Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Полет Персея

Юрий Александрович Лопусов родился в 1939 году в Москве. Окончил с отличием Казанское суворовское военное училище и вечернее отделение факультета журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова.
Автор литературно­критиче­ских книг «Рабочий характер», «Путь к зрелости», «Кризис веры», а также поэтических сборников «Три цвета любви», «100 эпиграмм», «Фугасом по Парнасу».
Лауреат Всероссийской литературной премии имени Н.Гумилева, Международной премии «Поэзия­2000» в номинации «Лучшие эпиграммы», Всероссийской литератур­ной премии имени Н.Рубцова.
Член Союза писателей России.

В канун Нового года ко мне пожаловал мой старый друг Виктор Турин, который не появлялся в Союзе писателей с самого октября. Причина долгого отсутствия была весьма уважительной — он переживал последствия грандиозного скандала, который случился именно в октябре и сделал его знаменитым.

Осень для Виктора Турина всегда была тяжелым испытанием. Он ощущал сильную зависимость от состояния погоды. Зимой, весной и летом ему жилось довольно сносно. А осенью к нему, не спрашиваясь, заваливались в гости три сволочные сестрицы — тоска, хандра и депрессия. Это было потерянное для писателя время, которое выбивало его из рабочей колеи и наводило на грустные размышления о бессмысленности земного бытия.

В эти тоскливые осенние дни Виктор часто захаживал ко мне в Союз писателей СССР, где я успешно имитировал трудовой экстаз, работая помощником первого секретаря писательского департамента. Он появлялся в моем кабинете на втором этаже старинного особняка, принадлежавшего некогда князю Голицыну, чтобы сообщить какую­нибудь новость или сплетню из мира нашей пестрой писательской жизни, где каждый день был абсолютно не похож на преды­дущий. Мы оба знали, что каждая такая встреча — лишь повод, чтобы я предложил Виктору рюмочку нашего любимого дагестанского коньяка. К чести моего старого друга, он никогда не настаивал на второй рюмке, что отличало его от всех других моих приятелей, для которых первая рюмка была лишь прологом к большому сценарию, который растягивался до глубокой ночи.

Виктор был мастером короткого психологического рассказа. Его стиль просто завораживал. В нем была какая­то тайна, мистическая недосказанность, которая заставляла меня еще и еще раз перечитывать рассказ, чтобы понять истоки этой загадочности. Я много раз пытался проникнуть внутрь рассказа, разбирал его по частям, по абзацам, разламывал на куски, стараясь обнаружить те невидимые глазу микроскопические молекулы, из которых была соткана таинственная аура рассказа. Все мои попытки были тщетны.

Особенно мне нравился рассказ «Одиночество». Автор описывал маленький, забытый всеми городок на краю света — на Камчатке, где триста дней в году дует ветер. Каждый вечер на пустынный берег океана выходит старый, добирающий последние крохи земного бытия, одинокий пес, переживший своего хозяина, которого он ценил за любовь к одиночеству. Молодой специалист, изучавший проблемы миграции рыб тихо­океанского ареала, прибыл в этот маленький городок в командировку от научного института на две­три недели для того, чтобы остаться здесь навсегда. Помимо своей специальности, он увлекался изучением философии и назвал щенка лабрадора, подаренного ему на день рождения, именем любимого немецкого философа Шопенгауэра. Воистину, имена мистически определяют судьбу любого существа. Пес оправдал свое имя. Он был молчалив, сосредоточен и смотрел на жизнь философски: не требовал от хозяина никаких поблажек, умел довольствоваться малым и принимал жизнь такой, какая она есть. Больше всего Шопенгауэр любил по вечерам выходить с хозяином на берег океана и смотреть на закат солнца и мерцание первых звезд, выступивших на загадочном ночном небосклоне.

Автор жестко, без малейшего наплыва сентиментальности и сопливого сочувствия к покинутому псу описывает последний день жизни Шопенгауэра. Иссохший до костей лабрадор, с философским спокойствием ожидающий прихода смерти, сидит у самой кромки шелестящих волн и молча смотрит на заходящее солнце, пока оно не скроется в пучине черной воды. В наступившей тьме, упавшей на пустынный берег океана, бездом­ный пес, чувствуя дыхание смерти, еще долго сидит на берегу, вглядываясь в звездное небо, где текут холодные, прозрачные ветра, омывающие землю. Что хотел он отыскать там, в пустоте запредельной небесной сферы? Отчего так напряженно вслушивался в музыку падающих звезд, тоскливые жалобы ветра, странные шорохи, голоса и звуки, наполняющие бесконечное пространство космоса? Может быть, он верил, что там, в бесконечности космического бытия, среди сонмища горящих звезд, он не будет ощущать себя таким покинутым и одиноким, как здесь — на этом пустынном берегу Тихого океана, в этой безликости и бездушии маленького, забытого всеми, безлюдного городка, провалившегося в черную дыру безвременья?

Читаешь рассказ, и ощущение тоски и безысходности наваливается на тебя с такой силой, что ты физически ощущаешь глыбу одиночества, которая давит душу старого, мудрого лабрадора, покидающего эту землю с мыслью об иных мирах, где наверняка больше доброты и душевного тепла.

Я прекрасно понимал, что рассказ «Одиночество» — это метафора внут­реннего мира писателя Турина. Он всегда казался мне одиноким и забытым. На своей впалой груди, принявшей тысячи ударов судьбы, он, подражая своему кумиру — Антону Чехову, носил медальон со словами: «Одинокому весь мир — пустыня». У него не было друзей, не было семьи, только одна старая мать, которая жила в заброшенном домике умирающей деревеньки Стешино, что в семидесяти верстах от Москвы. Возможно, он почувствовал во мне своего духовного побратима и потому часто захаживал ко мне на работу, особенно не докучая и не засиживаясь надолго в моем кабинете.

