Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Мир идущему

Ким Николаевич Балков родился в 1937 году в старинном сибирском городе Кяхте. Окончил Иркутский государственный университет.
В 1969 году в Улан-Удэ вышла первая книга писателя «На пятачке». Автор романов «Его родовое имя», «Рубеж», «Байкал — море священное», «Час смертный», «От руки брата своего», многих повестей и рассказов.
Живет в Иркутске.

Не от мира сего

1

Он был странный какой-то. Когда надо плакать, он смеялся. И наоборот… Ему не однажды говорили про это. А толку? С него как с гуся вода. Мельком посмотрит на того, кого нынче ввел в смущение своим поведением, которому нельзя было найти разумного объяснения, узкими, рыже блещущими глазами и спросит с приметной ехидцей в голосе: «А тебе-то не все ли равно?..»

Тот, кто находился рядом с ним, иной раз обижался: «Когда б было все равно, люди лазали б в окно, а не входили в избу через дверь». Или еще что-то в этом же духе, затасканном и скучном. Толик, его на поселье все так звали, хотя ему уже давно было за пятьдесят, не привыкши считаться с чужим мнением, вздыхал, с огорчением поглядывая на собеседника. Но это огорчение слабое. Его лишь изредка можно было приметить в длинноносом лице с дряблыми щеками и впалыми, как бы слегка скошенными острыми скулами. Огорчение пробегало тенью по его лицу, на малое время задерживалось подле красных, слегка припухших губ, а потом слизывалось, как скребком, длинным сухим языком.

У Толика не было друзей даже среди сверстников, а их в поселье осталось человек пять, все остальные отдали Богу душу или съехали с отчего подворья и теперь проминали остатние годы жизни вдали от отчины. Он порой встречался с ними в губернском ли городе, в уездном ли и частенько спрашивал у них: «Ну, как живется-можется?..» Он не знал, зачем спрашивал. Его никогда не тянуло знать про чужую жизнь. Этот вопрос срывался с языка не согласно с его желанием, а скорее по привычке. А мужики думали, что он жалел их, и не умели скрыть удивления. «Чё случилось с Толиком? Иль его нынче поменяло? Вряд ли… Не такой он человек!»

Почему сверстники так думали про него? Наверное, потому, что Толик иной раз поступал неожиданно не только для людей, а и для себя. По сей день сохранялось у них в памяти, как однажды, придя на похороны хромоногого участкового, по пьяному делу забравшегося на крышу своего дома и упавшего с нее, известного страстной любовью к полицейской, американского образца, дубинке, которою пользовался, когда требовалось показать силу, Толик, услышав про то, каким добрым человеком был покойный, не утерпел и рассмеялся в лицо тем, кто пришел проводить блюстителя порядка в последний путь. Правду сказать, мужикам не очень-то хотелось этого: уж больно крут был участковый. Но что делать? Не уважишь покойника, а он возьмет да и, с другого света отпросясь, придет и напакостит. «С него станется!..»

Чуть погодя Толик сказал не без удивления в дребезжащем голосе:

— Помер, стало быть?.. — Добавил, помедлив: — А я-то думал, не возьмут нашего участкового на небо. И даже в ад ему дорога заказана. Но да, видать, и там нынче контролю не стало.

Хмыкнул, потянулся к двери, стуча палкой, с которой последние год-два уже не расставался. Люди, с опаской поглядывая на него, расступились. Все молчали. Впрочем, нашелся некто, обронивший грустно:

— Блаженный…

Толик не услышал или сделал вид, что не услышал, прошел мимо. Надо сказать, он и тут остался верен себе: не привык обращать внимание на тех, кто норовил вставить палки в колеса.

Он жил с престарелой матерью в старом домике с маленькими круглыми окошками, глядящими в улочку тускло и невыразительно, как если бы ничто в мире их уже не интересовало. Но, может, так мне только казалось? Не знаю… Бывало, я заходил к Толику, но чаще говорил не с ним, а с его матерью, которой шел в ту пору восемьдесят седьмой год. Она, едва завидев меня, заметно оживлялась, а потом долго сказывала про свое житье-бытье в те, теперь уже едва ли кем-либо знаемые, давние времена и радовалась и огорчалась вместе со мной. Старухе, наверное, казалось, что мне интересно послушать ее. Но это было не так. Лишь по всегдашней своей привычке никому не перечить я со вниманием смотрел на нее, маленькую и сморщенную, и делал вид, что стараюсь ничего не упустить из того, о чем она сказывала. А сам привычно думал о другом. Знаю, нехорошо вводить в заблуждение людей, но ничего не могу поделать с собой. Уж такой я и есть. Вроде бы живу на этой земле, а в то же время чаще мысленно пребываю в другом мире, где мне все приятно и близко сердцу. Впрочем, и я заметно оживлялся, когда старуха, устав от воспоминаний, переводила разговор на своего единственного сына.

