Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Глаголев. Роман в стихах

Светлана Анатольевна Сырнева родилась в деревне Русско-Тимкино Уржумского района Кировской области. Окончила Кировский государственный педагогический институт. Работала учительницей русского языка и литературы, корреспондентом, редактором районных и областных газет. Сейчас — руководитель пресс-службы администрации города Кирова.
Автор книг «Ночной грузовик» (1989), «Сто стихотворений» (1994), «Страна равнин» (1998), «Сорок стихотворений» (2004), «Новые стихи» (2006), романа в стихах «Глаголев» (1997).
Лауреат Всероссийской литературной премии «Традиция» (1996), Малой литературной премии России (1997), Всероссийской литературной Пушкинской премии «Капитанская дочка» (2002), Всероссийских литературных премий имени Н.Заболоцкого (2006) и К.Бальмонта (2007).
Член Союза писателей, секретарь правления СП России.
Живет в Кирове.

Глава первая

О солнце взошедшее! Впрысни
сквозь пыльные окна свой свет
туда, где проснулся для жизни
Владимир Глаголев, поэт.
Он мыслит лениво, что в честь
                          дня рожденья
могло б ненасильственным быть
                           пробужденье,
но это не в воле его.
Он слышит в прихожей шаги,
                             вспоминая,
что с вечера дверь не закрыта
                                  входная.
И вот — принесло. Но кого?

Ничто в этом мире не ново,
все кто-нибудь лезет, будя!
Будил его и участковый,
и теща, скандалить придя.
А то похмеляться притащится,
                                   за ночь
текущий стишок наваляв,
                           Абдрахманыч
и брагу отыщет в углу.
Всего лишь три дня, как
                     поставлена брага,
но жаль отказать, — и напьется,
                                  бедняга,
а после уснет на полу.

Итак, многомудрый Глаголев
готов ко всему наперед —
трусы натянул поневоле,
привстал от подушки и ждет.
Спасибо судьбе! Вариантец
                              не худший:
вся в чистом и белом, походкой
                                  летучей
в жилище заходит она —
такая чужая уже, слава богу,
свою отыскавшая в жизни дорогу
Людмила, в прошедшем — жена.

Глаголев в душе не скотина,
но все ж не подарок для жен.
Людмила, затем Алевтина —
развелся с обеими он.
И все же насколько приятней
                                  Людмила!
Разводные дрязги она позабыла
и в мирное русло вошла,
в то время когда Алевтина свой
                                        берег
пока что не видит в потоке
                                   истерик,
и ярость ее тяжела.

Семейное счастье угарно,
посудное хрупко стекло.
Людмила судьбе благодарна
за то, что все это прошло.
В порядок она привела пепелище
и нового мужа, представьте, не
                                       ищет,
покой и свободу ценя.
И облик ее, и наряд беспечален,
тогда как Глаголев небрит,
                               измочален,
спивается день ото дня.

Людмилу почти умиляет
Глаголева вид в нищете:
ведь это ее укрепляет
в бесспорной своей правоте.
Она перед жизнью не дрогнет,
                                      немея,
во всем отыскать себе пользу умея;
Глаголев же тем и хорош,
что вправе, пока не скатился до
                                      точки,
заняться порой воспитанием
                                   дочки —
а что с него больше возьмешь!

«Глаголев, ты двери не запер,
уже не боишься воров?
Я так понимаю — ты запил,
но в целом, надеюсь, здоров?
Здоров, но забывчив. Ты
                  помнишь ли, кстати,
что завтра ответственный
                    праздник у Кати —
программа “Спортивный малыш”?
Там, кроме детей, соревнуются
                                       папы,
ты должен сходить.
             Поприсутствуй хотя бы,
не порти семейный престиж!»

Глаголев пришел в беспокойство,
лицо выражало упрек.
Имел он прискорбное свойство:
отказывать дамам не мог.
Ну как ей сказать, что сегодня
                                 рожденье,
и к вечеру будет гостей
                                 наважденье,
и пьянка крутая всю ночь,
а завтра он — жалкий,
        похмельный, не спавший —
обязан быть бодрым, спортивным
                               папашей —
и как это все превозмочь?!

Что толку рассказывать это,
и так уж известное ей?
Людмила желает ответа,
и он отвечает: о'кей!
«О'кей, дорогая, поставить ли
                                   чаю?» —
«Не надо, Глаголев, уже исчезаю,
а впрочем... Глаголев, прости,
я нынче подарка тебе не купила,
возьми вот...» — и быстро уходит
                                 Людмила,
оставив с червонцем в горсти

Глаголева, бедного. Белый,
ничем не испачкан пиджак:
ни краем она не задела
глаголевский пыльный бардак.
И — вниз по ступеням из
                             черного хода
туда, где весна, и цветы,
                                и свобода,
и целая жизнь на потом,
и можно, знакомого встретив
                                  мужчину,
с приятной улыбкой садиться в
                                   машину,
но главное даже не в том...

Глаголев, червонец сжимая,
трусит в туалет кое-как,
где в зеркало паста зубная
вписала: «Глаголев дурак», —
бессильной рукой Алевтины. Но
                                      все же
он надпись не смоет: на правду
                                    похоже.
И тут, поразмыслив слегка,
бессовестно мочится он на бумажку
и лепит сырую купюру вразмашку
туда же — поверх «дурака».

Засим чаепитье героя
показывать хватит ли сил,
приятно ль? Однако не скрою:
он это занятье любил.
Таков наш Глаголев. Ему было
                                     сладко
сидеть одному посреди беспорядка
окурков, бутылок, газет
и, старый журнал беспричинно
                                     листая,
прихлебывать бурое варево чая
в раздумьях о том, чего нет.

В себе не нашел бы он смелость
огульно проклясть свой удел.
В нем много талантов имелось,
он знал, что от жизни хотел.
И дружба была, и любовь, да и
                                       слава
маячила где-то за далью кудрявой,
вещая: приду, подожди!
Но годы летят, и ему уже тридцать,
а счастье — все так же: намерено
                                   сбыться,
по-прежнему все впереди.

Глаголев ничто не утратил,
напротив — обрел мастерство.
Но жизнь, как прогулочный катер,
проносится мимо него.
И странное чует Глаголев сиротство:
как будто устал ощущать
                           превосходство
свое перед кругом друзей.
Их лестные речи его раздражают
и даже как будто его унижают
в бесславной гордыне своей.

Впервые Глаголев у Бога
хотел бы с тоскою спросить:
зачем же Ты дал мне так много
и как в себе это носить?
Эх, Боже Всевышний, ответь мне
                               на милость,
зачем невдогляд карусель
                              закрутилась,
сманившая к быстрой езде?
зачем, не имея ни в чем неуспеха,
я сам себе нынче укор и помеха
и нет мне покоя нигде?