Однажды летом он уговорил меня поехать с ним в ту подмосковную избушку, где доживала свой век его матушка — изработавшаяся шестидесятилетняя женщина с печальным лицом и натруженными, морщинистыми руками, познавшими всю тяжесть нескончаемой деревенской работы. Нам хотелось вырваться из надоевшей столицы, подышать свежим воздухом и насладиться зелеными дарами природы. Мы прекрасно провели день, говорили обо всем, что тревожило нашу душу, и не выпили ни одной рюмки водки — до того нам было хорошо среди этой небесной сини и роскоши зеленеющих полей. Мы ощущали тонкую духовную нить, которая незримо связывала двух человек, одинаково приговоренных к одиночеству. Невысокого роста, худой, с поседевшей, коротко остриженной бородкой и ясными голубыми глазами, Виктор напоминал мне типичного русского священника из глубокой провинции. Он искренне и глубоко верил в Бога, и его размышления о жизни и смерти вызывали в моей душе ответные чувства.

— Смерть — это подарок Бога, — доказывал мне Виктор. — В Библии сказано, что Бог больше других наказывает тех, кого Он любит. Это не парадокс, а великая тайна бытия, которая доказывает, что он существует — тот мир, где справедливость будет восстановлена. Посмотри, как мучаются и страдают хорошие люди, как часто настигает их ранняя смерть, как изводят болезни и недуги. И как легко живется всякого рода мерзавцам — обманщикам, ворюгам, карьеристам, нашей сегодняшней партийной элите. Они в сладости проживают свой век. Почему? Да потому что Бог на земле дает тяжкий крест только тем, кого Он любит. Они уходят на небеса, выстрадав и отмыв свои грехи здесь, на земле. Зато тем, кто прожил свою жизнь в роскоши и богатстве, не подав руку помощи страждущим, на том свете предстоят такие страдания, что не приведи Господь. Однажды я видел вещий сон, в котором Бог приоткрыл мне тайну загробных страданий, позволил краешком глаза увидеть мир грешных людей, оказавшихся за чертой земного бытия. Картины ада в «Божественной комедии» Данте лишь слабый отсвет того, что я увидел во сне.

Он стал описывать мне эти муки. И я содрогнулся. Его описания были столь трагичны, с обилием таких живых, повергающих в ужас деталей, что я не мог не поверить в реальность вещего сна. Мое потрясение было столь велико, что я попросил Виктора никогда больше не касаться этой мистической темы.

Случилось так, что нынешней осенью Виктор, как обычно, впал в депрессию. Выход из нее был только один: идти на поклон к великому русскому лекарю — «зеленому змию». В один из таких потерянных дней Виктор Турин, очень плотно пообщавшись с «зеленым целителем» в буфете писательского клуба, совершенно случайно оказался у дверей конференц­зала, где проходило рутинное собрание московских писа­телей­коммунистов. Открыв дверь, он обнаружил множество людей, которые безуспешно имитировали интерес к словам человека, стоящего на трибуне.

Виктор сел на самый крайний стул в задних рядах и долго озирался, пытаясь понять, куда занес его этот «зеленый хмырь», с которым он не расставался с утра до самого вечера. Выяснив у ближайших соседей, что он находится на партийном собрании, Виктор долго размышлял над тем, с какой целью этот «зеленый злодей» занес его именно туда, где негативная энергия сгустилась до физически ощутимых вибраций? И вообще — какая связь между ним и людьми, сидящими в зале с миной скуки на потускневших лицах?

Именно в этот момент руководитель парторганизации — бывший чекист Виктор Николаевич Ильин громко и как­то обязывающе крикнул в зал:

— Кто хочет выступить?

«Зеленый искуситель», который за целый день подал Виктору очень много ценных советов, толкнул его в спину и сказал: «Иди на трибуну. Люди ждут от тебя правды».

Неожиданно для себя Турин поднял руку кверху и сказал:

— Я хочу.

Тяжелой походкой, напоминающей характерные движения матроса, ступающего по палубе качающегося сейнера, Витя прошел к трибуне и, чтобы не упасть, обнял ее двумя руками, как это он делал всегда, когда обнимал женщину с громадным бюстом. Вспомнив наставление «зеленого медиума», призывавшего говорить правду, и только правду, Витя сказал, обращаясь к своим товарищам по перу:

— На хрена вы здесь собрались? Посмотрите на свои скучающие рожи. Что вы насилуете себя, имитируя высокую коммунистическую сознательность? Ведь вы такие же простые люди, как и я. Вы любите водку, баб и Пушкина. Разве Пушкин был коммунистом? Никогда! Пушкин любил водку, баб и...

Тут Витя слегка замялся, не зная, что же поставить на третье место в реестре главных духовных приоритетов любимого классика. Однако «зеленый покровитель» не дал в обиду своего единомышленника, подсказав ему единственно правильное слово, которого ждали все писатели: «свобода».

— Да, водку, баб и свободу. Да здравствует свобода, товарищи!

Это было нечто! Народ падал со стульев и расползался по залу, умирая от хохота. Все призывы парторга прекратить «этот пошлый цирк» не доходили до сознания коммунистов, неожиданно почувствовавших себя абсолютно свободными. Виктор Турин той же интригующей походкой вышел из смрадного помещения партийного комитета, чтобы навсегда войти в историю протестного движения советских писателей.

