Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Циньен

Александр Юрьевич Сегень родился в Москве в 1959 году. Выпускник Литературного института им. А.М. Горького, а с 1998 года — преподаватель этого знаменитого вуза.
Автор романов, по­вестей, рассказов, статей, кино­сценариев. Лауреат премии Московского правительства, Бунинской, Булгаковской, Патриаршей и многих дру­гих литературных премий. С 1994 года — постоянный автор журнала «Москва».

 — Вечной любви, господа, не бывает! Поэтому и пить за нее я не намерен, увольте, — говорил, выходя на палубу большого парохода «Речная красавица», совсем еще молодой русский офицер Самсонов, явно считающий себя хорошо пожившим и все познавшим человеком. Обращался он со своей речью к трем другим русским офицерам, так же, как и он, одетым в штатское платье — пиджаки, брюки, сорочки, галстуки, шляпы. И лишь выправка легко выдавала во всех этих людях военную косточку. Все они были изрядно навеселе, и пьянее других Самсонов, которого заметно пошатывало.

Шесть лет назад в Петрограде, тогда еще Петербурге, он окончил Михайловское артиллерийское училище и первым делом познал горечь отступления из Брест-Литовска, потом безуспешную Барановичскую операцию, получил ранение, валялся в госпиталях, рвался снова на фронт, но драться вскоре пришлось уже не с немцами, а со своими. Шел с Корниловым на Петроград, после победы большевиков осенью 1917 года отказался выступить на защиту Временного правительства, бежал в Гельсингфорс, вступил в армию Юденича, кормил вшей в эстонских бараках, а после неудачного нового похода на Петроград решил искать военного счастья за Уралом и попал к Колчаку в то самое время, когда того уже били и гнали в глубь Сибири. Принял участие в Сибирском Ледяном походе, оставившем на его щеках темные следы обморожений, а после гибели Колчака вместе с остатками его армии отступал до самой Маньчжурии.

И вот теперь он плыл по главной китайской реке на пароходе и, пьяный, рассуждал о природе любви:

— Имел, господа, практические занятия. Сначала мы горим и пылаем, кричим, что наконец-то идеал найден, но... месяц, другой, от силы третий — и мы уже зеваем и шепчем себе под нос: «Черт бы побрал эту любовь!» Далее — пошлое однообразие очередного расставания, слезы, слюни... Короче, так.

Четверо китайцев разного возраста, также одетых в европейские костюмы, недорогие, но опрятные, разных оттенков серого, с неприязнью покосились на пьяных русских, но пока ничего про них не сказали, охваченные лирическим настроением, вызванным красотами природы, распахнувшимися перед ними в это прекрасное июльское утро.

«Речная красавица» своей белоснежной грудью величественно рассекала волны реки Янцзы в ее широком течении на полпути между Нанкином и Шанхаем. И что там какие-то пьяные русские иммигранты — слишком большая честь обращать на них свое внимание, устремленное к возвышенному. Дул ветер, по реке ребрами бежали волны.

Самый старший, сорокапятилетний Хэ Шухэн, выделялся среди своих товарищей пышными усами, и прозвище у него было Усатый. Он изображал из себя солидного профессора, при котором путешествовали ассистент и двое студентов, один младшего курса, другой — самого старшего.

— Стихотворец! Прочти что-нибудь из своих стихов под стать мгновению, — обратился Усатый к «ассистенту», который давно уже слыл хорошим поэтом.

Двадцатисемилетний сочинитель выделялся среди своих спутников гордой осанкой и высоким ростом — под метр восемьдесят, тогда как другие были чуть выше метра семидесяти. Его звали Мао Цзэдун, что означало — «тот, кто облагодетельствует Восток», а если совсем чуть-чуть изменить иероглиф «дун», то будет не «Восток», а более глобально — «всех живущих».

Выпрямившись во весь рост, Мао в свойственной ему поющей манере прочитал-пропел одно из лучших своих стихотворений:

Хоть ветер дует, и волны пошли,

Сень сада на суше меня не влечет...

Конфуций сказал: все в мире течет,

Как струи реки этой вечно текли.

— Красиво! — восхитился Ронг, по фамилии Мяо и по прозвищу Тигренок, что по-китайски — Сяо Лаоху. — Только я бы по-другому сочинил: «чтоб струи любви в жизни вечно текли».

Мин Ли, знаток Конфуция и носящий среди товарищей прозвище Конфуций, хлопнул Ронга по плечу:

— Что ты понимаешь в стихах, малыш!

Мин был на целых два года старше Тигренка. Тому двадцать один, этому двадцать три.

— Нет, он прав, так тоже хорошо. Струи любви... — защитил Мяо Ронга поэт.

— Тоскуешь по своей Зорюшке? — спросил поэта Усатый.

— Закончим наши дела в Шанхае, с нетерпением полечу к ней, — решительно ответил Мао.

— А как же твоя первая, законная жена? — спросил Мин.

— Не говори мне о Ло! — поморщился Мао, с отвращением вспоминая, как, когда ему исполнилось четырнадцать лет, отец решил женить его на троюродной сестре по имени Ло Игу. В день свадьбы жених попросту сбежал из родного дома и полгода жил в Шаошани у одного своего знакомого студента. — Я никогда не любил ее. Родители заставили. Конечно, многие скажут, что сейчас, после смерти отца и матери, я обязан уважать их волю... Но теперь не те времена, чтобы жить с нелюбимой ради уважения к усопшим родителям!

— Хочешь сказать, любовь выше, чем уважение к отцу и матери? — спросил Ронг.

— Любовь выше всего, выше неба, — ответил поэт и, задумавшись, добавил: — Или она и есть небо.

Тем временем четверых русских, стоящих неподалеку от четырех китайцев, тоже охватила волна лирики.

— Чем вам не Волга, господа! — воскликнул пьяный Самсонов.

Двадцатисемилетний Арнольд Гроссе, племянник Виктора Федоровича Гроссе — генерального консула Российской империи в Шанхае, самый трезвый из всех четверых, красивым голосом пропел:

— Волга, Волга, мать родная, Волга русская река...

— Штабс-капитан Гроссе, а то же самое по-немецки можете? — спросил его тридцатипятилетний полковник Борис Трубецкой, приходившийся Арнольду троюродным братом. В своей компании он выглядел наиболее подтянуто, чисто выбрит, причесан. Изящно посеребренные виски придавали его внешнему лоску особый шик.

— Да запросто! — ответил штабс-капитан и не менее красиво пропел: — Wolga, Wolga, Mutter Wolga, Wolga — unsere russischen Fluss...[1]

— Вот ведь этот наш русский фольклор, — поморщился Трубецкой. — Самая любимая в народе песня — и о ком, господа? О лютом разбойнике Стеньке Разине, который, по существу, был пират, убийца, грабитель. Астраханского епископа живьем сжег, когда тот отказался признать в нем царя. Хорошо ли это? Не говорит ли это о том, что народ наш в душе своей тоже разбойник, убийца и грабитель?

— Конечно, говорит! — согласился Самсонов. — Возьмите хоть меня, к примеру. Я чистой воды разбойник и плут. и ни от кого не скрываю, что я такой.

— И что, вы княжну тоже бы? — спросил Гроссе.

— Запросто! Где там княжна? Эй! Подайте княжну! — Самсонов стал оглядываться, будто в поисках официанта, призванного принести ему персидскую красавицу на подносе. — Не видала такого подарка эта желтая река.

— Нет, княжну жалко, — сухо засмеялся Трубецкой. — Она, поди, была хорошенькая. А этот варвар...

Все как-то разом приутихли, глядя на проплывающие мимо берега с муравейниками бедных селений, с многочисленными джонками, прилепленными к прибрежьям, а поручик Лопаткин, самый из всех грустный, промолвил:

— Волга! Никогда нам ее не видать больше!

В отличие от Трубецкого и Гроссе, он не блистал происхождением. Здесь, в Китае, его ждало, скорее всего, скудное существование, а тоска по потерянной родине сверлила Лопаткина, как проникающее ранение.

— Да и черт с ней! Чем вам Янцзы хуже? — хлопнул его по плечу Трубецкой.

— Тем, что она — Янцзы, — ответил поручик.

Все посмотрели на него, вздохнули, а Самсонов крикнул, будто ему чем-то острым ткнули под ребра:

— Довольно! Пойдемте еще кутить, господа! Я трезвею, а это уже полное свинство.

Четверо китайцев поморщились, глядя на шумную компанию иностранцев. В последнее время в Поднебесной все чаще можно было встретить выходцев из России, грустных, потерянных, злых и чаще всего — нетрезвых.

— Эти русские офицеры уже в Нанкине сели на пароход пьяными, — с укором произнес Мао.

— Как ты определил, что они офицеры? — спросил Тигренок.

— По выправке видно. И по поведению, — ответил поэт, всегда все точно подмечающий.

— Скоро их много будет у нас в Китае, — проворчал Усатый Хэ. — Ленин разгромил контрреволюцию по всей России. Остался последний оплот во Владивостоке.

— Но и там им долго не продержаться. Такие вот, как эти, ездят по всему Китаю, убеждают в необходимости противостоять Советской России. Только все напрасно. Их дни сочтены, — произнес свой приговор Мао.

Русские офицеры собрались было уходить, как вдруг все тот же Самсонов притормозил:

— Постойте, господа! Гляньте-ка вон на того китаёза! — Он кивнул в сторону Усатого Хэ. — Сдается мне, я видел его среди краснопузой сволочи в боях под Читой.

— Самсонов, как ты можешь отличить одного китайца от другого? — спросил Лопаткин. — Они же все на одно лицо.

— Они, между прочим, о нас такого же мнения, — усмехнулся Трубецкой.

— А мне лично плевать на их мнение, — заявил Самсонов. — Не пойти ли посчитать зубки вон той подозрительной роте?

— Еще чего не хватало! Вам бы, подпоручик, не мешало проспаться. Завтра прибываем в Шанхай, — строго пресек полковник возможные действия драчуна.

— Нет-нет, господа! Сначала нарезаться, а уж потом проспаться, — ответил Самсонов и, уходя с палубы парохода следом за своими спутниками, с затяжной ненавистью посмотрел на Усатого: вот только рыпнись, и я из тебя отбивную сделаю, а потом — как ту княжну.

Вскоре он уже сидел за столиком и, произнеся очередной тост за Россию, ревел:

— Выпьем чарку удалую за помин ее души!


* * *

Вечером того же дня обе компании оказались на корме «Речной красавицы», за столиками ресторана под открытым небом. Пламенел закат, приятный ветерок обдувал лица. Не совсем молодая, но все еще сказочно красивая певица в черном вечернем платье с блестками и с перьями фазана в смоляной высокой прическе пела песню, какие были в моде в Шанхае в начале ХХ века, — некое смешение китайского и европейского эстрадного пения. Ей подыгрывал небольшой оркестр из четырех исполнителей — пианино, янцинь, баньху и флейта.

На корме расположились шесть столиков. За одним Мао, Хэ и Мин распивали одну на всех бутылку легкого винца. За другим, уставленным бутылками и закусками, восседали важные Трубецкой и Гроссе, грустный Лопаткин и буйный Самсонов, успевший за сегодня дважды нарезаться, дважды проспаться и теперь снова напивающийся. За третьим столиком расположились две испуганного вида молодые француженки, пришпиленные к своим чашечкам кофе. Тигренок Мяо подсел к ним и ненавязчиво охмурял обеих. Один столик пустовал, а еще за двумя столиками сидели мужчины-китайцы в европейских костюмах. Они с особенным трепетом слушали красивую и грустную песню Лули. В отличие от мнимого профессора, на лице у которого сидело явное недовольство.

— На каком языке она поет? — спросил Усатый Хэ гневно.

— Разве не на китайском? — удивился Мин, в отличие от своего старшего товарища, слушающий певицу с нескрываемым восторгом.

— А по-моему, ее китайский как-то не по-китайски звучит, — возразил Усатый.

— Есть такое ощущение, — кивнул поэт Мао. — Выслуживаются перед европейцами, скоро вообще по-английски да по-французски петь станут. Хотя нельзя не признать, поет очень красиво.

— По-моему, так очень и очень! — воскликнул Мин.

— А эти опять нажираются! — перевел Хэ свое недовольство на русских. — Свиньи!

Иммигранты пили, давно уже забыв про тосты и что надо чокаться. При этом Трубецкой пребывал отчего-то в прекрасном расположении духа, на лице у Гроссе играла ирония, Лопаткин изнывал от тоски, а Самсонов — от злости, толкавшей его под локоть: ну когда же драка?!

— Я не понимаю, это народная песня или какая? — спросил он, слушая дивную певицу.

— По-моему, просто красиво поет, а до остального мне нет дела, — сказал Трубецкой.

— По-моему, полковник, вам вообще ни до чего нет дела, — мрачно промолвил Лопаткин. — Россия летит в тартарары, а вы находите удовольствие, слушая эту...

— Эту китайскую красавицу, — зло и весело сказал Трубецкой. — Что мне за дело до России, если ей до меня нет дела? Если она вышвырнула меня? Я обожал свое Отечество, был как никто предан ему, а оно... Начните жизнь сначала, господа белогвардейцы. Была жизнь русская, теперь будет китайская. Чем плохо?

— Конечно, когда у некоторых денег куры не клюют! — хмыкнул Самсонов.

— Подпоручик! Не стыдно? — пристыдил его Арнольд.

— А чего мне стыдиться? Что у меня нет таких деньжищ, как у вас? Да еще не даете мне кулаки почесать об эти азиатские морды!..

— Янцзы... — Лопаткин опрокинул очередной стаканчик. — Головой бы в эту Янцзы...

— И найти в ней концзы, — засмеялся Трубецкой.

— Подумаешь, жена нашла себе большевичка! Не горюй, Лопаткин! — Гроссе хлопнул поручика по плечу. — Мы тебе китаяночку найдем. Хочешь, с этой певичкой договоримся?

— Ну уж нет! — возмутился полковник. — На нее я глаз положил. Вам же не нравится, как она поет, а мне так очень по душе. — И Трубецкой послал певице воздушный поцелуй.

Певица из вежливости ответила ему улыбкой, но ее глаз черным агатом сверкал в сторону молодого красавчика, непринужденно щебетавшего с француженками на их родном языке. Закончив грустную песню, певица выслушала аплодисменты и запела легкую и задиристую, о том, как молодой англичанин хочет соблазнить юную китаянку, но сам попадется в ее сети, ничего не получит, уедет в свою Англию и будет долго с тоской вспоминать ту, в которую влюбился в далеком Китае.

— Как хорошо поет эта женщина, — восхитилась одна из француженок.

— Ее зовут Лули, — сказал Ронг.

— А что означает это имя?

— Оно переводится как «влажный жасмин».

— Очень красиво! Влажный жасмин... Откуда вы так хорошо знаете французский?

— Я вырос в Париже. Мой отец — владелец ресторана на Монмартре.

— Вот как? А мы из Марселя... А на какой улице ваш ресторан?

— Прямо возле площади Тертр. Там, где недавно построили огромный собор.

— Сакре-Кёр?

— Совершенно верно. И после пресного причастия прихожане спешат в ресторан моего папаши поесть чего-нибудь повкуснее.

Француженки, будучи явно не из тех, кто рьяно причащается, весело рассмеялись. Тигренок тем временем незаметно от них подмигнул певице. Та мгновенно откликнулась юноше ласковой улыбкой.

В это время Мао, Хэ и Мин все вместе посмотрели на Ронга.

— Похоже, наш парижанин готов охмурить этих французских дурочек, — сказал Мао.

— И певичку в придачу, — недовольно проворчал Хэ.

— Да уж, малыш пользуется успехом у женщин, — с нескрываемой завистью произнес Мин.

— Завидуешь? — засмеялся Мао.

— Вовсе нет. Думаю, Ронг поделится со мной одной из двух.

— Ну и нравы! — возмутился Хэ.

— Да ладно тебе, Усатый! Будто сам в юности не был таким, — весело похлопал его по плечу поэт.

— Я? Ну уж нет...

Мао толкнул его под бок:

— Не ври, Хэ! Признавайся, бегал за каждой юбкой?

Хэ пуще прежнего рассердился, раздул свои пышные усы, но вдруг — рассмеялся:

— Еще бы не бегать! По молодости-то! На то она и молодость.

— Надо бы еще чего-нибудь заказать. Усатый Хэ, не жадничай! — сказал Мао. — Ведь ты же у нас богатый профессор! Мы не должны вызывать подозрений. Давай заказывай!

— На этой корме я кормчий. Когда ты будешь кормчим, тогда и приказывай.

За русским столиком Лопаткину стало совсем худо.

— Тошно мне, господа! Пойду пройдусь...

Он встал, медленно покинул корму парохода, побрел вдоль бортика. Музыка и пение стали удаляться от него, потом где-то вдалеке снова раздались рукоплескания. Он остановился и с тоской смотрел, как впереди парохода гаснет прощальный луч китайского заката.

— Волга... Янцзы... Пропади все пропадом!

Усатый не сильно расщедрился, заказал всего лишь еще полбутылки вина и вскоре уже расплачивался с официантом. Мао, Мин и Хэ покидали ресторанчик, бросая смешливые взгляды на Ронга, который продолжал развлекать своей болтовней глупеньких француженок, одновременно ревниво поглядывая на Лули, которую Трубецкой пригласил за свой столик. Этот русский с хозяйским видом, будто ему принадлежит если не весь Китай, то, по крайней мере, бассейн реки Янцзы, провел певицу под локоть, усадил за столик, сам налил ей шампанское:

— Parlez-vous français? Do you speak English? Vielleicht, sprechen Sie Deutsch?[2]

Она отвечала, что говорит и по-французски, и по-английски, и даже немного по-немецки. Трубецкой заговорил с ней по-французски:

— Я никогда не слышал ничего более божественного, чем ваше пение. Позвольте поинтересоваться, как вас зовут?

— Лули.

— Какое волнующее и прекрасное имя. Оно похоже на лепесток сладкой розы, лежащий на языке. Господа, давайте выпьем за здоровье этой прекраснейшей женщины, подарившей нам сказочные минуты наслаждения от ее непередаваемо чудесного пения.

— Птица Сирин! — сказал Самсонов, чокаясь своим бокалом о бокал певицы. — Где там Лопаткин? Еще свалится за борт в своей дурацкой тоске.

В тот же миг вдалеке прозвучал выстрел.

— О, я же говорил! Лопаткин застрелился! — хмыкнул Самсонов.

— Типун тебе на язык, подпоручик! — возмутился Гроссе.

— На язык лучше лепесток розы, — ответил Самсонов. — Лепесток сладкой розы, — добавил он, шаржируя слова Трубецкого.

— Меня зовут Борис. Скажите, а вы поете только по-китайски? — продолжал полковник нежным голосом очаровывать певицу. — Знаете ли вы французские песни?

— Да, и немало, — ответила Лули. — Но мне больше нравятся песни на моем родном языке. Я считаю его самым красивым.

Пока Лули отдыхала за столиком русских, музыканты развлекали публику игрой на своих инструментах. Вдруг на палубе появился капитан парохода. Вид его не предвещал ничего радостного. Он приблизился к Трубецкому, наклонился к его уху и сообщил по-английски:

— Простите, что нарушаю ваш отдых, но матрос видел, как один из вашей компании застрелился из пистолета и упал за борт нашего судна.

— Черт бы его побрал! — воскликнул Трубецкой, вскакивая. — Господа, Лопаткин застрелился!

— Я же говорил, — усмехнулся Самсонов, но тотчас до его пьяного сознания дошло, что здесь не водевиль, а трагедия. — Что вы сказали? Как застрелился?!

— Меррр-зззавец! — негодовал полковник по поводу самоубийства поручика.

Вечер был безнадежно испорчен.


* * *

Суета вокруг гибели Лопаткина продолжалась часа три. Расспросы, охи и вздохи, сожаления по поводу страшного и при этом глупого поступка горестного поручика, фамилия которого почему-то показалась смешной одному из китайцев, и Самсонов напал на него, желая избить, потом заглаживание этого еще одного инцидента...

Лишь через три часа Трубецкой, вызнав наконец, где ночует певица, постучался в дверь ее каюты. Молчание. Он постучался еще раз, решительнее прежнего. Ему никто не ответил.

Тем временем в кровати Лули все было в самом разгаре, и стук лишь на пару мгновений прервал течение реки наслаждений.

— Тихо. Нас нет. Мы спим, — сказала певица со смехом.

— Конечно, нас нет, это не мы, и эти не мы спят, и все это им только снится, — тоже смеясь, ответил Ронг и продолжил свое дело.

В дверь продолжали настойчиво стучаться. Наконец, когда надоело, русский полковник снова выругался в адрес Лопаткина, столь некстати решившего свести счеты со своей неудавшейся жизнью:

— Меррр-зззавец!

Отдыхая от любовных дел, Тигренок с облегчением произнес:

— Кажется, нас оставили в покое.

— Я думаю, это тот русский, по имени Борис, — сказала Лули. — Возомнил, что чертовски хорош собой и я захочу с одного бокала шампанского провести с ним ночь.

— К тебе, наверное, часто пристают.

— Случается. Ненавижу это! Особенно черти-иностранцы. Считают, раз всем поет, значит, всем дает. Наши китайцы куда более скромны и воспитанны. А эти негодяи уверены, что каждая понравившаяся им китаянка готова... Не хочу даже говорить о них. Тошно.

— А сколько у тебя было любовников?

— Не ожидала от тебя такого бестактного вопроса. А скольких ты привлек своим обаянием, милый мальчик?

— Я первый спросил.

— Не так много, как ты можешь подумать. Не мало, но и не много. Я выбираю только тех, кто мне очень нравится.

— Значит, я очень понравился?

— Ты славный паренек. Такое определение подходит тебе лучше всего. Славный паренек.

— Но я ведь еще и красив?

— Это не главное в мужчине. Мужчина может быть даже уродлив, но иметь мужское очарование. Обаяние, перед которым не любая устоит.

— Я хороший любовник?

— Ты — молодец. Наша вторая ночь, а ты неутомим. Что? Снова? Ну, иди ко мне!


* * *

22 июля 1921 года на шанхайской пристани собралось много народу, самого разношерстного: китайцы в национальных и европейских одеждах, англичане, французы, русские, даже немцы и голландцы. Все они махали руками, цветами и шляпами, встречая подплывающую «Речную красавицу». У борта парохода, повернутого в сторону пристани, среди прочих пассажиров стояли неподалеку друг от друга Мао Цзэдун, Хэ Шухэн, Мин Ли, Борис Трубецкой, Арнольд Гроссе, француженки Катрин и Николь.

— Конфуций! Иди-ка вытаскивай своего дружка из объятий певицы, — сказал Мао.

— Пожалуй, пора, — усмехнулся Мин и покинул палубу.

Трубецкой, в отличие от вчерашнего злобно-веселого, теперь пребывал в мрачном расположении духа, злясь на певицу, а еще больше на самоубийцу:

— Нет, ну каков мерзавец Лопаткин! Так испортить вечер!

— А Самсонов намеревается вставать или нет? — недовольным голосом спросил Арнольд.

— Пойду его будить. Свинство! Еще удивляемся, почему мы просрали большевикам! — выругался полковник и тоже покинул палубу.

— Куда же вчера подевался наш милый китайчонок?.. — сказала с грустью Николь.

— Как думаешь, он все вчера про себя наврал или только частично? — спросила Катрин.

Зная, где сейчас Ронг, Конфуций громко постучался в дверь каюты певицы. Именно в это же время мимо проходил Трубецкой и увидел, как открылась дверь каюты Лули, из нее выскочил растрепанный, но одетый Ронг, за спиной у которого на мгновение мелькнуло лицо красавицы певицы. Трубецкой позеленел от злости, прошел мимо, скрипнул зубами, но с усмешкой, в которой одновременно вспыхнули и злоба, и восхищение:

— Ах ты щенок!..

Сходя с трапа парохода, француженки оглядывались по сторонам, не появится ли вчерашний симпатичный китайчик. Их встречали пожилой господин, одетый с иголочки, и довольно неряшливый слуга.

— Здравствуй, папа! — Катрин и Николь с двух сторон поцеловали представительного господина и, казалось, уже забыли про китайца, но, усевшись в экипаж, напоследок стали вновь оглядываться. И вдруг увидели. Спускаясь с трапа парохода, он махал им приветливо, и они в ответ радостно помахали ему.

— Кто это? — спросил отец.

— Забавный паренек, — ответила Николь. — Между прочим, сын богатого владельца ресторана на Монмартре.

Экипаж умчался с пристани, а Ронг в компании с Мао, Хэ и Мином, спустившись с трапа, пошел навстречу некрасивой тридцатилетней женщине по имени Ван Хуэйу, одетой, как и большинство китаянок на пристани, в нарядное летнее платье, длинное и легкое.

— Здравствуйте, дорогая Ван! — почтительно обратился к ней Усатый Хэ.