Но долго обдумывать что-то
Глаголеву некогда: жись!
Чай выпит, пора на работу —
о, хоть бы она провались!
Тут, надо признаться, не лень
                                    одолела:
Глаголеву дайте любимое дело —
и горы свернуть он готов.
Но в том-то и штука, что труд
                             был — обуза,
над ним не витала заветная муза:
Глаголев был сборщик очков.

Ах, сладость писательской доли,
монашески строгий покой!
Уже без надежды Глаголев
тебя призывает с тоской.
И, сердце своей недоступностью
                                        раня,
эфирные чудятся где-то в тумане
светелка и стол у окна.
Раскрыто окно, и от белой
                                     сирени
ложатся на лист осторожные тени,
и правит пером тишина.

И, в сущности, надо так мало,
всего-то... почти ерунда!
Вот только стремнина умчала,
не то бы вернулся туда.
Вот только б не жены, не Эмма,
                                    не дети,
не старые дружбы докучные эти,
не два алиментных листа;
когда бы не совесть, не честь,
                              не гордыня,
да полно — когда бы не жизнь,
                             а пустыня —
дорога была бы чиста.


Глава вторая

«Володька! Ну ты разогнался!
Куда это скачешь, как бык?
Постой-ка! Я аж запыхался,
пока тебя, дылду, настиг!»
С такими словами Глаголева
                                    в спину
шутливо толкает приятель
                               старинный.
Вот радость. Истомин Иван.
«Давно не видались с тобой.
                              Поздравляю!
Ну, как ты? Я первую пару гуляю,
не двинуть ли нам в ресторан?»

«Иван, я теперь на работу,
и оченно мне недосуг.
Я рад бы, да видишь...» —
                                     «Ну что ты,
да я провожу тебя, друг.
Увидимся вечером, на
                           представленье.
Я песенку сделал тебе к дню
                              рожденья —
ты помнишь свой старый стишок
“История парня”? Плюешься
                                  напрасно:
съедобно вполне и не очень
                                    ужасно.
Жди вечера, всё, я побёг!»

С улыбкою несколько странной
Глаголев смотрел ему вслед,
покуда фигура Ивана
степенно сходила на нет.
И было Глаголеву грустно и пусто.
Какое-то новое, странное чувство
он в этот момент ощущал.
То было тоскливое чувство 
                                     потери,
в которую прежде не очень-то
                                      верил,
пусть даже и предвосхищал.

Быть может, и вам доводилось,
проснувшись, увидеть в окно:
то поле, где рожь колосилась, —
уже опустело оно.
Убрали, а словно бы что-то украли.
И молча маячит в открывшейся
                                         дали
покорно желтеющий вяз.
Привыкнешь! Таков распорядок
                                  природы.
Когда-нибудь снова поднимутся
                                     всходы,
но это уже не про нас.

И вспомнил зачем-то Глаголев
укрытое слоем времен:
весна, и экзамены в школе,
Истомин — тогда еще Джон —
уже старшекурсник, философ,
                                   очкарик,
мешает цитаты с игрой на гитаре,
в читалку ведет и в кабак
и, взяв напрокат поэтический
                                       лепет,
невольно приводит Глаголева
                                   в трепет,
воскликнув: «Ты гений, чувак!»

Потом были зимы и ветры,
и к Джону под отческий кров
армейские мчались конверты
с доверчивым сбродом стихов.
А где-то Глаголев с короткою
                                  стрижкой
в холодной казарме склонился
                            над книжкой,
и мысли клокочут в мозгу.
Он другу сомненья свои поверяет,
и Джон понимает, и Джон одобряет
на дальнем своем берегу.

Становится Джон педагогом,
ниспослан работать в глуши —
в деревне, заброшенной Богом.
Глаголев туда для души
порой наезжает — еще не женатый,
веселый, свободный и снова
                                  патлатый,
по моде тогдашних времен.
В избушке у Джона натоплено
                                      жарко.
Бутылка на стол — и наполнена
                                      чарка,
а окна завешивал Джон.

Ах, эти полночные сидки,
покуда колхозники спят!
И Кафка, и Ницше, и Шнитке,
«Лолита», «Улисс» и де Сад,
брошюра Ципко, анекдоты,
                                 поллитра,
и Ленин, и Леннон, и «Шипка»
                              без фильтра,
Глаголев (из нового), но —
нас кто-то подслушал! Вылазят
                                   во мраке
за дверь, но в деревне лишь лают
                                     собаки,
и пусто кругом, и темно.

Но Джон не намерен нимало
в деревне найти свой причал:
наука его увлекала,
марксизм-ленинизм обольщал.
И Джон, волевую имея натуру,
штурмует суровую аспирантуру
в то время, когда его друг,
всю жизнь презиравший каноны
                                      и узы,
на первом семестре бросает все
                                        вузы
и грешных заводит подруг.

Покуда учился в столице,
Истомин умом возмужал.
Сумел он удачно жениться
(а впрочем, жену обожал).
И вот он вернулся. Всё в норме,
                                   по сути:
квартира, семья и оклад
                              в институте,
и членство в рядах, и тэ дэ...
Но это не цель, а всего только
                                     способ
спокойно работать. Ведь он же
                                  философ,
философ всегда и везде.

И так, уповая счастливо
на им разработанный план,
однажды у вывески «Пиво»
Глаголева встретил Иван.
И были в тот вечер стихи и гитара.
Глаголев без денег, зато есть
                                     хибара,
куда он сбежал от жены.
Прогнали с работы. Да к черту
                                      работа!
Не куплен, не продан — и это
                                    свобода,
и Леннон глядит со стены.

И в виде позорной помехи
казались Истомину тут
его боевые доспехи —
квартира, семья, институт.
О совесть! Постыдно,
                 безнравственно это —
жиреть, когда бедное сердце
                                        поэта
в ушибах и ранах, одно —
одно! — круговую ведет оборону,
противясь и лжи, и властям,
                                  и закону,
и вне конформизма оно.

Истомин в великом смятенье
домой возвратился тогда.
Его затопили сомненья,
как вешнюю пойму — вода.
Стихия хлопот причиняет немало:
глядишь — и уплыло, что плохо
                                 лежало, —
заборы, мосты и стога.
Но влага недвижную землю
                                     питает,
и лес молодой из корней
                                 вырастает,
имея в грядущем — века.

Вот так для него благотворна
с Глаголевым встреча была.
На всхожесть проверены зерна —
какая же поросль взошла?
Умея не лгать себе, не обольщаться,
Истомин постиг, что пора
                            распрощаться
с иллюзией пламенных лет.
Глаголев — поэт, он не может
                                      иначе,
такой ему жребий природой
                                  назначен.
Но он-то, Иван, — не поэт!