— А Толик-то, — вдруг говорила она. — Жениться надумал, сучий потрох. Надысь привел в избу каку-то бабенку не первой свежести и давай знакомить со мной.

Она словно бы не замечала, что и Толик был не первой свежести.

— Иль такую ему жену надобно, ась? — с недоумением спрашивала у меня. — Вздыхала. — О господи, чё деется-то! — Жаловалась: — Сын-то и слушать не хочет. Сказал, проверну по-своему. И никаких тебе! — Испуганно смотрела на меня. — А чё, как и впрямь провернет? С него станется! Беспутный жа!..

Я, не умея сдержать нахлынувших чувств, улыбался во весь рот.

— Ты чё лыбисся-то?.. — Помедлив, добавляла с досадой: — Смешно ему, дураку!

А и впрямь смешно. Толик уж не в первый раз изъявил желание жениться. И раньше выказывал такое намерение. Накатывало на него чаще глубокой осенью, в предзимье, когда в тайгу уже не тянуло по причине лютого мороза, обламывающего ветви деревьев, а в море плавали по серебряной водной поверхности белые льдистые острова. Не приметишь их вовремя, не отвернешь лодку, и — быть беде. Но, надо сказать, Толик обладал характером спокойным, незадиристым, не лез на рожон, в изначале любого дела ставил портновский принцип: семь раз отмерь, один раз отрежь… И это помогало.

Ну, так вот — в предзимье, регулярно раз в три года, Толик выказывал намерение жениться. И самое удивительное, в выборе невест никогда не повторялся: всякий раз отыскивал на дивно ужатых высоченными скалами подлеморских землях, узкой лентой вьющихся вдоль Байкала, ту, единственную… Приводил ее домой, знакомил с матерью. И — исчезал. Я до сих пор не знаю, чем это было вызвано. Толик загадочно улыбался и не отвечал, старался увести разговор в сторону. Но однажды не вытерпел, сказал, суматошно теребя седые редкие волосы в бороде:

— Потому и убегаю, что страшно делается. Это чё ж получатся-то, думаю, это ж мне с ей всю жисть проминать придется. Сдохну, однако, от тоски! — Досадливо морщил лоб. — А то вдруг увижу, невеста-то больно норовиста, того и гляди, ущипнет! И я отодвигаюсь от нее к краешку стола, а потом срываюсь со стула. И убегаю.

Я подолгу сиживал со старухой Евтишей, матерью Толика, за кухонным столиком, пил горячий, пахнущий лесными травами чай из желтых медных кружек, перемывал косточки ее сыну, гадал, что-то из него, шалопутного, выйдет? Обычно мы сходились во мнении, что ничего. Ровным счетом ничего!.. И это при всем при том, что Евтиша души не чаяла в Толике. Может, поэтому в свое время она не вышла замуж. А ведь, когда овдовела, ей исполнилось всего двадцать пять лет, и была она женщиной, по слухам, видной, работящей: умела по дому управляться, и в море ходила с мужиками, и не жаловалась, не говорила, подобно другим бабам: вот, дескать, опротивела ей жизнь и она хоть теперь же, не сходя с места, готова кинуться в прорубь. Она сносила все, что выпадало на ее долю, стойко и терпеливо, хотя глаза иной раз выдавали. Но это видели только те, кто близко знал Евтишу. Сын подле нее чувствовал себя уютно, не обращал внимания на нередко злые насмешки знакомых.

Мать рано уверовала в то, что Толику предназначено судьбой быть особенным человеком. Впрочем, она не сказала бы, что имела в виду, когда размышляла про эту особенность. Смутное что-то, неуглядное. Ну да ладно! Иль все в миру наблюдаемо с легкостью?

Шли годы. Жизнь мало-помалу менялась. Менялись и люди, а вместе с ними и Евтиша. Вот и голова у нее сделалась серебряно-желтой, и походка утратила мягкую бабью украдливость, стала тяжеловатой. Поменялся и Толик. Однажды привел кого-то в избу. Евтиша страшно удивилась, она-то думала, что сын еще не вошел в лета, чтоб «крутить любовь», хотя ему в те поры было уже за тридцать. И она, когда девушка ушла, сказала об этом, а еще про то, о чем думала, просиживая ночи у постели сына, когда он был маленьким. Толик выслушал и ничего не сказал. Но много лет спустя, когда она напомнила ему, что хотела бы видеть его «не таким, как все эти мужики на поселье», спросил с досадой:

— А каким?