На другой же день Виктору позвонили из издательства «Профиздат», где он исключительно ради заработка трудился в самой скучной редакции в мире, от одного названия которой хотелось тут же пойти в трактир и надраться в хлам: «Общественно­политическая литература для руководителей профсоюзных организаций и профсоюзных активистов». Главный редактор издательства сообщил, что он, Виктор Турин, уволен с работы по его же собственному желанию. Витя подивился мудрости руководства издательства, разгадавшего его тайное «собственное желание».

Свое увольнение он воспринял весьма философски, так как до прихода в литературу поменял десятки профессий — от слесаря и геолога до преподавателя русского языка в глухом тувинском селении на востоке Сибири. Он не боялся остаться без куска хлеба. Конечно, его сразу же перестали печатать, приклеив ярлык антисоветчика. Зато его популярность в среде московских писателей была поистине фантастической. Едва он входил в Нижний буфет Центрального дома литераторов, как сразу же к нему бросались десятки писателей, предлагавших ему выпивку и закуску. Каждому хотелось, чтобы и на его плечи лег свет славы, исходящей от человека, не побоявшегося бросить в лицо «руководящей и направляющей силы общества» слова правды. Между прочим, его поступок сразу же поделил писателей на два лагеря — тех, кто перестал здороваться с «антисоветчиком», и тех, кто не боялся при встрече пожать ему руку.

Два месяца после своего скандального выступления Виктор отлеживался в своей берлоге — однокомнатной малогабаритной квартирке на окраине столицы, где мы не раз сидели втроем, переместившись из мира пошлой реальности в мир высокой философии и поиска жизненных смыслов. Это была хорошая компания: Виктор, я и «зеленый гуру», который постоянно подсовывал нам для чтения очень умную книжку в стеклянной обложке, на этикетке которой значился бессмертный афоризм Уинстона Черчилля: «Нынешняя реальность — это бред, вызванный дефицитом алкоголя в крови у наших сограждан».

Уже перед самым Новым годом, придя в себя после своего знаменитого выступления, Виктор появился в моем кабинете. Усевшись в кресло, он долго сидел молча, погрузившись в мир своих невеселых размышлений. Я не мешал ему, поскольку легко мог представить направление этих мыслей.

— Егор, меня подвергли остракизму, — услышал я печальный голос «героя нашего времени». — Ты знаешь, что такое остракизм?

Интересно, подумал я, откуда, из каких исторических источников он выудил это забытое всеми слово?

— Разумеется, знаю, — сказал я. — Это когда человека изгоняют из родной страны, если он делается опасным для государства. Кстати, очень милосердный акт, придуманный отцами демократии — греками. В нашей стране таких просто расстреливают. В лучшем случае — сажают в тюрьму.

Турин молчал. Судя по его сосредоточенному виду, он явно примерялся к первому и второму варианту. Мне показалось, что оба они не устроили его.

— Ты хочешь сказать, что наша цивилизованная страна, строящая коммунизм — самое справедливое общество на земле, более жестокая, чем Древняя Греция, придумавшая остракизм?

— Несомненно.

Турин опять погрузился в размышления, сравнивая достоинства и недостатки двух цивилизаций — Древней Греции и Советского Союза.

— Я вынужден с тобой согласиться, — произнес он наконец и задал еще один вопрос, который, судя по блеску глаз, живо интересовал его. — А скажи, Егор, пустят меня в рай за то, что я размазал по стенке великую коммунистическую партию, которая отрицает существование Бога?

Ответить на этот вопрос было не так просто. Во­первых, я не знал, какая там шкала ценностей и как там, в небесной канцелярии, котируются подвиги такого рода. Во­вторых, меня смущало то, что сам подвиг был совершен в состоянии глубокого опьянения. Я не стал лукавить и сказал честно, как думал:

— Видишь ли, Витя, теоретически тебя могли бы пустить в рай по причине значимости твоего исторического поступка. Беда в том, что твое выступление было чистой импровизацией. Ты случайно напился, случайно оказался в парткоме московской писательской организации и случайно залез на трибуну. Это не был осознанный, продуманный, выношенный поступок, что резко обесценивает его значимость. Я думаю, что на том свете этот факт твоей биографии, конечно, зачтется, но попасть в рай — это очень сомнительно.

Мои слова о загробной жизни навели его на вполне практический земной вопрос:

— Я слышал, что в недрах нашего писательского департамента готовится список писателей­ветеранов — очередников на захоронение в самом престижном месте Москвы — на Новодевичьем кладбище. Как ты думаешь, у меня есть шансы...

Тут он сделал паузу, и у меня мелькнула мысль, что у моего друга «поехала крыша», если он надеется на престижное захоронение. Но он оказался психически здоров.

— ...шансы упокоиться где­нибудь на окраине матушки Москвы, без которой я не мыслю свою загробную жизнь? Или партийная власть запретит мое захоронение в пределах столицы, учитывая недавнее скандальное выступление, и отправит мое бренное тело куда­нибудь в Петушки или в места более удаленные?

В глазах сломленного человека была такая грусть, что у меня не было сомнений — он слабо верил в благородство партийной власти.

— Виктор, мне трудно судить, до каких пределов простирается партийная месть. Но я не исключаю и такой вариант.

Выслушав мое суждение, Виктор тяжело вздохнул и задал вопрос, который, судя по всему, мучил его с неменьшей силой:

— Скажи, Егор, я что — действительно опасен для нашего государства?