Есть некая брешь в человеке,
провал, недоступный уму.
И значит, ничто не навеки,
гарантии нет ничему.
И жизнь иронична к любому
                                    закону.
Учтем и отложим поминки
                                по Джону,
покуда Истомин живой.
Да, к слову сказать, и Глаголев
                                  не помер:
кто знает, какой еще выкинет
                                      номер
на многое годный герой!

Все так. Но на энное время
дороги друзей развели,
хоть дружбы сомнительной бремя
влачили они как могли.
Случалось порою: Истомин
                                  напьется,
сорвется, гитару схватив,
                                 распоется,
бессмертя глаголевский текст,
и вновь, убедившись в наличии
                                       друга,
вернется в пределы привычного
                                    круга —
до срока, пока надоест.

Но прежнего нет уж расклада,
и Джон потерял старшинство:
Глаголеву больше не надо
бесценных уроков его.
Исчерпана школа. Ожегшись
                                   жестоко,
Глаголев ни в ком уж не ищет
                                      урока,
опоры не ждет. На века
один, в темноте, через пень,
                               до колодца,
до лампы в окне, до дверей...
                              Но рванется
открыть — и немеет рука.

Глаголев! Пусть в космосе канут
мольбы, что не слышны другим!
Пусть мир будет вечно обманут
уверенным видом твоим!
В стогу за деревней зарыться,
                                упасть и —
никто не узнает — рыдать
                                 об участье
чужой, неизвестной души,
как будто бы где существует
                                       такая:
не тронет, не взглянет — но все
                                 понимает,
бесплотно летая в тиши.

В одежде незримых полотен
                    витает ее божество.
Но был бы Глаголев бесплотен —
устроило б это его.
Нет! К дальнему счастью
                      за гранью земного
земная дорога ведет, и сурова
она, и тернист ее крен.
Случайных пристанищ костры
                                    путевые
Глаголева пусть обогреют, живые,
не требуя жизни взамен.


Глава третья

Глаголев в аптеке трудился
(нет — в оптике, лучше сказать).
Он быстро разряда добился
в уменье очки нарезать.
Пройдемте за ним в закуток его
                                 пыльный,
в тупик коллектива большого, где
                               сильный —
мужской то есть пол — уступал
в количестве женскому полу. Особо
добавим: Глаголев своею особой
мужские ряды исчерпал.

Но в этом не видевший драмы,
Глаголев не знал, почему
скупые аптечные дамы
с опаской входили к нему.
Как будто боялись, что он обворует,
заманит в капкан, обольстит,
                                  околдует,
иначе какого рожна?!
Герой же, с присущим ему
                                 обаяньем,
себя не открыл, не пришел
                          с покаяньем —
а просто молчал, как стена.

А впрочем, не все поголовно
в Глаголеве чуяли зло.
Была Евдокия Петровна:
герою и тут повезло.
Бесхитростным сердцем своим
                                 понимая,
что жизнь далеко не линейка
                                   прямая,
мамаша двоих сыновей,
Петровна Глаголева втайне жалела
и климат смягчала ему, как умела,
улыбкою доброй своей.

Опрятно она одевалась,
умела готовить и шить.
До пенсии ей оставалось
три года еще, может быть.
И все, в чем усердно искала оплота,
бессменно имелось: семья и
                                     работа.
А скучный, томительный труд
она не считала своим наказаньем,
вовеки не склонна была
                       к притязаньям —
жила, как обычно живут.

Светилась спокойно и ровно
осенняя жизни пора.
Да что! Евдокия Петровна
скорей молода, чем стара.
И правда: она хорошо
                              сохранилась
затем, что следить за собой
                              не ленилась,
затем, что нигде, никогда
супругу беспечному не изменила
и все же при этом не стала
                                   ревнива.
Ну, словом, почти молода

аптекарша наша. Без лести
Глаголев сказал комплимент.
Она, не привыкшая к чести,
смутилась в единый момент.
И вновь разговор перешел
                                на погоду,
садовый участок, химчистку —
                                  где броду
привычно искала она.
Глаголеву в принципе были
                                  не чужды
любые семейно-хозяйские нужды,
а тема подчас не важна.

Участье к нему Евдокии
растрогало очень его,
хоть, в сущности, вещи такие
не значат еще ничего.
И что тут искать? Материнскую
                                      ласку?
Но матери он не запомнил.
                                     Завязку
романа увидел герой.
Не будем винить его строго за это:
он жил с необузданным сердцем
                                       поэта,
а сердце не камень порой.

Что сердце! Его омывало
горячей волною тоски,
коль юбку она поправляла
беспечным движеньем руки;
а то в раздевалке, ныряя
                                в сапожки,
мелькнут ее крепкие, стройные
                                     ножки,
рассыплется узел волос...
И, взяв сигарету, выходит Глаголев
по черному ходу и курит на воле,
поспешно вдыхая мороз.

Темнело на улице рано,
в снегу зажигались огни,
и Эмма, как это ни странно,
куда-то пропала в те дни.
И чайник шумел, и ничто
                                 не мешало
валяться часами поверх одеяла
в предчувствии счастья. И ты —
как елочный шарик, укутанный
                                       ватой,
в закрытой коробке несомый
                                    куда-то,
к кому-то — на праздник мечты.

Грустя в состоянье блаженном,
Глаголев стишок накатал,
где слог мастерством несомненным
и знанием жизни блистал.
Затем переписан листок от руки и
наутро безмолвно вручен Евдокии.
Она, озираясь, как вор,
с добычей спешит в помещенье
                                      такое,
где вправе любой находиться
                                   в покое,
закрывшись внутри на затвор.

Она прочитала посланье,
где частностей не поняла;
но общая суть до сознанья,
минуя помехи, дошла.
Что делать? Листок она бережно
                                    прячет,
и к кафельной стенке прижалась,
                                 и плачет,
и, тихо сморкнувшись в платок,
потом еще долго стоит, улыбаясь,
и трогает дверь, отворить
                           не решаясь —
как будто тотчас на порог

ворвется влюбленный Глаголев.
И чем остудить его пыл,
Петровна не знает. Дотоле
никто ей стихов не дарил.
Никто и ни разу. И, жизнь
                                проживая,
она не ждала, что любовь роковая
приснится на старости лет.
Подарок судьбы или просто
                                    награда
за то, что любой была мелочи
                                       рада,
за то, что унынья и бед

достойно несла она бремя;
за то, что авоськи, кули,
кастрюли в минувшее время
состарить ее не смогли;
за тайные слезы, пролитые ею,
неужто и права она не имеет
на чей-то стишок в ее честь?
И что ей останется лет через
                                     десять?
Одно лишь: окошко в квартире
                                   завесить
и молча письмо перечесть.

Как действие двинулось дальше,
я вас не смогу известить.
Струю легкомысленной фальши
не хочется здесь подпустить.
Бесспорно одно: вдохновенный
                                   Глаголев
читал этот опус по собственной
                                         воле,
не глядя — друзьям и врагам.
И где-то на кухне у Славы Шитова
наплел о своей Евдокии такого,
в чем вряд ли уверен был сам.

