей квартиры она видела и Февральскую революцию, и «блевотину» Первой мировой войны, и «прекрасно-страшный Петербург» Октябрьской революции. В эти трагические годы она писала свой дневник, свою «черную тетрадь».

Если перечитать сегодня некоторые записи Гиппиус, можно только подивиться ее предвидению. Как современно они звучат!

В фильме эти строки соединялись с музыкой и кадрами революционных событий.

«Время острое — я не забываю. Время страшное. Я не забываю, — записала Гиппиус в марте 1917 года. — И все-таки надо же немного верить в Россию. Неужели она никогда не нащупает меры, не узнает своих времен? Бог спасет Россию».

А вот ноябрь 1917 года: «Отчего свобода, такая сама по себе прекрасная, так безобразит людей? Неужели это уродство обязательно?»

И еще из «черной тетради»: «Мы, интеллигенция — какой-то вечный Израиль, и притом глупый. Мы в вечном гонении от всякого правительства, царского ли, коммунистического ли. Мы нигде не считаемся. И мы блистательно доказали, что этой участи мы вполне достойны».

Дневниковые записи перемежались в нашем фильме стихами.

Страшно оттого, что не живется —
               спится...
И все двоится, все четверится.
В прошлом грехов так неистово много,
Что оглянуться страшно на Бога.
Да и когда замолить мне грехи мои?
Ведь я на последнем склоне круга...
А самое страшное, невыносимое, —
Это что никто не любит друг друга...

«Никто не любит друг друга...» Разве это не про сегодняшнее состояние общества?

В Пушкинском Доме нам подсказали еще один адрес, связанный с именем Зинаиды Гиппиус: дом на углу улицы Чайковского и бывшей Сергиевской. Существует версия, что на портиках этого здания изображены сестры Гиппиус: старшая — Зинаида, младшая — Татьяна и средняя — Наталья, автор этих скульптурных портретов. О сестрах мы знали не так уж много. В детстве и юности они были очень дружны, образование получили домашнее. Семья из-за слабого здоровья детей переезжала из города в город — Белёв, Тифлис, Боржом, Петербург. Наталья и Татьяна учились в Петербургской академии художеств: Наталья по классу ваяния, Татьяна занималась живописью в мастерской Ильи Репина. Писала портреты Александра Блока и Андрея Белого.

После революции пути сестер разошлись. В 1920 году Зинаида с Мережковским уехали в Париж, где сохранилась их прежняя квартира. А что же Татьяна и Наталья? Многодневные поиски привели нас в Великий Новгород.

Мы узнали, что сестры остались в Петербурге, потом их сослали на Соловки. Незадолго до войны освободили и выслали, как было принято, за 101-й километр. И оказались Татьяна с Натальей в Великом Новгороде. Поселились в маленькой комнатушке в закрытой тогда церкви Сергия Радонежского.

Когда к Новгороду подходили немцы, сестры по каким-то причинам эвакуироваться не успели, переехали в деревню, потом в Псков, оттуда — в Ригу. Из Риги их насильно угнали в Германию.

Зинаида Николаевна о судьбе сестер знала, как могла помогала. Получив известие, что сестры в Германии, немедленно выслала деньги и приглашения. Но Татьяна с Натальей категорически отказались эмигрировать. Они вернулись в Россию, в разрушенный Новгород, и поселились в той же келье (как они называли свою комнату) в церкви Сергия Радонежского.

Мы снимали и эту комнату в Новгороде, и сохранившиеся работы сестер: глиняные и деревянные фигурки — их вырезала Наталья, виды разрушенного Новгорода, какие-то жанровые сценки — их рисовала Татьяна. Сотрудники музея «Новгородский кремль» отыскали и фотографию сестер.

«Милейшие, тишайшие старушки, достойно несшие бремя интеллигентской беспросветной нищеты» — так о них говорили новгородцы.

Еще одну фотографию с дарственной надписью показал нам литератор Сергей Мантейфель, хорошо знавший сестер. Надпись на фотографии простая и трогательная: «Дорогому и родному нашему Сереже на долгое воспоминание от любящих его теток Таты и Наты. 1947 год».