Я посмотрел на человека, сидящего передо мной в согбенной позе, придавленного тяжестью внезапно изменившихся жизненных обстоятельств. Типично русский писатель с душой ребенка и исковерканным сознанием, не способным понять выморочную политику государства, желающего в срочном порядке, в максимально короткие исторические сроки перекроить, перепахать, изменить в корне человеческую психологию, скла­дывавшуюся в течение многих тысячелетий.

Мне стало жалко Турина, так глупо подставившего себя под секиру идеологической гильотины. Я знал, что теперь ему придется испытать на собственной шкуре весь набор санкций, издевательств и унижений из широкого реестра партийной мести. Партия не могла простить ему наглой выходки, сделавшей посмешищем святая святых — партийные собрания, которые были самой массовой и самой эффективной формой политического принуждения народа.

— Витя, тебе придется смириться со своим новым положением, — сказал я. — Как литератор ты подписал себе смертный приговор. Никто не напечатает тебя в ближайшие десять лет. У коммунистической партии очень хорошая память на своих врагов. Конечно, ты не враг партии, и она это хорошо понимает. Тем более что твоя бессмертная речь, как сказано в официальном заявлении Секретариата Союза писателей СССР, была произнесена «в состоянии некоего умопомрачения». Беда в том, что общественный резонанс от твоей бессмертной речи получился слишком значительным. И если партия не накажет тебя и не умертвит как писателя, многим захочется повторить твой бессмертный подвиг. Надеюсь, ты это понимаешь?

Виктор сидел в кресле, опустив голову.

— А как же быть с моим творчеством? — задал он наивно­детский вопрос. — Я не могу не писать. Это образ моей жизни. Если я не буду писать, я умру. Может быть, мне сразу выброситься из окна, чтобы не мучиться?

Его слова как током пронзили меня. Я интуитивно, на уровне мистического предчувствия ощутил их пророческую сущность. Кто мог знать, что эти глупые, брошенные в сердцах слова о смерти обернутся трагической реальностью?

Он сидел передо мной — жалкий, беспомощный, не видящий просвета в темном туннеле жизни, где разом отключили все электричество. И тут во мне закипела дикая злость от одного вида человека, раздавленного мощным катком идеологической машины.

— А кто отнимает у тебя священное право творить? — заорал я, теряя самообладание. — Партия здесь бессильна. Пиши в стол, как это делает сегодня каждый второй писатель. Михаил Булгаков писал своего «Мастера» двадцать лет, не помышляя о публикации. Получилось великое произведение. Не оттого ли, что он не испытывал давления со стороны редактора и ориентировался не на временные ценности, а на вечные истины?

Виктор не ожидал от меня такой вспышки гнева. Он жадно ловил каждое мое слово, и в его глазах начали появляться огоньки надежды.

— Ты только вдумайся, Витя, какие горизонты открываются перед тобой! Ты вступаешь в новую, светлую полосу жизни. Отныне у тебя появляется великое преимущество перед всеми другими писателями: ты лишен необходимости соотносить написанное с мнением редактора. Ты не умрешь с голоду. За плечами у тебя двадцать рабочих профессий — от слесаря до сантехника. Ты можешь творить свободно! Вспомни, что ты сказал на знаменитом партийном собрании: «Да здравствует свобода!» Да тебе еще при жизни поставят памятник, как Пушкину, за то, что «в наш жестокий век восславил ты свободу и милость к падшим призывал»!

Витя встал, распрямился, сделал глубокий вдох и, почувствовав себя свободным, посмотрел на меня как бы сверху вниз, поскольку, в отличие от него, я еще не был свободен и вряд ли стану таковым в ближайшие двадцать лет.

— Старик, — сказал он торжественно, — ты занимаешься не своим делом. Тебе надо было быть священником. У тебя великий дар убеждения. Я поверил твоим словам. Ты убедил меня. Я — свободен!

Он широко расправил плечи и даже вскинул голову, чтобы отсюда, с высоты своей внезапно открывшейся свободы, глянуть на этот мир, оста­вшийся внизу и пребывающий во мраке своих заблуждений.

— По случаю выхода на свободу из тюрьмы прежней жизни я приглашаю тебя в Нижний буфет. Мы должны обмыть мою свободу и начало моей новой жизни. Спасибо тебе, мой друг, ты спас мою душу.

Мы спустились в Нижний буфет и оба предались сладостному ощущению свободы. Витя — уже состоявшейся, а я — своей будущей свободы, если совершу поступок, равный подвигу моего друга. Нас окружили коллеги, радуясь возможности пообщаться с Туриным, который громогласно провозгласил первый свой тост за священную свободу. Второй тост мне услышать не удалось. Подошла Тонечка Тюрина, секретарша первого сек­ретаря, и шепнула на ухо:

— Егор Александрович, вас разыскивает Верченко.

Я понял, что, посидев с опальным Туриным, я сделал первый шаг на пути к вожделенной свободе. И лишний раз подивился тому, как быстро работает разведка шефа.

Юрий Верченко пришел в Союз писателей СССР из отдела культуры ЦК КПСС и отвечал за идейное состояние умов советских писателей. Автор многих нашумевших детективных романов Юлиан Семенов, часто захаживавший в мой кабинет на рюмку коньяка, говорил мне, что на широких плечах Верченко незримо сверкают погоны генерала КГБ — самой мощной организации СССР. У меня не было повода усомниться в словах Юлиана, поскольку сам он не скрывал, что на его собственных плечах покоятся погоны полковника внешней разведки. Он был, пожалуй, единственным из писателей, кто был допущен к закрытым архивам КГБ и секретным документам Главного разведывательного управления СССР. Естественно, что это давало ему большое преимущество перед другими писателями, работавшими в теме политического детектива и не имевшими доступа к секретной информации.