Евтиша не знала, что ответить, и огорченно вздохнула, когда сын вылез из-за стола и потянулся к порогу.

Дальше — больше… Через год-другой Толик уж не робел при встречах с женщинами, мог сказать за себя… Почувствовал, что и он не лыком шит и не каждая откажет ему, коль скоро он проявит настырность и уведет ее в ближний березовый колок, прибившийся к горному темно-синему ручью. Со временем он так привык к своему положению уже не молодого, но все еще неженатого человека, которому ничего не стоило завлечь в березовый колок бабу-разведенку, что, когда однажды некая особа обронила строго: «А ты бы сначала женился на мне и уж потом звал полюбоваться на ночное небо», — он на долгое время лишился дара речи. И стал не так настырен с женщинами, иной раз усмирял забродившую в нем страсть. и от матушки уж не всегда воротил нос, мог поговорить с нею. Был ласков с нею, но лишь до того момента, когда она заводила речь о нем.

Толик, привыкши к матушкиным вывертам, стоило ей набрать в грудь побольше воздуха, чтоб сказать о сокровенном, срывался с места и бежал к двери. И тут уж никто не мог остановить его, никакая сила. Он выходил на подворье, слыша сквозь неплотно прикрытую дверь старческое бормотание, и радостно, совсем как в юности, когда удавалось провести матушку, улыбался, почесывая в затылке. А потом заулками шел к Байкалу. Почему заулками? Да так получалось. В последнее время разонравилось встречаться с людьми и слышать от них одно и то же: «А ты так и не обзавелся женой? Все крутишь любовку с разными подзаборными зазнобушками? Много ли от их проку-то? Гляди, останесся один. И воды будет подать некому, коль болесть свалит с ног».

Он не боялся этого, не представлял, что когда-то и матушка отойдет в иной мир. И это несмотря на то, что Евтиша в последнее время стала прибаливать и уж на подворье редко когда выходила. Когда ж выходила, то все больше сидела на лавочке и смотрела на солнце ласковыми глазами и шептала что-то под нос. Не больно-то радовалась, когда соседка, а она помоложе Евтиши лет на десять, забегала проведать ее. А бывало, что и говорила как бы даже с удивлением: «Ты чё, деваха, по дворам носисся? Иль заняться нечем? Шла бы до дому. Небось и в сенцах ишо не подметено?..»

Бабка Евтиха была чистюля. И даже теперь, когда ноги едва держали ее, она по утрам подолгу не расставалась с веничком. И все ширкала им по желтому деревянному полу. Ширкала… Старалась приучить к порядку и Толика. Но тот остался глух к ее старанию.

2

Я любил сидеть на берегу моря у Черных камней и смотреть, как на берег накатывали белесые волны, а потом словно бы нехотя облизывали сопревший за ночь, взблескивающий тусклыми световыми переливами измочалено-серый галечник. В последнее время рядом со мной часто оказывался Толик. Он ни о чем не спрашивал, приходил и садился на сухой песок и тоже, как и я, молча и сосредоточенно смотрел на море. Я не знал, что он там видел, скорее что-то далекое и смутное, ни к какому миру не принадлежащее, обитающее про меж них, исчезающее, стоило только пошевелить рукой или поменять в своем душевном настрое. Я чувствовал его сердечное состояние и старался не мешать.

Толик, наверное, и подле меня-то оказывался потому, что я не лез ему в душу. А то, что та не пребывала в неподвижности, я замечал по выражению длинноскулого, смуглого лица. В нем проглядывала напряженность, обострявшая его черты. Но иной раз, напротив, как бы даже размягчавшая, отчего в холодновато-серых глазах углядывалась тихая грусть. Она была редкой гостьей в его лице и потому запомнилась. Как запомнилась и его нелюбовь к туристам, чаще помнящим лишь о собственном удовольствии. К здешней земле они не испытывали никаких чувств: ни жалости, ни откровенной неприязни. Они были равнодушны к ней, отчего даже зло, творимое ими, не затрагивало их душевной огрубелости. Они и к здешним людям относились как к пустому месту, никого не замечали, смотрели сквозь них, точно бы те были тенью. Ну да бог с ними! Ведь их тоже Господь создал для чего-то. Иногда думаю: для того, чтоб карась не дремал.

Об этом не однажды говорил и Толик, морща узкий, в конопатинах лоб. А еще он утверждал, что карась так и не проснулся, хотя его едва ли не за жабры тянули из воды.

— Все-то дремлет, бедолага, ни во что не вмешиваясь, а в башке одна думка трепыхается: чтоб не лезли в его заводи.