«Это были родные люди! Что была бы моя жизнь без них! — так начал свой рассказ Сергей Мантейфель. — Тата и Ната их так Блок называл. Это были зоркие люди добротой своей. И я, оголодавший мальчишка, мне было 8–10 лет, стал к ним приходить, они меня зазывали к себе, подкармливали. Я почувствовал их доброту и чуткость и стал навещать их постоянно. Одевались они бедно, все было штопано-перештопано... Но отличала их от других манера поведения и осанка. Это были абсолютно не кичливые люди. Работали они в художественном музее, оформляли экспозицию, что-то реставрировали, делали опись церковных книг. Татьяна Николаевна рисовала.

У Таты и Наты хранилась тетрадочка со стихами Зинаиды Гиппиус, рукописная, там были какие-то дополнения, пометки... Может быть, сделанные рукой Блока или Белого... Я наскоро переписал несколько стихотворений... И уже тогда понял, что Зинаида Гиппиус — большой поэт, очень честный».

Из Новгорода действие нашего фильма переносилось в Париж: мы показывали хронику, фотографии, запечатлевшие Зинаиду Гиппиус в собственной квартире уже после смерти Мережковского.

По свидетельствам современников, Зинаида Николаевна осталась совсем одна. Ее другом была кошка, которую она так и называла «кош-ш-шка», растягивая букву «ш». Она продолжала работать. Писала книжку о Дмитрии Сергеевиче, вспоминала сумрачный Петербург, сестер, детство...

И опять сквозь призрачное стекло с пейзажами Петербурга звучало это стихотворение о девочке в сером платьице:

Девочка в сером платьице,
Девочка с глазами пустыми,
Скажи мне, как твое имя?
А по-своему зовет меня всяк:
Хочешь, этак, а хочешь, так.
Один зовет разделеньем,
А то враждою,
Зовут и сомненьем
Или тоскою.
Иной зовет скукою,
Иной мукою...
А мама Смерть — Разлукою,
Девочку в сером платьице...

В финале фильма мы показали могилу Зинаиды Гиппиус на знаменитом русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Она умерла 9 сентября 1945 года в Париже.

Сестры пережили Зинаиду Николаевну. Татьяна и Наталья похоронены в Новгороде, на Старопетровском кладбище. Простые деревянные кресты и полустертые надписи.

И все же сестры любили друг друга и встретились где-то там, в глубинах мироздания. Это предсказала Зинаида Гиппиус:

Любовь, любовь! О дай мне молот,
Пусть ранят брызги, все равно,
Мы будем помнить лишь одно,
Что там, где все необычайно,
Не нашей волей, не случайно,
Мы сплетены последней тайной...
Услышит Бог. Кругом светло.
Он даст нам сил разбить стекло.

Но нет, видимо, стекло разбилось не до конца, «необычайное» продолжалось.

Когда настал день эфира, я уселась перед телевизором, чтобы спокойно посмотреть и оценить нашу работу. Минут пятнадцать все шло благополучно, но потом начались какие-то странности, какая-то чертовщина. Многие кадры оказались перепутанными, как цифры в стихотворении Гиппиус. Там, где должен был идти синхронный текст, на экране красовались осенние пейзажи, а там, где должны были звучать стихи Гиппиус, говорящий человек беззвучно раскрывал рот.

«Я решила, что это задумка режиссера, — сказала Лариса Васильева, которой я позвонила в полной панике. — Сейчас все экспериментируют...»

В редакции долго разбирались, отчего произошла накладка, но так до конца и не выяснили.

«Я знаю, — мрачно заявил режиссер Андрей Судиловский. — Это происки Зинаиды. Недаром она сама называла себя “чертовой куклой”. Вот и перепутала всё. Не хотела, чтобы мы восхваляли ее сестер. Взревновала. Опять же эти ее цифры...»

Я согласилась. Эфир вещь мистическая.

А может быть, надо было назвать наш фильм иначе, менее пафосно. Просто «Зина, Ната и Тата».


Душа-астраханка

Вот еще фотография: Астраханский кремль на Заячьем бугре, XVI век. Астрахань связана в моих записках с именем художника Бориса Кустодиева.

«Душа-астраханка» — так назывался фильм об этом удивительном человеке.

Картины Кустодиева — это радость, праздник, веселье, безудержность и раздолье. Это разноцветные ярмарки, пестрые базары, красавицы купчихи в ярких шалях. Золотые купола соборов, солнце и свет. И все эти образы навеяны родным городом художника, который называли когда-то русским Вавилоном.