Привел он подробности факта:
ночная квартира ее,
где в ходе начального акта
над дверью висело ружье,
тем самым планируя выстрел
                                     в итоге
(явленье последнее — муж
                                на пороге).
Но все обошлось, посрамив
классических пьес вековые основы;
а значит, Глаголев, живой и
                                 здоровый,
не годен в трагический миф.

И все потихоньку забылось,
уплыло без лишней тоски.
Петровна все так же трудилась,
и резал Глаголев очки,
признательный очень молчанию
                                       дамы,
по счастью, не склонной играть
                            в мелодрамы,
которыми и без того
наш бедный Глаголев сполна
                              наслаждался
в минуты, когда с Алевтиной
                                    видался,
безумно влюбленной в него.


Глава четвертая

Звонок. Не без признаков гнева,
с небрежностью типа «ну вот!..»
начальница, старая дева,
Глаголева к трубке зовет.
Глаголев с улыбкою подобострастья,
отвесив свое «извините» и
                                 «здрасьте»
в затылок седеющей мисс,
заходит. Начальство — отдельная
                                         тема,
ее отодвинем. На проводе —
                                      Эмма,
и это давно не сюрприз.

«Володенька, солнышко, милый,
послушай! Ты слушаешь, да?
Забудем, что в пятницу было, —
я выпила много тогда.
И нервы... Прости! Я ужасно
                                     устала.
Сегодня твой день! И начнем все
                                 сначала —
одни, при свечах, в тишине...
Опять эти гости? Но это безбожно!
К чертям их! Совсем обнаглели,
                                   и можно
с концерта уехать ко мне.

Нельзя... Ну, прости, я согласна,
тогда я пожарю гуся.
Пойми, я устала ужасно,
но если иначе нельзя...
Целую! До встречи! Ты будешь
                               на сцене —
я в зале. Запомни, Володя:
                                  ты гений,
ты в силах творить чудеса!»
«Все верно», — спешит
                закруглиться Глаголев.
Но добрая Эмма по собственной
                                         воле
болтает еще полчаса.

И если молчащий Глаголев
не верит в величье свое,
то это ошибка, не боле,
но вовсе вина не ее.
И разве не Эмма с момента их
                                    встречи
такие ведет вдохновенные речи,
гордясь, преклоняясь, любя?
Но, может быть, в том, что она
                                 повторяет,
она не его, а себя уверяет
и тешит одну лишь себя.

Ах, воды бесчувственной Леты
остудят пристрастный резон!
От веку не ценят поэты
похвальные отзывы жен.
А Эмма с ее красотой записною
отнюдь не хотела быть просто
                                     женою,
быть музой желала она —
опорой таланта, его берегиней,
пусть даже в опале, пусть даже
                              на льдине —
навеки, на все времена!

И это ее отличало
когда-то от школьных подруг.
Она упоенно читала,
с умом проводила досуг.
Ее не прельщали танцульки
                                  и платья,
и все же влюбленная школьная
                                      братья
ходила за ней по пятам.
Но гордая Эмма юнцов отвергала
с холодной улыбкой. Она полагала,
что избранных счастье — не там.

Она в институте столичном
попала в один из кружков,
где часто присутствовал лично
известный писатель Горшков.
Когда-то дремучей провинции
                                     житель,
а ныне — прославленный мэтр
                                 и учитель,
Горшков не упился как есть
всем тем, что сопутствует слову
                            «известность»
и, внешне блюдя неподкупную
                                 честность,
украдкой был падок на лесть.

Так, взоров восторженной Эммы
не мог не заметить Горшков.
Увы, не без слабостей все мы:
удел человечий таков.
Они познакомились. Был переулок
излюбленным местом их частых
                                  прогулок.
Потом приобщились сюда
мансарда художника, дача пустая,
коньяк ввечеру и закуска простая,
предутренние поезда

и слезы по милой Отчизне
с причиной: похмельный
                                   гастрит...
Изнанка писательской жизни —
не самый чарующий вид,
и пахнет не лучшим она.
                                 Но духами
не сбрызну ее. Ибо в созданном
                                      храме
портянки его мастеров
уже никогда не почудятся миру.
И что помогало держать ему
                                       лиру,
о том не расскажет Горшков.

Он очень талантлив. Но это
касается только его.
А Эмме — подвалы без света,
тоска ни с того ни с сего;
брюзжанье Горшкова, пустые
                                   попытки
быть пылким любовником;
                         совести пытки,
мандраж, что узнает жена;
прощанья, разлуки, наезды, упреки,
тревоги, надежды, опасные
                                   сроки —
всего натерпелась она.

Есть женщины в русских
                                  селеньях,
о коих нельзя умолчать:
ни горя, ни слез, ни сомненья
на них не ложилась печать.
Создание юное, жизнь принимая
как чистое утро расцветшего мая,
присутствует светлым лучом
средь нас, многогрешных.
                      На диво легко ей
живется в божественной зоне
                                     покоя,
где можно всерьез ни о чем

не думать: что станет, то станет.
А прошлого, в сущности, нет.
И душу ее не тиранит
страстей несмываемый след.
Дай, Боже, прожить ей
                      в неведенье этом,
чтоб даже в пути, что не устлан
                                  паркетом,
сумела она не сплеснуть
чарующей чаши; чтоб ветер
                                случайный
не тронул покрова младенческой
                                      тайны,
нарушив гармонии суть.

Есть женщины, есть! Но
                                признаюсь:
не мне их удастся воспеть —
я с ними нигде не встречаюсь,
возможно, не встречусь и впредь —
в отличие все от того же Горшкова,
который порою довольно толково
на них останавливал взгляд,
попутно кляня нашей жизни
                                    пороки,
в которых писатели не одиноки, —
ну, пьянство и, скажем, разврат.

Ах, Эмма мерзавца любила,
свои интересы презрев!
Но это занятие было
не для впечатлительных дев.
Закончилось тем, что она
                             расхворалась,
увидела ясно, что перестаралась,
и тихо вернулась домой,
где, всем обывателям на удивленье,
роилось большое поэтов
                                скопленье,
средь коих наш гордый герой —

Глаголев — был первой фигурой.
И странного нет ничего,
что Эмма всей пылкой натурой
тотчас же влюбилась в него.
Она пристрастилась ходить
                               на тусовки,
сначала участвуя только в массовке,
среди бессловесных подруг.
Но вскоре поэты ее оценили
и рыцарским жестом ее допустили,
как водится, в избранный круг.

Все в прошлом! Но разве забуду
наивные пробы пера
и юности вольной причуды —
твои, о «Верлибр», вечера,
где лирикой плещет
                 взволнованный Ухов,
терзает гитару неистовый Глухов,
Антонов, портвейна собрат,
опоры ища, выползает на сцену;
а следом за ним Коковихин
                                нетленный
влачится разбрызгивать яд.