Помедлив, добавлял обиженно:

— Но ить лезут жа. Лезут!..

У него начинали дрожать руки. Короткие тонкие пальцы норовили ухватиться за полы старенького пиджака. Не получалось.

Я пытался успокоить его:

— Не изводи себя. Не поможет. Ладно бы, что-то зависело от нас. А так… Если и раньше не смогли тут навести порядок, чего уж теперь-то руками махать?

Толик с минуту смотрел на меня внимательно, почти строго, но потом свычно со своей натурой сникал.

Он работал егерем. Подолгу пропадал в тайге, отчего Евтиша говорила: «Было бы лучше, если б ты сыскал другую мотягу». Толик не соглашался, чем доводил старуху до белого каления.

— Чтоб тя разорвало! — в пылу говорила она. — Чтоб те пусто стало!..

После чего, испугавшись, — не всякое слово по ветру пущено, — заискивающе смотрела на сына:

— Тьфу меня! Будто лешай за язык потянул.

Евтиша, кроме как о сыне, и помыслить не могла о чем-то другом. Она и дня бы не протянула, когда б вдруг осталась одна. Наверное, поэтому не хотела, чтоб в избе появился еще кто-то и начал бы заботиться о Толике, варить ему уху, встречать на низком щербатом крылечке, когда тот возвращался из лесу, пропахший таежными водорослями, и говорил почти торжественно:

— А и дивно побродил я нынче.

— Иль чего-нито приметил, что так взъерошен? — спрашивала Евтиша.

— А-га, — отвечал Толик. — Близ зимовейки сосенка принялась и так-то ровнехонько пошла в рост, словно бы поднялась не на голом камне. И как она держится на крутой, отвесной скале, не сорвется, ума не приложу!

— Всякой живности отведено свое место, — рассудительно говорила Евтиша. — Все тянутся к солнцу, встречь ему, и находят в себе силы устоять даже в непогодье.

— А и то, — охотно соглашался Толик и перешагивал через низкий избяной порог и тянулся за табуреткой. Садился к столу, дожидался со свойственным ему нетерпением, когда подадут в красном глиняном горшочке омулевую ушицу.

Евтиша с порога отвергала тех женщин, с кем сын пытался познакомить ее. Иной раз так взглядывала на нежданную гостью, что у той ноги подкашивались и враз пропадало желание «заарканить» егеря.

Было время, Толик поддался на уговоры матери и стал думать, что он и впрямь не похож на своих сверстников. Может, поэтому, а может, еще почему, мало ли какая тут могла быть причина, он однажды съездил в райцентр и приобрел пару книжек стихов. И начал почитывать их. Сначала из любопытства: сказывали, что авторы — уроженцы здешних мест, — а потом в нем проснулся интерес. «Во как!.. — говорил он с восторгом. — Ловко закрутил. Я бы так, поди, не сумел. Но да кто знает, кто знает?..» И вот уж он, выходя на таежную тропу, восклицал:

Родина, милая Родина,
Счастье мое и твое.
Нами, конечно, не пройдена
Каждая тропка ее.

В душе все сдвигалось, и небо, в ту пору мерклое и тусклое, казалось чистым и ясным. «Мама родная!.. — бормотал он, сбившись с тропы и перепрыгивая с кочки на кочку. — Хорошо-то как!..» Иной раз и самого тянуло сочинить что-либо, чтоб как у Анатолия Шитова иль у Михаила Шиханова. Не получалось, не хватало слов.

Но это длилось недолго. В конце концов Толик запамятовал про желание быть похожим на земляков-поэтов. И понял, что он такой же, как и все. И зря матушка норовила отыскать в нем что-то особенное. Другой на его месте расстроился бы. Но не Толик… Он даже обрадовался. Теперь он мог делать то, что нравилось, а не то, к чему подталкивала матушка. И все оставалось по-старому.

Большую часть времени он пропадал в лесу. Косил сено и ставил копны на лесных делянках возле солонцов, чтоб изюбр, коль скоро оголодает, мог подкормиться. Заготавливал ивовые ветки вдоль ручья и много чего другого, надобного лесному зверю.

Однако ж, несмотря на то что день у него был загружен доверху, он умудрялся сбегать в поселье к какой-нито бабенке и помиловаться с нею. Рысцой возвращался обратно, на лесную полянку. Почти не захаживал домой. Матушку чаще видел издали, когда она сидела на крылечке, маленькая, с круглым, сморщенным личиком, и смотрела куда-то перед собой. Тянуло подойти к ней, но сдерживал себя: «Работы много. Погодим!» И шел лесной тропой, энергично выбрасывая ноги, обутые в кожаные унты с короткими голяшками.