«...Если бы ты знала, как мне хотелось в Астрахань! — писал Кустодиев уже в конце жизни. — Думаю, у меня и душа-то по природе астраханка... Скучища страшная, и опять что-то ноет, как у меня иногда бывает. Я бы теперь и десять Ялт и столько же Черных морей променял на Астрахань...»

Конечно, наша съемочная группа отправилась в Астрахань. Но, увы, стояла зима, город показался унылым и неприветливым. К тому же в гостинице топили еле-еле, было холодно и в доме, и на улице.

Но все менялось, когда мы попадали в картинную галерею, в дом-музей Кустодиева, где нас встречали милые и добрые сотрудники. На стенах висели картины художника, которые как будто согревали нас, источая свет и тепло.

— Вы знаете, откуда произошла фамилия Кустодиев? — рассказывала директор галереи Людмила Ильина. — Она от старинного слова «кустодия», то есть «стража». Борис Михайлович много рассказывал дочери о своем детстве. Когда он был мальчиком, однажды, стоя в храме, он слышал, как дьякон читает такие слова: «И прислонили к гробу камни кустодии...» Ему казалось, что все на него смотрят и знают, что «кустодии» — это про него.

Людмила Ильина и сама словно сошла с полотен Кустодиева: розовощекая, пышнотелая, улыбчивая. Во время съемки на плечи она накинула шелковую красно-зеленую шаль. Ну точно кустодиевская купчиха!

Она показывала нам письма, которые Кустодиев писал из Астрахани матери и сестре. Мало того, что художник владел несомненным литературным даром, эти письма были очень затейливо оформлены. Края страниц и пространство между строк украшали шуточные рисунки, дополняющие повествование и рассказывающие, где был автор письма, с кем встречался, как был одет, что рисовал. «Это какой-то кладезь необыкновенных картинок, сундук впечатлений», — говорила Людмила Ильина.

В Астрахани Кустодиев прожил 18 лет, потом был Петербург, где он учился и жил. Но, в отличие от многих соотечественников, северную столицу Борис Михайлович не любил.

«Сейчас прочитал письмо, где ты пишешь о смерти няньки, — писал он матери. — И стало как-то грустно. А здесь как раз на стене — этюд с нее. Скоро Великий пост, весна, Питер как будто не думает о ней. Он также по-прежнему холоден, неприветлив, у него все та же вылизанная физиономия чиновника, та же мания держаться по-солдатски, по швам».

В Петербурге Кустодиев попал в мастерскую к Илье Репину и оказался одним из лучших его учеников. Репин поручал ему самостоятельные работы.

Художник Курилко-Рюмин рассказывал в нашем фильме, как создавалось грандиозное полотно Репина «Заседание Государственного совета». Оказывается, почти вся правая сторона этой картины писалась Кустодиевым с блестящих этюдов Репина.

Другой участник фильма — писатель, литературный критик Андрей Турков напомнил, что Кустодиев жил в необычайно богатую искусством эпоху: еще творили Чехов, Толстой, Блок, Бунин, сочиняли музыку Рахманинов, Скрябин, пел Шаляпин. Самые разные течения существовали и в изобразительном искусстве: передвижники, мирискусники, «Голубая роза». А где же Кустодиев?

На этот вопрос пытались ответить и мы в фильме «Душа-астраханка».

Да, Кустодиев увлекался манерой и стилем художников из «Мира искусства», но никогда не подходил к ним слишком близко, всегда стоял чуть в стороне.

Да и сами «мирискусники» относились к Кустодиеву с осторожностью, а нередко и с пренебрежением.

«Настоящий Кустодиев — это русская ярмарка, пестрятина, — писал Александр Бенуа, — “глазастые” ситцы, варварская “драка красок”, русский посад и русское село с их гармониками, пряниками, расфуфыренными девками и лихими парнями...»

И совсем по-другому воспринимал работы Кустодиева писатель Евгений Замятин, хорошо знавший художника: «На одной из выставок “Мира искусства” я вдруг зацепился за картину Кустодиева и никак не мог отойти от нее. Я стоял, стоял перед ней, я уже не только видел, я слышал ее... Не знаю названия этой картины. Вспоминается только: зима, снег, деревья, сугробы, санки, румяное русское веселье — пестрая, кустодиевская уездная Русь...»

Андрей Турков говорил более емко: «Мы знаем город Глупов, мы знаем город Окуров, и вдруг появился город Кустодиев. “Фантазер быта” — так бы я назвал этого художника».