— Здравствуйте! — официальным тоном произнесла встречающая. — Мне поручено размещение гостей нашей научной конференции. Прошу в автомобиль.

Четверка приехавших направилась в сопровождении встречающей к большому трипль-фаэтону. Невысокий крепенький водитель, типичный шанхаец, выскочил из-за руля, стал укладывать чемоданы гостей.

— Здравствуйте! Как доплыли? Кушали сегодня? — спросил он.

После приветствия спросить человека, кушал ли он сегодня, являлось традиционной формой вежливости.

— Познакомьтесь, это Го Леан, представитель Шанхайской организации, — представила водителя Ван Хуэйу.

— Очень приятно, Го, — стали знакомиться приехавшие. — А ты кушал?

— Кушал, большое спасибо, кушал.

Когда гости уселись, трипль-фаэтон тронулся и покинул пристань — как раз в тот момент, когда с трапа парохода спускались Трубецкой, Арнольд и Самсонов. На пристани их встречали дипломат Дубов и подпоручик Григорьев, увидев которого Самсонов, доселе хмурый, озарился радостью:

— Григорьев! Ты!

— Самсонов! Дружище!

Их судьбы были схожи, они вместе отступали с Колчаком, делили горечь поражений. Оба слыли забияками и весельчаками. Старые приятели радостно и крепко обнялись, хлопая друг друга.

— Ну, теперь, Шанхай, держись! — веселился Самсонов.

— Приветствую тебя в китайском Париже. Так с недавних пор называют этот город, — радовался приятель.

— Лучше бы мы с тобой оказались во французском Шанхае!

— Главное, что не в каком-нибудь Замухрайске.

Вскоре новоприбывшие иммигранты ехали по шанхайским улицам. Григорьев сидел за рулем «линкольна», Самсонов рядом с ним, а остальные — на заднем сиденье, где при желании можно было разместить еще одного человека, но тот человек не пожелал ехать дальше по дороге своей жизни.

— Он застрелился ночью и упал за борт, — рассказывал Трубецкой. — Видел один из матросов. Но к тому все шло. От бедняги Лопаткина ушла жена, он потерял все свое состояние, победы Красной армии подействовали на него угнетающе. Он уже давно стремился к суициду.

— Жаль беднягу, — горестно вздохнул Дубов.

— Я не жалею самоубийц, — холодно возразил полковник.

— Я тоже, — поддержал его Арнольд. — По-моему, они вырожденцы. Только вырожденец может добровольно стремиться к смерти.

— Это верно. Хотя и мне жаль бедного Лопаткина, — отозвался Самсонов.

— А мне не жаль, — сказал как отрезал Трубецкой. — Тоже мне персидская княжна!

— При чем здесь княжна? — ерепенился Самсонов. — Персиянка же не сама себе пулю в лоб пустила, ее Стенька, выродок... Кстати, может, эти косоглазые черти сами Лопаткина за борт выбросили? Почему тот негодяй смеялся над его фамилией?

— Потому что окончание на «кин» у китайцев звучит неприлично, — пояснил Дубов, давно уже работавший в Китае. — Они стараются все наши такие фамилии произносить иначе: вместо Пушкин — Пусицин, вместо Кошкин — Косицин и так далее.

— Сволочи! — скрипнул зубами Самсонов. — Они у меня еще попляшут!

— Как тут обстановка? — поинтересовался Арнольд.

— Пока все спокойно, — ответил дипломат. — Консульству подняли плату за услуги, но пока выживаем неплохо.

— Радуйтесь, господа, скоро будет бал-маскарад! — сообщил Григорьев.

— Ого! Это хорошая новость! — Самсонов даже стряхнул с себя жалость по Лопаткину.

— Наверное, Арнольд, твой двоюродный дядя отмечает юбилей? — спросил полковник.

— Да, по всей видимости, — сказал Гроссе-младший. — Двадцать лет с тех пор, как Виктор Федорович был назначен генеральным консулом Российской империи в Шанхае.

— Российской империи... — печальным эхом отозвался Дубов.

— Не вздыхайте, Леонид Петрович! — сказал ему Трубецкой. — Лопаткин тоже начал с того, что все вздыхал: «Ах, Волга!.. Ах, Россия!..»

— А главное, господа, у нас теперь новый предводитель дворянства! — сообщил Григорьев.

— Кто же?

— Генерал Донской. Александр Васильевич.

— Да ну! Предводитель? Хотя этому паркетному генералу как раз и руководить дворянством. Арнольд! Опять твоя родня! — засмеялся полковник. — Ведь, если не ошибаюсь, Донской женат на твоей родной тетушке?

— Так точно! На тете Марго.

— Ну ты и обложился тут родственниками!

— А главное, господа, у них дочка — пальчики оближешь! — лукаво подмигнул куда-то в небеса Григорьев.

— Моя кузина. Елизавета Александровна, — живо откликнулся Арнольд и повернулся к полковнику. — Борис! Ты же у нас теперь вдовец. Давай женим тебя на ней? А что, приданое генерал даст богатое.

— Лиза, Лиза, Лизавета... Моя сладкая конфета... — промурлыкал в ответ Трубецкой.


* * *

Тем временем в другом автомобиле, едущем в это утро по шанхайским улицам, тоже шел оживленный разговор.

— Мы разместимся на территории французской концессии, в общежитии женской гимназии Бовэнь, — оповещала приехавших Ван Хуэйу. — Там же будут проходить заседания съезда. Заранее приношу извинения: условия весьма простые, но, сами понимаете, денег у нас не много, а директор гимназии госпожа Хуан Шаолань, моя знакомая, согласилась за все про все взять всего лишь двадцать юаней.

— Не беспокойтесь, уважаемая Ван, — успокоил ее Мао Цзэдун. — Древние римляне говорили: удобствами разрушается достояние отечества.

— Госпожа Ван, ведь вы — жена Ли Дачжао, не так ли? — спросил Мин.

— Верно.

— Я очень уважаю вашего мужа. Я, как и он, убежденный конфуцианец.

— Мин наизусть знает всего Конфуция! За это все его прозвали Красным Конфуцием, — сообщил Ронг.

А Мао важно заявил:

— Пришло время китайцам жить не одним Конфуцием.

— А директор гимназии знает, кто мы такие на самом деле? — спросил Усатый.

— Нет. Поэтому прошу вас как можно более старательно изображать из себя профессоров и студентов — участников научной конференции, — строго объявила Ван.


* * *

Во дворе российского консульства в Шанхае на изумрудном английском газоне лежал футбольный мяч. Он зажмурился, и женская ножка, обутая в белую туфельку на невысоком каблуке, сильно ударила по нему. Мяч полетел, подобно выпущенному из пушки снаряду, и весьма метко попал в спину Веры Михайловны Ландышевой, довольно молодой и весьма энергичной, полноватой, но подвижной женщины.

— Ах ты демон! — возмутилась Вера Михайловна, подбежала к мячу и тоже ударила его.

Мяч направился в сторону клумбы с цветами, убежал в заросли пышных разноцветных гортензий. Девятнадцатилетняя Лиза Донская полезла в клумбу и оттуда выбила мяч обратно на лужайку.

За этим уже наблюдала появившаяся мать девушки, Маргарита Петровна, одних лет с воспитательницей, то бишь неполных сорока. Любуясь дочкой, она одновременно сердилась на нее:

— Осторожнее, Ли! Ты все цветы измяла! Такие превосходные гортензии. Как не стыдно!

Лиза, в отличие от большинства русских иммигрантов, охотно и, можно сказать, жадно шла навстречу всему китайскому, и даже свое имя сократила до двух букв, требуя от всех, чтобы ее так и называли — Ли.

— Ей можно! Она сама как цветочек! — сказала Вера Михайловна.

Красивое и величественное здание консульства Российской империи на улице Хуанпу, дом 20, при впадении реки Сучжоухэ в более широкую реку Хуанпуцзян, все еще было увенчано трехцветным знаменем Российской империи. В те минуты, пока на лужайке перед ним шел футбольный матч, появился зеленый «линкольн», остановился пред главным входом. Из автомобиля вышли дипломат Дубов, полковник Трубецкой, штабс-капитан Гроссе, подпоручики Самсонов и Григорьев. Им навстречу уже выдвигались генерал Александр Васильевич Донской и консул Виктор Федорович Гроссе, обоим по пятьдесят два года от роду. Оба из рассказа Чехова: генерал толстый, чуть ли не семипудовый, с окладистой густой бородой, а консул — высокий и тонкий, с пышными усами, подвинченными кверху. Поздоровавшись со всеми прибывшими, коих он уже знал раньше, генерал одышливо произнес:

— Позвольте вам представить: Виктор Федорович Гроссе, генеральный консул Российской империи в Шанхае.

— Здравствуйте, господа! — коротко поклонился консул.

Все пожали ему руку, а Арнольд сказал:

— Здравствуй, дядя. Если не ошибаюсь, вы с генералом Донским ровесники?

— Мы одногодки. И даже оба родились в мае, — ответил Гроссе, подкручивая ус.

— Отчего нам теперь и придется тут маяться! — засмеялся генерал, потряхивая пузом. — Позвольте, Виктор Федорович, представить вам полковника Трубецкого Бориса Николаевича. Отважнейший вояка, я не раз видел его в деле.

Разговаривая и знакомясь, встречающие и приехавшие неспешно двигались по двору консульства. Самсонов и Григорьев, откланявшись, поспешили удалиться от офицеров выше их по званию. Трубецкой сообщал о невеселых новостях:

— Дела на Дальнем Востоке из рук вон плохи. Скоро сюда хлынут толпы наших соратников, разбитых Красной армией. Отсюда, из-за стен «недвижного Китая», как назвал его Пушкин, мы начнем новый освободительный поход.

— Вы полагаете?.. — спросил консул с большой неуверенностью в голосе.

— По крайней мере, хотелось бы так полагать, — услышав эту неуверенность, с иронией промолвил полковник. — Я...

В это мгновение футбол ударил ему прямо в грудь, отскочил и наглой жабой медленно заскакал в сторону. Тотчас пронесся ветерок в виде легкой и озорной девушки, подхватил мячик, понесся дальше, успев лишь выпалить:

— Пардон!

— Ли! Несносная девчонка! Как не стыдно! — воскликнула стройная и привлекательная генеральша, подходя к гостям. — Здравствуйте, господа!

— Позвольте представить, моя несравненная супруга Маргарита Петровна, — заговорил генерал. — Полковник Трубецкой. Ну а своего племянника ты сама знаешь.

— С приездом, Арнольд!

— А несносная девчонка — наша дочь Елизавета Александровна. Увы, пока еще во многом ребенок.

— Ах, это «увы» довольно скоро проходит, — засмеялась Маргарита Петровна. — Как сказал Конфуций, жизнь наша стекает быстро, как струи дождя по окну. Ли! Прекрати бить футбол! Подойди к господам офицерам!

— Ли? — удивился Трубецкой.

— Е-ли-завета. Придумала, что теперь ее надо звать на китайский манер — Ли. А нам всем и понравилось.

— Очень даже миленько — Ли. Ей подходит, — улыбнулся Арнольд.

— К тому же у меня одна из дочерей тоже Елизавета, так чтоб не путать, — добавил Виктор Федорович.

Девушка наконец подошла к компании с капризным видом ребенка, которого оторвали от игрушки.

— Здравствуйте, господа офицеры!

— Здравствуйте, очаровательная Ли! — промурлыкал Трубецкой тем же в точности тоном, как давеча на пароходе обращался к певице.

— Все-таки не смогли справиться с большевиками? — неожиданно очень по-взрослому спросила генеральская дочка. — А все потому, что государя свергли. Такого хорошего. Керенскому присягали.

Все с раскрытыми ртами замерли от подобной бестактности, простительной разве что лишь юному неразумному существу.

— Лиза!!! — отчаянно воскликнула Донская, пылая гневом.

Генерал и консул почему-то посмотрели на Трубецкого. Он на мгновение растерялся, но тотчас захохотал:

— Браво! Устами младенцев глаголет истина! Младенцев и ангелов. Хотя лично я Керенскому не присягал.

— Ли до сих пор влюблена в покойного Николая Александровича, — извиняющимся тоном заговорил Донской. — Ведь он был восприемник при ее крещении. Ступай, дочка, а то еще чего наговоришь, — отпустил девушку генерал, и та не заставила себя упрашивать остаться. Она радостно убежала, а Донской вздохнул. — Когда государь отрекся от престола, она три ночи напролет плакала.

— А когда его расстреляли, наверное, плакала неделю? — спросил Трубецкой, на что генеральша, не заметив иронии, тоже вздохнула:

— Почти. Почти неделю.


* * *

В тот же вечер на сцене одного из шанхайских ночных клубов снова блистала несравненная певица Лули. Название этого клуба, расположенного вблизи порта, было почти списано с наименования парохода — «Ночная красавица».

Когда в помещение клуба вошел Ронг, Лули пела щемящую и томную песню о том, как соловьиха влюбилась в сокола и, сколько бы ни были прекрасны песни окружающих ее соловьев, она все смотрит и смотрит в небо, ожидая, когда же по нему снова пролетит ее возлюбленный. Лули пела в сопровождении такого же оркестра, как на пароходе, только теперь добавился скрипач. В зале было накурено, за столиками сидели разношерстные компании: британские офицеры, французские торговцы, китайские коммерсанты, менее богатая публика тоже присутствовала. И всех их певице было противно видеть.

Но вдруг вечер озарился радостью — вошел ее долгожданный речной паренек. Он направился к столику на одного человека в углу, присел за этот столик, заказал что-то официанту. Посмотрел на Лули и слегка помахал ей рукой.

В эту их третью ночь певица решилась наконец узнать, кто он такой. Доселе она знала лишь, что его зовут Ронг Мяо и ему двадцать с небольшим.

— Я студент, — сказал он, лежа на спине и отдыхая после любовной бури. — Мы приехали сюда со своим преподавателем на лингвистическую конференцию.

— Значит, ты лингвист? И что же ты изучаешь?

— Лингвистику, — засмеялся Ронг. — Я пока еще только осваиваю азы этой науки, а в будущем решу, чему именно посвящу свои изыскания.

— Зато науку любви ты уже хорошо освоил, — сказала Лули, у которой давно не было такого хорошего любовника. — В каких университетах ты изучал ее?

— Самый лучший университет — жизнь, — хвастливо заявил Тигренок. — Но есть и хорошие книги. Например, «Искусство любви» древнего римского поэта Публия Овидия Назона. Кстати, она у меня с собой. Французский перевод. Ты ведь понимаешь по-французски?

— Да.

— Могу принести тебе.

— И почитаешь мне вслух?

— Если захочешь, почитаю.

— Ты славный малыш.

— Я не малыш, я уже большой, — игриво отозвался Ронг, изображая, как эти слова произнес бы мальчик лет пяти.

— Мы снова сегодня будем спать урывками? — засмеялась Лули.

— Что поделать, придется. Нам так много задали домашних заданий! По науке любви. Их надо выполнить.

— Мне нравится твой острый ум, малыш. Ну что ж, приступим к домашним заданиям?


* * *

Над входом в здание общежития женской гимназии Бовэнь утром 23 июля красовалась вывеска, написанная на длинном куске простой материи: «Всекитайская лингвистическая конференция». Перед зданием важно прогуливались Мин Ли и Го Леан, следя за тем, чтобы все было в порядке.

А тем временем в небольшом общем зале этого женского общежития, поставив стулья кружком, рассаживались участники лингвистической конференции, прибывшие в Шанхай из разных концов Китая. Из Пекина — Чжан Готао и Лю Жэньцзин, по прозвищу Книжный Червь, из Чанша — поэт Мао Цзэдун и Усатый Хэ Шухэн, из Ухани — Дун Биу и Чэнь Таньцю, из Гуанчжоу — Чэнь Гунбо, из Цзинани — Ван Цзиньмэй и Дэн Эньмин, от Шанхая тоже двое представителей — Ли Дачжао и Ли Ханьцзюнь, а один — Чжоу Фохай — приехал из Токио.

Эти двенадцать человек являлись делегатами и имели решающие голоса. Кроме них, приехали участники, имеющие совещательные голоса: Бао Хуэйсэн из Гуанчжоу и два иностранных гостя, представители Коминтерна, — Хендрикус Сневлит, более известный в Китае под псевдонимом Маринг, и Владимир Абрамович Нейман, носивший псевдоним Никольский, при них два переводчика — один, Чжан Тайлэй, переводил Сневлиту на немецкий, другой, молодой журналист Цюй Цюбо, Никольскому — на русский. Из собравшихся тут молодых людей только Ли Дачжао, Хэ Шухэну и Сневлиту-Марингу было за тридцать. Остальные — совсем еще юноши, от девятнадцати до тридцати. Все достали тетрадки и ручки, чтобы записывать происходящее.

В наступившей тишине первым взял слово Мао Цзэдун:

— Итак, нас здесь двенадцать делегатов съезда. По двое от Пекина, Шанхая, Чанша, Уханя, Цзинаня и по одному от Токио и Гуанчжоу. В качестве присутствующих — спецпредставитель от Чэня Дусю — Бао Хуэйсэн, наблюдатель от Коминтерна Сневлит и наблюдатель от Дальневосточного отделения Коминтерна Никольский. Учитывая конспирацию, предлагаю сразу перейти к делу. Наша цель — создание Гунчаньдана — Коммунистической партии Китая!

Го и Мин, прогуливающиеся у входа в здание, имели задание следить за конспирацией. В случае появления подозрительных личностей они должны были немедленно сообщить об этом внутрь, чтобы там принялись обсуждать вопросы лингвистики.

— Наш парижский тигреночек так до сих пор не появился! — сказал Го с усмешкой.

— Опять у своей певички, — ответил Мин.

— Какой еще?

— Певица Лули. Поет то на пароходе «Речная красавица», то в ночном клубе «Ночная красавица».

— А, так я ее знаю. Бывал на ее выступлениях. Очень красивая. И поет очень красиво. Но постой, она лет на пятнадцать его старше.

— Если не больше. Но разве это помеха для любви? Она действительно красива и поет волшебно.

— Но разве Мяо Ронг сюда для этого приехал?

— Получается, для этого. Конфуций сказал: «Я еще не встречал человека, который любил бы добродетель так же сильно, как любят женскую красоту».

В зале продолжалась лингвистическая конференция. Снова выступал Мао Цзэдун:

— Предлагаю выбрать председателем съезда представителя пекинской делегации Чжана Готао, а секретарем — представителя от Токио Чжоу Фохая.

— Обоим по двадцать с небольшим, — возразил Ли Дачжао. — У нас есть делегаты постарше — Дун Биу, Хэ Шухэн... Конфуций учит всегда отдавать предпочтение старшим.

Шанхаец Ли Дачжао считался в зарождавшемся китайском коммунистическом движении одним из бесспорных лидеров, и к его мнению принято было прислушиваться, но тут вдруг второй делегат от Шанхая, молодой богач Ли Ханьцзюнь дерзко возразил ему:

— Мы с порога отметаем устаревшие догмы Конфуция! Да и ты, Ли Дачжао, насколько мне помнится, в своих статьях развенчиваешь Конфуция как философа тирании.

Ли Ханьцзюня поддержал Чэнь Таньцю:

— Слушаясь его заветов, Китай соблюдал покорность и попал в зависимость от иностранцев.

Неожиданно на сторону молодых встал Усатый:

— И вправду, наша молодежь сейчас очень хороша!

— Кто за выдвинутые мной кандидатуры? — громко спросил Мао.

Все подняли руки. Кроме Ли Дачжао.

— Почти единогласно, — обрадованно произнес Мао.

— Предлагаю избрать не одного, а двух секретарей, — продолжил развивать успех Усатый Хэ. — И вторым — Мао Цзэдуна. Кто за?

Снова все подняли руки. Кроме Ли Дачжао. Но, посмотрев на всех, он тоже на сей раз позволил своей руке устремиться вверх. И потом стал смущенно накручивать усы, которые у него были еще пышнее, чем у Хэ Шухэна.

— Мао так Мао. Кстати, очень хороший поэт, — бормотал он.

Перед входом в здание Го и Мин продолжали неспешно беседовать:

— Как думаешь, Конфуций, чья линия сегодня одолеет? Мао Цзэдуна или Ли Дачжао?

— Я за Ли Дачжао. Он конфуцианец. И он — сторонник Ленина, — без тени сомнений откликнулся Мин Ли.

— А я за Мао Цзэдуна. Он — сторонник Китая! — с вызовом возразил Го Лиан.

В зале продолжали решаться отнюдь не лингвистические дела. Теперь все сидели на стульях, а Чжан, Чжоу и Мао — отдельно за столом. Чжан руководил съездом, а Мао и Чжоу записывали.

— Переходим к первому, и главному вопросу, — взволнованным голосом произнес Чжан и важным взором обвел всех собравшихся. Наступила благоговейная тишина. — Кто за то, чтобы сегодня и сейчас мы провозгласили создание Гунчаньдана — единой Коммунистической партии Китая?

Все до единого делегаты подняли руки.

— Единогласно! — воскликнул Мао.

— Поздравляю! — выдохнул Чжан. — С этого момента начинается история нашей партии!

Все в зале дружно захлопали в ладоши.

Тем временем перед зданием женского общежития наконец-то появился заспанный и взъерошенный Ронг, который не был делегатом, а таким же, как Го Лиан и Мин Ли, одним из рядовых организаторов Первого съезда компартии Китая.

— А вот и наш тигреночек! — засмеялся Го. — Как спалось в объятиях влажного жасмина?

— Не сыро? — съязвил Конфуций.

— Песенками не замучила?

— Напрасно веселитесь, — сердито ответил Ронг. — Я не зря припозднился. Мне удалось подслушать разговор двух шпиков. Наша научная конференция кажется им подозрительной. Кстати, вон и они.

Ронг кивнул в сторону улицы, на которой появились два шпика. Они остановились, стали прикуривать. С подозрением посмотрели на здание общежития.

— Надо сообщить об этом, — сказал Мин. Он помчался внутрь здания, вбежал в общий зал и сделал знак Мао Цзэдуну — ударил ребром правой ладони свою левую руку, как бы перерубая ее.

Увидев сигнал, Мао немедленно воззвал:

— Предлагаю вернуться к обсуждению лингвистических вопросов. У нас есть докладчик — Лю Жэньцзин. Пожалуйста, Лю.

И Книжный Червь неспешно принялся читать заготовленную заранее статью из малотиражного журнальчика «Родной иероглиф».


* * *

Солнце клонилось к закату, озаряя розовыми и оранжевыми красками сказочно красивые виды окрестностей горы Шэ. По реке в широкой лодке, любуясь закатом, плыли Мао, Хэ, Сневлит и Никольский, Мин налегал на весла, а Ронг переводил гостям с китайского на французский.

— Скажи, что все в порядке, — сказал Мао. — К счастью, среди делегатов есть один богач. Ли Ханьцзюнь, делегат от шанхайской организации. Он приходится младшим братом Лю Шучэну, одному из богатейших людей в Шанхае. И сам очень богат. В прошлом году Ли Ханьцзюнь построил новый особняк в Хуанпи Нан Лу. Это неподалеку от гимназии, в которой мы провели первое заседание. Ли Ханьцзюнь любезно предложил съезду переместиться туда. В его владения никакие шпики не сунутся.

Ронг перевел сказанное Мао, а Сневлит перевел Никольскому на немецкий, сильно укоротив информацию:

— Съезд перемещается в более надежное место, в какой-то богатый особняк.

— Ну и прекрасно! — отозвался гость из Советской России, встал, расправил плечи, любуясь красотами горы Шэ. Произнес по-русски: — Красота-то какая!

Мао  и  Хэ, отвернувшись  от  Сневлита и  Никольского, смотрели на гору Шэ.

— Вот проныра этот Ли Ханьцзюнь! — усмехнулся Усатый. — Представитель богатой буржуазии в коммунистическом движении.

— Зато дом у него куда более надежный, чем выискала жена Ли Дачжао, — произнес Мао. — Не могла сразу обратиться к Ли Ханьцзюню!

Ронг, которому больше не надо было переводить, лег боком на край лодки, смотрел в воду, опустил в нее руку, наблюдал, как струи воды обтекают его кисть, и в голове его звучал голос поющей Лули.

— Струи любви... — произнес влюбленный юноша мечтательно.

— Что, дружок, уже скучаешь по своей певичке? — отдыхая от весел, спросил Конфуций.

— Нет. Не по ней. По той, кого еще не встретил, — вдруг неожиданно даже для самого себя признался Тигренок.

— «Скучаю по той, кого еще не встретил». Красиво сказано, Мяо Ронг! — похвалил поэт и задумчиво стал снова долго смотреть на гору Шэ. — Как пленителен наш Китай на закате! Гора Шэ... Изящная, словно молодая красавица...

Усатый хотел было попросить друга, чтобы тот прочел какое-нибудь из своих стихотворений, но Мао сам стал читать в своей певучей манере:

Горы!