Мать никогда не болела, и Толик думал, что так будет всегда. Но однажды, когда он ставил копны близ горного ручья, хлестко скатывающегося в долину, его разыскал рыжебородый егерь с соседнего участка и сказал:

— Вчерась побывал в поселье, узнал: матерь твоя шибко захворала.

— Враки! — испугался Толик. — Матушка отродясь не жаловалась.

Егерь вздохнул:

— Я тоже по первости не поверил. Пошел к твоему дому. Едва шагнул за порог, увидел фельчира. Тот сидел на краешке кровати, на которой лежала Евтиша, и скорбно смотрел на нее. Заметил меня, замахал руками: мол, выметайся отсель!.. Уж в улочке ктой-то сказал мне, чтоб я шел в тайгу и покликал тебя.

Толик услышал и как бы рассудка лишился. Какое-то время бесцельно бродил по лесной поляне с вилами в руках, спотыкаясь о горбатые кочки, а то вдруг подтягивался к ручью и поливал голову ледяной водой. А потом вскочил на ноги и побежал… Не знал куда, зачем... В полуверсте от поселья, где зверья тропа переходила в тропу ягодников, очнулся. Мысленно увидел перед собой лик болящей матери и со стоном упал в густую побуревшую траву. «А чё, если матушка не совладает с болестью?..» Он не хотел бы думать об этом, но не получалось. Лежал долго. Когда же поднялся с земли, на сердце было тягостно и стыло. Медленно побрел к поселью. Издали разглядел: у низкого порога старенькой, рубленной в лапу, желтобокой избы толпились люди. Ноги сделались ватными, каждое движение давалось с трудом. В горле перехватывало. В глазах застило. С трудом дошел до отчего подворья. Тут-то и услышал бабье плачущее:

— А Евтиша-то померла. О господи!..

Перед Толиком расступились, пропуская в избу. Вошел в горницу. Увидел мать. Она лежала под образами на серых плахах, кладенных на табуретки. Склонился над нею, напряженно вглядываясь в худое лицо и не умея уловить в нем сызмала знакомых черт. Лицо было чужое.

Двое суток Толик провел у соседей. Те старались угодить ему, делали все, что полагалось, чтоб по-божески собрать Евтишу в последний путь. А когда на могилке поставили смоляно плачущий крест, Толик ушел с кладбища. Чуть погодя свернул на узкую тропу, обильно заросшую полынь-травою. Брел по ней, пока не уперся в глухую стену густо-зеленого лиственного леса. Тут передохнул. Но вот поднялся с земли и медленно, то и дело натыкаясь на толстые стволы дерев, пошел дальше. Видел ли он нынче что-либо? Вряд ли… Перед мысленным взором все стояла маленькая старушка с сияюще белым лицом и медными пятаками заместо глаз. Говорили, что это Евтиша. Но он не был уверен в этом. Разве что руки с длинными белыми пальцами, нынче сложенные на груди и перевязанные ленточкой, напоминали матушкины. Впрочем, и тут сомнение не покидало Толика. Ему хотелось бы думать, что в гробу лежала другая женщина, не матушка… И он так думал. Матушка не могла оставить его одного лицом к лицу с этой жизнью, про которую говорила, что та неласкова к людям — чуть оступишься, тут же и схватит за горло. «Нет, не моему сыну с ею сладить. Кавды б не я, уж давно подмяла бы его под себя».

«А и впрямь, куда б матушке деться?..»

Толик и подумать не мог, что однажды тут что-то поменяется, и он окажется один и не будет знать, что делать. Некому стало ободряюще смотреть на него. Он вдруг понял, что как раз этого ему теперь не хватало. На сердце все ныло, ныло. А потом там сделалось пусто, ни к чему не влекуще.

Он остановился посреди высоченного черного леса и глянул вверх, туда, где шумели темные кроны дерев, закрывавшие небо, и горестно вздохнул, осознав свою ненадобность в мире. В прежнее время подобная мысль не могла прийти в голову. А вот нынче… О господи, как же теперь жить?..

Полосатый зверек с круглой рыжей мордочкой вдруг выбежал на тропу и неопасливо уставился на егеря. А потом шмыгнул в ближний ивовый кустарник, пометивший место, где протекал ручей. Бурундучок исчез так же неожиданно, как появился. И Толик подумал: а может, никого и не было и ему только помнилось, что зверек выскакивал на тропу?.. Все зыбко, смутно. И не только на сердце, а и в окружающем пространстве, в нем недоставало чего-то важного, значительного. Может, уверенности, что и малая птаха, как раз теперь зависшая над головой егеря, тоже кому-то потребна, и ее ждут где-то?..