Да, Кустодиев любил русские провинциальные города. Вторым домом для него стала Костромская губерния, город Кинешма. Там он встретил будущую жену, там построил дом, который назвал теремом. Там рисовал Кустодиев свою лирическую картину «Голубой домик», где изображены и художник, и прелестная жена Юлия, и дети — Ирина и Кирилл. Казалось бы, вот оно счастье, жить бы да жить.

Но... Кустодиеву было 32 года, когда его жизнь разбилась на две половины. Болезнь пришла неожиданно, оказалась страшной и непонятной. Сначала болела рука, потом лопатка, он не мог спать, стало трудно ходить. Кустодиев долго лечился в Швейцарии. Лечение вроде бы помогло, он продолжал истово работать: рисовал, ваял скульптуры, создавал театральные декорации. Жена, сын, дочь Ирина поддерживали его как могли. Но болезнь вернулась снова. В 1916 году Кустодиеву предстояла еще одна сложная операция.

Мы вставили в фильм фрагменты записок дочери Бориса Михайловича — Ирины. Она вспоминала, что во время операции несколько раз врачи выходили к ней и матери, подбадривали. Но потом подошел профессор и сказал, что обнаружил темное непонятное образование в самом веществе спинного мозга, и подобраться к нему очень трудно. Возможно, придется перерезать нервы, чтобы удалить опухоль. И родным нужно решать, что сохранить: руки или ноги?

«Руки, оставьте руки! — просила жена Кустодиева. — Художник без рук! Он жить не сможет!»

Так началась трагическая полоса в судьбе художника. Казалось, он должен был изменить манеру письма: какие яркие краски, какая радость? Но нет, с юных лет угнетали его чернота и тусклость окружающего. Он продолжал рисовать своих пышнотелых купчих, русскую Масленицу, розово-голубые пейзажи провинциальных городов.

«Все мои картины сплошная иллюзия! — писал художник. — Мои картины я никогда не пишу с натуры, это все плод моего воображения, фантазии. Их называют “натуралистическими” только потому, что они производят впечатление действительной жизни, которую, однако, я сам никогда не видел и которая никогда не существовала».

В астраханском музее оператор в разных ракурсах снимал редкую фотографию: Кустодиев в своей мастерской сидит в инвалидном кресле. На маленьком крутящемся столике — кисти, краски, на стенах картины.

Именно в это время он писал знаменитый портрет Шаляпина и свою «Русскую Венеру».

В 1922 году мастерскую Кустодиева в Петрограде посетил Евгений Замятин. Он был изумлен и покорен увиденным: «Меня провели в мастерскую. День был морозный, яркий, от солнца или кустодиевских картин в мастерской было весело: на стенах розовели пышные тела, горели золотом кресты, стлались зеленые летние травы — все было полно радостью, кровью, соком. А человек, который напоил соками, заставил жить все эти полотна, сидел (возле узаконенной в те годы буржуйки) в кресле на колесах, с закутанными мертвыми ногами и говорил, подшучивая над собой: “Ноги — что... предмет роскоши! А вот рука начинает побаливать — это уже обидно”...»

«Действительно, не жизнь, а “житиё”», — заметил позже Замятин.

Борис Кустодиев умер в 1927 году, ему было всего 49 лет.

Долгое время творчество его или замалчивалось, или не принималось вовсе.

Андрей Турков показал нам вырезку из журнала «На литературном посту», изданного в 1929 году. Вот что было написано в одной из статей: «Идеализация отсталых, реакционных социальных слоев и бытовых явлений, патриотизм и стремление к псевдорусскому, “народному” стилю является основой творчества Кустодиева. В отношении формы Кустодиев был одним из наиболее реакционных художников... Попытки некритически навязать пролетариату творчество Кустодиева в наши дни есть реакционные попытки, и с ними мы будем бороться, от кого бы они ни исходили».

Андрей Турков обнаружил этот характерный документ в архиве жены Кустодиева, когда собирал материалы для книги о художнике.

Юлия Евстафьевна пережила мужа на пятнадцать лет. Она умерла в 1942 году, в дни ленинградской блокады. До взлета кустодиевской славы так и не дожила.

Хотя во все времена к художнику относились по-разному: одни восхищались, другие презрительно морщились, мол, лубок, пошлятина, безвкусие.