Их вершины вонзились в небесные синие взоры.

Небо падало вниз,

Но его — вершин поддержали опоры.

— Он поет? — спросил Сневлит по-французски.

— Он читает стихи. Мао Цзэдун — превосходный поэт, — сказал Ронг.

— Поэзия и революция — сестры, — заметил Сневлит.

— Что он сказал? — спросил Хэ.

— Что поэзия и революция — сестры, — перевел Тигренок с французского на китайский.

— Нет, — возразил Мао. — Революция и есть поэзия.


* * *

В тот же вечер Гроссе и Донской решили устроить Арнольду и Трубецкому китайский вечер в ресторане на берегу пруда, примыкающего к территории консульства. Официант подавал весь джентльменский набор китайских блюд, и на столике для ознакомления даже появился графинчик с китайской водкой. Остальные напитки были традиционно-европейские и русские.

— Тут даже вечер не приносит прохладу! — сказал Арнольд, пробуя китайскую.

— Ни в коем случае не злоупотребляйте местной водкой, — предостерег его генерал. — У нас и у китайцев разный подход к крепким напиткам. Мы пьем, чтобы разгореться, чтобы встать перпендикулярно к жизни. «У бездны страшной на краю», как сказал Пушкин.

— А китайцы? — спросил полковник.

— Китайцы пьют, чтобы расслабиться после трудового дня, ни о чем не думать, — продолжал свою лекцию Донской. — Поэтому на русский мозг китайская водка действует угнетающе, подавляюще. От нее хочется спать, исчезнуть, не быть. Победитель станет философствовать о том, зачем ему эта победа. Проигравший впадет в еще большее уныние. Влюбленный заметит в предмете своей любви недостатки, а тот, кто не способен влюбляться, сделается еще большим циником.

— Пожалуй, я перейду на более привычный коньяк, — засмеялся Трубецкой.

— Выпьем, господа, за то, чтобы не помнить о России! — произнес Гроссе-младший.

— Да уж, давайте пускать корни тут, в Китае, — поддержал племянника Гроссе-старший.

— Попали мы с вами, полковник, в лапы к немцам! — прорычал генерал.

Все стали чокаться, опрокинули в себя кто коньяк, кто русскую, кто вино, обратились к закускам.

— Вот у них и пельмени... — продолжал экскурсию Донской. — Сотни разновидностей. Кроме тех, что нам привычны.

— Заказывайте вашему повару, и он будет готовить на ваш вкус, — посоветовал консул.

— А что, Борис, приглянулась вам моя дочка? — изрядно закусив десятком пельменей, спросил генерал.

— А вы заметили?

— Еще бы мне, отцу, да не заметить!

— Прекрасная девушка. И главное, в ней есть нечто совсем необычное. Искра!

— Уж не высекла ли та искра в вас пламя? Помните, как там поется: «И в душе моей, хладной, остылой, разгорелося сердце огнем»?

— Может быть, может быть... — неожиданно по-французски произнес в задумчивости Трубецкой довольно артистично.

— Пора уже по-китайски говорить, — заметил ему генерал. — Виктор Федорович, как будет по-китайски «может быть»?

— Кененг ши, — отозвался Гроссе.

— Так вот, Борис, кененг ши, довольно вам нести печальный образ вдовца? Нет иного лекарства от любви, как новая любовь.

Трубецкой в ответ улыбнулся грустной улыбкой и поднял рюмку:

— Кененг ши.


* * *

В «Ночной красавице» Лули снова пела в ожидании появления Ронга. С тревогой поглядывала она в тот угол, где стоял столик на одного, но столик по-прежнему оставался пуст.

Ронг так и не придет к ней сегодня. Наплававшись на лодке, его компания заночует на берегу реки, в крошечной гостиничке у однорукого Лао Бао, будут есть его пельмени восьми сортов, пить китайскую водку, чтобы поскорее уснуть и завтра пораньше проснуться.

Грустная Лули ляжет в свою кровать одна и будет ворочаться и сгорать от жажды по ласкам славного паренька Ронга, сходить с ума оттого, что его нет рядом. И заплачет горестно.


* * *

На другой день утром Григорьев и Самсонов шли по Торговой площади с озорными лицами.

— Который день мы в Шанхае и до сих пор ни разу не почесали кулаки. Разве это дело, друг мой? — говорил Самсонов.

— Ты-то всего лишь третье утро тут встречаешь, это я уже второй месяц живу.

— И ни разу не подрался с косоглазыми чертями?

— Тебя ждал.

— Да уж! Как вспомнишь китайские отряды у большевиков под Читой... Они ведь государя императора расстреляли!

— Нет, государя — мадьяры, — возразил Григорьев.

— Ну по Кремлю в семнадцатом из орудий лупили.

— Там тоже мадьяры и чехи.

— Да какая разница! Главное, что китаёзы в рядах у красных воевали. Скажешь, нет?

— Воевали. А за нас — не воевали.

— Ну так а я о чем говорю!

Они шли дальше, разглядывая бушующее море товаров и примеряясь, кому бы сподручнее начистить рыло.


* * *

Женское общежитие стало роддомом, из которого ребенка вскоре перевели в более удобные помещения. Второй день лингвистического съезда новорожденной Коммунистической партии Китая проходил в богатом доме Ли Ханьцзюня на улице Ванчжилу.

Супруга Ли Дачжао, изрядно накормив голубей, слетающихся к ее угощению, казалось, со всего Китая, сбросила остатки корма с тарелки на асфальт, вошла в дом, прошла через внутренний дворик и заглянула в гостиную.

Не сказать, что зал второго дня заседаний был намного больше. Комната восемнадцати метров, посередине — большой четырехугольный обеденный стол, а вокруг него — стулья и табуретки. Но внутреннее убранство гостиной отличалось куда большей роскошью и изысканностью, нежели простенький общий зал в женском общежитии. На столе красовался изящный чайный сервиз, возвышалась дорогая стеклянная цветочная ваза, рядом целое озеро меди, обрамленное берегами, украшенными деревцами, среди которых блуждал олень — пепельница. В углу поставили маленький столик, за которым сидели Чжан, Чжоу и Мао.

Мао вел протокол. В отличие от остальных, он сегодня неожиданно явился в длинном традиционном халате и был похож на даосского монаха.

За обеденным столом на стульях и табуретках сидели другие делегаты съезда — Ли Дачжао, Хэ, Дун, Таньцю, Гунбо, Лю, Ли Ханьцзюнь, Ван Цзиньмэй, Дэн, а также Бао, коминтерновцы Сневлит и Никольский.

Ван почувствовала, как в зале растет напряжение, разгораются споры. Делегаты вскакивали, махали руками.

— Вы что, действительно верите в возможность захвата власти? — шумел ее муж.

— А почему бы и нет? — воскликнул Лю, и Ван с неприязнью подумала о нем: «Молокосос! Еще смеешь перечить моему мужу! Книжный Червь».

— Юношеский максимализм! — возразил девятнадцатилетнему пекинскому делегату Дэн Эньмин.

«Правильно», — подумала Ван.

— Впереди великие сражения! — с пафосом объявил Цзиньмэй. И вдруг сильный кашель стал его колотить.


* * *

И первое сражение было не за горами. Покуда второй день съезда бурлил дебатами, по той же Торговой площади шли Го Леан, Мин Ли и Мяо Ронг. Покупали на вечер еду и выпивку.

— Сами там решают судьбы Китая, а нас отправили за выпивкой и закуской, — проворчал Конфуций.

— Да ладно тебе! Хорошо, что дом Ли Ханьцзюня не надо охранять, — возразил Го.

— Смешно, что полиция, которой мы боялись, теперь нас же и охраняет, — улыбнулся Тигренок.

Го заметил Самсонова и Григорьева:

— Противно, что мы боремся за коммунизм, а здесь, в Шанхае, находят прибежище недобитые белогвардейцы.

— Вот нам и надо их добить! — сжал кулаки Мин. — С чего-то ведь следует начинать борьбу за дело коммунизма!

— А что Конфуций говорил о поверженных врагах? — ехидно спросил Ронг.

— Они еще не до конца повержены, — возразил ярый конфуцианец. — Кстати, вон два русских офицера. Один из них был пьяный на пароходе, когда мы плыли в Шанхай. Все на нас пялился злобно.

— Давайте их лучше обойдем стороной, — предложил Мяо Ронг, предчувствуя, что эта встреча добром не кончится.

— Ты что, Тигренок, струсил? — усмехнулся Го Леан.

— А ты предлагаешь подойти и спросить у них, кушали ли они сегодня?

Самсонов и Григорьев неуклонно двигались им навстречу.

— Вон, глянь, какие рожи! — сказал Самсонов. — Постой, постой... Вон того я на пароходе видел. А еще раньше как раз в бою под Читой. Бог мне судья, но это он. За большевичков кровь проливал, стервяка!

И оба подпоручика с неприязнью воззрились на идущих им навстречу Го, Мина и Ронга. Встали у них на пути.

— Здравствуйте, уважаемые! Куда путь держим? — грозно спросил Григорьев. А Самсонов дал ускорение:

— По мордасам не желаете ли получить?

Китайцы не понимали по-русски, и Го поспешил поставить иммигрантов об этом в известность.

— Что он сказал? — спросил Самсонов.

— Говорят, не понимают по-русски, — перевел Григорьев, поверхностно успевший нахвататься расхожих китайских слов и выражений.

— По зубарикам не хотите огрести? — снова поинтересовался Самсонов, говоря столь милым голосом, будто спрашивал, не хотят ли молодые китайцы принять приглашение за его счет в ресторан. И тотчас без промедления ударил Мина в лицо.

Мин опрокинулся навзничь. Ронг, растопырив руки, встал перед Самсоновым и Григорьевым, как ненавистная им пятиконечная звезда, и воззвал по-французски:

— Постойте! Вероятно, тут какая-то ошибка!

Однако его чистейшее парижское произношение не помогло.

— Ты тоже хочешь? Будьте любезны! — И Самсонов нанес ему удар в лицо.

Однако Ронг ловко увернулся и сам ударил Самсонова в ухо. Тем временем Григорьев точным ударом сбил с ног Го Леана. Мин, вскочив, ударил Самсонова в живот, но тотчас получил удар со стороны Григорьева и снова упал.

Людей на Торговой площади было много, но никто не вмешивался, расступались, с любопытством взирали на то, как разворачивается драка. После подавления боксерского восстания за двадцать лет англичане сумели заново привить уважение к иностранцам, которые, что бы ни делали, всегда правы. Ненависть к некитайцам набухала внутри, но боялась даже нос высунуть наружу.

Самсонов, Григорьев, Ронг, Мин и Го продолжали обмениваться ударами. Мин в третий раз был сбит с ног.

— Вставай, я тебя еще не до конца угостил! — стал поднимать его Самсонов, чтобы еще раз врезать, но тут Ронг ударил его в другое ухо, и Самсонов взвыл.

Григорьев пытался сбить Ронга ударом, Тигренок снова увернулся, проявляя ловкость, пытался достать ударом Григорьева, но Григорьев — умелый драчун. Они встали друг против друга в позе боксеров.

— За что вы на нас напали? — спросил Ронг.

— А, так ты по-французски лопочешь? Ну, так regarde toi[3]! — И Григорьев сделал выпад.

Трое молодых китайцев не выдержали и бросились из толпы на помощь своим сверстникам и соотечественникам. Тут же обнаружилось еще двое русских офицеров, которые приняли сторону своих, драка стала расширяться.

Случайно на площади оказался Арнольд Гроссе. Видя дерущихся, поспешил на помощь русским, охотно влился в стихию драки, сильными ударами свалил с ног одного, второго, третьего китайца.

Ронг заметил приближающийся наряд полиции.

— Уходим!

— Трус! — воскликнул Го.

— Полиция!

Мин и Го тоже увидели полицейских и вместе с Ронгом поспешили убежать с поля боя.

— Ага! Трусливые зайцы! — вопил Самсонов.

— Господа, нам тоже пора давать дёру! Фараоны! — призвал Арнольд.

При виде совсем уже близких полицейских русские офицеры разбежались во все стороны.


* * *

А в доме Ли Ханьцзюня тоже накалялись страсти.

— Я требую четко определить в партийной программе, что только диктатура пролетариата может спасти Китай, — кипятился Лю Жэньцзин.

— Он требует! — возмущался Усатый.

— Да, я требую!

— Наш маленький Книжный Червь недавно прочитал «Критику Готской программы» Маркса, — засмеялся Дэн Эньмин.

— Да, прочитал! А все ли тут собравшиеся ее читали? — Лю с вызовом обвел собравшихся взглядом.

— Да уж умеем читать-то! — возмутился хозяин дома Ли Ханьцзюнь.

— Маркс четко пишет, что в переходный период от капитализма к коммунизму может осуществляться только диктатура пролетариата... — отчеканил Лю.

— Это у них, на Западе, — заметил Ли Дачжао.

— Только диктатура пролетариата! Иначе я готов покинуть съезд! — заявил Книжный Червь, похожий сейчас на воробушка, пытающегося перед кошкой изобразить из себя коршуна.

Мао наклонился к Чжану и вполголоса потребовал:

— Председатель, скажите же что-нибудь.

— Я как раз и собирался это сделать, — вскинул брови Чжан и громко объявил: — Уважаемый Лю Жэньцзин напрасно так кипятится. По-моему, здесь все разделяют его точку зрения.

— Я не разделяю! — сказал Ли Ханьцзюнь.

— Вот так новость! — удивился Таньцю, словно только что проснувшись.

— Давайте послушаем Ли Ханьцзюня, он прекрасно разбирается в экономическом учении Маркса, — предложил Гунбо.

Ли Ханьцзюнь выдержал паузу, пока не наступило подобие тишины, и произнес:

— Маркс призывает к осторожности и не советует спешить с социалистической революцией в отсталой стране. Вы можете спорить, но Китай — страна отсталая.

Он еще говорил минут пять, пока Книжный Червь не осмелился перебить его:

— Наша программа с самого начала должна быть зубастой, как акула!

— Прекрасно сказано, Лю Жэньцзин, — поддержал его Мао.

— Пустые слова! — зло произнес хозяин дома.

Мао Цзэдуна внезапно горячо поддержал Ли Дачжао:

— Простите, Ли Ханьцзюнь, мы приняли во внимание все ваши доводы, но, похоже, вы остались в одиночестве. Все поддерживают Лю Жэньцзина.

Все это время молчавший Ван Цзиньмэй вдруг словно взорвался:

— Наш первый съезд должен выстрелить, как из лука! — И снова стал сильно кашлять.

Все посмотрели на него, и Лю Женьцзин сказал более сильно:

— Как из пушки!

— Хватит осторожничать! — поддержали его Мао и Дэн.

Ли Ханьцзюнь обиженно сел на свое место:

— Ну, как знаете...

Слово вновь взял председатель съезда:

— Давайте наконец перестанем бушевать и перейдем к трезвой выработке программы партии...

Постепенно к полудню на съезде восстановилась деловая обстановка.

— Я думаю, надо в первый пункт еще вставить слова о возрождении нации, — предложил Мао, и все снова обратили внимание на его национальный костюм.

— Верно, — согласился председатель Чжан.

— Согласны! — сказал Дун Биу.

— Впишите, Мао, — приказал председатель. — Со вторым пунктом покончили, переходим к третьему.

В комнату, где проходил съезд, вошли Го и Мин, потрепанные, на лицах следы драки, за ними Ронг, чистенький, лишь плечо пиджака порвано.

— В чем дело? — спросил Мао.

— Кто это вас так разукрасил? — спросил Чжан.

Мин Ли, как положено, процитировал Конфуция:

— Лучше всяких украшений — следы битвы на лице мужчины.

— На нас напали! — куда менее пафосно выпалил Го.

— Кто?

— Где?

— На рынке, — пояснил Тигренок. — Двое русских офицеров.

— Потом к ним еще присоединились несколько, — чуть не плача, сказал Го.

Мин Ли продолжал украшать случившееся:

— О, это была превосходная потасовка! Мы дрались как тигры. Я вырубил двоих напрочь. Вот этим боевым кулаком. Если б не полиция, мы бы их всех перебили!

— Надеюсь, полиция вас не засветила? — спросил Чжан Готао.

— Нет. Мы успели удрапать.

— Драпать надо было сразу. Не хватало только, чтобы вас сцапали, — недовольным тоном пробурчал Ли Дачжао.

— Напрасно вы так говорите, уважаемый Ли Дачжао, — возразил Мао. — Разве это плохо, что молодые коммунисты дрались с белогвардейскими офицерами подобно тиграм? Пока мы здесь вырабатываем программу, они уже вступили в бой с классовыми врагами!

Все дружно рассмеялись. Один только Ли Дачжао продолжал выказывать недовольство:

— Не вижу ничего смешного! Нам приходится соблюдать конспирацию, мы боимся арестов, а белые русские офицеры спокойно переселяются в Харбин, а теперь и в Шанхай, свободно разгуливают по улицам, да еще нападают на мирных китайцев.

— Возражаю! Мы не мирные! Видели бы вы, как мы им врезали! — воскликнул Мин Ли.

— Поддерживаю товарища Ли Дачжао, — сказал Мао, стараясь время от времени выказывать уважение к одному из признанных лидеров китайского революционного движения. — Это возмутительно: пока наши красные братья добивают в России белую сволочь, китайские власти попустительствуют иммиграции недобитых контрреволюционеров.

— Ну ничего! — сказал Мин. — Я слышал, у них в консульстве скоро будет бал-маскарад. Мы зададим им перцу!

Тут вмешался председатель:

— От лица первого съезда коммунистической партии Китая запрещаю вам какую-либо самодеятельность в отношении белых иммигрантов.

— И вообще, вы мешаете работе съезда, — возмутился Бао Хуэйсэн.

— Идет выработка программы, а вы сбиваете нас с толку! — добавил Дун Биу.

— Ступайте, юноши, — махнул рукой Усатый Хэ, этим жестом выпроваживая участников сражения на Торговой площади.

— Пойдемте, ребята! — обиженно буркнул Го Леан.

— Да, у них своя программа, у нас — своя, — с презрением добавил Мин Ли. И все трое покинули помещение.


* * *

Тигр по прозвищу Рыжий Дракон носился по клетке шанхайского зверинца, с ненавистью глядя на посетителей. Его злые зеленые глаза выстрелили и в новых посетителей, подошедших к клетке. Ими были Маргарита Донская и ее дочь Елизавета.

— Хорош тиграша! — сказала Маргарита Петровна. — Твой отец был очень похож на него, когда мы впервые встретились с ним в Массандре.

— А этот Трубецкой совсем не тигр, — сказала Елизавета.

— Не тигр, так лев, — возразила мать. — Блестящий офицер. К тому же богат. Это, знаешь ли, тоже немаловажно.

— И не лев вовсе. Отчего умерла его жена?

— От чахотки, если я не ошибаюсь.

— Я на ее месте тоже бы зачахла и умерла.

От клетки с Рыжим Драконом Донские вскоре перешли к вольеру, в котором паслись горные козлы. Один из козлов забрался выше всех и гордо посматривал на мир свысока.

— Во! Вот этот козел очень похож на вашего Трубецкого, — засмеялась дочь.

— Лиза! Как не стыдно! Бессовестная. — Но, приглядевшись к высокопоставленному козлу, Маргарита Петровна не выдержала и рассмеялась.

— Что? Видишь? Похож? Скажи, похож?

— Что-то есть... Но вообще, безобразие! Ты стала очень дерзкой в последнее время. Тебя тоже пора в клетку, как этих всех зверей. Пойдем от этих козлищ, от них пованивает. А полковник Трубецкой, да будет тебе известно, доблестно сражался с большевиками, трижды был ранен. Внешне он порою выглядит несколько артистично, ненатурально, но, поверь мне, это настоящий русский отважный воин! А как хороши его серебряные виски! Согласись, в этом есть несравненное очарование.

— Не удивлюсь, если он их нарочно подбеливает.

— Лиза!


* * *

Вечером того дня этот настоящий русский воин в обществе генерала Донского, а также обоих Гроссе, дяди и племянника, явился в «Ночную красавицу» и с удовольствием увидел на сцене притягательную Лули, завораживающую публику своим несравненным пением в сопровождении небольшого оркестра.

— Я же говорил вам, что это лучший ночной клуб Шанхая, — сказал Донской.

— Интересно, то, что она поет, это китайские народные песни? — спросил Арнольд.

— Ах нет, увольте! Французский шансон, сваренный по-китайски, — улыбнулся Александр Васильевич.

Лули запела новую песню, о том, как река спешит на свидание с морем и ей не терпится поскорее добежать, а берега все тянутся и тянутся вдоль равнин и гор, лесов и полей, и река грозит: «Вот возьму и выскочу из берегов, полечу в небо, чтобы поскорее долететь до моего возлюбленного и упасть на него в виде дождя!»

Лули увидела Ронга и засветилась радостью. Жадно ждала, когда он посмотрит на нее, а он не спеша сел, дал распоряжение официанту, лизнул взглядом газету и лишь после этого удосужился посмотреть в сторону сцены, наглый мальчишка. Он улыбнулся и помахал Лули. Она сделала вид, что не замечает его. Но долго не продержалась и, воспользовавшись паузой, когда оркестр делал проигрыш, глянула и улыбнулась паршивцу.

Официант принес Ронгу пиво, он стал пить, глядя на Лули, теперь уже ласковым взглядом, и она, снова радостная и счастливая, отвечала ему взорами, полными огня.

— Что будем делать с Самсоновым и Григорьевым? — спросил Трубецкой.

— Их надо примерно наказать, — ответил генерал. — В кои-то веки нам с Виктором Федоровичем пришлось сегодня выслушивать претензии от властей.

— Я весьма вовремя подоспел, иначе их бы схватила полиция, — заметил Арнольд.

Трубецкой рассмеялся:

— Выпороть мерзавцев на конюшне! Хотя они и молодцы. У меня самого руки чешутся отомстить за то, что китайцы сражаются вместе с красными.

— Надеюсь, вы не пойдете на рынок драться с первыми попавшимися...

— Увы, Александр Васильевич, положение обязывает.

Лули продолжала петь с большим чувством, смотрела вверх, протягивая руку к небесам, куда река взмыла в виде дождя, чтобы поскорее полететь к морю. Закончив песню, она поклонилась, принимая бурные аплодисменты, шепнула оркестру, какую следующую песню хочет петь, и запела радостное: «Вот наконец ты ко мне пришел, мой милый рыболов, принес мне рыбу и наконец-то сегодня увидишь, как сильно я тебя люблю, и именно я — твой главный и лучший улов».

— А как движутся ваши свадебные хлопоты? Скоро помолвка? — с иронией спросил Гроссе-младший.

— Ничего, рано или поздно Лиза поймет, какую блистательную партию ей предлагают, — вздохнул Донской.

— Порой крепости приходится брать после длительной осады, — усмехнулся Борис. Он посмотрел с нежностью на Лули, снова мечтая попробовать добиться свидания и горюя, что не может сейчас домогаться ее в присутствии генерала и консула. Арнольд бы отнесся спокойно, а эти двое — увы...

Продолжая счастливое пение, Лули в очередной раз бросила влюбленный взгляд на Ронга и вдруг с ужасом увидела, как он допил свое пиво, расплачивается с официантом и уходит. Ей захотелось броситься следом за ним, и лишь гордость не пускала ее превратиться в реку, выскочившую из своих берегов в небеса.


* * *

После двух дней дебатов по разным организационным и идеологическим вопросам настало 27 июля, день подведения первых программных итогов съезда. И вот, стоя перед собравшимися, Мао Цзэдун в красивом китайском халате зачитывал текст программы:

— Первое: вместе с революционной армией пролетариата свергнуть капиталистические классы, возродить нацию на базе рабочего класса и ликвидировать классовые различия.

В то же время в российском консульстве Елизавета Донская в своей комнате одевалась перед зеркалом, а Ландышева и служанка Джиао ей помогали. Ли наряжалась к балу-маскараду в китайский национальный костюм, надевала юбку-плахту. В костюме преобладали ярко-красные цвета.

— Второе: установить диктатуру пролетариата, чтобы довести до конца классовую борьбу, вплоть до уничтожения классов, — продолжал Мао зачитывать текст программы.

Ли пристегнула плетеными пуговицами пояс и сказала:

— Какой приятный, ласковый шелест у этих тканей.

— Третье: ликвидировать капиталистическую частную собственность, конфисковать все средства производства, как то: машины, землю, постройки, сырье и так далее, и передать их в общественную собственность.

Ли прикрепила спереди богато украшенный фартук и сетку цветных шнуров с вплетенными нефритовыми кольцами.

— Ах, какая красота! — восхитилась Вера Михайловна.

— Это очень красивый свадебный наряд невесты, — произнесла Джиао по-китайски.

— Что она сказала? — спросила Ли.