Личность Верченко была для меня великой загадкой. Он являл собой ярчайший тип двуликого Януса. С одной стороны, это был удивительно добродушный, всегда улыбающийся человек, чья открытая, широкая улыбка и легкий румянец на круглых щеках буквально обволакивали и обезоруживали каждого, кто входил в громадный кабинет секретаря по организационным вопросам.

Но он буквально зверел, когда речь заходила о диссидентах и всякой прочей «мрази», мешающей движению страны к сияющим вершинам коммунизма. Их было очень мало — тех, кто видел, как мгновенно бледнеют от гнева пухлые щеки партийного чиновника, какой ненавистью наливаются его глаза, как преображается его лицо, теряя привычный румянец и добродушную улыбку, когда дело касалось потенциальных противников существующего строя, к которым он был беспощаден. При этом он был необыкновенно щедр, выбивая писателям всякого рода льготы — квартиры, дачи, машины, внеочередные издания книг. Он искренне любил это делать, и щедрость чиновника была естественным выражением его щедрой души.

Чисто по­человечески я относился к Верченко с большим уважением, поскольку эта щедрость и неформальное внимание к нуждам писателей шли вразрез с общими представлениями о партийных чиновниках. Он был для меня воплощением образа русского медведя. Громадный, флегматичный, необычайно толстый, он ходил, слегка косолапя, и при этом страдал одышкой, поскольку курил без перерывов и сидел в своем кабинете с утра до позднего вечера, не вылезая. Он был настоящим партийным функционером и боялся только одного: из ЦК КПСС последует звонок, а его не окажется на месте. Эта мысль была для него невыносима.

— Какого хрена ты пьешь с этим провокатором? — заорал Верченко, едва я вошел в его кабинет. — Ты — сотрудник секретариата! Какой пример ты показываешь остальным писателям? Мне доложили, что Турин постоянно бывает в твоем кабинете. Вас что, связывают общие интересы? Вы что, разрабатываете программу совместных действий по дальнейшему развалу партии?

Я выдержал атаку шефа абсолютно спокойно, поскольку ощущал за своей спиной шелест белоснежных крыльев будущей свободы. Я сказал, что Турин приходит ко мне не как к своему сообщнику по развалу партии, а как к официальному лицу — помощнику секретаря. У него масса жалоб по поводу того, что наш творческий союз неадекватно, по его мнению, отреагировал на его провальное выступление, придав ему политическую окраску. Теперь я вынужден выслушивать весь этот бред, так как из Союза писателей его пока еще никто не исключал и он имеет право высказать свои претензии к Союзу. Но если шеф желает насладиться общением с Туриным и в течение двух­трех часов выслушивать покаянные всхлипы опального писателя, то я с превеликим удовольствием направлю «провокатора» со всеми его жалобами и заморочками прямо к нему — идейному наставнику писателей.

Я знал, что Верченко больше всего боялся жалобщиков, и особенно старых писателей­коммунистов, которые отнимали у него массу драгоценного времени и которых нельзя было, по соображениям партийной этики, послать прямым текстом куда подальше. Своими жалобами они выматывали у него всю душу. Как только я пришел на работу в секретариат, он первым делом распорядился, чтобы всех этих, как он выражался, «мытарей» посылали именно ко мне.

— Ну, хорошо, — сказал шеф примирительно, представив на минуту, что ему действительно придется общаться с «провокатором» Туриным. — А что он хочет конкретно?

— Если конкретно — он хочет уйти из жизни. Он намерен выброситься из окна, написав предсмертную записку, в которой хочет обвинить в своей смерти руководство Союза писателей СССР, которое отнеслось к нему крайне несправедливо.

Шеф побледнел и долго не мог вымолвить ни слова. Я представил, какие мысли пронеслись в голове крупного партийного чиновника — ставленника ЦК КПСС, отвечавшего за состояние умов советских писателей. Если по его вине писатель выбросится из окна — это конец партийной карьере. А поскольку у шефа не было за спиной ни одной из тех двадцати профессий, которыми владел Турин, судьба его вырисовывалась весьма печально. Кому нужен человек с дипломом Высшей партийной школы? Таких — тысячи.

Шеф подозрительно посмотрел на меня, выискивая на моем лице признаки лжесвидетельства. Не обнаружив таковых, он все­таки решил подстраховаться:

— Ладно, ступай вниз, отговори Турина от этой дурацкой мысли. И запомни: если что — ты несешь персональную ответственность перед партией за жизнь этого «провокатора». Понял?

Через две недели Турин снова появился в моем кабинете.

— Я не могу написать ни строчки, — сказал он печально. — У меня нет мужества пересилить мысль, что меня никогда не будут печатать и что я пишу в пустоту. На меня давит одиночество. Я думаю, что гораздо проще уйти из жизни, чем ощущать свое бессилие.

Я вспомнил слова шефа о персональной ответственности за жизнь «провокатора». Конечно, я не верил, что христианин и мужественный человек Виктор Турин способен расстаться с жизнью из­за каких­то разногласий с партией, цену которой он прекрасно знал. Мне было просто жаль этого талантливого писателя, надолго выбитого из колеи привычной жизни.

— У тебя в доме есть какая­то живность? — спросил я.

— Есть.

— Кто?

— Тараканы. Но у меня с ними хорошие отношения. Мы понимаем друг друга.

— Я имею в виду живность, спасающую от одиночества: собаку, кошку, попугая.