Андрей Турков в нашем фильме вспоминал фразу Федора Шаляпина, которая, по его мнению, может многое объяснить и в Кустодиеве, и в том, как он звучит сегодня. Шаляпин сказал, что никто так не нуждается в любви, как мы, русские, и наша Русь.

«Это продолжает быть актуальным и в наше время, — добавил Турков, — когда мы слишком часто сбрасываем со счетов целые пласты нашей истории, выдающиеся личности, которые кажутся устаревшими».

Да, наверное, об этом главном фильм «Душа-астраханка». Не случайно режиссер Андрей Судиловский, экспериментатор, выдумщик, начал фильм с кадров хроники: 2000 год, Лондон, торги на аукционе в «Сотбис», продается картина Бориса Кустодиева. Бесстрастно звучит голос за кадром:

«В аукционном доме “Сотбис” в четверг проходили “русские торги”. Картина Бориса Кустодиева “Сельская ярмарка” была продана за 508 тысяч 160 долларов, самую высокую цену по сравнению с другими произведениями русского искусства, выставленными на торги.

По сообщению источника, картину Кустодиева, которая была подарена художником Федору Шаляпину, приобрел на аукционе частный русский коллекционер. В этой связи источник предположил, что, скорее всего, это замечательное произведение русского изобразительного искусства может вернуться в Россию».

Вернулось ли? Уже нет на свете участников нашего фильма: благороднейшего театрального художника Курилко-Рюмина, всегда готового помочь, посоветовать, рассказать о своих собратьях по искусству. Таким же отзывчивым, интеллигентным был и Андрей Михайлович Турков, фронтовик, человек, влюбленный в литературу и культуру. Они, как и Кустодиев, были подвижниками. И, как он, берегли и воспевали Россию. И словом, и красками.


Чеховский человек Анатолий Папанов

В 2002 году телеканал «Культура» переехал в дом звукозаписи на Малой Никитской. Когда я входила в двери этого дома, как-то невольно подтягивалась. Прямо у порога меня встречали личности выдающиеся — гордость отечественной, да и мировой культуры. На одном стенде — портреты писателей, на другом — композиторы, актеры, философы, режиссеры. Мысленно я всегда здоровалась с кем-нибудь особенно любимым... Из знаменитой пятой студии, что на первом этаже, доносились звуки настраиваемых инструментов. Видимо, готовилась репетиция оркестра. В этой студии была какая-то особенная акустика. И чуть слышная мелодия то ли скрипки, то ли виолончели сопровождала меня вплоть до комнаты, указанной в пропуске.

Какое-то тонкое неопознанное вещество обволакивало человека в этих стенах с ног до головы. Может быть, это был дух творчества, дух культуры?

В отделе художественных программ, которым руководила Катя Андроникова, мне предложили написать сценарий об актере Анатолии Папанове. Но, как известно, телевидение дело коллективное. Вместе со мной создавали фильм Люба Перова — шеф-редактор, Ольга Ларина — режиссер, несколько операторов, которые менялись в зависимости от занятости в других проектах. Все люди замечательные, бессребреники по нынешним временам, преданные искусству до самозабвения.

Первым делом мы поехали в Реутово, где находился тогда телерадиофонд, настоящая сокровищница фильмов и программ прошедших лет.

О Папанове видеодокументов сохранилось довольно много.

Вот Папанов у входа в Театр сатиры, где артист проработал 39 лет. С кем-то беседует, улыбается, шутит. Его простовато-добродушное лицо нельзя было спутать ни с каким другим.

Но... «благодушно-грубоватая маска, которую носил Папанов, совершенно не соответствовала его существу», — сказал нам позже, уже на съемках фильма, режиссер Александр Прошкин.

В Реутове мы отыскали редкие кадры, где Анатолий Папанов озвучивал Волка в знаменитом мультфильме «Ну, погоди!».

«Он обладал феноменальной популярностью, — продолжал Александр Прошкин, — особенно после мультфильма “Ну, погоди!”. Но порой эта популярность Папанову досаждала. Даже не сама популярность, а некое жлобство, которое с ней связано. Мол, я тебя знаю, значит, иди сюда, выпей со мной. Это вызывало у Папанова невероятное раздражение, поэтому этих жлобов он так прекрасно и сыграл в большом количестве. Он запомнился мне человеком стеснительным, деликатным и абсолютно независимым. Не хотел, чтобы лезли к нему в душу».