— Джиао, ты бы по-русски научилась говорить! — проворчала воспитательница, на что воспитанница возразила:

— Зачем ей? Она у себя дома. Это мы у них в гостях. Нам надо учить китайский.

— Четвертое: объединиться с Третьим, то есть Коммунистическим, Интернационалом, — закончил Мао оглашать текст программы.

— Прошу проголосовать. Кто за такую программу? — обратился к съезду председатель Чжан.

Ли продолжала наряжаться. Надела головной убор, состоящий из золотых лепестков и украшенный цветами из алого граната. На лицо с этого головного убора, подобно струям дождя, ниспадали нити нефритовых шариков.

— Ах, какое чудо! — восхитилась Вера Михайловна. — Будто струи дождя стекают тебе на лицо. До чего же ты хороша в этом костюме, Лизочка!

Ли в задумчивости посмотрела на себя в зеркало:

— Струи дождя... Струи любви... Я словно услышала чей-то голос, который произнес эти два слова: «струи любви». Только почему-то по-французски — les jets d’amour.

— Да пора уж тебе влюбиться-то! — засмеялась воспитательница. — И желательно в Бориса Николаевича.

— О нет! Только не Трубецкой, — мгновенно вспыхнула воспитанница. — Ты-то уж хотя бы не зли меня!

— Зря, — возразила воспитательница. — Отличная партия! Все голосуют за него, единогласно.

Все присутствующие делегаты дружно подняли руки.

— Единогласно! — воскликнул председатель Чжан Готао.

— Теперь следует выработать и утвердить тактическую линию партии, — предложил Ли Дачжао.

Мао вдруг решил дерзнуть, сбить с лидера его спесь:

— Товарищ Ли Дачжао, у нас ведь есть председатель — Чжан Готао.

И тот смутился, забормотал:

— Да, да... Прошу прощения!

Ли закончила наряжаться, вертелась перед зеркалом, рассматривая себя в великолепном наряде.

— Чем вам не китаянка? — засмеялась она.

— И притом прехорошенькая! — похвалила Ландышева.

Ли внимательно пригляделась в зеркало и вдруг увидела, как сзади в китайском национальном костюме к ней подходит какой-то китайский юноша. И это не простой юноша, это... Видение длилось всего одну секунду. Ли вздрогнула в испуге, захлопала своими длинными ресницами.

— Господи, что это?

— Что именно? — спросила Вера Михайловна.

— Нет, ничего.

— Где-нибудь жмет?

— Да нет же! Говорю: все хорошо.

А в доме Ли Ханьцзюня продолжался съезд, и Ли Дачжао язвительно бросил в сторону Мао:

— Не пора ли тебе, дорогой мой, и косу отращивать? Очень не хватает к этому халату.


* * *

В лучах заката из дома Ли Ханьцзюня вышли сам Ли Ханьцзюнь, Мяо Ронг, Лю Жэньцзин и Мин Ли. Все они были одеты в праздничные китайские национальные костюмы — халаты, расписанные драконами, с просторными колоколообразными рукавами, украшенными манжетами, по талии — широкие пояса иного цвета, нежели сами халаты.

Возле дома стоял роскошный просторный трипль-фаэтон «Делонэ Бельвиль» с открытым верхом, за рулем сидел Го Леан в обычных одеждах. Ли Ханьцзюнь, Ронг, Лю и Мин расселись в салоне автомобиля, и его богатый владелец приказал водителю:

— Поехали!

И машина покатила по вечерним улицам Шанхая.

— Ли Ханьцзюнь, и много у тебя таких роскошных нарядов? — спросил Лю Жэньцзин.

— Хватило бы на всех делегатов съезда, — похвастался молодой богач. — Жаль, что только Мао Цзэдун воспользовался.

— Недаром говорят, что ты и твой брат — одни из самых богатых людей Шанхая.

— Есть такое дело.

— И машина у тебя — высший класс.

— У последнего русского императора была такая.

— А не боишься, что пролетарская революция отнимет у тебя все богатство?

Ли Ханьцзюнь задумался и не сразу ответил, но ответ его пришелся всем по душе:

— Революция — сама по себе богатство. Ради нее я готов всем пожертвовать.

— Прекрасно сказано, Ли Ханьцзюнь! — восхитился Ронг. — Конфуций, какое изречение есть у тебя на сей счет?

— Низкий человек суетливо поджидает удачу, а благородный муж с достоинством ожидает велений неба, — не моргнув глазом произнес Мин Ли.

— Все-таки без Конфуция нам хреново! — засмеялся Лю.

И все тоже засмеялись, находясь в возбуждении от предстоящего события. Лю дрыгал ногой, и Ли Ханьцзюнь заметил это:

— Лю, ты чего ногой дрыгаешь? Перестань так волноваться!

— Благородный муж в душе безмятежен. Низкий человек всегда озабочен, — нашлась у Мин Ли цитата из Конфуция.

Лю взъерепенился:

— Слушай, ты, благородный муж! Мало тебе тогда синяков понаставили? Я могу добавить.

Конфуций продолжал сыпать мудрыми изречениями:

— Если в человеке естество затмит воспитанность, получится дикарь. А если воспитанность затмит естество, получится книжный червь Лю Жэньцзин. Лишь тот, в ком естество и воспитанность пребывают в равновесии, может считаться достойным мужем.

— Заткнись, Конфуций! — сердился Лю. — Коммунистическая партия Китая не нуждается в твоих изречениях.

Но Конфуция уже невозможно было остановить:

— Прошу тебя, Лю Жэньцзин, будь более человеколюбивым! Для народа человеколюбие нужнее, чем огонь и вода. Я видел, как от огня и воды погибали, но не видел, чтобы кто-нибудь погиб от человеколюбия.

— Слушай, я ведь точно тебе сейчас врежу!

— Закрой ручей своего красноречия, Конфуций, не то его устье может и впрямь быть повреждено, — засмеялся Тигренок.

— Не поговорить с человеком, который достоин разговора, то же самое, что пройти мимо бесценного клада.

— Ну всё, сейчас ты у меня получишь по морде!

Лю сделал замах, как бы намереваясь ударить Мина, но Мин выхватил из кармана маску морщинистого старика и проворно надел ее себе на лицо.

Трипль-фаэтон выехал на мост Вайбайду, с которого открылся прекрасный вид на консульство Российской империи. Уже отсюда можно было заметить, что в консульстве вовсю идет праздник. Из дверей выбегали гости бала-маскарада, разодетые в основном в китайские национальные костюмы, у многих на лицах маски. Со двора консульства начали взмывать в небо фейерверки. Ронг воскликнул:

— Ух ты! Здорово!

А Ли Ханьцзюнь заметил:

— Главное, прибыть в разгар праздника, когда всем уже до фонаря, кто ты и откуда прибыл. Тигренок Ронг, приготовь свой французский.

— Он у меня всегда наготове, Ли Ханьцзюнь.

— Как и член! — грубо пошутил Лю, но у всех было такое прекрасное настроение, что компания дружно рассмеялась в ответ на скабрезность, даже Ронг засмеялся, отвесив Книжному Червю пародию на подзатыльник.

Го Леан вел машину по мосту над рекой Сучжоухэ. Во все стороны открывались прекрасные виды Шанхая.

— До чего же красивый город! — воскликнул Ронг.


* * *

На бал-маскарад в консульство Российской империи в Шанхае собралось человек сто, большинство наряжено в китайские национальные костюмы. Да и немудрено, их легче всего было достать или заказать на- прокат. Над входом в здание, иллюминированное несколькими десятками разноцветных лампочек, красовался большой портрет Гроссе и надписи на китайском и русском языках:

В.Ф. ГРОССЕ. 20 ЛЕТ КОНСУЛЬСКОЙ СЛУЖБЫ В ШАНХАЕ.

Уже стемнело. В небо взлетали фейерверки, с треском взрывались, рассыпаясь многоцветными искрами. Гости весело смотрели в небо, на эти огненные букеты, стараясь отогнать от себя невеселые мысли о потерянной родине, о пугающем будущем, о нехватке средств, которую неизвестно чем можно будет пополнять.

Здесь же присутствовали в своих повседневных церковных облачениях двое священников — отец Лаврентий Красавченко лет шестидесяти и отец Иоанн Витютнев лет на пять помоложе. Оба сурово молчали.

Донской явился в генеральском мундире, но на лице у него сидела маска удивленного розовощекого юноши.

— Прикажите музыкантам поспешить сюда! Будем танцевать в парке, — отдал он повеление.

Самсонов и Григорьев пришли в облачениях даосских монахов, на лицах одинаковые маски бледных и исхудавших старцев. При этом они не пропускали ни одного официанта с подносом, чтобы непременно поставить осушенные бокалы и взять новые, с вином или пивом. Приподнимали изнуренные маски и пили за милую душу.

— Я уже не разбираю, кто тут настоящие китайцы, а кто наши, — признался Самсонов.

— Вон те — китайцы. Гости от шанхайского правительства. Вон те — тоже. Богатые меценаты. Видишь, как наш консул перед ними выплясывает. — Григорьев показывал на две группы гостей. Около одной из них стоял сам виновник сегодняшнего торжества, наряженный как китайский император.

— Выгадать момент и навалять им по первое число!

— Нельзя, брат Самсонов! На какие шиши потом Гроссе будет задвигать такие журфиксы?

Музыканты уже разместились в отдельном уголке парка, дирижер взмахнул руками, и струнный октет принялся играть «Канон» Пахельбеля.

Автомобиль, в котором ехали Ли Ханьцзюнь, Ронг, Лю и Мин, уже давно выехал с моста на улицу Дамин и свернул на улицу Хуанпу, приближаясь к консульству Российской империи.

— Только, чур, не сразу! Дождитесь, когда они хорошенечко поднапьются, и только тогда действуйте, — предупредил Ли Ханьцзюнь.

— Если удастся поджечь здание, это будет хороший подарок нашему съезду, — сказал Книжный Червь.

— Только умоляю, действуйте осторожнее, чтобы никто нас не заподозрил, — наставлял благоразумный Ли Ханьцзюнь, на что у Конфуция мгновенно нашлась цитата:

— У сдержанного человека меньше промахов. Как можно не доверять нам? Это все равно что ехать в повозке без оси.

— Конфуций, сними маску, я тебя все-таки ударю, — зверски оскалился Лю.

— Не вздумайте только мне еще там подраться друг с другом или с кем-то из русских, — предупредил Ли Ханьцзюнь.

— Да я же в шутку ему угрожаю, — буркнул Лю, хотя явно угрожал не на шутку.

Трипль-фаэтон самого богатого коммуниста подъехал к консульству. Го остался за рулем, чтобы быть всегда готовым дать по тормозам и увезти своих товарищей с поля боя, а Ли Ханьцзюнь, Ронг, Мин и Лю вышли из машины. Ли Ханьцзюнь зашагал впереди всех, показывая пример, как надо идти неспешно и с достоинством.

— Учись, Лю Жэньцзин, как должен вышагивать благородный муж, исполненный достоинства и чувства собственной правоты, — промолвил Конфуций, у которого неплохо получалось подражать походке Ли Ханьцзюня.

Ронг вышагивал просто и естественно, а Лю никак не мог справиться со своей дерганой, взволнованной походкой.

Все четверо вошли в парк, где их встречали двое лакеев. Ли Ханьцзюнь остановился, пропуская вперед Ронга. Тигренок обратился к лакеям по-французски:

— Добрый вечер! Этот человек — Ли Ханьцзюнь, самый богатый предприниматель и меценат в Шанхае. Помогал деньгами белому движению. Мы — его братья. Мы приглашены господином консулом Гроссе участвовать в празднествах по случаю двадцатилетия его деятельности в Шанхае.

Лакеи, из бывших солдат белой армии, с полупоклоном показали жестами, что гости могут пройти. Ли Ханьцзюнь, Ронг, Мин и Лю вошли в парк, на ходу надевая: Ли Ханьцзюнь — маску сердитого черного лица, Ронг — озорного и совсем незлобного тигра, Лю — зеленого болотного чудища, а Мин так и не снимал маски, надетой еще на мосту.

— Здорово! Прошли как по маслу! Что ты им сказал, Мяо Ронг?

— Что все мы друзья самого Ленина.

— Не ври, скажи правду, — не отставал от Ронга Лю Жэньцзин.

— Я просто знаю одно заветное русское слово, но тебе не скажу.

— Скажи!

— Только за очень большие деньги.

— Это не по-коммунистически!

Арнольд Гроссе, в костюме китайского воина, но без маски, с подозрительностью глянул на новоприбывших китайцев.

— Вот этот тоже принимал участие во вчерашней потасовке на рыночной площади, — заметил его Мин.

— Держитесь от него подальше, — приказал Ли Ханьцзюнь. — А вон тот господин — генерал Донской.

— Вон тот? — взвился Книжный Червь. — Самый наш отъявленный классовый враг!

Официант подошел к новым китайским гостям с подносом, все четверо взяли по бокалу, стали отпивать. Ли Ханьцзюнь и тут встрял со своими наставлениями:

— И смотрите не напивайтесь! Если захотите, я потом вам выкачу выпивона на любой вкус, хоть обпейтесь!

Ронг глубоко вздохнул и посмотрел на небо, озаренное полной луной:

— Взгляните, сегодня полнолуние!

Музыканты закончили «Канон» Пахельбеля и замерли. Гроссе обратился к публике, стараясь говорить как можно громче:

— А теперь, господа, внимание! На небе воссияла луна, и все мы готовы встретить царицу бала, богиню луны — несравненную Чан Э!

Музыканты немного замешкались и заиграли «Марш пышных церемоний» Элгара. На здании выключилась иллюминация, и все остальное электричество погасло. Вдруг вспыхнул прожектор, озаряя лестницу в одном из углов парка, которая доселе не была видна.

Наверху лестницы стояла Чан Э, богиня луны, а точнее — Елизавета Александровна Донская в своем костюме, который она примеряла накануне утром.

В небо с хлопками и треском вновь взвились фейерверки. Ли начала торжественно и неспешно спускаться по лестнице. Все стали ей рукоплескать, а генерал Донской обратился к балу-маскараду со своей речью:

— У богини луны есть жених. Самый лучший охотник в Китае, по имени И. Сейчас он сделает выстрел из своего лука, поразит стрелой бога зла, и богиня луны сойдет своими ножками на землю.

В одном из окон консульства появилась Ландышева, она вывесила наружу поясной портрет Ленина и удалилась. Портрет нарисован был кое-как, но видно, что это Ленин.

Донской продолжал:

— Перед нами демон зла, разрушитель космического и социального равновесия Гунгун.

При виде портрета Лю Жэньцзин рассердился:

— Подождите, это же Ленин! Ну, я им сейчас!..

Но Ли Ханьцзюнь схватил его за широкий шелковый рукав:

— Это не Ленин, а Гунгун. Терпение, друг мой, терпение!

Охотник И взял свой лук, вставил стрелу, натянул тетиву, прицелился и выстрелил. Он оказался хорошим стрелком — стрела вонзилась Ленину прямо в грудь. Все закричали от восторга, захлопали в ладоши. Все, кроме Ли Ханьцзюня, Ронга, Мина и Лю.

— Я не буду хлопать!

— Ни за что!

— На нас уже косо смотрят.

— Ну и пусть.

— Ронг, ты чего замер, как окаменевший янтарь? Эй, приятель!

Ронг стоял, слегка разинув рот под тигриной маской, закрывающей его лицо как раз до рта. Он застыл, глядя на Чан Э, которая медленно спускалась с лестницы и ступала на землю. Донской подал ей руку и повел к охотнику И. Охотник принял богиню луны и стал танцевать с ней.

— Я не заказывала себе никакого жениха, — сказала Чан Э.

— А я вот возьми и появись! — ответил охотник.

— Охотник И... А вы знаете, что, согласно китайской мифологии, Чан Э приняла снадобье бессмертия и унеслась на луну, поскольку охотник И надоел ей хуже горькой редьки?

— Обещаю вам, что я не надоем.

Музыканты закончили играть Элгара.

— Пустите меня, охотник И, музыка кончилась, — сказала Чан Э и вырвалась из рук Трубецкого.

— Прошу вас еще один танец! — воскликнул охотник И, в восхищении перед красотой богини луны в ее великолепном облачении. Но музыканты, взяв совсем небольшую паузу, заиграли вальс Штрауса «На прекрасном голубом Дунае».

Чан Э стремительно подошла к первому попавшемуся гостю в маске смешного тигра, взяла его за руку, увлекла в танец.

— Что же вы, охотник И, не удержали свою добычу? — подойдя к Трубецкому, с укоризной спросил Донской. И оба они, генерал и полковник, стали смотреть, как прекрасная богиня луны вальсирует со своим новым избранником, а по ее примеру дамы стали сами приглашать кавалеров.

Все вокруг наполнилось кружением вальса.

— Эта богиня луны на самом деле — дочка генерала Донского, — оповестил своих товарищей Ли Ханьцзюнь.

— Нашего заклятого классового врага! — воскликнул Книжный Червь.

— В программе нашей партии пока еще ничего не сказано про то, можно ли танцевать вальс с дочерьми классовых врагов, — усмехнулся Ли Ханьцзюнь.

— Предложу завтра же это вписать, — не унимался Лю Жэньцзин.

— А проводить коммунистический съезд в доме классового врага можно? — смеялся молодой богач. — А в компании классового врага приезжать на бал-маскарад к классовым врагам? Ну, что молчишь, Червячок?

А тем временем Тигренок Ронг продолжал вальсировать с богиней луны, зачарованно глядя на нее.

— Что вы так смотрите на меня, тигр? — вскинула бровь Чан Э, спрашивая его по-русски. — Эй, скажите хоть что-нибудь!

Он понял, что она вызывает его к разговору, но не знал, что сказать.

— Ну же! Не то я не стану с вами дальше вальсировать.

И он вдруг выпалил по-французски:

— Струи любви...

— Что-что?!

— Впервые в жизни... Впервые в жизни я чувствую, как струи любви текут по моему сердцу.

— Вы что, не говорите по-русски? Вы француз? — спросила Чан Э, тоже перейдя на французский.

— Я — китаец. Говорю по-китайски и по-французски. Но ни в том, ни в другом языке нет слов, способных выразить то, что я чувствую, — продолжал обретать смелость Тигренок.

— Китаец? Я тоже китаянка — богиня луны Чан Э, — немного смутившись, сказала его партнерша по танцу.

— Нет, я и в самом деле китаец. Меня зовут Ронг Мяо.

— Как смешно! Тигренок Мяу! — засмеялась она по-русски.

— Что вы сказали? — не понял он.

Она вернулась к галльскому наречию:

— У вас такой голос... Как будто я уже много раз слышала его. Но не наяву, а во сне. Боже мой! Я видела вас в этом наряде!

— Где? Тоже во сне?

— Нет, тоже сегодня утром. В зеркале.

— В зеркале?!

— Приподнимите маску.

— Зачем?

— Делайте все, что я вам приказываю!

Ронг открыл лицо, и богиня луны на несколько мгновений замерла, пораженная до глубины души.

Арнольд, танцуя с какой-то дамой, в это мгновение бросил взгляд в сторону Ронга и увидел, как тот приподнял маску. Смеющееся лицо Арнольда вмиг наполнилось гневом.

— Да, это ты! — сказала Чан Э.

— Да, это я! — согласился Тигренок. — А это ты! Как звать тебя на самом деле?

— Ли.

— Ли? Но это китайское имя, а ты не китаянка.

— Я русская. Мое имя Елизавета. Но все зовут на китайский лад — Ли. Это я сама себе так придумала.

— Ли... По-китайски это значит «вертикаль». Вертикаль между небом и землей. И я чувствую, как ты соединяешь меня, живущего на земле, с небесами.

— Ты говоришь такие слова...

— Плохие?

— Прекрасные! Самые прекрасные, какие я только слышала в жизни! И ты сам так прекрасен. Покажи мне еще раз твое лицо.

Ронг снова приподнял маску.

— Сейчас ты еще прекраснее, чем когда открыл маску впервые, — сказала богиня луны.

Музыка уже кончилась, но они продолжали вальсировать. Музыканты заиграли другой вальс того же Штрауса — «Сказки венского леса». Ронг и Ли продолжали вальсировать под него.

Арнольд раскланялся со своей дамой, подошел к охотнику И, который стоял в сторонке, пил вино и ни с кем не танцевал.

— Она танцует с одним из тех китайцев, с которыми мы дрались на рыночной площади.

— Да ты что? А кто он такой? — встрепенулся охотник.

— Это не мешало бы выяснить.

А Ронг и Ли продолжали влюбленно танцевать.

— А твое имя? Что значит твое имя?

— Ронг значит «воинственный», а фамилия Мяо — «растущие саженцы».

— Ронг Мяо... Смешно. Тигренок Мяу. Я буду так тебя звать, — Ли снова перешла на русский язык.

— Как прекрасна русская речь в твоих устах! Доселе русский язык казался мне некрасивым и бесформенным, — сказал Ронг по-французски.

Покуда продолжались танцы, Лю и Мин уже пытались как-то напакостить. Пока никто не видел, переливали водку из рюмок, стоящих на столе, в расположенные рядом бокалы с вином и пивом. При виде двух даосских монахов отскочили от стола и ушли в тень.

— И подраться не с кем! — сказал один из монахов.

— Связаны по рукам и ногам! — согласился второй.

— Давай хотя бы напьемся, друг Григорьев.

— Давай, брат Самсонов!

И они принялись пить все подряд из бокалов с вином и пивом, куда Лю и Мин только что перелили водку.

— За нашу любимую Родину, пропади она пропадом! — сказал даосский монах Самсонов.

— Пусть там теперь краснопузые с ней мучаются, — согласился даосский монах Григорьев.

— Вот именно!

— А мы и тут, в Китае, не пропадем.

Тем временем Лю и Мин уже проникли тайком в здание консульства в поисках, что бы здесь натворить.

— Во мне так и пылает классовая ненависть! — сказал Книжный Червь.

— Мудрый не знает волнений, человечный не знает забот, смелый не знает страха, — молвил Конфуций.

— Слушай, ты, Конфуций, сейчас не до тебя!

А в парке все танцевали, Ронг вальсировал с Ли, генерал с генеральшей, консул с консульшей.

Арнольд и Трубецкой о чем-то поговорили с китайцами — гостями от шанхайского правительства, затем вместе с ними подступили к одиноко стоящему Ли Ханьцзюню. Тот снял маску, представители шанхайского правительства тотчас узнали его и стали по очереди с почтением пожимать ему руку. Арнольд и Трубецкой тоже вынуждены были обменяться с ним рукопожатиями. С разочарованным видом они отошли от китайцев и стали танцевать с двумя дамами. Оба с ненавистью поглядывали на то, как Ли танцует с Ронгом. Это был уже их третий вальс Штрауса — «Весенние голоса».

Из здания консульства вышли Мин и Лю. Даже по походке легко было заметить, что они уже напакостили. Подошли к Ли Ханьцзюню.

— Ли Ханьцзюнь, нам пора отсюда сваливать.

— Сейчас такое начнется!

Молодой богач мгновенно оценил обстановку:

— Надо только вырвать тигренка из цепких лап вальса.

— Как? Он все еще танцует?

— С дочкой нашего классового врага?!

Мин торопливо направился к Ронгу и попытался ухватить его за широкий рукав халата:

— Ронг! Нам пора сваливать! Ты что, не слышишь меня? Ронг!

И тут в здании консульства раздались первые тревожные крики, оттуда повалил дым, сначала слабый, потом все гуще и гуще. Танцующие пары стали распадаться, всех привлекло то, что творилось в здании. А там явно начался пожар. Музыканты, поглядывая в сторону клубов дыма, продолжали играть вальс, а Ронг и Ли оказались теперь единственными танцующими среди разгорающейся паники. Теперь к ним подошли все трое молодых коммунистов:

— Мяо Ронг, мы уходим. Хорошо бы и тебе с нами.

— Бежим вместе, Ли! — выпалил Ронг, нисколько не ожидая, что девушка согласится.

Но она вдруг засмеялась и воскликнула:

— Бежим!

И, пользуясь тем, что внимание всех без исключения привлечено к пожару, четверо молодых китайцев и похищенная ими богиня луны бросились наутек. Они выскочили с территории консульства на улицу Хуанпу, где их с нетерпением ждал за рулем Го Леан. С громким смехом нашкодившая банда диверсантов вскочила в автомобиль, и водитель рванул с места в карьер.

Трипль-фаэтон с открытым верхом имел три ряда сидений. На переднем ряду сидели водитель и владелец шикарного автомобиля Ли Ханьцзюнь, на втором ряду разместились Книжный Червь и Конфуций, а на заднем — влюбленная парочка. Ронг даже слегка приподнял кожаный верх машины, как бы уединяясь со своей возлюбленной от всех остальных.

— Что вы там натворили, разбойники? — оглянулся с переднего сиденья Ли Ханьцзюнь.