Толик шел по тропе, все дальше углубляясь в таежные дебри. В какой-то момент щемящее чувство одиночества, нещадно его преследовавшее, отступило. На сердце стало ровно и ни к чему не притягивающе. Он как бы уже принадлежал не себе, но чему-то дальнему, обитающему в небесном пространстве. Отстраненность от ближнего мира сделалась преобладающа, однако ж не принесла облегчения. Стоило подумать о том, как же он станет жить без матери, душевная боль накатывала с новой силой. В конце концов в нем все перемешалось: от отчаяния до тихой, ни к чему не подгоняемой грусти. Сквозь это угадывалось что-то томящее, давящее на сердце, как если бы Толик осознал нечто важное, подсказанное жизнью, и — растерялся, ощутив свою малость. И вот уж он сказал, обращаясь к себе: есть ли я на земле, нету ли меня — не все ли равно?.. Он вдруг рассмеялся глухо и утробно, и нельзя было сказать: он ли рассмеялся иль кто-то другой?..

Толик еще какое-то время шел по тропе и теперь видел обочь нее поднятые им стожки сена. Он остановился в том месте, где тропа, обежав пожелтевший березнячок, круто сворачивала в гору. На взлобье, возле солончака, увидел лесного красавца с ветвистыми рогами и огненно блещущими круглыми глазками. Было время изюбриного гона, и зверь, подчиняясь тому, что яростно клокотало в нем, дерзкому и безрассудному, увидев на тропе человека, осерчал и кинулся встречь ему.

Толик стоял и смотрел, как изюбр приближался. Хотел бы понять, отчего не стронется с места и не уступит тропу зверю, точно бы ему нынче было наплевать на себя. Но понять не смог. Или не захотел?..


 

Агапка и Колян


Агапка, баба лет сорока пяти, крупнотелая, с большими, ясными глазами, слегка отстраненными от мирских забот, после похорон мужа сильно изменилась. С круглого рябоватого лица исчезло ласковое выражение, которое не пропадало, даже когда Агапка сердилась. Сделалось непроницаемое, угрюмовато-тяжелое. Жилки на шее обозначились четче. Подле полных розовых губ пролегли глубокие темные бороздки. Но изменения коснулись не только ее внешнего облика. Она уже не улыбалась каждому встречному, нередко и близких по духу людей могла не заметить, тихо бредя по улочке и глядя перед собой напряженными глазами. Это было так не схоже с тем, что про нее знали и как про нее думали, что многие приняли эту перемену за дьявольское наваждение. И еще долго не могли привыкнуть к тому, что расторопная и боевая Агапка, шустрая на язык, известная в округе тем, что никогда не лезла в карман за словом, сделалась другой, вроде бы кто-то взял да и поменял в ней душу. Теперь Агапка могла пройти мимо соседского дома, где жили две старушки, и не обратить внимания на то, как они натужно возятся в дровянике, складывая поленницу, как скорбно тянутся маленькими дрожащими руками к колуну.

Агапка ушла в себя и не замечала ничего окрест. Все думала: «Почто так сложилось? Иль я провинилась пред Господом, иль любезный моему сердцу Колян сделал чё-то не так, чем и прогневил Господа?» В то, что Колян сделал что-то не так, не больно верила. Кому, как не Господу, знать, сколь робок и совестлив был Колян? Догадывалась: он так и не переступил бы порога ее избы, если бы она в свое время не проявила настырности. Ей сразу понравился низкорослый мужичок с густой шевелюрой ярко-красных волос. Он приехал из райцентра и поселился у соседской старухи Марфы. Нечасто появлялся на улице, а когда появлялся, вел себя робко, норовил обойти каждого, кто б ни шел встречь ему. Особенно старательно избегал женщин.

Приметливая Агапка углядела это и стала чаще попадаться ему на глаза. И это при ее росте, — а была она под метр восемьдесят, — не составляло труда. Она выталкивалась со своего двора как раз в ту пору, когда мимо проходил мужичок, про которого мысленно, с легкой усмешкой говорила: «Метр с кепкой, а поди ж ты, есть в ем чегой-то приятное глазу. Чудно, право. Крохотульчик жа: на одну ладонь положу, другою прихлопну…»

Колян, наверное, догадывался об Агапкином к себе неравнодушье. А не то почему бы при встрече с нею заискивающе смотрел на женщину снизу вверх большими, дивно синими глазами?