Там же, в архиве, мы подбирали фрагменты из фильмов и спектаклей с участием Анатолия Папанова.

Как хорош он был в роли Городничего из «Ревизора»! А генерал Серпилин в фильме «Живые и мертвые»! А «Берегись автомобиля»!.. Его знаменитая фраза: «Свободу Юрию Деточкину!»... Еще роль политического ссыльного Копалыча в фильме «Холодное лето 53-го», который поставил Александр Прошкин. Увы, она оказалась последней.

На следующий день мы снимали вдову Папанова, тоже актрису, Надежду Каратаеву. Милая, приветливая женщина, чем-то похожая на Папанова, встретила нас со старомосковским радушием.

«Он мечтал стать актером, — рассказывала Надежда Юрьевна. — Хотя семья была отнюдь не театральной. Отец — военный, мать — модистка. В Москве семья жила в районе Лужников. Анатолий еще в школе занимался в народном театре при клубе “Каучук”. Там были прекрасные преподаватели вахтанговской школы. Но все это длилось недолго.

Началась война. Его призвали в армию, в 1942 году он был тяжело ранен, несколько месяцев пролежал в госпитале. После выздоровления приехал в Москву, решил поступить в театральный институт. Художественным руководителем ГИТИСа в то время был Михаил Тарханов. Он его прослушал, предложил зачислить сразу на второй курс. Единственное, что смущало Тарханова, — палочка, с которой ходил молодой Папанов.

“Я все смогу”, — сказал начинающий актер. И действительно, избавился от хромоты. Никто никогда не догадывался о его ранении, хотя у него не хватало трех пальцев на стопе».

Надежда Юрьевна разложила на столе старые, пожелтевшие фотографии из семейного альбома.

«Он прекрасно танцевал, — продолжала она. — Мы познакомились в ГИТИСе. Причем выяснилось, что с детства жили в одном районе. По бульвару ходил трамвай. В нем мы в институт и ездили. Ездили-ездили и доездились. Я привела его к себе домой, с мамой познакомила. Перед встречей я ее подготовила, сказала: “Мама, у нас на курсе есть такой замечательный парень, я его люблю, и он меня любит. Мы хотим пожениться”.

Толя пришел к нам бедно одетый, скромный, посидел, потом ушел.

Я маму спрашиваю: “Ну как?” Она говорит со вздохом: “Ну, дочка, если любишь, конечно, выходи... Только что-то он не очень красивый”. Маме казалось, что все, кто учится в театральном, должны быть красивыми... Я воскликнула: “Мама! Да он такой талантливый, ты даже себе не представляешь!..”

43 года мы прожили вместе. Он был однолюбом. Одна семья, один театр. В Театре сатиры Анатолий Дмитриевич проработал всю жизнь».

Потом Надежда Юрьевна показывала нам афиши к спектаклям: Папанов — Фамусов в «Горе от ума», смешной и трогательный домоуправ в «Маленьких комедиях большого дома», генерал Хлудов в «Беге», незабываемый полотер в «Гурии Львовиче Синичкине» в костюме Льва Толстого...

«Он очень любил грим, — рассказывала нам уже в театре костюмер Сильва Косарева. — То делал большие уши, то какой-то особенный нос, то какие-то сумасшедшие глаза. Он ничего не играл в полноги. С одной стороны, мягкий актер, с другой — в нем была немыслимая внутренняя сила, как будто он играет короля Лира. Помню, он играл роль черта в “Мистерии-буфф”.

“Сделай мне седой парик, большие рожки”, — попросил Папанов.

А я все его одеяние прошила волосами. Кроме того, он надел стоптанные-престоптанные валенки. И когда все черти танцевали рок, он приплясывал в этих валенках. Это вызывало восторг у публики».

Коллеги по театру с какой-то грустью вспоминали Папанова, отмечая необычность и масштабность его личности.

«Он был человек очень стеснительный, — говорил Александр Ширвиндт. — Он стеснялся быть серьезным. Он шутил, иронизировал, байки рассказывал, а практически был архисерьезным и скрупулезным. Незаменимых нет — все это вранье собачье! Он был совершенно штучный».