— Я не люблю ни кошек, ни собак. Вся моя жизнь, начиная с раннего детства, прошла на колесах. Не было времени привыкнуть к братьям нашим меньшим. В основном я общался с лошадьми и алкоголиками. А что касается попугаев, то их картавый язык повергает меня в уныние.

— Картавый язык — это не повод для уныния. Вспомни хотя бы Ленина.

— А что Ленин? Кстати, он первым подал идею о создании «гулагов», которую блестяще реализовал кавказский горец Сталин.

— Хорошо. Оставим эту тему. Скажи, а кого бы ты хотел иметь из животных, кто скрасил бы твое одиночество?

Виктор задумался.

— Я всегда мечтал приручить хищную птицу — сокола или ястреба. У моей матушки в Подмосковье есть большой, просторный сарай. В молодые годы я установил на сарае большую клетку и содержал там голубей. Это были лучшие годы моей жизни. Сейчас там никого нет. Я мог бы поместить туда сокола. Я знаю, как приручить его.

И тут меня словно молния пронзила мысль о ветеринаре, к которому я возил на лечение своего любимого кота Бонифация. Он наловил блох во время своих похождений по соседним дворам и очень страдал от этих маленьких кусачих бестий. Ветеринар жил возле Павелецкого вокзала, в старом доме довоенной постройки. Он провел меня в просторную комнату, заставленную до самого потолка разного рода клетями, стеклянными ящиками, картонными коробками, где что­то пищало, квакало, царапало и шипело. В самом углу, на жердочке сидел, понурившись, настоящий горный орел. В его глазах не было ничего, кроме смертельной тоски и полного безразличия к жизни. На мой вопрос, как здесь оказался горный орел, ветеринар ответил с глубокой печалью:

— Год назад его принес на лечение один человек. Принес и пропал. С той поры орел живет у меня на балконе в большой картонной коробке, которую я утеплил, чтобы птица зимой не замерзла.

Он посмотрел на орла, который сидел в углу, уставившись в одну точку.

— Я выпустил бы орла на волю, — сказал целитель, — да он погибнет. Крылья у него ослабли. А главное — он смирился со своей участью. У него нет воли изменить свою судьбу.

Я вспомнил слова ветеринара, и передо мной сразу же возник образ человека, потерявшего волю к жизни.

— Послушай, Виктор, а ты не хочешь приручить орла?

Витя недоверчиво посмотрел на меня:

— Живого?

— А какого же? Конечно, живого. Настоящего горного орла. Он живет у моего знакомого ветеринара на балконе, в большом картонном коробе. Крылья у орла ослабли, поскольку он давно не летает. У тебя есть загородный дом и большой сарай. Ты можешь научить орла заново летать.

В глазах Виктора появился живейший интерес.

— Вдумайся, — продолжал я, — какая могучая и благородная цель — выучить орла летать и отпустить его на свободу!

Виктор сел в кресло, чтобы обдумать мое предложение. Судя по всему, благородная идея воспламенила его.

— Я согласен, — сказал он решительно.

Мы сели в его старенький «москвич» и поехали в район Павелецкого вокзала, где обретался ветеринар, который избавил от блох моего кота Бонифация. Когда ветеринар узнал о цели нашего прихода, он потерял разум от радости. Еще бы! Теперь не надо было ни кормить птицу, ни убирать за ней, а главное — не испытывать нравственных мук от одной мысли, что ты загубил жизнь короля горных вершин.

Ветеринар дал Турину всю необходимую информацию по содержанию орла, о характере и привычках экзотической птицы и способах восстановить ее ослабевшие крылья. Мы с великим трудом засунули на заднее сиденье «москвича» громадную картонную коробку, где сидел притихший орел, и Виктор Турин выехал из Москвы в сторону подмосковного поселка Стешино, чтобы начать новую, осмысленную жизнь...

 

Прошло четыре долгих зимних месяца, и наконец наступил апрель. Солнце растопило сугробы на улицах Москвы, и сквозь черную густую массу оттаявшей почвы начали пробиваться первые зеленые всходы будущей травы. Это был символ преображения жизни и обещания новых надежд на счастье.

Все это время от Виктора не было никаких вестей, и я уже начал всерьез беспокоиться о судьбе опального писателя. Но однажды утром в моем кабинете, пронизанном острыми лучами весеннего солнца, раздался телефонный звонок, который донес до меня радостный голос счастливого человека.

— Егор, я научил его летать! — кричал в трубку Виктор Турин. — Через две недели жди меня в Москве вместе с Персеем.

— А кто такой Персей? Это твой друг из Греции?

— Нет, — рассмеялся Виктор. — Так зовут орла, которого ты мне подарил.

В полдень во двор Союза писателей въехал кирпичного цвета «москвич». На тонкой железной трубе, приваренной к крыше автомобиля, гордо восседал громадный орел. Одна из его лап была привязана к железной трубе. Веревка, словно символическая пуповина, соединяла живое существо с грудой безжизненного металлолома.

Пока орел грелся на солнце, Виктор подробно описал мне всю историю приобщения орла к счастью полета. Первым делом он оставил мос­ковскую квартиру и, к великой радости своей матушки, переселился жить в Стешино. В просторном деревенском доме он отвел орлу чуть ли не половину комнаты и обнес его новое жилище тонкой веревочной сеткой. Пространство, отведенное орлу, было столь велико, что позволяло ему свободно взмахивать крыльями. Будто почувствовав намерение своего хозяина, он через каждые пять–десять минут начинал усиленно махать крыльями, тренируя их для возможного полета. Виктор подбадривал своего питомца и каждый раз поощрял его тренировки, угощая маленькими кусочками мяса.