— Мы? — откликнулся Конфуций. — Ничего особенного. Мы просто прогуливались по залам консульства в качестве экскурсии. Но Лю Жэньцзин так сильно пылал классовой ненавистью, что пламя от него перекинулось на портьеру, и она возгорелась. Нет ничего более прекрасного и непонятного, чем природа огня!

— Надеюсь, этого никто не видел?

— Никто. Ли Ханьцзюнь, за кого ты нас принимаешь! — возмутился Книжный Червь.

А на галерке шел разговор по-французски:

— О чем они говорят? — спросила Ли.

— О том, что пожар, пылающий в самой России, перекинулся на российское консульство в Шанхае, — ответил Ронг.

— А куда мы едем? Я сошла с ума! Вот безумная! Но до чего же хорошо это безрассудство!

Ронг сорвал с лица маску и, набравшись храбрости, жадно приник губами к губам Ли. Тотчас же и смутился. Первый поцелуй получился коротким.

— Что это было? — спросила богиня луны.

— Бабочку моих губ давно манили лепестки твоих прекрасных уст, — ответил храбрый Тигренок. — Не улетай, бабочка! Вернись скорее! — И Ронг снова приник губами, на сей раз увереннее и дольше.

В отличие от первого, второй поцелуй не остался незамеченным. Ли Ханьцзюнь и Мин издали возгласы веселого восторга. Книжный Червь сморщился от негодования:

— Ронг! Что ты делаешь? Ты знаешь, кто она?

— Моя невеста!

— Твоя невеста — дочь генерала Донского, нашего лютого классового врага!

— Правда?

— К сожалению, правда, и тебе не видать ее как своих ушей, — подтвердил Ли Ханьцзюнь.

— Ты — дочь генерала Донского? — спросил Ронг, возвращаясь из китайского языка во французский.

— Да, конечно, — ответила богиня луны. — А ты разве не знал?

— Нет, откуда мне это было знать?

— Теперь ты узнал — и что?

— О, лучше бы ты была у генерала кухаркой!

— Но почему, Мяу?

— Потому что мы — молодые китайские коммунисты и наша цель — бороться с такими, как твой отец.

— О Боже! Не может быть! Так не должно быть! — Богиня луны закрыла лицо руками, но не разрыдалась, а расхохоталась.

Машина выскочила на мост Вайбайду, с которого было хорошо видно, как над зданием российского консульства встает облако дыма, а в окнах здания полыхает огонь. Го Леан остановил машину, а Ли Ханьцзюнь, Мин и Лю встали, чтобы лучше разглядывать происходящее на левом берегу реки.

— О, не закрывай луну своего прекрасного лица облаками рук! — сказал Ронг богине Чан Э. Он взял ее руки, отвел их от ее лица и в третий раз приник к губам.

Никто не видел этого третьего, долгого и страстного поцелуя, все были захвачены зрелищем пылающего здания.

По мосту мимо их автомобиля с ревом пронеслись пожарные машины.


* * *

На территории консульства уже не звучала музыка, вместо нее в полутьме метались крики, возгласы возмущения, кто-то негодовал:

— Ни в России, ни здесь нам житья нет!

А кое-кто уже спешил покинуть тонущий и горящий корабль, жалобный осколок великой Российской империи.

Донской и Донская чуть ли не за грудки схватили Трубецкого.

— Где моя дочь? — спросил генерал.

— Где наша дочь? — спросила генеральша.

— Откуда мне знать? — сердито отвечал полковник.

— Как откуда! Разве вы не жених ей? — взвизгнула Маргарита Петровна.

— Да какой там жених! Она знать не хочет, как меня зовут!

— Так сами же себя и вините за это, голубчик, — горестно заявил Александр Васильевич.

Двое даосских монахов уже лыка не вязали. Едва стоя на ногах, один из них смеялся, глядя на пожар:

— Гори! Гори, Россия-матушка!

Другому, напротив, было не до смеха. Он готов был разрыдаться:

— Там ребенок сгореть может! Спасу!

Монах Григорьев бросился в сторону горящего здания, монах Самсонов пытался его задержать, они сцепились друг с другом у входа, прямо под портретом Гроссе.

— Да какой ребенок, очухайся! — кричал Самсонов.

— Маленький такой. Крошка! Его забыли в колыбельке, он сгорит! — вопил Григорьев.

— Да нет там никакого ребенка!

— Убери руки!

— Не уберу!

— Отцепись от меня, тебе сказано!

— Сгоришь, дурень!

— Я дурень?!

Григорьев вырвал руку из цепких лап Самсонова и подарил приятелю вескую зуботычину.

— Ах вот как! — Самсонов схватил друга за грудки, и они стали бороться. И в это трагикомическое мгновение сверху на них упал портрет консула Российской империи в Шанхае Виктора Федоровича Гроссе. Выполненный из тонкого картона, но заключенный в тяжелую дубовую раму, он рухнул с такой силой, что голова Григорьева проткнула его, и даосский монах оказался в новом карнавальном костюме, не понимая, в чем дело, потащил за собою портрет, покуда Самсонов не освободил его.

Вместо музыки зазвучали клаксоны пожарных машин. Замелькали пожарные, засуетились, разматывая пустые, голодные шланги, которые вскоре превратились в толстых, сытых удавов.

— Скорее! — кричал Виктор Федорович. — Умоляю! Спасите! Голубчики! Китайчики мои!

— Содом и Гоморра, — вдруг, как припечатал, произнес изрядно подвыпивший отец Лаврентий Красавченко и осенил горящее здание широким крестным знамением. — Господи, спаси и сохрани!


* * *

А шикарный трипль-фаэтон Ли Ханьцзюня рассекал шанхайскую ночь, скатившись с моста Вайбайду, помчался по правому берегу реки Сучжоухэ в сторону парка Хуанпу.

Ронг и Ли снова целовались, и теперь все опять обратили на это внимание.

— Мяо Ронг! Перестань целоваться с дочкой классового врага! — негодуя, требовал Книжный Червь.

— Отстань от них, Лю Жэньцзин! — рявкнул на него Ли Ханьцзюнь, а Конфуций изрек цитату:

— Человек, ни разу не влюблявшийся в женщину, опасен для общества и не способен к добродетели.

Ронг и Ли перестали целоваться и, пьяные от любви, взглянули на своих попутчиков.

— Остановите машину! — потребовал Тигренок.

— Зачем?

— Остановите, мы хотим тут выйти.

Ли Ханьцзюнь толкнул Го Леана в плечо:

— Остановись на минутку!

Автомобиль остановился. Ронг встал, взял за руку Ли:

— Выходим!

— Зачем?

— Не спрашивай, просто иди со мной, и все.

Они вышли из машины и направились в сторону западных ворот парка Хуанпу.

— Скатертью дорожка! — крикнул им вслед Книжный Червь и добавил: — Надеюсь, вернувшись поутру, он сообщит съезду нашей партии, что утопил ее в озере.

Трипль-фаэтон устремился дальше.


* * *

А Мяо Ронг и богиня луны вскоре брели, обнявшись, по прекрасному парку, озаренному луной.

— Это самый старый парк Шанхая, — говорил юноша. — Парк Хуанпу. Полвека назад его устроили англичане на свой лад. Еще недавно у входа висела табличка, повешенная англичанами: «Собакам и китайцам вход воспрещен». Но Китай поднимается с колен, и теперь уже появление таких надписей невозможно.

— Как здесь хорошо. И никого нет. Мы одни, — произнесла девушка. — И нисколько не страшно.

— Я люблю тебя! — сказал Ронг. — Я полюбил тебя сразу, едва только увидел, как ты спускаешься с лестницы.

— А я тебя еще раньше, когда увидела в зеркале.

— Но я не мог в нем отражаться. Это противоречит реальности.

— А то, что мы встретились и полюбили друг друга, молодой китайский коммунист и дочь русского белогвардейского генерала, — разве это не противоречит реальности? Что с нами будет, мой Мяу?

— Если ты меня любишь, то станешь моей женой.

— Но как?!

— Очень просто. Не вернешься к родителям. Мы уедем с тобой куда-нибудь из Шанхая. В Париж! Это чудесный, волшебный город. Я буду много работать, мы заживем на Монмартре, а когда разбогатеем — в Пасси. Там, где жил Оноре де Бальзак, где окончил свои дни Мопассан, а сейчас там селятся русские писатели-иммигранты.

— Париж... Опять иммигранты... Ну, хорошо, пусть даже Париж. Но как мы поженимся? По-русски или по-китайски?

— Как ты захочешь.

— Мне нравится твоя решительность. Ее так не хватает у наших белых офицеров! Я хочу и по-русски, и по-китайски. Для этого ты должен будешь покреститься.

— Да? Это обязательно?

— Ну конечно. Я хочу, чтобы все было по-настоящему.

— Я подумаю об этом.

— Ну вот, ты уже сомневаешься...

— О нет, луна моя светлая! Я не сомневаюсь! Все, что ты пожелаешь, я сделаю. Креститься — значит, креститься!

Они вышли к маленькому озеру, озаренному луной. Здесь же поблизости шумел водопад. Ронг и Ли уселись на скамейке в уютной укромной беседке и снова целовались.

— Нет, нет... Я уже задыхаюсь от тягостных желаний! — выдохнула Ли, отрываясь от губ своего возлюбленного, которого еще несколько часов назад знать не знала.

— Я тоже, Ли! Я тоже.

Ли взъерошила волосы на голове у Ронга:

— Мой тигренок Мяу!

— Как будет по-русски «я люблю тебя, Ли»? — спросил он.

— Я люблю тебя, Ли, — ответила она по-русски.

— Я люлю тиба, Ли, — повторил он.

— Сам ты люлю! — засмеялась она. — Боже, как мне хорошо! А ведь все так плохо! Как я буду жить дальше без своего Мяу?

— Что ты лопочешь? Я по-русски знаю пока только «Я люлю тиба, Ли».

Она прижалась к его груди щекой.


* * *

Пожар в консульстве Российской империи был потушен, но праздник безнадежно испорчен, гости разъехались, по парку ходили только Гроссе, Донской, Донская, Арнольд, Трубецкой да еще несколько человек. Они все еще оставались в маскарадных костюмах, кроме слуг. Пожарные, намереваясь уехать, сворачивали своих удавов, вновь превратившихся в голодные кишки. Самсонов шастал по парку в поисках Григорьева.

— Как мы будем жить теперь там, в такой вонище? — сокрушался генерал. — Мало нам было русских пожарищ, теперь еще будем дышать китайскими.

— О чем ты сокрушаешься, Александр Васильевич! Где мы будем искать нашу дочь, вот что скажи мне! — говорила Маргарита Петровна.

— Она отыщется. Вздорная девчонка. Воспользовалась суматохой и сбежала с китайцами. Это видели лакеи. Какой стыд! — негодовал Донской.

— Видели и не остановили, мерзавцы! — произнес охотник И. — Пора нам, господа, переодеться. Позвольте откланяться. — И охотник И навсегда ушел с театра истории, чтобы снова превратиться в полковника Трубецкого.

— Полагаю, и пожар устроили те же китайцы, — высказал свое предположение штабс-капитан Арнольд Гроссе. — Мне сразу показалась подозрительной их компашка. Этот молодой богач привел с собой троих бандитов-поджигателей. Надо разыскать его и взять за жо... за шкирку. Забыл только, как его зовут. Не то Хуйвалуй, не то какой-то Нихуамуа...

— Арнольд! Фу! — поморщилась генеральша, а сама тайком хихикнула.

— Простите, тетушка, — извинился Арнольд. — В голове все кувырком. И что я, виноват, если у них такие имена?

Самсонов наконец нашел где-то в кустах Григорьева. Пьяный приятель сидел, обхватив голову, и рыдал:

— Малютка! Маленькая крошечка! Ребенок! Сгорел в пожаре, а мне не дали его спасти.

— Дружище, опомнись! — стал трясти его Самсонов. — В здании не было ни одной штуки детей. Даже подростков, не говоря уже о младенцах.

— Нет, нет, ты не знаешь. Маленький-маленький малыш. Остался один и сгорел, — не унимался Григорьев.

— Вот заладил! Пойдем лучше выпьем еще. Хорошо, что хоть водка и вино не сгорели.

— Малыш, малыш... Остался один и сгорел. — Григорьев, в страшнейшем горе, красными глазами посмотрел на своего приятеля. — И этот малыш был я!


* * *

Певица Лули в клубе «Ночная красавица» пела о том, как сердце разговаривает с ногами, руками и головой, спрашивая их, почему они еще способны ходить, действовать, думать, если тот, кого сердце любит, перестал являться на свидания и оно, сердце, не хочет больше работать бесполезно, привыкшее стучать в такт другого сердца, которое отныне бьется для других.

Лули пела, осторожно поглядывая на тот столик, где когда-то сидел ее Тигренок Ронг, а теперь восседал какой-то другой китаец. Он расплатился и ушел, столик ненадолго остался пустующим, и вдруг она увидела, как за этот столик садится тот русский офицер, что пытался ухаживать за ней на пароходе «Речная красавица». На душе стало еще тоскливее. Русский офицер, примерно ее лет, смотрел на нее, не отрывая взора. А когда она закончила песню про сердце, он встал и решительно подошел к сцене. Обратился к ней по-французски:

— Позвольте угостить вас вином, прекраснейшая Лилу.

— Мое имя не Лилу, а Лули, — холодно ответила певица. — И если я захочу вина, то могу сама его себе преподнести.

Потом она снова пела, а он сидел, напивался и угрюмо смотрел на нее весь вечер, покуда не разошлись гости «Ночной красавицы», а ранний июльский рассвет оповестил о своем приближении легкими дуновениями ветерка. Оркестранты стали складывать свои инструменты в футляры, пианино накрыли льняным балахоном. Лули, как водится, поблагодарила музыкантов за их добросовестную работу и спустилась со сцены, чтобы идти к себе домой, но русский офицер перегородил ей дорогу и теперь просто молча смотрел на нее.

— В чем дело? — спросила она по-французски.

— Я дам вам денег, — сказал Трубецкой почему-то по-английски. — Много денег. Сколько вы получаете за месяц своим пением?

— Bastard![4] — сказала Лули тоже по-английски и влепила ему сочную пощечину.


* * *

Негоже было ему, представителю одного из самых славных русских княжеских родов, получить пощечину — от кого! — от расхожей китайской певички с каким-то условным именем Лули.

Борис Николаевич знал свое генеалогическое древо от самого того единого для всех Трубецких корня — то бишь от великого князя Литовского Гедимина, а стало быть, аж с XIII века от Рождества Христова. Внук Гедимина Дмитрий Ольгердович, участник Куликовской битвы, владел Трубчевском, и от того-то и пошла фамилия Трубецких. Один из сыновей Дмитрия Ольгердовича перешел в услужение к московским государям, и от него пошла та ветвь, к которой принадлежал получивший пощечину от китаянки Борис Николаевич. В разные века разные его предки имели славу, служа государству Российскому, среди них были и опальные, и опричники, и храбрые воеводы, и перебежчики в стан вражеский, и собиратели, и расточители, и строители, и разорители. Во времена Смуты один из них сверкал среди соискателей короны царской и потом возненавидел Романовых. Потомки его унаследовали неприязнь к царствующей династии, и сия неприязнь стала особой семейной традицией, хорошо отзываться о ком-либо, кто в данное время сидел на троне, считалось не просто дурным тоном, а пощечиной всем представителям этой ветви Трубецких. Служить верой и правдой являлось для них главной честью, но произносить искренние хвалебные слова — увольте!

Предок Бориса Николаевича в восьмом колене родился в один день с Петром Великим, был его полным тезкой — Петром Алексеевичем, во всем поддерживал царя-реформатора с самого «начала славных дел», можно сказать, сидел на краешке «гнезда Петрова» и почти был одним из птенцов оного гнезда, отличился в Полтавском сражении и искренне оплакивал преждевременную кончину русского исполина... Но в домашних беседах иначе нежели Петрушкой или голландским коньком не называл первого российского императора.

Сын того Петра Алексеевича, Игнатий Петрович, вместе с Долгоруковыми способствовал восхождению на престол юного царевича Петра II, но дома говорил:

— Сего легоглавого Романенка в обозрении его пристрастия к пианству, унаследованному равно от папаши и деда, следует и впредь спаивать, дабы пресечь династию, бесполезную для Отечества нашего.

Кстати, сей же Игнатий Петрович первым из Трубецких столкнулся с китайцами, когда империя Цин, пользуясь размножением своих подданных в сибирских землях, вознамерилась отхватить себе немалый кусок Сибири, вплоть до Тобольска. Вместе с графом Рагузинским Игнатий Трубецкой участвовал в горячих спорах и устрашении китайских дипломатов, в результате чего был заключен мирный договор, китайцам предоставили больше свобод в торговле, а земли остались российскими.

Василий Игнатьевич, будучи молодым гвардейцем, находился в той самой гренадерской роте Преображенского полка, что ворвалась в Зимний дворец и возвела на престол незаконнорожденную дочь Петра Великого и Екатерины I. В знак благодарности веселая и незамужняя Елизавета Петровна ввела хорошенького гвардейца в число своих любимчиков. Когда он обзавелся семьей, ничуть не считалось зазорным помнить об этой мимолетной близости, и всякий раз, услышав имя Елизавета или прочитав его где-нибудь, Василий Игнатьевич мурлыкал себе под нос:

— Лизавета, Лизавета, моя сладкая конфета.

И сия поговорка вошла в традицию данной ветви князей Трубецких.

В битве при Кунерсдорфе, сражаясь под знаменами славного Петра Семеновича Салтыкова, Василий Трубецкой вкупе с другими славными воинами уничтожил прусскую армию, а затем победоносно вошел в Берлин.

Преданно служа Романовым и одновременно тайно презирая их, предки Бориса Николаевича Трубецкого неизменно богатели, несмотря на то что и среди них попадались транжиры, как сын Василия Игнатьевича — Дмитрий Васильевич. Во время убийства Петра III он находился в Ропше, но к восшествию на престол Екатерины II не мог быть причастен, ибо пребывал еще в десятилетнем возрасте. И, в отличие от своего отца, не стал одним из фаворитов великой женщины, которая лишь овдовев стала государыней императрицей. И в семье не появилось поговорки: «Катерина, Катерина, моя сладкая перина».

Молодым офицером Дмитрий Васильевич вместе с генералом Александром Васильевичем Суворовым участвовал в пленении Пугачева, присутствовал при первых допросах самозванца, но вместо того, чтобы еще более ожесточиться против кровавого бунтаря, вдруг попал под некое очарование этой личности и даже позволял себе в нетрезвом виде высказываться в таком духе:

— Русский мужик. Вот кого на трон бы. Зачем служим немке?

Когда Пугачева везли в Москву на двухколесной арбе, в клетке, Трубецкой даже пытался устроить ему побег, но не получилось, и попытка, к его счастью, осталась незамеченной. А когда на Болотной площади в Москве при огромном скоплении народа голова Пугачева откатилась от тела, Дмитрий Васильевич плакал и среди кучки единомышленников скрипел зубами:

— Покатятся и их головушки, придет пора!

Но бунтовщика из него не получилось, после тридцати лет он стал бражничать и едва не прокутил все богатства, собранные его предками.

От этого Дмитрия Васильевича произошел прапрадед Бориса Николаевича — Кирилл Дмитриевич. С детства болезненный, он тем не менее являл стойкий и боевой характер. Горячий поклонник Наполеона и столь же не хладный ненавистник Романовых, он, однако, участвовал в Бородинском сражении, в коем и погиб геройски, защищая нелюбимую Россию от наполеоновской Франции, пред которою восторженно трепетал.

Ровесник Пушкина, прадед Бориса Николаевича, Василий Кириллович, как и его отец, слывший отъявленным галломаном, никогда не имел склонности к военной карьере, писал стихи и считал свои окропленные вдохновением строки во сто крат лучше пушкинских. Он даже издавал свои произведения под ярким псевдонимом Аполлон Трубящий, но их почему-то никто не ценил, не читал, не хвалил.

— Немудрено, — говорил Василий Кириллович, — коли в Отечестве нашем процветают ничтожества с бакенбардами.

Поэтические сборники Аполлона Трубящего «Марево зари», «Туманы и росы», «Песня соловья», «Колокол надежды», поэмы «Веспасиан» и «Калигула», роман в стихах «Олег Печенегин» и другие сочинения так и не вошли в сокровищницу русской литературы, точнее, как он уверял, вошли, но в ту заветную кладовую поэзии, которую откроет и войдет в нее один только Господь Бог. Ведь недаром Он спас поэта от участия в восстании на Сенатской площади, куда тот стремился попасть, но по пути ему перешла дорогу баба с пустыми ведрами, и он вернулся домой, не то бы делить ему сибирские уроки с другим Трубецким, известным декабристом. А так он остался в городе на Неве и продолжил свое соперничество с «потомком негров безобразных».

Автора непризнанных толпою шедевров неизменно утешала и поддерживала любящая супруга Елизавета Семеновна, которую он ласкал семейной присказкой:

— Лизавета, Лизавета, моя сладкая конфета.

Она была намного моложе своего мужа, и если Василий Кириллович родился в один год с Пушкиным, то дедушка Бориса Николаевича появился на свет как раз в тот год, когда солнце русской поэзии закатилось, подстреленное на Черной речке французским шуаном. И, как ни странно, ненавидя своего соперника, Аполлон Трубящий дал новорожденному сыну имя Александр. Впрочем, как видим, подобные противоречия нередко проявлялись в семействе Трубецких.

Василий Кириллович стал автором нового презрительного прозвища Романовых.

— Что может быть путного в России, покуда в ней царят ромашки! — произнес он однажды, и домочадцы мгновенно с восторгом подхватили новую, цветочную классификацию царствующей династии.

При нем же в семействе Трубецких галломания сменилась англоманией, в доме заговорили по-английски, обращались друг к другу только на «вы», носили платья исключительно лондонского покроя, ели бифстейки, порридж, фиш, пили не чай, а ти, не молоко, а милк, не пиво, а стаут или эйл, неукоснительно соблюдали файф-о-клоки, а когда дождь лил как из ведра, у Трубецких он падал кошками и собаками. В церковь ходить окончательно перестали, поскольку Православие немедленно нуждалось в реформе наподобие англиканству, во главе с архиепископом Кентерберийским, в русском варианте — Александро-Невским, а пока таковой нет, то и ретроградские русские храмы следовало «to ignore». Вместо «Боже, Царя храни, сильный державный...» Трубецкие пели «God, save and shield the Tsar, mighty and sovereign...»[5]

Надежда на превращение Российской империи в United Kingdom of Russia, Syberia & Turkeystan[6] рассветным лучом проклюнулась, когда началась война за Ясли Господни, которую европейцы стали называть Восточной, а в России — Крымской. Встретить дорогих англичан в Крым отправился восемнадцатилетний Александр Васильевич, он участвовал в Балаклавском сражении и с восторгом видел знаменитую атаку легкой британской кавалерии под убийственным перекрестным огнем орудий и пехоты, про которую французский генерал Боске сказал: «Это великолепно, но это не война, это безумие». Молодой Александр Трубецкой лично застрелил одного из лихих всадников, посланных в бой лордом Регланом, и вернулся с войны, еще больше обожая все английское. Со временем на самом видном месте в гостиной он повесил копию картины Вудвилла «Атака легкой кавалерии».

Александр Васильевич Трубецкой горячо приветствовал отмену крепостного права, не сильно скорбел по случаю убийства императора Александра II, ненавидел Александра III с его широкими шароварами, короткими сапожками и куцей шапкой, скептически относился к усилению русской армии и флота, началу строительства Транссибирской магистрали, словам «Россия для русских и по-русски», называл это национал-самодержавием, презирал мирную политику государя, при котором впервые Отечество наше ни с кем не воевало:

— Царь без единой войны? Какой это царь! Одно слово: ромашка!

Когда представитель другой ветви Трубецких изваял покойного Александра III сидящим на лошади, которая вот-вот рухнет, все были в восторге.

— Молодец Паоло! Точно схватил. Россия, того и гляди, подохнет под тяжестью этой туши! — веселился Александр Васильевич.

Но императорская Россия свалилась под другой тяжестью, и когда в 1917 году большевики взяли власть, Александр Васильевич решил остаться жить в Великобритании, где как раз в то время находился.

Отец Бориса Николаевича родился в год отмены крепостного права, и угораздило его назваться Николаем Александровичем. Не подумали родители, что на престоле может оказаться точно такой же по имени и отчеству Романов. Хуже того, в семье его звали на английский манер Никки, последнего русского императора — тоже. Стоило бы ради этого переменить англоманию на что-либо иное, сделать неожиданный поворот, полюбить все итальянское, и он стал бы Николо, как скульптор Паоло, или все испанское, португальское, шведское, древнегреческое, южноафриканское... Но в семье Трубецких словно иссяк запал, родилось обломовское желание ничего не менять в жизни, и по-прежнему соблюдались файф-о-клоки, пикники, сэндвичи, стриглись лужайки, а в парках, наоборот, соблюдалась некая романтическая небрежность и не стриглись ради приобретения строгих геометрических форм деревья и кустарники, дожди шли кошками и собаками, да еще и ворвался теннис, при котором нужно было орудовать ракеткой, словно отмахиваясь от огромных мух или ос.