То Черезов с видом мегеры
возьмется читать ерунду,
то Голиков из-за портьеры
возникнет у всех на виду.
А там и Чарушин, блистая
                                 во фраке,
бросает в толпу непонятные
                                      знаки;
Останин, что твой соловей,
исполнит романс... И блюстители
                                   чести —
из всех комитетов — толпятся
                                  на месте,
поодаль, у самых дверей.

Все в прошлом. Легко и
                               беспечно —
как прежде — не свидимся впредь.
Ведь молодость не бесконечна,
что толку о ней сожалеть!
Счастлив, кто, старея, друзей
                                  забывает:
так глинистый берег река
                                размывает,
по крохе уносит с него
то камень, то ветку, то пень,
                                 то колоду.
Но цел еще берег. И смотрится
                                      в воду
хотя бы подобье его.

Но если взломает стихия
тобой обжитые места
и судьбы, тебе дорогие,
отрежет немая черта —
что делать тебе над открывшейся
                                   бездной,
к кому обратиться с мольбой
                             бесполезной?
Никто не услышит. Скала
твоя одиноко стоит над пучиной,
и ветер ее овевает пустынный,
и пропасть под ней пролегла.

Прощайте, друзья! Мне осталось
всех разом оплакать и жить.
И песню слагать, что слагалась,
и влажную ризу сушить.
Прощайте. Пред вами дорога иная:
цветущие кущи счастливого рая
торопятся вас обласкать.
А мне оставаться с собой да
                                 с заботой,
с сумой да с тюрьмой,
           с непрерывной работой —
и в этом усладу искать.

«Ах, сладко, как сладко, так сладко
работать, пока рассветет,
и знать, что лихая солдатка
ушла за село в хоровод».
Прощайте, прощайте!
                 И в шумном застолье
не надо меня вспоминать
                                  поневоле.
Жестоко мое ремесло.
Лампада каморку мою осветляет,
я слышу, я знаю, что девки
                                         гуляют;
гуляют — и мне весело.

Глаголев и Эмма когда-то
учились под крышей одной.
Сама ли судьба виновата,
что их развела стороной
в те давние годы? Что, если б
                                в начале —
в том, прошлом, — друг друга
                       они повстречали?
Все было б иначе. И груз
обманутой жизни, подспудной
                                      печали
у них не висел бы тогда за плечами,
смущая их дружный союз.

Что толку! Теперь поневоле
к чужой прикипаешь душе —
укрыться от собственной боли
хотя бы в таком шалаше.
Ты пьян, чтоб забыться. Ты
                       шепчешь кому-то
«спасибо» за ветхие стены приюта,
за ветхие стены «прости».
Мы пьяны, быть может, чтоб
                    жизнь скороталась,
где много сулилось, да мало
                                 досталось;
глядишь — и того не спасти,

что есть. Но бывает минута:
чуть отпит стакан коньяка —
и вечер, и кажется, будто
все можно исправить пока.
За непримиримость, за гордость
                              и честность
наградой Глаголеву будет
                              известность:
он — лучший, и он победит.
И жизнь непременно наступит
                                     другая,
прихлынет, все худшее отодвигая.
И Эмма сыночка родит.

Да, именно Эмма, а кто же,
о ком же другом разговор!
Сын будет умней и дороже
покинутых старших сестер.
Ведь, как о бесспорной семейной
                                  твердыне
Глаголев с тоскою мечтает о сыне,
о том, чего нет. И один,
напившись, все чаще о нем
                                 поминает.
Хотя, если честно, Глаголев
                                  не знает,
зачем ему надобен сын.


Глава пятая

Все к черту! Вздремнуть бы
                                    навеки,
заказ на сегодня готов.
Да где там — в окошке аптеки
топорщится Слава Шитов
с добрейшей улыбкой. Он
                          знаками манит
свершить перекур, добывая
                                 в кармане
помятую пачку «Родоп»:
мол, хватит, аптекарь, ну, выйди
                                  к народу!
Что делать — Глаголев ползет
                               на свободу,
принять поздравления чтоб.

А впрочем, народу немного,
ну, скажем, всего ничего:
один лишь Шитов у порога
да Настя, дочурка его.
И он свое чадо то на спину садит,
то в воздух подбросит, то бантик
                                пригладит,
воркует с ней, что-то поет,
беспечно фальшивя, Шитов,
                               нескладуха,
с умильной улыбкой от уха до уха,
довольный до пят обормот.

Глаголев подумал уныло:
«Скажите, какая возня!
Да им и вдвоем тут не хило,
зачем еще надо меня?»
Бессменное счастье — удел идиота.
Так мыслил Глаголев, не веря,
                                чтоб кто-то
в нормальном и здравом уму
мог собственным статусом-кво
                                 упиваться,
не ждать, не мечтать,
       не стремиться, не рваться,
как свойственно было ему.

Так думал Глаголев. Но где-то
он был усомниться готов,
поскольку в концепцию эту
не смог бы вписаться Шитов:
и в шахматах он, и в политике
                                        дока,
умен, эрудирован, мыслит глубоко,
имеет свой толк обо всем —
от ядерной физики и до Гомера,
несхожие вещи рифмует умело
и пишет свободным стихом.

Шитову исполнилось девять,
когда наш герой родился.
Но вывод не следует делать,
что в этом и разница вся.
Уже в эти годы застенчивый
                                       Слава
прослыл вундеркиндом, и ранняя
                                        слава
его осеняла крылом.
Вся школа, гордясь, на руках его
                                      носит,
роно его имя в отчеты заносит,
и пресса судачит о нем.

Он формулу с блеском выводит,
гроссмейстеру делает мат,
еще в пионерах проходит
программу всех классов подряд.
Чуть позже крупнейшие вузы
                                   столицы
радушно его приглашают учиться,
и все ему прочат успех,
карьеру, научные степени,
                                  званья —
ну, словом, весь мир у Шитова
                                в кармане,
и нет ни преград, ни помех.

Казалось, неверного шага
и некуда ляпнуть ему.
Но вот МГУ и общага,
и пьянки, и споры в дыму,
где лирики-физики хором грызутся,
в дебатах себя доводя
                             до безумства,
а там и рассвет, и тогда
внезапно срываются, словно
                                   чумные,
шумят на проспектах и, как
                                заводные,
шагают незнамо куда.

Страницы из «Нового мира»,
романтика горных вершин,
студенческих сходок кумиры —
Козлов, Шафаревич, Шукшин,
московские весны, аллеи —
                                  не вы ли
Шитова с привычной дороги
                                  сманили,
в пожизненный взяли полон!
Граниты науки его поджидали,
но ближе лежали заветные дали,
и лириком сделался он.