Какая разительная перемена произошла в поведении орла! Первые дни он угрюмо сидел в углу, переживал свои неудачные попытки оторваться от земли и даже отказывался от пищи. Но постоянные тренировки и упорство хозяина меняли его настроение. Он почувствовал, что крылья его крепнут, и вера стала возвращаться к нему.

Виктор понял, что пора заняться делом. Он приварил к крыше своего «москвича» тонкую трубу, привязал к лапе орла веревку длиной в один метр, на случай, если он вдруг взлетит, и приучил его сидеть на этой трубе. Когда орел привык к своему высокому положению на крыше автомобиля, Виктор выехал на деревенскую дорогу и набрал скорость. Упругая волна встречного ветра ударила орла в грудь, напомнив ему о снежных вершинах кавказских гор и о тех, забытых им ощущениях, когда он, молодой орел, взмывал вверх, задыхаясь от счастья, и смотрел с высоты своего полета на жалкую землю, оставшуюся далеко внизу.

Почувствовав мощное сопротивление ветра, обтекающего его ослабевшее тело, орел невольно раскрыл широкие крылья и сделал попытку взлететь. Но — увы! Крылья орла забыли свое главное предназначение. Но самое страшное состояло в другом — он никак не мог побороть в себе страх, не мог разжать острые когти, вцепившиеся мертвой хваткой в тонкую трубу. За долгие годы одиночного сидения в картонной коробке орел не просто утратил способность летать — он утратил веру, что когда­нибудь увидит землю с высоты.

Изо дня в день Виктор возил орла на крыше автомобиля, тренируя его ослабевшие крылья. Каждое утро он выезжал на укатанную деревенскую дорогу, набирал скорость и, высунувшись из окна кабины, подбадривал своего любимца, который сидел на тонкой трубе, подставив встречному ветру широко распахнутые крылья. Однако взлететь не решался. Страх прижимал еще не окрепшее тело орла к фыркающему железному коню, противно пахнущему бензином и машинным маслом.

Прошли три долгих месяца зимы, и наконец настала весна. В один из дней Виктор, как обычно, выехал на укатанную деревенскую дорогу и набрал приличную скорость. Высунувшись из окна автомобиля, он с удивлением увидел, что орел вытянул шею и пристально смот­рит куда­то вверх. Виктор глянул на небо и ахнул. Высоко­высоко в синем небе летел косяк уток, возвращавшихся из теплых стран на родную землю.

Словно почувствовав состояние орла, Виктор крикнул во все горло:

— Ну, давай, лети! Лети, Персей! Небо ждет тебя!

И произошло чудо! Персей легко взмахнул крепкими, набравшими силу темно­коричневыми крыльями, разъял онемевшие когти, сжимавшие железную трубу, и взмыл над машиной. Мощный поток встречного ветра надежно удерживал орла в воздухе, позволяя ему лететь, не прилагая к этому никаких усилий. Персей парил в воздухе на той вы­соте, которую позволяла ему веревка, привязанная к его лапе. Виктор ви­дел, как Персей во время полета поворачивает голову из стороны в сторону, оглядывая проплывающие мимо поля. Почувствовав снижение скорости, орел плавно опустился на трубу, приваренную к крыше автомобиля.

Когда Виктор выскочил из машины и подбежал к орлу, тот посмотрел на своего спасителя абсолютно человеческим взглядом. Виктор прочитал в его глазах выражение великой, несказанной благодарности. Потом Персей гордо поднял кверху голову и оглядел поля, которые только что были под его крыльями. Это был взгляд победителя. Он обрел счастье полета!

— Старик, ты не поверишь, — говорил Виктор. — Я прыгал от радости, хохотал, как мальчишка. Персей с недоумением смотрел на меня, прыгающего от радости и потерявшего голову от счастья. Дурашка, он не понимал причину моего сумасшествия.

Конечно, подумал я, откуда было знать Персею, что благодаря ему, горному орлу, чудом оказавшемуся в картонной коробке на балконе у московского ветеринара, сам человек тоже обрел крылья. Для Виктора первый полет орла был как бы воплощением собственной мечты о свободе.

Я разделял радость Виктора на равных. Одному мне было известно, что значил полет горного орла для писателя, потерявшего из виду горные вершины жизни.

— А почему ты назвал его Персеем? Не было имени попроще?

— Чудак, — засмеялся Виктор. — Это самое подходящее для него имя. Персей — древнегреческий герой, победивший Медузу Горгону и освободивший народ от тирании чудовища. Орел освободил меня от Горгоны тоски и бессмысленности жизни. Понимаешь?

Я все понял. Это действительно было самое подходящее имя для небесной птицы.

— Скажи, Виктор, а ты не боишься, что в один из дней Персей разгрызет своим стальным клювом эту веревку, покинет Москву и улетит в сторону Кавказа?

— А я для этого и тренирую его, — весело сказал Виктор. — Как только он окрепнет, я отпущу его на свободу. Я думаю, что к осени он окрепнет.

Он произнес эти слова твердо, без тени сожаления по поводу возможной потери.

— А ты не допускаешь мысли, — спросил я, — что он никуда не улетит и навсегда останется с тобой?

Витя ответил не сразу. Видимо, мой вопрос совпал с его глубинными надеждами.

— Это было бы слишком большим счастьем, — сказал он тихим голосом. — Опыт моей жизни приучил меня к правилу: как только появляется надежда на счастье, тут же приходит беда.

Он горько усмехнулся.