Полковник Николай Трубецкой доблестно сражался в Порт-Артуре и вернулся оттуда генералом, георгиевским кавалером, но без правого голеностопа. С Дальнего Востока он привез японскую нотку в виде дюжины роскошных кимоно, сотни сказочных вееров и двух сотен изумительных акварелей с иероглифами, но японство, тонкой струей влившись в англизированную жизнь семьи, растворилось в общем потоке, устоявшемся и уверенном. «Гордость и слава России, украшение древнего рода» — так отозвался о генерале Николае Александровиче Трубецком полковник Николай Александрович Романов, награждая его в Зимнем дворце именным оружием.

Все эти люди, предки Бориса Николаевича, вкупе со всеми остальными родственниками, составляющими различные родовые ответвления, никуда не делись, они жили в Борисе Николаевиче, стояли в нем верой и правдой.

И все они в эту ночь получили пощечину от гордой китайской певицы Лули!

Никогда в жизни он ни от кого не получал пощечин — ни от мужчин, которые немедленно были бы вызваны на дуэль и убиты, ни от женщин, которые, будучи хоть как-то обижены им, просто с негодованием исчезали из его жизни. И вдруг — такое, теперь, после всех неистовых и незаслуженных пощечин судьбы. Да, только судьба позволяла себе доселе отвешивать ему оплеухи, но ее на дуэль он вызвать не мог.

Борис Николаевич родился в Москве, в фамильном доме Трубецких, расположенном на Моховой, в двух шагах от Кремля, чтобы, как шутили в семье, недалеко было перебираться в том случае, если сбудется наконец вековая мечта о российском престоле. О его отце говорили, что он будущий Николай II, но Николаем II стал Романов, и в ответ на хвалебный отзыв, услышанный в Зимнем дворце, генерал Трубецкой, с трудом осваивавший выписанный из Лондона дивный протез голеностопа, проскрипел, вернувшись в родные пенаты:

— Жаль только, что сам он не гордость и не краса, а всего лишь очередная ромашка.

О дедушке Бориса Николаевича говорили, что он будущий Александр II, но Александром II стал сын Николая I. Прадед мог стать Василием IV, но не стал. Прапрадед не стал Кириллом I, прапрапрадед — Дмитрием II... И так далее. Родившийся в 1886 году Борис Николаевич получил условное обозначение «будущий Борис II» — имелось в виду, что первым являлся Годунов. Обнадеживало то, что среди нынешних Романовых не наблюдалось ни одного Бориса.

На английский манер звали его либо с ударением на первый слог, либо и того хлеще — Бобби. Рос он здоровым, красивым и волевым мальчиком, хорошо учился, выказывал острый и стремительный ум; когда он летал по теннисной площадке, все любовались стройным шестнадцатилетним юношей, прекрасным, как юные античные боги, девушки сходили с ума, мечтая о замужестве с ним, и он рано познал радости мимолетной успешной любви, сменив десяток возлюбленных, прежде чем влюбился по-настоящему, страстно и всепоглощающе.

Случилось это на головокружительном выпускном балу в Александровском училище, которое он с блеском заканчивал, сын генерала, героя Порт-Артура, георгиевского кавалера. Златые ворота грядущей славы легко и без скрипа раскрывались пред успешным выпускником.

Следует сказать, что удачный рассвет жизни никоим образом не испортил молодое создание. Светлый и чистый душою Борис Николаевич вступал в свою жизнь и карьеру, сердце юноши не успело покрыться коростой, как нередко случалось у многих его столь же успешных сверстников, рано усвоивших себе привычку на все взирать с иронией и равнодушием, свойственными пресыщенным людям, во взгляде которых можно легко прочесть: «Видали мы все такое и даже не такое!» Борис Николаевич оставался жадным до жизни, уверенным, что впереди раскроется огромное счастье, коего до него не знал ни один человек в мире. И это счастье он увидел в семнадцатилетней дочери князя Хворостовского — Надежде Александровне, приглашенной на выпускной бал юнкеров-александровцев. Не сказать чтобы она была несравненной красавицей, подобной какой-нибудь Princesse Nocturne или Наталье Гончаровой, но слегка испуганное и одновременно горделивое выражение лица Наденьки с первого взгляда вошло в распахнутое сердце юного Трубецкого, а когда они слились и закружились в танце, в голове у Бориса Николаевича тоже все закружилось и слилось в единый соловьиный хор, он понял: вот она, его ожидаемая встреча!

После зализывания ран, нанесенных неудачной японской кампанией и революцией 1905 года, Россия выздоравливала, набирала силу, наступило недолгое счастливое время расцвета, о котором еще не знали, что это не весна, а бабье лето, за которым наступит суровая зима. И это кратковременное возрождение как раз совпало с тем отрезком жизни Бориса Николаевича, когда он был упоительно счастлив и в службе, и в браке. Он горячо любил и был ответно любимым. Наденька, которую конечно же на английский манер называли Нэдди, дарила ему все, что может подарить искренне и всем сердцем любящая молодая жена. Она даже обрела женскую красоту, которой не успела достичь тогда, в день их первой встречи, и он, будто в благодарность, полюбил ее еще более. Она не разделяла англомании, но с уважением относилась к традициям семьи мужа.

Подобно тому как издалека пахнет надвигающейся мощной грозой, начинало пахнуть войной. О ней говорили как о чем-то неотвратимом и необходимом, как о незначительной операции, которую доктора предписали, дабы больного перестали мучить постоянные глухие боли в животе. Спорили лишь о том, кто с кем и против кого будет сражаться. Трубецким хотелось, чтобы продолжилось сближение России с Англией и Францией; Хворостовским — чтобы царь Никки одумался и задружился со своим двоюродным братцем Вилли. Наденька была на стороне мужа, но тайком все чаще почитывала немецких авторов на языке оригинала.

К тому времени, когда Борису Николаевичу пришлось получить первую, сильнейшую в жизни пощечину судьбы, у него и Надежды Александровны рос четырехлетний мальчик Микки — Михаил Борисович, уже получивший условное обозначение «Михаил II».

Гром среди ясного неба прогремел летом 1912 года. Вернувшись с очередных воинских сборов, Борис Николаевич, тогда еще в звании штабс-капитана, отправился в подмосковное имение Трубецких Лихотурово, предвкушая радостную встречу с женой, сыном, отцом и матерью, дедушкой и бабушкой. Все они оказались на месте. Кроме жены.

— Где же Нэдди? — спрашивал он, недоумевая, и все отводили глаза, не решаясь первыми сообщить ему страшную новость.

В сердце у него высохло, как во рту при жаре и жажде.

— Послушайте, Бобби, — сказал наконец Николай Александрович. — Приготовьтесь услышать худшее, мужайтесь.

— Умерла?! — воскликнул несчастный муж.

— Хуже, — сокрушенно ответил отец. — Ваша жена сбежала с другим.

— Сбежала?! С другим?!

— Вот ее письмо.

Глазам не верилось, строки письма разлетались шрапнелью.

«Дорогой мой супруг Борис! В это трудно поверить, но я встретила человека, которого полюбила всем сердцем, без которого не могу жить. Вы сейчас, читая сии строки, спрашиваете: “Как же так? Разве не меня Вы любили все эти годы?”

Не знаю, что Вам ответить, дорогой мой супруг. Любила. Я не лукавила, когда говорила, что люблю, не обманывала, выходя за Вас замуж, не притворялась, отдаваясь Вам всецело и страстно. Проведенные с Вами годы были счастливы. Мне не в чем упрекнуть Вас. Должно быть, Вы самый лучший человек на всем белом свете. Одного письма не хватит перечислить все Ваши добродетели. Вы красивы, мужественны, добросердечны, способны любить женщину как никто другой.

Что же произошло со мной? Это было столь неожиданно, странно, дико, но, встретив этого человека, я почувствовала в груди тошноту, но не оттого, что он был мне противен, а оттого, как бывает, когда перекачаешься на качелях и мир начинает кружиться, к горлу подступает тошнота. Мир перевернулся во мне. А когда я заговорила с ним, то влюбилась в его голос, в его манеры говорить, в его острый ум и необычайную образованность в тех категориях человеческой жизни, в которых мало кто образован. Я почувствовала себя книгой, которую он распахнул и стал читать мои страницы, которые я и сама читать не умела. Да, я была книгой, которой Вы дали роскошнейший переплет и которую держали в красивом шкафу на самом видном и почетном месте, Вы гордились своей книгой, которой любовались, но которую — так и не удосужились прочитать...»

— Которых, которую, которые... — пробормотал Борис Николаевич сердито, будто читал не письмо неверной жены, а роман дурного стилиста.

Дальше шло описание каких-то смутных и противоречивых чувств и желаний, вспыхнувших среди строк раскрытой и читаемой книги души Надежды Александровны. Это читать уже и вовсе было невыносимо. Добежав глазами до финальных строк письма, обманутый муж позволил наконец себе ослепнуть на несколько минут от горя и ярости. В голове мелькнуло нечто саркастическое, что он выплеснул изо рта, словно каплю недопитого яда:

— Надежда рухнула!

Отец и мать переглянулись в испуге, не тронулся ли их сын умом.

— Мужайтесь, — снова повторил герой Порт-Артура.

Борис Николаевич посмотрел на него и зло усмехнулся:

— Хотите сказать, что лучше бы мне оторвало стопу, как вам? Ну уж нет. Руки-ноги целы, Микки с нами. А эта... Кстати, куда и с кем она сбежала? Известно?

Лучше бы это осталось тайной. Но, как выяснилось, Надежда Александровна сбежала с каким-то заезжим австрийцем, исповедующим некое новое учение на основе опытов своего учителя Зигмунда Фрейда. И сбежала, соответственно, в Вену. Все сие Николаю Александровичу удалось разведать чрез имеющиеся у него связи в различных департаментах. Даже адрес, где искать беглянку, имелся в наличии.

— Что же, вы думаете, я поеду искать ее, уговаривать? Вызову на дуэль паршивого австрийского шарлатана? Полагаю, надо просто обо всем забыть и жить дальше, воспитывать Микки, а ему после сказать, что мать его утонула и тело не было найдено. Полагаю, нам и всем надобно так думать. Так что успокойтесь, жизнь пойдет своим чередом, как ежели бы Нэдди и впрямь утонула. И ни в какую Вену я не поеду! — сказал штабс-капитан Трубецкой и... на третий день отправился в столицу Австро-Венгрии.

Горе человеческое все равно при каких декорациях переживается, оно одинаково и среди дворцов, и среди ветхих строений, но Борису Николаевичу страстно хотелось увидеть Вену в уродливых развалинах, дымящейся, распластанной, со вспоротым брюхом. Но Вена оставалась прекрасной, в золоте дворцов и зелени листвы, в парках цвела сирень, втрое более пышная, нежели у нас в России, люди смеялись, им было весело оттого, что ему хотелось удавиться, они даже и смотрели на него с ехидством: ты что, еще жив?

Он поселился неподалеку от памятника Марии-Терезии, так похожем на петербургский микешинский монумент Екатерине Великой, и на второй день отправился на Лотрингерштрассе, где жил психоаналитик Юпитер Шварценшванн, ученик самого Фрейда, чье имя уже вовсю гремело по Европе, и лишь несколько избранных имели право считаться его учениками. Борис Николаевич ожидал, что с ходу получит аудиенцию, но, к своему величайшему изумлению, получил отказ и вынужден был записаться к Шварценшванну аж через семь дней.

В эту томительную неделю он ходил в оперу, бродил по улицам, осматривал достопримечательности и кутил в ресторанах, в одном из которых познакомился с неким забавным человеком, назвавшимся графом Лихтентрегером, и, получив от него приглашение на ужин, охотно согласился. Граф Лихтентрегер с гордостью показал ему картину, висевшую на самом видном месте его апартаментов.

— Я заказал ее самому модному нынешнему художнику — Густаву Климту, — сказал хозяин дома.

Черноволосый мужчина, повернутый к зрителю затылком, тянулся к губам бледной девушки, жадно желая ее поцеловать. Слившиеся в тесных объятиях любовники были одеты в причудливые золотые облачения.

— Кажется, лицо девушки написано с вашей супруги? — спросил Трубецкой, кивая в сторону жены Лихтентрегера, столь же бледной, как изображенная на полотне Климта. Ей отчего-то стало совестно, и она покраснела, потупив глаза. «Э, миленькая, — тотчас мелькнул в мыслях Бориса Николаевича огненный бесенок, — а ведь у тебя что-то было... С художничком? Да, да, с художничком!» Теперь ему казалось, что все жены мира неверны и всегда готовы наставить рога своим доверчивым мужьям.

На другой день он поднялся на самую вершину Штеффи и с восторгом представлял себе, как бросится вниз, на каменную мостовую площади Святого Стефана. При этом душа его оставалась прочно прибитой к телу гвоздем, на котором написано: «Только дурак способен на такое!»

Наконец пришла его очередь побеседовать с психоаналитиком. Доселе Борис Николаевич не удосужился найти где-либо его портрет, даже нарочно не делал этого, желая сразу же лично увидеть мерзавца. Юпитер Шварценшванн представлялся ему огромным и мускулистым брюнетом, с затылком, как у того, изображенного на картине Климта, и даже с лавровым венком, заплутавшим в смоляных кудрях. Прекрасный боксер, штабс-капитан Трубецкой воображал себе, как будет долго избивать психоаналитика и, возможно, забьет до смерти.

Его ввели в комнату, богато обставленную, и усадили на краснокожий диван, подали кофе с бледным штруделем и черным пирожным от Захера. Лишь спустя десять минут дверь открылась и вошел... Отнюдь не Юпитер! Господин Шварценшванн оказался высоким, но весьма худосочным существом с зеленоватым оттенком кожи и рыжими неопрятными волосенками, с неказистой бороденкой и усишками, будто наполовину вырванными. Изысканный дорогой костюм, столь же изысканные шелковые рубашка и галстук никоим образом не сглаживали общего впечатления.

«Что?! Эта штафирка?! Это ничтожество?! Этот хлюст?!» — чуть не закричал князь Трубецкой, медленно поднимаясь с краснокожего дивана. Бить такого сразу же показалось ему нелепым и глупым. Такого разве что лишь отхлестать перчатками по морде, а перчатки сразу же выкинуть.

— Господин Цауберфлют? — насмешливо спросил хлюст, ибо именно так Трубецкой записался к нему на прием.

— Да, Цауберфлют, — растерянно ответил Борис Николаевич, не понимая, каким образом он станет убивать такого.

Шварценшванн потирал руки одна о другую, но не протягивал правую для шейк-хэнда, а вместо того вдруг сцепил непомерно длинные, похожие на бледные водоросли, как на картинах Эль Греко, пальцы и громко хрустнул ими; щелчки посыпались мелкой дробью, и Трубецкой сразу вспомнил Каренина, который точно так же любил хрустеть и щелкать суставами. «Черт побери! Он — Каренин, а я — Вронский, и Каренин увел у Вронского жену!» Смешнее всего, что Борис Николаевич раньше любил сравнивать себя с Вронским — решительные и изящные манеры, белоснежные зубы, обрамленные тонкой щеточкой усов...

— Присаживайтесь. Что привело вас ко мне?

И Трубецкой сел. Помолчал немного и ответил:

— Мне хотелось бы сразу определить цель моего визита. От меня сбежала жена, и я не могу найти в себе сил смириться с этим. Хочу услышать вашего совета относительно того, как мне жить дальше, как забыть горе и обиду.

— Вы русский? — спросил Шварценшванн по-русски, но с сильным немецким акцентом.

— Да.

— Это чувствуется по вашему произношению, — продолжал психоаналитик по-русски. — И ваша настоящая фамилия не Цауберфлют.

— Это не имеет значения. Приступайте к вашей работе, — жестко произнес Трубецкой, наконец возвращая себе самообладание...

Потом он слепо брел по Лотрингерштрассе, вошел в Штадтпарк, не видя ничего, прошел мимо толпы народа вокруг скрипача, играющего вальсы Штрауса в костюме, покрытом золотой краской, побрел вдоль воды, разговаривая с самим собой:

— Мерррзззавец! Почему ты не убил этого зеленого червяка? Эту штафирку! Вырожденец! Ты утратил естественную способность самца устранять соперника. Ольгердович просто бы зарубил его мечом, напополам гаденыша! Дедушка бы отхлестал его по роже и тотчас, вызвав на дуэль, застрелил бы в той же самой комнате, где... где...

Где проходил постыднейший разговор между потомком древнейшей русской фамилии и рыжим гнусным существом вообще непонятного происхождения, с зеленой кожей и напыщенными именем и фамилией, которые явно были им же самим придуманы для одурачивания таких же дураков, каким выглядел теперь в собственных глазах Борис Николаевич.

Теперь-то он понимал, что мгновенно, как муха в паутину, попал в гипнотические лучи психоаналитика, связавшие его волю. Иначе как объяснить, что он покорно докладывал этой гадине о том, в каком возрасте стал часто разглядывать свои гениталии, подсматривал ли за родителями в минуты их уединений...

— Нет, не подсматривал!

— И не было даже в мыслях?

— Не было.

— Интересно, интересно... А когда вы сравнивали свои гениталии с гениталиями других мужчин, вам не казалось, что сравнение не в вашу пользу?

— Если честно, то казалось, хотя на самом деле, думаю, я не сильно проигрываю остальным.

— А какой ваш любимый цвет?

— Вишневый.

— А любимая птица?

— Сойка. Из-за красивого оперения.

Он вышел из Штадтпарка на Рингштрассе и добрел до реки, которую ошибочно считал Дунаем, хотя это был лишь его рукав, а сам Дунай протекал севернее. Свернув налево, Трубецкой двигался по набережной, а в голове его оттаивали подробности постыдного разговора, как ноты, замерзшие в музыкальных инструментах одной из баек Мюнхгаузена.

— Любите ли вы сыры с голубой плесенью?

— Под тонкое белое сухое вино.

— Скажите, не приходилось ли вам ради любопытства пробовать на вкус собственные фекалии?

— Боже упаси! С какой стати?

— Кажется ли вам, что брать в губы мундштук кларнета — в том есть нечто неприличное?

— Забавный вопрос. Нет, не кажется.

— Вы курите?

— Не так чтобы очень много, но после спиртного тянет.

— Сигары?

— Люблю.

По Ротентурмштрассе он снова вышел на площадь Стефана и отчетливо увидел, как лежит на мостовой лицом к небу, подобно князю Болконскому на поле Аустерлица. Он подошел к себе мертвому, заглянул себе в мертвые глаза и ужаснулся их мертвой красоте.

— Снилось ли вам, что вас закопали в одной могиле с мертвецом?

— Хм... Представьте себе, однажды снилось.

— Нравилось ли вам в детстве лизать сосульки?

— Очень нравилось.

— Не было ли у вас попыток суицида?

— Ни разу в жизни.

— А в мыслях?

— Что ж... Не буду скрывать.

— А сколько ваших предков покончили с собой?

— Представьте себе, у нас в роду не было самоубийц.

По Кертнерштрассе Борис Николаевич снова спустился к Рингу, свернул налево и, когда с Кертнерринга вышел на Шварценбергерплатц, то понял, что сомнамбулически двигается туда — на Лотрингерштрассе, где в сетях мерзкого гипнотизера живет его Нэдди.

— У вас с ней были только традиционные супружеские отношения?

— Я обязан отвечать на этот нескромный вопрос?

— Мы же договорились, что вы станете отвечать на все вопросы, если хотите добиться желаемого результата!

— Хорошо. Не только.

— А как еще?

— Бывало, когда она сверху.

— А когда вы сзади?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю...

И горячая лава стыда залила теперь, при одном воспоминании об этой подробности разговора с психоаналитиком, красивое лицо русского князя.

— А какого зверя вы больше всего любите наблюдать в зоопарке?

— Льва конечно же.

— А хотелось ли вам расширить пространства своих сексуальных связей?

Дальше снова пошло неприличное, о котором невозможно было теперь вспоминать без стыда, горячо заливавшего ему лицо... эрекции, фрикции, эякуляции... слова, значения которых он знал, но никогда не употреблял их... И все время перед глазами стояла картина Климта, на которой черное существо тянется к светлому, желая поцеловать, открыть это светлое, как книгу, и прочитать его.

Трубецкой развернулся и пошел обратно на Рингштрассе, его завлекали извозчики в красивых каретах и с лошадьми, украшенными ярко-красными плюмажами, но брошенному мужу хотелось еще ходить по этому прекрасному и такому страшному для него городу, топтать его ногами, как город растоптал его, потомка Гедиминовичей.

Из Вены он поехал в Париж и в пути все думал о том, почему не убил карикатурного Юпитера, почему так покорно отвечал на его похабные расспросы, почему не потребовал очной ставки с женой, почему, почему, почему... Неужели он и впрямь вырожденец? Лев должен был разорвать на части подлого шакала, принюхивающегося к его львице. Но если львица сама сбежала с шакалом? Не могла она это сделать по доброй воле. Менелай с огромным войском бросился отбирать у Париса похищенную Елену. Он не стал миндальничать: «Давайте забудем, давайте договоримся, что Елена утонула в море». И никто на протяжении столетий не осуждает решительные мужские действия обманутого мужа. Напротив, восхищаются. Почему же он, офицер доблестной русской императорской армии, не вытащил пистолет и не застрелил шакала? Прямо в его лоб, усеянный мелким бисером пота, который тот то и дело утирал! Выстрелить и уйти. Нет, пойти к Нэдди и сказать ей:

— Я убил его. Ты свободна. Едем со мной. Ты любишь меня?

А если она плюнет ему в лицо и скажет, что не любит?

Тогда, как сказано у его любимого поэта Гумилева: «А если женщина с прекрасным лицом, самым дорогим во всей Вселенной, скажет: “Я не люблю вас”... — отвернуться, и уйти, и не возвращаться больше». А если женщина с прекрасным и самым дорогим лицом — жена? Это не просто женщина. Она — твоя. И ты должен добиваться, наказывать, нет, карать!

В таких мрачных мыслях он приехал в Париж и там пустился во все тяжкие. Доселе не ведавший, что такое расхожая и продажная любовь, он познал ее. Нет, он не ходил в публичные дома и не пользовался профессиональными проститутками, но, если женщины не поддавались изящным ухаживаниям молодого и красивого русского офицера, он элегантно намекал на хорошие подарки и в обмен на них чаще всего добивался встречного движения.

Как ни странно, после посещения Вены и сеанса гнусной психотерапии ему стало не то чтобы легче, но словно что-то очерствело; там, где была содрана кожа, нарастал тонкий слой свежей шкуры, и уже не больно было посыпать там солью.

Из Парижа Борис Николаевич отправился в Лондон и всюду в разговорах доказывал, что русский медведь вместе с британским львом и галльским петухом должны ощипать обоих орлов — германского и австрийского. Всю свою ненависть к Вене он изливал в этих призывах к войне и пророчествах о грядущем падении двух императорских тронов — Вильгельма и Франца-Йосифа.

Вернувшись в Россию, Трубецкой всего себя посвятил сыну, его воспитанию и образованию. Микки был смышленым, развивался стремительно.

— В будущем он станет великим человеком, — говорил Борис Николаевич, мечтая, что именно величием сына он отомстит изменнице.

По ее требованию он дал ей развод и старался не думать о ней. Его удивляло, что Нэдди совсем не интересуется сыном, и, скорее всего, тут действовали чары талантливого психоаналитика, ибо и сам Трубецкой чувствовал их воздействие — после той постыдной беседы он перестал страдать по поводу измены жены и думал о ней тоже как о чем-то постыдном, о чем неприлично даже думать.

— Где ты, мама? — спросил однажды Микки, стоя у окна и глядя на дождь.

Отец подошел к нему неслышно, и мальчик думал, что он один. Слезы выскочили из глаз Бориса Николаевича.

Микки оглянулся:

— Папа, ты плачешь?

Он схватил сына, стал осыпать его лицо мокрыми поцелуями, и они долго оба вместе плакали.