В тиши знаменитых читален,
скажите, что надо ему?
Шитов — он не так тривиален,
чтоб на слово верить всему.
И снова считают его сумасбродом:
он в лирику лезет с научным
                                 подходом,
архивную пыль ворошит;
он славу забытых имен
                              воскрешает,
уроки истории жадно вкушает
и выводы сделать спешит.

А в двери уж новость стучится,
беда не прошла стороной:
он срочно обязан жениться
на смелой студентке одной,
соратнице всех общежитских
                                  застолий,
где чисто по глупости,
                           волей-неволей
к ней в сети попался Шитов.
Свободой его завладела Тамара,
и в этом судьбы неизбежная кара,
и он покориться готов.

С веками, увы, не стареет
премудрых девиц плутовство:
ах, нам лишь бы замуж скорее,
а там поглядим — за кого.
Едва отгуляла на свадьбе общага,
бедняге Шитову приходит бумага,
гласившая, в частности, так:
за кучу хвостов, за бессчетные
                                    двойки,
за несоблюденье, прогулы,
                                   попойки
он должен покинуть физфак.

И после такого облома
Шитов возвратился домой
без средств, без надежд,
                          без диплома —
с женой и с пустой котомой,
простым человеком. Он больше
                                  не гений,
теперь уж не будет ему
                            послаблений,
и будничных лет череда
сурово стоит перед ним, как
                                   расплата
за пару ошибок, что сделал
                                   когда-то,
в свои молодые года.

На разных случайных работах
горбатится он за гроши,
а ночью не спит отчего-то,
кропая стихи для души.
А утром еще в довершенье
                                   кошмара
ночные записки находит Тамара
и делает страшный скандал.
Она намекает достаточно грубо,
чтоб он ей купил натуральную
                                        шубу
и зря дурака не валял.

Он стал молчалив и рассеян,
он ищет семейных разлук;
вербуется он то на север,
то мчится зачем-то на юг, —
притом безнадежнее все год
                                     от года
супружеский возик сползает
                                 к разводу,
обоим не нужный давно.
Ни слезы теперь ни к чему,
                              ни попреки:
Шитовы расстались без лишней
                                    мороки,
что, к слову сказать, не грешно.

И вновь возвращается Слава
в покинутый город родной,
в пути обзаведшись — о нравы,
неймется! — второю женой.
Резонно ворчат в будуарах девицы,
что мог бы хоть раз и на местной
                                 жениться,
когда б не мозги набекрень.
И как не таить на Шитова обиду
хотя бы за то, что привез Зинаиду
из дальних, глухих деревень.

Она не была ни красива,
она не была ни умна,
но некая скрытая сила,
возможно, была ей дана.
И сколько б среда ее
                                ни приручала,
увы, городской Зинаида не стала,
усвоив лишь несколько вех
из кучи условностей — самую
                                   малость,
затем, чтобы людям в глаза
                              не бросалась
ее непохожесть на всех.

Что толку в догадках теряться,
кому Зинаида под стать!
Ей скучно в тени оставаться
и лень навсегда заблистать.
Порой повернется нежданною
                                гранью —
и впору дивиться ее обаянью;
чем кратче оно, тем сильней.
Иль в споре, недюжинный ум
                                 обнаружа,
тотчас же укроется за спину
                                        мужа,
который бессменно при ней.

Он глаз с Зинаиды не сводит,
повсюду служить ей готов,
он с нею все время проводит —
и это бродяга Шитов!
Ну что он нашел в ней?
                    Ни кротости нрава,
ни рвенья к хозяйству семейному! Право, остался Шитов в дураках.
Другая в лепешку разбиться бы
                                         рада,
а ей хоть бы что, словно так вот
                                  и надо — всех женщин носить на руках!

Так дамская масса шепталась.
И правда на их стороне:
нельзя же, чтоб счастье досталось
по слишком дешевой цене!
Однако без всякой серьезной
                                   причины
к обратному мненью склонялись
                                 мужчины,
смеясь над Шитовым в душе:
мол, черта ли с два бы он Зины
                                   добился,
когда б не на сельском безрыбье
                                     явился,
где выбора нет вообще.

О ты, человечья природа!
Влюбленные смотрят с тоской,
как слепо враждуют два рода —
тот женский, а этот мужской.
И если Ромео стремится к
                                Джульетте,
то эти — Монтекки, а те —
                                Капулетти,
и общий суров приговор:
не стоит яичница божьего дара,
пускай кто угодно, но эти —
                                    не пара,
не пара — и весь разговор!

Увы, моя скудная лира
таких не осилит страстей.
И значит, не будет Шекспира,
не будет ни слез, ни смертей.
Да что там ходить за великим
                                примером!
Мне стыдно, но даже простым
                               адюльтером
порадовать вас не берусь,
хоть что за роман без супружьей
                                   измены,
когда она жизни предмет
                             неизменный,
затверженный впрок наизусть.


Глава шестая

Глаголев, слывя ловеласом,
немало всего повидал.
Морально устойчивым классом
он женщин, увы, не считал.
С чего бы? Признанья, намеки,
                                  свиданья
ему приносились безропотной данью
со всех, как известно, сторон.
Смышленый Глаголев не видел
                                 причины,
чтоб тех же вещей не дождаться
                                от Зины —
и скуку предчувствовал он.

В душе он весьма потешался
над крепостью брачных оков:
сценарий ему рисовался,
известный до мелких штришков.
К тому же и слухи роились упорно,
что прошлое Зины отнюдь
                         не бесспорно —
короче, оно таково,
что Зинка не видела шанса иного,
как разве лишь выйти за Славу
                                    Шитова
или за другого кого.

Молчать не сочти за услугу,
пикантные тайны любя.
Глаголев сочувствовал другу,
заранее жалея себя.
Но жизнь обманула его ожиданья:
забавно, но Зининых знаков
                                  вниманья
ему не досталось почти.
Сначала он просто тому удивлялся,
затем — не поверил, затем —
                                 попытался
слегка на уступки пойти.

Бывало, в компании сидя,
он гнет потихоньку свое:
то песню споет Зинаиде,
то втянет в беседу ее.
Уж эти беседы на фоне гитары,
когда в полумраке целуются пары,
уставшие в танцах кружить!
Все выпито, съедено, курева нету,
однако Глаголев припас сигарету,
чтоб Зине ее предложить.

Глаголев по опыту знает:
о чем тут беседа ни будь,
в ней женщин всегда занимает
лишь форма, но вовсе не суть.
Хоть чушь борони — такова их
                               природа, —
уловят интимности разного рода,
намеки сумеют извлечь,
которых и не было вовсе.
                               Да что там,
скажу лишь: Глаголев
                 с подобным расчетом
для Зины выстраивал речь.

Не глупо ли? Вечер на третий
герой наконец угадал,
что бисер своих междометий
напрасно пред Зиной метал.
И ей, фильтровавшей беседу
                                    от сора,
был внятен лишь только предмет
                                 разговора,
ее занимавший. Она
как будто не видела, не понимала
игры, и все время ее окружала
наивности некой стена.