Пока я выслушивал историю первого полета Персея, орел с гордым видом восседал на крыше «москвича» в самом центре писательского дворика. Сотрудники департамента окружили машину. Восторгам и восклицаниям не было конца. Персей без всякого интереса и даже с некоторой жалостью взирал на окруживших его двуногих существ.

Виктор открыл дверцу автомобиля и пригласил меня в салон машины. Он попросил собравшихся освободить дорожку, которая опоясывала памятник Льву Толстому, стоявшему в самой середине двора. Машина стала кружить вокруг памятника, набирая скорость. Когда встречный ветер набрал силу, орел гордо расправил крылья и стал парить в воздухе, опасливо поглядывая в сторону мрачного бородатого человека, неподвижно сидящего в бронзовом кресле. Все сотрудники Союза писателей высыпали во двор, чтобы лицезреть орла, торжественно летящего над крышей старенького автомобиля. Виктор притормозил машину, встречный поток воздуха ослабел, и орел плавно опустился на трубу.

— Поедем прокатимся по Москве, — предложил Виктор. — Пусть орел посмотрит столицу.

Мы выехали из ворот писательского дворика, повернули на Садовое кольцо и двинулись в сторону площади Маяковского. Когда «москвич» набрал скорость, орел расправил крылья, взмыл вверх и горделиво полетел над нашей головой. Завидев мост, Виктор притормозил машину, и Персей плавно опустился на свое насиженное место. Выехав из­под моста, Виктор снова набрал скорость, и орел взмыл в воздух.

Водители высовывались из своих автомобилей, махали руками, кричали, приветствуя орла, гордо летящего над потоком движущихся машин. На лице у Виктора цвела улыбка, которую я не видел у него за все годы нашего знакомства. Это было настоящее счастье.

Откуда ни возьмись, рядом с нами возникла машина ГАИ. Молодой красномордый инспектор высунулся из кабины «Волги» и рявкнул в динамик:

— Водитель! Остановите машину!

Грозный окрик гаишника, усиленный мощным динамиком, оглушил орла. Он испуганно дернулся в сторону от машины гаишника, резко натянувшаяся веревка бросила орла вниз, он перевернулся через голову и рухнул под колеса идущей рядом машины...

Когда Виктор прижал «москвич» к обочине дороги, тело орла бессильно болталось на конце веревки. Мы попытались оживить птицу, расправили ей крылья, но безуспешно. Орел был мертв.

Красномордый гаишник подскочил к нам и стал орать, что мы нарушили правила дорожного движения.

— Покажите мне, — твердо сказал я, пытаясь унять ярость, закипавшую во мне, — где в ваших правилах написано, что орлам запрещено сопровождать движущуюся машину! Вам известно, что данный эксперимент проводится по специальному разрешению Комитета государственной безопасности? Теперь вам придется оплатить из собственного кармана стоимость этой хищной птицы, которая погибла по вашей вине. Этот орел специально готовился для сопровождения машины генерального секретаря ЦК КПСС товарища Брежнева.

Лицо гаишника сменило красную краску на бледно­зеленую.

— Извините, — с трудом выдавил он из себя, — но нам никто не сообщил об этом эксперименте. Я сейчас же доложу своему начальству о произошедшем инциденте.

Гаишник бросился к своей машине и рванул прочь от злосчастного места.

Виктор довез меня до Союза писателей. Тело Персея лежало на заднем сиденье машины.

— Может быть, я поеду с тобой? — спросил я.

— Нет, не надо, — тихо ответил Виктор.

Я никогда не видел Виктора таким страдающим. Печать обреченности легла на его худощавое, скуластое лицо. Я невольно вспомнил рассказ Михаила Лермонтова «Фаталист», в котором русский офицер увидел на лице своего сослуживца мистические знаки неминуемой смерти. Что­то похожее почувствовал и я, глядя в потемневшие глаза Виктора.

Прощаясь со мной, он произнес слова, которые на всю жизнь остались в моей душе.

— В Библии сказано, что Бог наказывает тех, кого Он любит, — едва слышно промолвил он. — Это сущая правда. Бог наказывает тех, кого Он любит, чтобы узнать, каков предел терпения у тех, кого Он наказывает. Его любовь к России беспредельна, а запас терпения у русского народа неисчерпаем. Россия обречена на вечные страдания. Легко ли жить в такой стране?

Он сделал слабую попытку улыбнуться, но губы не слушались его.

Вечером, придя домой, я несколько раз пытался дозвониться до Виктора, но он не отвечал. Я долго не мог заснуть. Тяжелое предчувствие давило грудь.

Утром раздался телефонный звонок. Звонил шеф.

— Мне только что сообщили из милиции, что ночью Виктор Турин выбросился из окна. Поезжай в милицию, узнай подробности. Спроси, не было ли предсмертной записки.

В милиции подтвердили, что это самоубийство. Причину установить было просто: на столе стояли три пустые бутылки водки, выпитые за один вечер. Смертельная доза. А полет с девятого этажа не давал никаких шансов на спасение.

Мне показали записку. Почерк выдавал степень запредельного опьянения автора прощального послания:

«Егор, я похоронил Персея в нашем сквере, в двух шагах от той лавочки, где мы с тобой часто философствовали по вечерам. Я никогда не предполагал, сколько сладости заключено в этом коротком слове — “смерть”. Оно обещает абсолютную свободу. В моем уходе из жизни никого не винить».

Иногда я просыпаюсь среди ночи, гляжу в окно, за которым расстилается звездное небо, и стараюсь доискаться, что же хотел испытать типичный советский писатель Виктор Турин перед своим уходом в вечность.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0