Старуха Марфа заметила Агапкино неравнодушье к ее постояльцу и, будучи человеком веселым и расторопным, страсть как любящим сводить незнакомых и знакомых людей, однажды сказала безмужней соседке:

— А ты, Агапушка, заглядывай ко мне. чё ж будешь все одна да одна? Уж и не помню, после того как твои родители отошли в мир иной, заходил ли кто к тебе, нет ли, окромя меня? Это в прежнее время, при колхозе-то, хошь не хошь, выпадала надобность общаться с людями. А нынче не то… Всяк в свою сторону тянет, а про соседа едва токо и вспомнит. Да и то по великой нужде. — Вздохнула. — Я так разумею: когда в дому полна лавка жильцов, не скучно. Чего ж!.. Вот и толкую: заглядывай ко мне. Кое с кем познакомлю. Почто бы и нет?.. Мужичок, что у меня проживает, гладенький, как ни посмотри на него. И вроде бы невредный. Одна беда: ростом не вышел. Но да не зря, поди, бают в народе: мал, да удал…

Ну, раз сказала про своего постояльца старуха. Ну, два… Зачесались у Агапки пятки. А и впрямь, чего тянуть-то? Слава богу, не девка! Таится от людей непочем. А что замуж в свое время не вышла, дык на то были причины. Мужики на поселье по плечо ей… Чуть только окажутся возле нее, тут же и отвернут морду: «Не, я, однако, погожу брать Агапку в жены. Уж больно длиннотела! Ну, куда я с ею? В улицу не выйдешь. Засмеют!..» Потому и осталась без пары. Но не больно-то и скучала, надо сказать. Некогда!.. Одна ж на подворье управлялась-то. И за мужика тож!

Но ладно… То было вчера. А нынче? «Коль кличет Марфа, буду захаживать к ей. А почто бы и нет?»

Сказано — сделано. И вот уж Агапка стала захаживать к старухе Марфе на огонек. Бывало, и чайком баловались, и бражкой потчевали себя. Марфа-то мастерица по части бражки… У других от ее потребленья по утрам голова аж трещит. А после Марфиного угощения — хоть бы хны…

Нередко к ним подсаживался и квартирант. Садился к столу с краешку, осторожненько, маленькими глоточками потягивал бражку из кружки. И все больше молчал. Не однажды бабы пытались разговорить его, да всего-то и узнали, что приехал мужичок в поселье не по нужде — по душевной потребе. Скучно стало жить бок о бок с теми, кто только и мог помыслить о собственных доходах, про все ж остальное и знать не желал. А он сам оказался не способен открыть свое дело. Совесть не дозволяла. «Но как же так, — размышлял. — Я буду, коль повезет, как сыр в масле купаться, а прочий люд, значитцо, станет прозябать в нищете? Ить всех-то не озолотишь».

У него и в доброе старое время было на уме другое… Норовил жить в ладу с миром, старался не выставлять себя, ловчил блюсти в каждом деле меру. А еще глянулось сидеть в отчей избе в переднем углу, под образами, и думать о чем-то таком… неугаданном, до чего никому не добраться, даже самому настырному. Потому как это неугаданное в нем самом. Все ж была у него еще одна страсть. Любил он побродить с ружьишком по окрестным лесам, попугать птицу. Бывало, с приятелями ходил на промысел. Те рвали вперед, почем зря поспешая, а он тихонько брел по таежной тропе и что-то неслышно бормотал под нос. Когда ж промысловики выказывали недовольство: мол, чего ж ты едва плетешься, — ронял как бы даже виновато слова-камушки:

— Вы не обращайте на меня вниманья. Идите себе… А я подтянусь. Чего ж!

Но и то верно: когда промысловики добирались до заранее намеченного места, их во всякую пору встречал маленький кривоногий мужичок. Дивились: «Как это ты, Колян, умудряесся поспеть раньше самых проворных? Ты чё, на крыльях летаешь?»

Крыльев никто не замечал, но, видать, жила в нем какая-то сила, она и помогала не ударить лицом в грязь. Все артельщики, прежде чем дойти, скажем, до солонцов, притершихся к дальним снежным гольцам, не один раз останавливались передохнуть, а он отматывал дальний путь без задержек. Понимал, видать: потихоньку да помаленьку выстеживая тропки, дальше ушагаешь. Это понимание и помогало не быть ни для кого обузой.

Да, Колян любил побродить по тайге-матушке, но стрелять терпеть не мог, хотя и приходилось. Куда ж без этого в подлеморском лесу?

Когда поломалась жизнь и вчерашние дружки-приятели стали отворачиваться друг от друга, не узнавать, Колян мучился, подолгу изводил себя, норовил опять сблизить людей. Но куда там!.. Кто ж станет слушать маленького, щуплого, с диковинно нездешними глазами человечка? Слышал не один раз брошенное ему в лицо: «А не пошел бы ты куды подальше?!»