Надежда Каратаева вспоминала, как началась карьера Папанова в кино:

«Однажды в общежитии, где мы жили, раздался звонок из студии “Мосфильм”. Папанова приглашали на пробы в фильм “Живые и мертвые” по роману Константина Симонова. Причем ему предложили главную роль — генерала Серпилина. Он долго отказывался: мол, я некрасивый, нефотогеничный. Потом позвонил сам режиссер Александр Столпер.

Позже я узнала, кто посоветовал Симонову попробовать на эту роль Анатолия Дмитриевича. Это был турецкий писатель Назым Хикмет, в пьесе которого играл тогда Папанов.

Уже работая над образом Серпилина и перечитывая роман, Анатолий шутил: “Я знаю, почему меня пригласили на эту роль... В романе написано, что у Серпилина было лошадиное лицо, но умные глаза...”»

После «Живых и мертвых» Папанов снимался много, поражая зрителей даже не профессиональным умением, а неповторимостью личности и разнообразием персонажей. «Золотой теленок», «Двенадцать стульев», «Берегись автомобиля», «Бриллиантовая рука», «Дети Дон Кихота», «Отцы и деды»...

Валерий Золотухин, который много ездил с Папановым по городам и весям, вспоминал, как смешно рассказывал Анатолий Дмитриевич историю про выселение его и Всеволода Сафонова из гостиницы в Ленинграде. Они снимались тогда в фильме «Белорусский вокзал».

«Приехала делегация немцев по линии Интуриста, — говорил Папанов с присущими ему добродушием и иронией. — И представляешь, нас, двух народных артистов, выселяют из гостиницы. Я — фронтовик, мы победили немцев. А нас выставляют».

«Он был и комедийный актер, и трагический, — продолжал Золотухин. — Я очень люблю его чеховские роли. Анатолий Дмитриевич принадлежал к тем людям, которые сейчас, здесь присутствуют в нашей жизни».

Мне же подумалось, что по сути своей и сам Папанов — человек чеховский и прирожден был играть именно чеховских интеллигентов. Не случайно его любимые роли в кино — Ионыч в фильме «В городе С.», Самойленко в «Плохом хорошем человеке», Гаев в спектакле «Вишневый сад». А разве не чеховских людей играл Папанов в фильмах «Белорусский вокзал», «Время желаний», «Холодное лето 53-го»?

«Может быть, это плод моего воображения, — говорил режиссер «Холодного лета...» Александр Прошкин, — но в какой-то степени Папанов предчувствовал свой уход.

Мы снимали сцену последнего боя, в котором его герой погибает. После съемок он вдруг попросил: “Пойди покажи мне мою могилку”. Я удивился: “Ну что за ерунда, Анатолий Дмитриевич, кино есть кино”. А он свое: “Нет, покажи”. А когда посмотрел на холмик с деревянным крестом, как всегда, что-то сострил, а потом как бы закрылся от всех, потерял нас, остался сам с собой».

«Знаете, он очень любил Тютчева, — продолжила Надежда Каратаева. — Помните, в “Холодном лете...” Папанов произносит строки: “Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые...”

Не знаю, случайность или не случайность его внезапная смерть. Просто не выдержало сердце. Или, как мне теперь кажется, столько этому сердцу положено было биться».

Фильм мы назвали «Планета Папанова». Его можно и сегодня посмотреть в Интернете, хотя уже нет на свете Валерия Золотухина и Надежды Каратаевой.

Да и здание на Малой Никитской, д. 24, уже заняли другие люди. Телеканал «Культура» опять переместился на Шаболовку, а студии звукозаписи с уникальной акустикой оказались никому не нужными.

В том же Интернете мне попался любительский видеоролик под названием «Хроника гибели ГДРЗ». Страшное зрелище! Звучит классическая музыка. Оператор — фамилия его не указана — ходит с камерой по пустым коридорам: седьмой этаж, второй, пятый. На дверях комнат видны таблички, где указаны названия отделов, служб, имена сотрудников. И на каждой приклеена бумажка: «Опечатано», «Освобождено». Людей в здании не видно, пусто, только какие-то обломки по углам. А во внутреннем дворике, откуда мы выезжали на съемки, горбятся потемневшие сугробы и черные мешки с мусором. Грустно, кажется, что это поминки не только по этому «звучащему» дому, но и по самой культуре, которая постепенно исчезала с телевизионных экранов. Но я забежала вперед, работа моя на канале «Культура» все-таки продолжалась и становилась все более интересной.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0