Считать ли искусным
                            притворством
иль глупостью это считать?
Глаголев с завидным упорством
пытался секрет разгадать.
И правда, она не была из разряда
тех женщин, которым все
                         умничать надо,
при этом сужденья ее
имели бесспорную свежесть
                                и живость,
в основе которых читались
                               пытливость
и виденье мира свое.

Всем нам, а не только поэтам
полезно влюбляться без дум.
Но горе тому, кто при этом
сюда подключает и ум,
и воображенье. Поверьте,
                                    опасно,
увлекшись, в анализ впадать
                                 ежечасно,
свою препарируя страсть.
Иль, как уточнит, не витийствуя,
                                      кто-то:
не надо метаться, попавши
                              в болото, —
так можно и вовсе пропасть.

Глаголев пропал. Без причины
он выбрал нелепейший путь,
натуру загадочной Зины
пытаясь понять хоть чуть-чуть.
Среди анекдотов, бутылок
                                и сплетен,
казалось, стирался и был
                                 незаметен
ее немудреный портрет.
И это бы счастье, когда б
                              не смущали
и с толку его не сбивали детали,
каким объяснения нет.

Ах, Зина смеялась, бывало,
и сыпала чушь с языка,
но как неживая лежала
при этом ее же рука —
изящная, тонкая, словно чужая,
как будто невольно всему
                                  возражая;
и вскользь по фрагменту тому
Глаголев пытался домыслить
                                   картину,
увидеть другую, неявную Зину —
но не приходил ни к чему.

И тут же, теряясь в догадках,
не мог он представить всерьез,
как Зина хлопочет на грядках
иль вилами мечет навоз.
И кем ей работать в деревне
                                  дремучей,
терялся Глаголев, на крайний
                              уж случай —
хозяйкою Медной горы.
А впрочем, он был порожденье
                                     богемы
и мало что смыслил на сельские
                                    темы —
то были иные миры.

Течением жизни влекомы,
прибиты дождем иль гвоздем,
мы сами не ведаем, кто мы,
куда и откуда бредем.
Как часто в какой-нибудь там
                                судомойке,
заляпанной мелом малярше
                                на стройке
заметишь изысканный жест
княгини. Ни времени страшная
                                         сила,
ни щелочь среды его так и
                               не смыла —
быть может, по воле небес.

Обломки гонимых сословий,
где выпало прятаться вам,
не выдав ни стоном, ни словом
себя по вонючим углам?
Как звери уводят свой выводок
                                   в вереск,
в чащобы, в берлоги, вы жили,
                                   доверясь
слепому инстинкту — когда
ни ум не спасал, ни соседская
                               милость, —
вся жизнь к одному лишь порыву
                                 сводилась:
детей уберечь. И года

над вами слились невозвратно,
и жизнь, раскалясь добела,
не принята вами, невнятна,
в бесчувствии полном прошла.
И внуки — неясные,
                            как марсиане,
порой возникают пред нами
                                   в тумане
и вновь исчезают. Пойми
их взор непонятный, и вид
                             беззаботный,
и дорого купленный жест
                             безотчетный,
не принятый между людьми.

Друзья! Не сочтя за обиду,
простите оплошность мою.
Не мне раскусить Зинаиду,
не я вам ее воспою.
Подобно герою, Глаголеву
                                    то есть,
я с ней разминусь и на том
                               успокоюсь.
Загадки — стезя не моя.
И в бездне времен —
              неизведанной бездне —
пускай Зинаида отныне исчезнет,
как после исчезну и я.

Что ж, сердцу живому угодно
в любые вдаваться мечты,
но бьется оно несвободно,
а с ним несвободен и ты.
Опомнись. Не вечно же будешь
                                  лукавить,
что ты правомочен безудержно
                                    править
судьбою, захваченной в плен.
Ты молод, тебя окрыляет удача.
Но тот ли свободен, кто правил,
                                    лихача,
иль тот, кто выравнивал крен?

Достаточно веровать в Бога,
чтоб истину эту понять.
Глаголев, обдумавший много,
Творца над собою признать,
хоть тресни, не мог. И к чему тут
                                 кокетство,
он сам себя сделал. С далекого
                                     детства
он сам себе был голова.
Он выжил, где многие
                            не выживали.
Он знал, что родился в каком-то
                                подвале, —
и проклял все узы родства.

Довольно! Глаголев решился
на крайние меры пойти.
Он Зине в любви объяснился
в классическом духе почти,
вполне по канонам. Она
                              растерялась,
смутилась, поспешно уйти
                              попыталась,
и все ж — поневоле, не вдруг —
с большой неохотой сказала два
                                       слова,
напомнив про мужа, про Славу
                                   Шитова,
что он-де Глаголеву — друг.

И всё. Чтоб не чувствовать боли,
он пил, запершись на замок.
Рекордный прием алкоголя
ему, безусловно, помог.
Он выжил. Он в прежнее русло
                                 вернулся.
Заснул как убитый — однако
                                проснулся,
очнулся — какого числа?
А город все так же смотрел
                                     из тумана.
Был март за окном. И вчерашняя
                                         рана
без горя и слез зажила.

Ведь шрамы мужчин украшают
не меньше, чем лавры побед,
и сильному жить не мешают
оплошности прожитых лет.
Глаголев назад не смотрел.
                         Но, как прежде,
теперь уж не мог он поддаться
                                    надежде
на полный успех. Все сильней
был голос, твердящий ему:
            «невермор». Где причина,
где следствие? Словно возглавила
                                        Зина
весь ряд невозможных вещей.


Глава седьмая

Унылые прочь наважденья,
о них ли сегодня рассказ!
Хотя бы уж день-то рожденья
обязан порадовать нас.
Чтоб встретить достойно событие
                                          это,
собравшись, друзья и подруги поэта
решили концертом блеснуть
в одном из кафе — при стеченье
                                     народа
потешить поклонников свойского
                                         рода
и мирных людей припугнуть.

Художник-изгой постарался
веселый создать интерьер:
в углу унитаз красовался,
а рядом — картонный фужер,
отнюдь не пустой. Из фужера
                                    торчала
убогая кукла в обрывках мочала;
однако изюминкой здесь
по праву считался плакат
                              необъятный
с единственной фразой, весьма
                             непонятной,
поскольку ее перевесть

на русский язык очень сложно
тому, кто еще не постиг
далекий, дремучий, таежный,
могучий бурятский язык.
Но тот, кто решит переводом
                                  заняться,
призыв к пролетариям
                           объединяться,
не больше, в итоге найдет.
А в зале, конечно, имеются лица,
которым не грех попотеть,
                             потрудиться,
покуда зарплата идет.