Всюду Борис Николаевич говорил о необходимости скорейшей войны с Австрией и Германией, которые должны навсегда исчезнуть с театра истории. Их следует превратить в карликовые княжества, крошечные герцогства, малюсенькие графства, мелкие республички, сотнями рассыпанные по карте Европы, как бусы по полу. Ведь некогда так и было. А нынешние Deutscherreich und Österreich[7] только мешают всечеловеческому счастью. И когда ровно спустя два года после его постыдной поездки в Вену великая война наконец разразилась, Борис Николаевич Трубецкой, к тому времени уже подполковник, с гордостью говорил, что в этом факте есть и его несомненная заслуга, ибо он являлся самым ярым пропагандистом войны с немцами и австрийцами. Он был уверен, что очень скоро войдет в Вену не в качестве жалкого, обманутого мужа, а как победитель, триумфатор, доблестный рыцарь, и в начале августа уже прибыл в 8-ю армию генерала Брусилова, которая вскоре пошла в наступление, а австрийцы по какому-то дивному недоразумению эту армию вообще не учли или, как смеялись наши, они ее потеряли из виду. Наступление оказалось столь сокрушительным и стремительным, что у Бориса Николаевича голова кружилась от приятной мысли уже в сентябре быть в Вене! Удар, нанесенный австрийцам, казался смертельным, русские армии освободили Галицию и подошли к Карпатам. Там, за горами, открывалась Венгерская равнина. Вперед! На Будапешт и Вену!

Но за летним наступлением не последовало осеннего развития, и с каждым днем душа подполковника Трубецкого чернела от напрасных ожиданий.

Начало Первой мировой войны не принесло радости никому из ее участников, успехи тех или иных вскоре окончились. Англия, Франция и Россия сшиблись с Германией и Австро-Венгрией с такой силой, что быстро истощили ресурсы, и для всех требовалась передышка. Все оказались разочарованы итогами первых пяти месяцев бойни. Потери чудовищные, сотни тысяч трупов усеяли Бельгию, север Франции, Польшу и Галицию, а пополнение приходило куда более слабое, неподготовленное, растерянное и уже не имеющее того боевого настроя, с каким в августе кадровые офицеры и солдаты — немцы, австрийцы, венгры, англичане, французы и русские — шли с единственной мыслью о скорой и блистательной победе.

Трубецкой, влюбленный в Брусилова, все же злился на полководца, почему он не ведет его дальше на Вену, хотя прекрасно понимал, что развитие наступления невозможно. И уже тогда зазвучали из уст солдат и нижних чинов сомнения в необходимости войны. Многие солдаты, когда им говорили об интересах славянства, не понимали, о чем идет речь, даже само слово «славянин» не каждому из них было известно! Тульские, вятские, тверские, псковские, смоляне — понятно. А где эти славяне? Что за народ?

Началась затяжная позиционная война, а значит — строительство сплошных линий траншей, в которых теперь предстояло мокнуть, гнить, кормить вшей и проклинать все на свете. За мужество и умелые боевые действия, проявленные в начале осени, полковник Трубецкой получил Святого Георгия четвертой степени, но даже это не утешало его, мечтавшего зиму встречать в покоренной Вене, а не в Карпатах, где австрияки перешли в наступление и понадобилось большое напряжение для того, чтобы его отбить. Летом Юго-Западный фронт полностью перешел к обороне и с поставленными задачами не справился, потерял полмиллиона убитыми, ранеными и пленными и пополз назад, оставляя еще так недавно завоеванную Галицию.

С этого проклятого года вся жизнь Бориса Николаевича слилась в некое бесконечное и постоянное отступление. Блистательный Луцкий прорыв, названный в честь своего главного героя Брусиловским, увы, оказался лишь недолгим лучом военного счастья России, и опять-таки за ним не последовало желанного рывка дальше — в Паннонию, на Будапешт и Вену.

Отречение Николая II, а фактически — свержение последнего царя из династии Романовых Трубецкой воспринял с ликованием. Наконец-то! И пуще прежнего возлюбил Брусилова, который горячо поддержал падение романовской монархии. Понравилось Борису Николаевичу и создание Временного правительства.

Но солдатская смута со всеми унижениями и издевательствами, постигшими русское офицерство, после Февральской революции мгновенно усилилась. Всем стали целиком заправлять наглые солдатские комитеты. В штабе полка, которым руководил произведенный в полковники Трубецкой, рвали на себе волосы, когда каждое решение штаба подвергалось обсуждению и недоверию со стороны руководителя местного солдатского комитета — солдата со странной фамилией Ненако, то ли русина, то ли украинца, то ли черт его знает кого. Постоянно только и знай слышалось:

— Ненако запретил выполнять приказ.

— Вы, вашскородь, сперва у Ненако разрешение спросите.

— Товарища Ненако есть резолюция? Нету, тогда не будем подчиняться.

Всех, кто подчинялся не офицерству, а Ненако, один из записных полковых остроумцев наименовал «ненакомыслящими».

Однажды Трубецкой в бешенстве воскликнул:

— У нас теперь не жизнь, а какое-то сплошное ненако!

Его охватило отчаяние, как тогда в Вене, когда он не смог наброситься на Шварценшванна и избить его до смерти, а вместо этого впал в какую-то позорную покорность этому ничтожеству.

— Где там этот Ненако? Ведите меня к нему!

Его привели, и взору полковника предстал наглый прохвост, вышедший навстречу храброму георгиевскому кавалеру, что-то жуя.

— Чего надь? — спросило это жующее существо, и Трубецкой понял: сейчас или никогда!

— Вы Ненако?

— Ну, я.

— Отвечать по уставу!

— Кончились ваши уставы.

— Молчать!

— Но-но! Революцию не перекричишь, офицерик!

И тут он решился. Стремительно выхватил револьвер и выстрелил прямо в жующее рыло. И еще раз, в уже опрокинутого навзничь и брызжущего кровью Ненако. Солдаты обомлели от такой контрреволюции. Трубецкой медленно развернулся и зашагал прочь. И никто не выстрелил ему в спину.

Брусилов вскоре вызвал его к себе лично и объявил, что отправляет Трубецкого в продолжительный отпуск, поскольку здесь, в окопах, его ожидала неминуемая расправа. Так в мае 1917 года Борис Николаевич оказался в своем имении, в окружении отца, матери и сына, сестер и племянников. Вскоре он узнал о назначении своего кумира Верховным главнокомандующим. Вместо генерала Алексеева.

— Романовы всегда ничего не понимали, — прокомментировал он эту новость. — Его с самого начала войны надо было сделать верховным. А теперь... Лучшего полководца войны поставили командовать всей русской армией тогда, когда этой армии уже на деле не существует.

Однако недолго любимый полководец продержался на посту Верховного главкома, менее двух месяцев. После неудачного июньского наступления Брусилова сняли и заменили... Кем! Корниловым! Этим авантюристом! В ноябре 1914 года Корнилов, будучи начальником 48-й пехотной дивизии, желая выделиться, вопреки указаниям Брусилова, совершил безрассудный рывок на Венгерскую равнину, был разгромлен дивизией гонведов, угробил тысячи людей и был бы отдан Брусиловым под суд, не случись заступничества со стороны генерала Цурикова.

После смещения Брусилова и назначения на его место Корнилова Борис Николаевич полностью разочаровался во Временном правительстве и возненавидел Керенского.

Тем же летом у него состоялся неожиданный разговор с сыном. Девятилетний Микки достаточно возмужал в отсутствие отца, казался чуть ли не четырнадцатилетним. И однажды, гуляя вдоль берега пруда, резко обратился к отцу:

— Папа, почему мы все говорим друг другу «вы»?

— That’s because...

— Прошу вас, давайте по-русски!

— Хорошо. Потому что так заведено в нашем семействе. Ведь и в английском «you» это «вы».

— Но при чем тут английский! Мы же не англичане! Мы русские и должны жить по русским обычаям.

— А вам не кажется, Микки, что вы еще слишком молоды и не можете ставить под сомнение семейные традиции?

— Я не хочу быть Микки! — воскликнул сын. — Я не хочу, чтобы моего отца называли Бобби. Хочу говорить «каша», а не «порридж». Кстати, и в английском существовало слово «thou», то есть «ты».

— Существовало. Но англичане решили, что для всеобщего равенства всем лучше называть друг друга на «вы», то есть «you».

— Но о каком равенстве может идти речь в этом мире! Хочу, чтобы вы называли меня Мишей. Чтобы ты называл меня Мишей. Папа, разве ты не видишь, что в русском семействе все эти английские традиции смешны?

— Я гляжу, вы отменно развиты, коли способны на столь дерзкие рассуждения, — не на шутку растерялся Борис Николаевич.

— Понятно, — грустно усмехнулся сын. — Стало быть, только «вы». Тогда скажите мне, мистер Бобби, где на самом деле моя мать?

— Она утонула.

— Я много раз слышал эту сказку. Где она?

— Ее нет. And that’s the final truth[8].

Когда осенью большевики взяли власть, семья Трубецких находилась в Москве, сидели безвылазно в фамильном доме, Борис Николаевич ходил на сходки общества георгиевских кавалеров, собиравшихся на квартире Брусилова, отстраненного от должности Верховного главнокомандующего. Как и множество других офицеров, находившихся в Первопрестольной в те роковые дни, кавалеры вместе с Брусиловым постановили ни во что не вмешиваться, не выступать вместе с восставшими юнкерами Александровского училища за ненавистного Керенского против большевиков. Пусть две гадины сожрут друг друга — таково было их наивное рассуждение. И когда войска большевиков разгромили сопротивление юнкеров и штурмом взяли Кремль, все эти мудрые и осторожные офицеры вдруг, словно проснувшись, вздрогнули и потянулись подальше от столиц развалившейся империи — на Дон, собирать ополчение, чувствуя себя новыми Миниными и Пожарскими, призванными явиться вскоре и освободить Москву и Петроград. Все они верили, что «ненакомыслящие» вскоре перегрызутся между собой и их можно будет взять голыми руками. Но на самом деле для Бориса Николаевича Трубецкого продолжилось его затянувшееся отступление, начавшееся пять лет назад в Вене.

Отец, мать, сестры и племянники вскоре переправились в Англию, к деду Александру Васильевичу, в революционный год находившемуся на туманном Альбионе. А вот сына Борис Николаевич оставил при себе.

— Я не хочу в Англию! — решительно заявил Микки и так зло посмотрел на отца, что тот аж испугался.

— Но я не могу оставить вас при себе, Микки. Предстоят тяжелейшие испытания, лишения, опасности.

— Я хочу быть с вами, — сжав побелевшие губы, объявил сын и еще решительнее добавил: — С тобой, папа!

И сердце полковника Трубецкого дрогнуло.

Герой Первой мировой войны генерал Брусилов во время Московского сражения был тяжело ранен снарядом, залетевшим в его квартиру, и остался выздоравливать там, в белокаменной. Добровольческую армию начал формировать в Новочеркасске генерал Алексеев, а возглавил белое движение на юге России не кто иной, как Корнилов. Боготворя Брусилова, Трубецкой не мог теперь подчиняться ни Алексееву, ни тем паче Корнилову и отбыл не на Дон, а на Волгу — в распоряжение подполковника Генерального штаба Каппеля. Под его командованием брал Сызрань и Симбирск, действовал столь храбро и умело, что Каппель, произведенный в полковники, сказал ему:

— Я бы ходатайствовал о присуждении вам Георгия третьей степени, но в братоубийственной войне орденами не награждают.

Вскоре армия Каппеля, назвавшая себя Народной, овладела Казанью, где захватила огромную часть золотого запаса Российской империи, склады с вооружением, боеприпасами, амуницией, медикаментами. На сторону каппелевцев перешла находившаяся в Казани Академия Генерального штаба во главе с генералом Андогским, и в ней же состоял Донской, тогда еще полковник. С тех пор они и подружились — Борис Николаевич и Александр Васильевич, тезка его деда и Суворова.

Август 1918 года в череде непрестанного отступления Трубецкого оказался подобен Брусиловскому прорыву — бабье лето перед долгой зимой. Казалось, вот-вот отсюда, из Казани, начнется стремительный и победоносный поход на Москву, а оттуда — на Киев, Будапешт, Вену. К началу сентября советская власть была уничтожена на всем Урале, Сибири, Дальнем Востоке, и вся эта восточнорусская мощь готова была потечь на запад...

Но красные начали наступление и стали побеждать. Народная армия Каппеля, даже имея таких храбрых офицеров, как Трубецкой, не смогла удержать Казань. На другой день после Казани пала и Сызрань. Для Бориса Николаевича снова началось унылое отступление.

— Ненако... Кругом какое-то сплошное ненако, — часто шептал он, скрипя зубами.

В ноябре 1918-го он был в Омске при формировании правительства Колчака. В декабре колчаковцы предприняли наступление, взяли Пермь, но под Уфой потерпели поражение и стали медленно отступать. Весной следующего года полковник Трубецкой участвовал во взятии Ижевска и Воткинска, но в душе он уже разуверился в возможности избавления от унылой череды отступлений. И оказался прав — колчаковцев снова остановили и заставили отступать.

Он и в своем любимом Гумилеве разочаровался, однажды с горькой иронией вспомнил его «Наступление»:

И так сладко рядить победу,

Словно девушку, в жемчуга,

Проходя по дымному следу

Отступающего врага.

— Какие, к черту, жемчуга! Какая еще девушка! Как это — рядить победу в жемчуга? Чушь собачья!

Сын был при нем, переезжал из города в город, носил мундирчик и страстно желал победы белой армии, за которую безнадежно сражался его отец. Он настоял, чтобы они стали на «ты» и чтобы отец называл его Мишей, а не дурацким Микки.

— Папа, я не хочу отсиживаться. Хочу быть рядом с тобой в строю.

— Ну о чем ты говоришь, Мишенька! Успеешь еще повоевать, милый. Эта свистопляска надолго раскручивается.

Борис Николаевич похоронил его в Уфе, где Мишу убило крупным осколком снаряда во время наступления красных. Похоронил в тот же день, потому что надо было спешить — белые оставляли Уфу. Стоя над свежей землей, полковник Трубецкой обещал сыну, что вернется на могилу своего Миши, хотя знал, что обещание вряд ли выполнит и его отступление, ставшее пожизненным, продолжится. Где его мать, Миша так и не узнал, поскольку Борис Николаевич считал, что сможет поведать ему о таких вещах не ранее достижения восемнадцати лет.

Потом было решающее сражение с красными, разгром колчаковских армий, отступление, отступление, отступление — из Западной Сибири в Восточную, из Красноярска — в Иркутск, выдача и расстрел Колчака. В отряде Каппеля Борис Николаевич стремился к Иркутску, чтобы освободить несчастного адмирала, но весть о расстреле заставила Каппеля изменить решение о штурме города.

На этом история белой армии Колчака завершилась. Вместе с ее остатками полковник Трубецкой оказался в Чите, а когда красные захватили Забайкалье, отступление привело его в Маньчжурию.

В Харбине он встретился с Донским, коего Колчак за какие-то неведомые заслуги успел произвести в генералы.

— Борис Николаевич, — скорбно произнес Донской, — я знаю, как высоко вы почитаете генерала Брусилова. Мужайтесь...

— Убит? Расстрелян этими подонками?! — вскрикнул Трубецкой в ужасе.

— Хуже, — ответил Донской точно так же, как некогда отец сообщил ему о бегстве Нэдди. — Перешел в услужение к большевикам.

— Не может быть! Не верю! Это точные сведения?

— Точнее не бывает.

— Ах ты... Боже мой!.. Опять ненако!

Еще одна нестерпимая пощечина судьбы досталась несчастному Борису Николаевичу. Осознание того, что кумир оказался предателем, жгло его столь же сильно, как потеря жены и сына. Целый месяц приходилось преодолевать черную душевную боль. Даже к Донскому, вестнику беды, отношение стало прохладнее. Ну кто такой Донской? Штабной генерал. Таких еще называют паркетными. Какое точное слово. Положа руку на сердце, Борис Николаевич за последние семь лет жертвенной службы Отечеству куда больше Донского заслужил генеральское звание. И он понимал это теперь как никогда ясно.

Начались разговоры о создании здесь, в Китае, грядущей освободительной армии, которая, набрав силу, начнет новое наступление на большевиков. Борис Николаевич в этих разговорах участвовал, но относился к ним с иронией. Кто будет создавать эту освободительную армию? Паркетные генералы? И такая паркетная армия мигом сгорит от красного огня.

Вскоре Донской отправился в Шанхай, где уже давно находилось его семейство. Жена Донского была сестрой генерального консула Гроссе. Здесь же, в Харбине, оказался и племянник Гроссе, Арнольд, приходившийся Борису Трубецкому троюродным братом по материнской линии. С ним и еще двумя офицерами Борис Николаевич отправился следом за Донским в Шанхай.

На пароходе «Речная красавица» полковником Трубецким вдруг овладело чувство какой-то легкомысленной новизны. Будто не было на свете венского психоаналитика, укравшего у него жену, не было трагических отступлений от самых Карпат до самой Маньчжурии, свежей земли над могилой сына в Уфе, обещания вернуться, не было предательства Брусилова, не было самой жизни Бориса Николаевича, а он только что появился на свет, прямо здесь, на палубе «Речной красавицы», уже тридцатипятилетним полковником.

Лопаткин своим идиотским самоубийством подпортил ему это ощущение неожиданной свежести. И с певичкой на пароходе у него ничего не вышло. Зато, когда он увидел юную дочь генерала Донского, свежее рассветное чувство вновь засияло в нем. Чудесная девушка Ли не просто понравилась ему. Она вселила надежду, что никакие надежды не рухнули.

А потом... Потом было ее бегство с китайцами, пожар консульства.

И, как восклицательный знак, эта оскорбительная пощечина от китаянки.


* * *

В парке Хуанпу светало. У озера в беседке на скамейке сидел Мяо Ронг. Ли спала, положив ему голову на колени. Рядом шумел водопад. Ронг задумчиво смотрел на озеро и на водопад, на ветви деревьев и крыши беседок в парке.

Ли проснулась, медленно подняла голову, посмотрела на водопад. Произнесла по-русски:

— «И водопад белел во мраке, точно встающий на дыбы единорог...» Струи любви...

Она посмотрела на Ронга. Он сказал по-французски:

— Проснулся первый луч солнца моего. Доброе утро, луч!

— Струи любви... — повторила Ли, тоже возвращаясь к французскому. — Так ты не приснился мне, тигренок Мяу!

— Как видишь, нет.

— Ты еще не передумал на мне жениться?

— Как же я могу передумать! Конечно, нет! Я люблю тебя так сильно! Кроме тебя, мне никто не нужен.

— Но я ненавижу коммунистов. Они лишили нас Родины, разрушили наш прекрасный мир. Они убили нашего государя, прекраснейшего человека. Заставили бежать сюда.

— О, как я благодарен им за это!

— Благодарен?!

— Конечно, ведь иначе мы бы не встретились с тобой.

— Ах, вот оно что... Да, а ведь ты прав. Спасибо вам, коммунисты!

Ли улыбнулась Ронгу, поцеловала его в щеку. Ронг сильно прижал девушку к себе. Она продолжила рассуждать:

— Получается, что... Что и я благодарна большевикам! Вот так новость! Я, дочь белого генерала Донского, теперь говорю спасибо Ленину и его шайке!

Ли задорно рассмеялась. Ронг тоже. Вдруг неподалеку зазвучала флейта.

— Что это? — спросила девушка.

— Тайцзицюань, — ответил юноша.

— Что-что?

— Оздоровительная гимнастика, совершаемая под музыку на рассвете. Вон, смотри, уже сходится народ. Эту утреннюю гимнастику предпочтительно совершать в каком-нибудь красивом месте на природе. Парк Хуанпу, озеро, водопад — что может быть лучше для такой цели?

И действительно, к озеру начали стекаться люди, под звуки флейты они принялись совершать упражнения гимнастики тайцзицюань.

— Нам пора уходить, — с грустью сказала генеральская дочка.

— Пойдем на набережную. Встретим вместе наш первый рассвет! — предложил молодой китайский коммунист.

— Мне теперь решительно все равно, куда идти, — отрешенно сказала Лиза по-русски.


* * *

На рассвете в парке возле консульства Российской империи за столиком сидели выпивали и закусывали Арнольд и только что явившийся откуда-то злой как собака полковник Трубецкой. Неподалеку от них, за другим столиком, расположились Самсонов и Григорьев. Самсонов спал, откинувшись на спинку стула и запрокинув голову чуть ли на спину себе. Григорьев тоже спал, но этот — уронив голову на тарелку.

— A glooming peace this morning with it brings. The sun for sorrow will not show his head...[9] — проговорил Борис Николаевич.

— Что это вы, полковник, на английский перешли? — спросил штабс-капитан.

— Шекспир, — пояснил Трубецкой. — Мрачный мир приносит нам сегодняшнее утро. Солнце от горя не хочет показать свою... башку. — Он схватился обеими руками за голову, которая у него явно раскалывалась, и тихо проскрипел зубами: — Ненако!

— Ах, ну да, вы же у нас англоман. Если все же срастется ваш брак с моей кузиной, куда вы ее потащите? В православную церковь или в англиканский храм?

— Хотелось бы вообще без этих дурацких церковных обрядов. Но придется вытерпеть венчание у здешнего попа Лаврентия. Все эти алилюй да помилюй и прочую катавасию. А он, судя по всему, вдобавок и пьянчужка.

Григорьев на секунду проснулся, поднял голову и вновь уронил ее на тарелку. Пробормотал:

— Малыш!.. Бедный малыш!..

Самсонов вздрогнул, приоткрыл глаза, посмотрел внимательно на Григорьева, словно удостоверяясь, что друг здесь, и очнулся на короткое время, чтобы изречь истину:

— А я, господа, уважаю красных. М-да... Так сказать... Они похожи на глупых юнцов, но за ними будущее. Трам-пам-пам... А за нами, господа, прошлое. За которое мы совершенно напрасно проливали кровь. Чижик-пыжик, где ты был?.. Будущее главнее прошлого, господа офицеры! На Фонтанке водку пил...

И он снова упал лбом на убегающую по столу руку.

— Создал песню, подобную стону, и духовно навеки почил, — усмехнулся Арнольд.

— Что ж, его устами глаголет истина, — кивнул Трубецкой. — Жаль только, что устами пьяного.

Арнольд вдруг щелкнул пальцами, как бывает, когда человека клюнет какое-нибудь озарение:

— Вспомнил! Этот, который танцевал с Лизаветой, он же и на пароходе с нами плыл. Тот, что потом с певичкой...

— Да ну! — так и подпрыгнул на своем стуле Трубецкой. — Ах ты щенок!..


* * *

Ронг и Ли вышли из парка Хуанпу на набережную. Как раз вовремя — когда вдали за рекой только что проклюнулось солнце.

— Здравствуй, солнце! — сказала девушка, полагая, что к солнцу надо обращаться только по-русски. — Видишь, это я и тигренок Мяу.

— Наш первый с тобою рассвет, Ли! У нас их будут тысячи и тысячи! — сказал Ронг по-французски.

— Как хочется в это верить! — воскликнула Ли тоже на французском.

— Верь мне! — горячо заговорил Ронг. — Смотри, какое красное солнце. Оно символизирует зарю новой жизни. Весь мир, бывший доселе царством несправедливости, обновится, как этот новый день. Я верю в то счастье, которое принесет Китаю, России и всему миру грядущая революция. И я хочу, чтобы и ты в это верила.

— Но я пока не верю, — печально отозвалась генеральская дочь.

— Все очень просто. Посмотри на окружение своего отца. Ведь это люди побежденные, которые никогда не воспрянут и не отвоюют у своих врагов победу. Потому что они служили и служат царству несправедливости. В этом царстве социального неравенства люди получают не по заслугам, а по сложившимся веками привилегиям. За ними — прошлое, старость, отмирание. За нами — будущее, молодость, процветание. И любовь!

— Не хочу быть дочерью генерала. Не хочу, чтобы ты был коммунистом. Хочу, чтобы были просто ты и я. Ли и Тигренок Мяу.

— Ты увидишь, как я прав. Моя дорогая, возлюбленная моя Ли!

Неподалеку появился ранний рикша, заспанный, со смешным клоком волос, торчащим из нечесаной головы.

— Хорошо, — сказала Ли. — Но сейчас я должна вернуться к своим родителям. Я не могу быть столь бессердечной по отношению к ним.

— Как?! Вернуться?! Ты не останешься со мной?! — не поверил своим ушам Тигренок.

— Только после нашей свадьбы. Скажи рикше, чтобы он отвез меня.

— Нет!

— Прошу тебя, Мяу!

Ронг с грустью послушался, остановил рикшу:

— Доброе утро, уважаемый! Ты уже покушал?

— Покушал немного, — ответил рикша.

— Отвези, пожалуйста, девушку в российское консульство. Вот деньги.

Ли уселась в повозку, рикша накрыл ее тентом.

— До свидания, Мяу!

— Когда же мы увидимся? Где?

— Сегодня вечером, в шесть часов. Возле нашего водопада. Отныне он называется Струи Любви.

— Лиу де аи.

— Что?

— Так будет по-китайски «струи любви».

— Как-как?

— Лиу де аи.

— Красиво. Лиу де аи. Очень красиво!

Ронг держал Ли за руку, не в силах отпустить ее.

— Поклянись, что не обманешь!

— Клянусь красным солнцем твоей революции!