В конце концов он сказал самому себе: «А почто бы и нет? И пойду…»

Он решил уехать из райцентра. Благо никто его не держал. Матушку он похоронил в прошлом году, а отца сроду не видел. Как если бы его не было вовсе.

Сказывали, от греха рожден. Может статься, потому и ростом не вышел и весь какой-то не такой… точно бы нездешних кровей.

По первости Колян не знал, куда ехать. За всю жизнь ни разу не покидал райцентра. Спасибо, добрые люди подсказали: «А чё далеко-то ехать? Садись на “Матаню” и чрез три остановки выходь… Там будет поселье. Малое, дворов на десять. — Добавляли, смеясь: — Да ить ты и сам не велик. Пристроисся у кого-нито. В посельях-то нынче, почитай, одне старухи… Примут! Может, с имя лучше поладишь?»

Он так и сделал. И не жалел об этом. Не сказать, чтоб на душе у него стало спокойней. Нет, пожалуй. Однако и той заботы о людях, легко отталкивающих от себя все, чем жили прежде, не было. Он отказался от нее и почувствовал себя легче. Этому, надо думать, способствовало и знакомство с соседкой бабки Марфы. По первости Колян опасался ее. Длиннющая — ужас!.. И уж больно настырно стреляет глазками. Трудно поймать ее взгляд и догадаться, чего она хочет. Но шло время, и промеж них, так несходных друг с другом, протягивалось что-то вроде веревочки, и, надо сказать, крепенькой, не порвешь.

Это он понял позже. Как-то приехали из райцентра два бывших дружка-приятеля и стали звать его обратно:

— Чё тут пропадать? Поди, не знаешь, куды от тоски деваться? Молоденьких баб и вовсе не видать. Беда!..

Им уж было лет-то не приведи сколько, а они все в парней бы играли, про забавы разные сказывали. Сманивали… И Колян вроде бы поддался на уговоры. Вместе с ними рванул на моторке в соседское селище, где можно было приобрести по дешевке самогончику. Погулял денька три, а потом затосковал. Когда ж стало и вовсе худо, когда до тошноты опротивела чужая изба, пропахшая махоркой и спиртом, сказал своим собутыльникам:

— Не, братцы, вы как хотите, а я ухожу…

И ушел. И время спустя стоял перед бабкой Марфой и смущенно смотрел на нее.

— А ты ишо и так могёшь? Тю, надо жа! А я-то думала, малой вовсе, куды тебе до райцентровских мужиков. Ан нет. И ты, и ты…

Бабку Марфу сдавливало удивление пуще любой другой заразы, отчего она не знала: сердиться ей иль запамятовать про то, что выкинул постоялец? Чудно, однако ж. Она, кажется, не хотела бы выбросить из головы думку про непутевого — а какого ж еще-то? — мужичка, нечаянно забредшего в ее избу. Он для старухи вдруг сделался не чужой. А уж что говорить про Агапку!.. Та, долго не видя постояльца у Марфы, аж с лица сошла. А как радовалась, когда дождалась его. Пыталась узнать, где он был да что делал... Но тот лишь смотрел на нее грустными глазами и виновато пожимал плечами. Когда ж спросила у него:

— А ты случаем не гулеван? — Колян энергично замахал руками и заговорил, путаясь и проглатывая окончания слов, про то, что ничего такого больше не случится.

И она поверила и привела его к себе в избу, усадила за стол и напоила чаем, а потом, когда он поднялся из-за стола и потянулся к двери, сказала с тихим укором в голосе, сама себе удивляясь, но скорее тому, как сладко заныло на сердце:

— Ну, чего же ты?.. Оставайся. Ить ты дома.

Колян словно бы только этого и ждал. Подошел к Агапке и положил голову ей на грудь. И она затрепетала вся: прежде никто и никогда не прикасался к ней. Господи, как хорошо-то!.. Она хотела бы сказать про это, но вдруг пропал голос, да и надобные слова подевались куда-то, а те, что приходили на ум, были слабые, ни о чем не говорящие сердцу. И Агапка лишь пробормотала что-то под нос и ушла в горницу, вдруг застыдившись чего-то. Но скорее боясь, что сладко затомившее на сердце, чистое и светлое, исчезнет, коль скоро она и дальше будет стоять возле порога. И Колян догадался про это и ни словом не потревожил ее. И это было так похоже на него, маленького и робкого, все ж способного разглядеть в человеке и далеко упрятанную тайну. Но, надо думать





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0