Любителей зрелищ немало
набилось тем временем в зал.
Кой-кто, не дождавшись начала,
и лыка уже не вязал.
Приличия видом своим попирая,
тусовка расселась у левого края;
по правую руку воссел
куст женщин, пришедших искать
                                  утешенья
от жизни, где пресны все их
                                 ощущенья
и мрачен духовный удел.

Есть нечто убогое, братцы,
в собрании нравов таких.
Смешно. Но не надо смеяться:
мы много ли знаем о них?
Мы любим провинции вид
                          простодушный,
герани за стеклами,
                     приторно-душный,
дурманящий запах садов.
Как эти сады в полумраке тонули!
Как ветви свои сквозь заборы
                                          тянули
к вагонам чужих поездов!

Давно ли... А впрочем,
                                    довольно.
Уже — посмотрите, каков!
на сцену легко и привольно
взбирается Колька Портков.
Он, будучи тертым, и крытым,
                                   и битым,
прослыл злопыхателем,
                            антисемитом,
он разом застенчив и груб.
Он, хоть и беснуется, все же
                                  милашка:
эффектно на нем распахнулась
                                   рубашка,
взъерошен соломенный чуб.

Он чуть не попался на зону
за свой шовинистский уклон,
но Мишу душить Либерзона
пока что не думает он.
И вслед за Портковым является
                                      Миша,
приятный толпе, как понюшка
                                   гашиша,
сатиры мастак и сатир:
тщедушен, остер, бородат, 
                                     ироничен,
ехиден, глумлив и эстетски
                               циничен —
поэтому общий кумир.

С небрежностью чисто гусарской,
взирая на все свысока,
надменный красавец Сухарский
роняет два новых стишка,
бездумно напичканных разным
                                  изыском;
но зрители в хаосе
                постмодернистском —
для них это та же игра —
не мучатся поиском смысла
                                 большого
и очень довольны, запомнив два
                                   слова —
ну, скажем, «цветы в нумера».

За ним, бормотухой усытясь,
на подиум лезет, кряхтя,
скандалов безудержный витязь,
Корана и свалки дитя,
заядлый бродскист, подражатель
                                 «Мулеты»
поэт Абдрахманыч. Он бич,
                              но при этом
таланта совсем не лишен.
И все-таки сколько стекла
                                 перебито,
покудова к жертве священной
                                       пиита
не требовал сам Аполлон!

А вот и знакомец наш старый
оставил дела на потом:
Истомин — в очках и с гитарой,
а главное — с новым хитом
«История парня». Текстовочка
                                          эта
творилась Глаголевым
                       в школьные лета,
когда беззаботный юнец
ковбойских сюжетов лепил
                                 переводы.
Шли годы, и Джон отыскал сюда
                                    ноты —
иль так же списал, наконец.

У Джона еще ностальгия
по тем золотым временам.
Но ритмы сегодня другие
уже сообщаются нам.
Окончен сезон излияний наивных:
Глаголев бежал от страстей
                           примитивных,
сопливых насквозь серенад.
Однажды войдя в лабиринт
                               интеллекта,
нежданную власть приобрел он,
                                 как некто
стоящий над миром и над

людскою толпой. Их деянья
отныне понятны ему.
Он вышел в поток подсознанья,
идущий из тьмы и во тьму.
Он трогал руками плывущую тину,
он сделал преграду и вывел
                                   плотину,
творенья свои напитал
энергией скрытой греха и порока.
Но надобно все же признать, что
                                   до срока
и сам он об этом не знал.

Вот так же и зрители наши
беспечно глотают подряд
из каждой предложенной чаши,
не ведая — благо иль яд.
А кстати, добавлю, коль к слову
                                 пришлося:
под вирши Глаголева славно
                                     пилося.
Но вот и пора по домам,
бал кончен, погасли, как водится,
                                       свечи.
Проводим — с надеждой
                   на новые встречи —
всех тех, кто запомнился нам.

Их примет ночная природа,
шум тополя над головой,
и тут же, у самого входа, —
мгновенный портрет групповой,
любительский снимок,
                    ничтожная малость.
Никто не желал, чтобы жизнь
                               задержалась
на этих ступенях, — молчи,
безумное сердце, и ты не гадало,
какая судьбина нас всех ожидала
в нахлынувшей разом ночи.

Дыханием славы согреты,
так молоды, так хороши —
они здесь пока что поэты,
не брокеры, не торгаши.
И Лешка еще не подался
                                в бандиты,
и Сашка покуда живой,
                                не убитый,
не предал никто никого,
и Эмма еще не спилась
                              без работы...
Тут есть Зинаида, но мертвое фото
не скажет о ней ничего.

Затем, как уже говорилось,
по улицам шум разнося,
компания вся потащилась
к Глаголеву кушать гуся.
Поскольку все были в изрядном
                                 подпитье,
теперь абы как развивались
                                   событья.
И правильно, был бы предлог.
ввалились толпой, где попало
                                расселись,
совсем упились и немного наелись,
и каждый резвился как мог.

Покуда Глаголев объедки
угрюмо под стол убирал,
Портков, развалясь на кушетке,
народные песни орал.
В углу Либерзон, подливая
                                 в рюмаху,
усиленно спаивал чью-то деваху
в надежде ее соблазнить,
а рядом Истомин давился от смеха,
тайком наблюдая такую потеху,
чтоб сплетню тотчас сочинить.

Две девочки, Ляля и Леля,
Сухарского взяли в полон,
и с ними почти поневоле
пытался вальсировать он.
Поэт Абдрахманыч, сидевший
                                 в клозете,
на зеркале пыльном червонец
                                  приметил
и стибрил его невзначай.
Вот вам подтвержденье, что
                       деньги не пахнут!
Хозяева явно без них не зачахнут
и даже не хватятся, чай.

И точно. Заплаканной Эмме
давно уже не до затей:
она поругалась со всеми
в надежде спровадить гостей.
Но к этим беспочвенным
                       приступам злости
успели привыкнуть премудрые
                                       гости.
Глаголев, душевно послав
все общество к черту, убрался
                                   от спора
и, зная, что кончится буча
                                  не скоро,
надежно упрятался в шкаф.

Умолкнут и крики, и всхлипы,
дождется покоя сосед.
Светлеют под окнами липы,
так свеж и наивен рассвет.
Природа из лучших своих
                              побуждений
ко всем благосклонна в момент
                             пробуждений
и ищет доверчиво в нас
любви, удивленья, живого
                                    привета,
ответного мира, ответного
                                    света —
хотя и ошиблась не раз.

И пусть мы не так совершенны,
чтоб выглядеть с ней наравне,
мы в эту минуту блаженны
и счастливы даже во сне.
И, взятый взаймы у неволи
                                     и боли,
заснувший в шкафу, улыбнется
                                  Глаголев,
не ведая сам — почему,
откуда и что на него накатило...
Пусть всем нам простится, как
                       утро простило —
не глядя простило ему.

1995–1997





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0