Ронг улыбнулся, поцеловал руку Ли и отпустил. Рикша старательно и торопливо повез девушку в северном направлении, в сторону моста Вайбайду. Ронг с тоской смотрел вслед удаляющейся повозке.

Мимо в другую сторону бежал другой рикша. Ронг остановил его, уселся в повозку и укатил в южном направлении.


* * *

Утром 28 июля в гостиной дома Ли Ханьцзюня проходило очередное заседание учредительного съезда Коммунистической партии Китая. Как и прежде, за маленьким столом сидели председатель Чжан Готао и два секретаря — Чжоу Фохай и Мао Цзэдун, последний снова пришел в длинном традиционном халате, вел протокол. За обеденным столом на стульях и табуретках сидели другие делегаты съезда: Ли Дачжао, Хэ Шухэн, Дун Биу, Чэнь Таньцю, Чэнь Гунбо, Лю Жэньцзин, Ли Ханьцзюнь, Ван Цзиньмэй, Дэн Эньмин, а также участники с совещательным голосом — Бао Хуэйсен, коминтерновцы Сневлит и Никольский, при них переводчики. В углу комнаты на стульях сидели Мин Ли и Мяо Ронг. Влюбленный юноша уронил голову на грудь и спал. Мао зачитывал текст очередной резолюции:

— Наша партия одобряет форму советов, организует промышленных и сельскохозяйственных рабочих, солдат, пропагандирует коммунизм и признает социальную революцию в качестве нашей главной политической установки. Она полностью порывает все связи с желтой интеллигенцией и с другими подобными группами. В отношении существующих политических партий должна быть принята позиция независимости, наступательности и недопущения их в свои ряды.

Со стороны Ронга донеслось крепкое похрапывание. Все с неодобрением посмотрели на спящего. Мао усмехнулся и продолжил зачитывать документ:

— В политической борьбе, в выступлениях против милитаризма и бюрократии, в требованиях свободы слова, печати и собраний мы обязаны открыто заявлять о своей классовой позиции; наша партия должна защищать интересы пролетариата и не вступать ни в какие отношения с другими партиями или группами.

Со стороны Ронга теперь уже доносился просто богатырский храп. Все с возмущением посмотрели на спящего, Мин толкнул его в бок. Ронг проснулся, стал сильно тереть лицо руками, виновато на всех поглядывая.

Мао разрядил ситуацию добродушным смехом:

— Возможно, товарищи, вы уже слышали, что сегодня ночью случился пожар в российском консульстве?

— Слышали! — сказал Дун.

— Пожар? В консульстве России? — спросил Ли Дачжао.

— Да, — ответил Мао. — Недобитые беженцы-белогвардейцы устроили шабаш с обжираловкой и пьянством. Веселились на всю катушку, хотя им-то как раз нужно лить слезы, а не отплясывать. В разгар этой свистопляски кто-то поджег здание консульства. Давайте похлопаем товарищам Ли Ханьцзюню, Лю Жэньцзину, а также двум молодым коммунистам, не являющимся делегатами нашего съезда, а лишь одними из его организаторов — Мину Ли и Мяо Ронгу.

Все тоже рассмеялись и весело захлопали в ладоши.

— При этом заметьте, я вовсе не утверждаю, что это именно они испортили белогвардейской банде праздник, — со смехом сказал Мао, вызвав новый прилив дружного и веселого хохота.

— Нет, нет, это не они! — сказал Чжан, смеясь.

— Конечно, не они, куда им! — со смехом добавил Усатый.

— Товарищи Мин Ли и Мяо Ронг, вы можете быть свободны, идите отсыпаться, — тоном доброго руководителя приказал Мао Цзэдун.


* * *

Сыщик Рогулин был по отцу русский, а по матери — и по внешности — китаец. Трубецкому посоветовали его как лучшего специалиста по сыску во всем Шанхае, и в час дня полковник и сыщик неторопливо брели по набережной реки Хуанпуцзян. Вдалеке виднелось тронутое пожаром здание российского консульства.

— Господин Рогулин, у вас, благодаря происхождению, весьма удачная внешность. Это очень хорошо. Начните с выяснения, кто из китайцев присутствовал на вчерашнем празднике.

— Нельзя ли сразу оговорить сумму предполагаемого вознаграждения? — напрямую задал вопрос Рогулин.

— В зависимости от успеха нашего предприятия, господин китайский Шерлок Холмс. Скажите, что делают эти люди? — Трубецкой обратил внимание на то, как с некоторых лодок рыбаки запускают водоплавающих птиц, а потом притягивают к себе на веревке.

— Очень просто, — усмехнулся Рогулин. — Ловят рыбку на баклана. Привязывают глупую птицу за ногу, горло перетягивают кольцом, чтобы баклан не мог глотать, и отпускают на некоторое расстояние. Баклан ныряет, хватает рыбу, проглотить не может, тут его подтягивают за веревку и рыбу вытаскивают из его клюва.

— Замечательный способ! — подивился полковник. — Китайцы весьма хитроумны.

— Не зря они изобрели бумагу и порох.

— Учтите, господин Рогулин... Вы, конечно, знаете, что у искомого прохвоста есть богатые покровители?

— Боитесь, что они перекупят меня? Уж не хотите ли мне перетянуть горлышко?

— Нет. Но если что, я его вам попросту перекушу. Видите, какие у меня крепкие клыки? — И Борис Николаевич оскалился, являя взору сыщика два ряда безукоризненных белейших зубов, коими всю жизнь особо гордился.


* * *

По окончании очередного дня съезда Мао Цзэдун, Хэ Шухэн, Мяо Ронг и Мин Ли отправились погулять по местам Сунь Ятсена, основателя китайского освободительного народно-демократического движения, создателя партии Гоминьдан.

Они шли по улице Синан, и Мао показал:

— Вот это и есть дом Сунь Ятсена.

— Жаль, что он сейчас скрывается в Японии и мы не можем сходить к нему в гости, — вздохнул Усатый.

— А неплохой у него домик! — сказал Мин. — Даже, я бы сказал, богатенький.

— Конфуций, ты только больше никому не рассказывай, как вы с Лю Жэньцзином подпалили русским усы, — посоветовал ему Мао.

Все четверо свернули на улицу Фусин и отправились в сторону парка.

— Об этом потом напишешь мемуары, когда наша партия победит, а ты будешь одним из министров коммунистического правительства, — добавил Усатый, поглаживая усы, будто это их ему подпалили.

— Министром по делам конфуцианства, — пошутил Тигренок.

— У тебя была кличка Конфуций, отныне ты должен зваться Огненный Конфуций! — Поэт Мао похлопал Мина Ли по плечу.

— Совершить подвиг и никому об этом не сказать — вот поступок истинного добродетельного мужа, — тотчас извлеклась цитата из великого китайского мудреца и проповедника.

— Ну, сейчас посыплются цитаты из Конфуция! — засмеялся Усатый. — Поговорим о чем-нибудь другом, кроме пожара в русском консульстве.

— Похоже, у коминтерновцев голова кругом пошла от нашего революционизма, — усмехнулся Мао.

— Маринг вообще разъярился по поводу избранной нами тактической линии, — сказал Хэ.

— Ленин не верит в возможность интернациональной революции в Китае. Боится, что наша интеллигенция склонна к национализму. — Мао пнул ногой подвернувшийся камешек, а Усатый продолжил:

— Идеи заботливого национализма легче воспринимаются массами. В отличие от абстрактного и беззаботного интернационализма, за который ратует Коминтерн.

— Да, — согласился Мао. — Коминтерн нацелен на новую политику в Китае. В ее основу положена особая теория антиколониальных революций, разработанная Лениным.

— Поэтому Маринг и Никольский так рассердились на нас за нашу программу тактических действий.

Они вошли в парк Фусин. В 1921 году он еще носил многие черты французских парков, причудливо сочетающиеся с чисто китайским парковым стилем.

Мао и Ронг чуть отстали от Мина и Хэ, шли поодаль от них. Мимо пробегали дети, запускающие бумажного дракона.

— Представь себе, — засмеялся Мао. — Однажды, когда мне было лет шесть, соседские мальчики запускали летучих змеев, а мне не давали. Тогда я снял со стены картонный портрет Конфуция и из него сделал себе змея. Летал он превосходно, но и высекли меня отменно. Неделю не мог сидеть. С тех пор я как-то Конфуция недолюбливаю.

Усатый от души рассмеялся. Вдалеке уже показался пруд, по которому плавали рыбацкие лодки. Догнав своих старших товарищей, Ронг и Мин попросили поделиться причиной смеха, и Усатый пересказал им историю Мао про дракона, сделанного из Конфуция. Отсмеявшись, Ронг обратился к поэту:

— Мао, прочти что-нибудь.

— Про изумрудные воды, — добавил Мин.

И поэт не заставил себя упрашивать:

Изумрудные воды прозрачной реки,

По которой рыбачьи снуют челноки.

Вижу, сокол взмывает стрелой к небосводу...

Все живое стремится сейчас на свободу...

— Красиво. Очень. Мао, помнишь, я тебя спрашивал... — начал Ронг, но Мао уже отвечал ему:

— Я обдумал твой вопрос, Мяо Ронг.

— И что ты ответишь мне?

— Отвечу так: валяй, парень, крестись! Если это единственное условие твоей женитьбы, то нет ничего страшного, коли ты покрестишься. Ленин тоже был крещен в детстве, но это не помешало ему исповедовать атеизм и стать великим коммунистическим вождем. Сунь Ятсен и вся его семья — христиане, но это не мешает нам почитать его как основоположника национально-освободительных идей в Китае.

Лицо Ронга засветилось от радости.

— Мао Цзэдун! Ты действительно самый мудрый коммунист в Китае! Тебе надо быть председателем нашей партии, а вовсе не Чэнь Дусю, который даже не присутствует на нашем первом съезде.

— Чэнь Дусю скрывается от полиции, — заступился за старого борца Мао. — И пока что он лидер. Чэнь Дусю для Китая то же, что Лев Толстой для России. Он точно так же стремится к правде и отстаивает ее, не глядя на то, что об этом думают другие. Мы должны почитать Чэнь Дусю. Но спасибо тебе, Мяо Ронг. Ты первый, кто пожелал мне быть председателем Коммунистической партии Китая.

Они приблизились к пруду, вокруг которого рыбаки ловили рыбу. Кому-то улыбнулась удача, и он вытаскивал удочкой крупного сазана, сверкающего на солнце золотом.

— Так что действуй смело, Ронг, — сказал Мао, — желаю тебе поймать свою золотую рыбку. Представляю себе, какой это будет удар по нашим классовым врагам. Похлеще, чем поджог здания их консульства! Увести из-под носа у отца-генерала дочку, а у жениха-полковника невесту. Ай да Мяо Ронг! Ай да Тигренок!

Мао одобрительно похлопал Ронга по плечу. Все четверо подошли к столикам, расположенным на берегу живописного пруда, стали усаживаться за один из них, к ним тотчас подбежал официант.

— Здравствуй, любезный, ты кушал сегодня? — обратился к нему Мао Цзэдун.

— Так точно. Что изволите заказать?

— Литр крепленого сливового вина и пельменей всех сортов, какие у вас имеются в наличии, — быстро распорядился поэт.

— И свежей рыбки для нашей молодежи, — добавил Усатый Хэ, подмигивая Ронгу.


* * *

Конечно, встреча Ли с родителями после ночного гулянья не предвещала ничего хорошего, но, явившись пред грозные очи Александра Васильевича и Маргариты Петровны, хитрая лиса быстро настроила их на иной лад.

— Где ты была, негодная девчонка? — первым делом спросила мать и, не дожидаясь ответа, воскликнула: — Тебя выпороть бы стоило! Тебя под замок и не выпускать никуда из своей комнаты!

— Так где же вы были, Елизавета Александровна? Извольте отвечать! — сурово, как на трибунале, вопросил генерал Донской.

— Я согласна, — изображая из себя кроткую, сказала дочь.

— Что значит «я согласна»? — спросила генеральша. — Согласна с тем, что ты паршивая девчонка?

— Извольте объяснить! — топнул ногой тезка Суворова.

— Я подчиняюсь вашей воле и согласна выйти замуж за полковника Трубецкого, — пояснила лиса, продолжая прикидываться овечкой.

Ее покорность и внезапное согласие выполнить волю родителей застали их врасплох.

— Вот как? — вскинул брови Александр Васильевич.

— Хм... Интересно, — хмыкнула Маргарита Петровна. — Может, ты хочешь сказать, что провела эту ночь в его компании?

— Нет, мы были с ним далеко друг от друга. Я не собираюсь ничего скрывать от вас. Когда начался пожар, я сбежала с компанией молодых китайцев. Мы всю ночь катались на роскошном дорогом автомобиле, принадлежащем одному из них, по имени Ли Ханьцзюнь. Это один из богатейших людей в Шанхае, и я думаю, дружба с ним нашей семье не повредит.

— Но где же приличия, дочь? — спросила Маргарита Петровна, явно смягчаясь. — Сами же китайцы осуждают подобное поведение.

— Ли Ханьцзюнь — человек новых взглядов...

— Согласно которым девушка может шляться всю ночь с молодыми людьми?

— Папа!.. Я не шлялась. Все было чрезвычайно целомудренно. И притом весело. Не надо меня оскорблять. Разве нам не нужны связи с богатейшими китайцами? Для создания освободительной армии, папа!

— Вернемся к тому, с чего ты начала, — в хмурых раздумьях спросил генерал. — Ты сказала, что согласна выйти за Бориса Николаевича. Это выглядит странно, учитывая, что еще вчера ты выступала решительно против.

— Действительно, странно, — пожала плечами Маргарита Петровна. — Даже слышать ничего не хотела. Что же подвигло тебя изменить мнение? Отвечай без лукавства! Уж я-то тебя, хитрую лису, насквозь вижу.

— Вы не поверите, но я вдруг прочувствовала всю ответственность... Мы здесь, вдали от России, и должны создавать оплот...

— Оплот? — удивился генерал таким словам дочери. — Так-так... Дальше?

— Я поняла, что китайцы относятся к нам двояко. Они презирают наши поражения от большевиков, но видят нашу сплоченность и решимость продолжать борьбу. Моя свадьба с полковником убедит их, что мы стараемся укреплять связи внутри своего иммигрантского сообщества. И к тому же я вдруг осознала, что мои родители не станут желать мне быть несчастной, что вы всё взвесили, прежде чем соглашаться на сватовство майора... — Ли едва сдержалась, чтобы не хихикнуть при воспоминании о забавной картине Федотова, и тотчас поправилась: — Прошу прощения, полковника.

Родители посмотрели друг на друга, не зная, что и сказать.

— Подойди ко мне, — приказала мать.

Когда Ли приблизилась к ней, она взяла руку дочери и внимательно всмотрелась в ее глаза.

— Ой ли? Ведь я тебя, шельму, знаю. Что ты на самом деле задумала? Говори!

— Мама!

— Марго, может, ты несправедлива? Вряд ли nos petite fille[10] станет нас обманывать столь коварно.

Ли покраснела, потому в лисьей голове у нее рыжим огоньком промелькнуло: «Еще как стану!»

— И все же хотелось бы знать подробности ночных похождений, — сердито произнесла генеральша, отпуская руку дочери.

— Мы просто катались по городу. Гуляли по ночному саду. Любовались водопадом, озаренным луною. Говорили о поэзии.

— На китайском?

— Отчего же? Молодые люди хорошо образованы, мы вели беседы по-французски. Они бывали в Европе. Мы говорили о памятниках архитектуры, об Эйфелевой башне...

— Которую я терпеть не могу! — фыркнул Александр Васильевич.

— А мне она нравится, — сказала дочь.

— Мне, кстати, тоже, — сказала жена. — Но как мы объясним Борису Николаевичу твое беспримерное ночное гулянье?

— Позвольте, я сама объяснюсь со своим женихом.

Произнести последнюю фразу лисе удалось столь искренне, что родители вдруг рискнули поверить ей.

— Хорошо же, негодная, ступай и поспи в своей спальне, а я распоряжусь, чтобы дверь закрыли на ключ, — сказала мать.

И лиса отправилась в свою норку, где поспешила лечь в кровать. Сон овладевал ею, ведь в том райском саду она не так-то и много поспала на коленях у Ронга. Но она не засыпала, ожидая, когда в двери щелкнет ключ, превращая ее в затворницу. Ждала, ждала да и уснула, не дождавшись. Упала в сон, тотчас выскочила из него и увидела яркий свет полудня, а напольные огромные часы сообщили ей, что она в единый миг проспала пять часов. Первым делом Елизавета Александровна подбежала к двери, толкнула ее и обнаружила, что угрозы матери не исполнились, спальня не стала тюрьмой.

— Это очень хорошо! — обрадовалась девушка, весело подходя к окну и выглядывая во внутренний дворик консульства.

В воздухе все еще довольно сильно пахло вчерашним пожаром. Слышался недовольный голос генерала:

— Нет, в такой вонище жить нельзя. Надо переезжать на эту русскую улицу. Как бишь ее?..

— Авеню Жоффр, — отвечал голос Маргариты Петровны.


* * *

В три часа дня в домовой церкви российского консульства не было ни души, только протоиерей отец Лаврентий Красавченко и генеральская дочь Елизавета Донская. Они стояли в углу церкви как два заговорщика.

— Повсюду до сих пор пахнет горелым, даже здесь, в консульском домовом храме... — сказал отец Лаврентий.

— Что же ты не отвечаешь на мои вопросы, отец Лаврентий? — сердито спросила девушка.

Священник долго молчал, потом заговорил решительно:

— Ты — моя озорная голубка, душой чистая и светлая. Трубецкой тебе не пара. Я вижу его насквозь. Да он и не скрывает своего презрения к Православию, преклоняется перед Англией, открыто говорит, что у нас надо ввести Русскую протестантскую Церковь. Нас с отцом Иоанном называет попиками. Я сам слышал.

— Да он просто противный, вот и все. Лощеный красавчик. Ненавижу таких, — сказала Елизавета Александровна.

— Ненавидеть не надо, Господь не велел. — Отец Лаврентий тяжело вздохнул, будто сожалея, что Господь запретил ненавидеть тех, кто вам неприятен. Он лично слышал, как Трубецкой в разговоре с кем-то назвал его забулдыгой.


* * *

Справедливости ради следует признать, что отец Лаврентий и впрямь имел пагубное пристрастие, появившееся несколько лет тому назад. История отца Лаврентия такова. Предки его происходили из кубанских казаков, но сам он родился в Ярославле и там же потом сделался священником. Женился на благочестивой девице Домне Алексеевне, не очень красивой, но обладавшей приятным, почти детским голосом и, в полном соответствии с именем, весьма домовитой. Она родила ему двух сыновей да двух дочерей, в доме всегда был порядок — чего еще, казалось бы, желать! Но когда дети выросли и зажили своей жизнью, а отец Лаврентий с Домной зажили жизнью внуков, в один ненастный день случилось нечто странное. «Какой неприятный у нее голос!» — вдруг однажды, ни с того ни с сего, подумал отец Лаврентий.

И чем дальше, тем больше стал раздражать его голос жены. Некогда он умилялся детскостью этого голоса. стоило закрыть глаза — и представлялось, что жена гораздо красивее, не так располнела, что она стройна и молода. Но теперь он стал видеть чудовищное несоответствие тучной и некрасивой женщины с ее голосом девочки. И в один еще более ненастный день отец Лаврентий откровенно признался себе, что не любит свою жену, что он постоянно думает о ней: «Зачем ты такая жирная! Зачем не смиряешь себя, когда жрешь так много! Зачем не видишь в зеркале, что тебе давно пора питаться одной водой да сухарями! Зачем при этом говоришь таким голосом, ровно ребенок!»

Шло время, а нелюбовь росла и росла. Супруга стала видеться ему не только жирной и некрасивой, но хуже того — лживой, лицемерной, алчной, злой и лишь притворяющейся ангелом во плоти. Ложиться в постель с нею стало ему невмоготу настолько, что, найдя причину в ее храпе, он спал отдельно, а когда не было постов, избегал супружеских обязанностей по любым причинам, покуда не соврал ей, что вовсе стал неспособен.

— Немудрено, — сказала кроткая Домна Алексеевна и замолчала, явно намекая на то, что он пристрастился к выпивке.

А как ему было не пристраститься, ежели лишь во хмелю он кое-как смирялся со своей нелюбовью к ней! Опрокинет несколько стаканчиков — и вот уже не так свербит душу раздражение от ее детского голоса, который как будто нарочно такой, будто жена притворно играет на театре пятилетнюю девочку. И так часто подмывало его рявкнуть во все горло: «Да заткнешься ты когда-нибудь?!»

И в такой муке, в таком аду продолжалась жизнь мужчины на шестом десятке лет.

Однажды, за год до революции, в середине лета в Ярославль приехала из Москвы настоятельница Марфо-Мариинской обители великая княгиня Елизавета Федоровна. О ее приезде только и говорили. Мученица, пережившая трагическую смерть мужа, великого князя Сергея Александровича, взорванного бомбой террориста в самом центре Кремля, она основала обитель милосердия и теперь ходила в белом апостольнике — особого покроя монашеском облачении. Говорили и о том, что к ней являются за советом все, кто утратил душевный лад, любовь к ближним, радость жизни, и она всем дает утешительные советы. А еще всей Руси было известно, что она — неземная красавица.

Отец Лаврентий решил, что пора и ему обратиться к московской праведнице, раз уж она сама пожаловала в Ярославль. На вокзале ее императорское высочество встречал исполняющий должность губернатора со всей своей многочисленной свитой, и пробиться никакой возможности не представлялось, равно как и в Спасском монастыре, где она слушала божественную литургию и молебен перед мощами святых князей Федора, Давида и Константина. И в городском соборе во время поклонения Толгской Божьей Матери. А вот потом великая княгиня задумала посетить детские приюты, в одном из которых отец Лаврентий совершал требы, и там-то ему удалось с глазу на глаз перемолвиться с нею. Его поразило, что, вопреки слухам, она оказалась отнюдь не красивой, усталой женщиной, во взгляде которой сквозило: «Когда же вы меня перестанете мучить и отпустите?» И он уж почти передумал, но все же осмелился и признался ей.

— Что делать? — ответила она, надменно вскинув бровь. — Любить.

Отец Лаврентий сначала смутился, а потом возмутился:

— Но как же любить, если я не люблю?

— А так. Любить, и всё. Очень просто, — тихо и устало произнесла Елизавета Федоровна, и на том их минутный разговор окончился. А на другой день великая княгиня укатила обратно в Москву.

Отец Лаврентий испытывал сильнейшее разочарование. Мало того, возненавидел настоятельницу московской обители пуще собственной жены. В разговорах с самим собой скрипел зубами:

— Красавица! Тоже мне нашли красавицу! Уродина! Напыщенная немка. Что она может понимать?

И к его душевным страданиям прибавилось еще одно — ненависть к Елизавете Федоровне. А потом случилось совсем неожиданное — апоплексический удар. Узнав об отречении государя императора, попадья вдруг побледнела, села на кровать и повалилась на бок. «Жрать меньше надо было!» — злобно думал отец Лаврентий. Он был уверен, что жена поправится и снова будет раздражать его, да еще сильнее прежнего. Но на третий день, так и не оправившись после удара, Домна Алексеевна скончалась. Овдовевшему священнику стало жутко. Ему показалось, что это он своей нелюбовью и злобой убил ее!

Он ждал, что теперь, когда ее нет и он больше никогда не услышит ее голос, не отвратится при виде ее неприятной и нездоровой полноты, к нему вернется если не любовь, то хотя бы то снисходительно-нежное чувство, которое он испытывал к ней в самом начале их совместной жизни. Но дни убегали все дальше от разверстой могилы, в которую опустился гроб, а любовь так и не возвращалась. Стоило ему начать думать о Домне Алексеевне и представлять ее еще той, двадцатилетней барышней с золотисто-рыжей косой, которая рассыпалась водопадом, когда он распускал ее, как снова слышался детский голос, казавшийся приторным, а потому притворным, фальшивым, и отец Лаврентий злился:

— Нарочно сдохла, чтобы я мучился угрызениями совести!

Молился, каялся, на исповедях не стеснялся даже еще больше сгущать темные краски своей прижизненной, а теперь загробной нелюбви к жене. И не мог найти лекарства, все сильней и сильней не любил покойную Домну Алексеевну. Особенно когда собирались люди и вспоминали, какая она была хорошая, добрая, приветливая и какой ангельский был у нее голос. И приходилось притворно соглашаться, что-то говорить, поддакивать, а хотелось взять да и крикнуть: «Гадкий был у нее голосок! Лживый!»

По стране прокатилась революция, и отцу Лаврентию не сиделось на месте, он стал ездить куда его просили и не просили, лишь бы убежать из того дома, в котором у него родилась нелюбовь, а вместе с нелюбовью пошатнулась и вера.

— Господи, почему Ты меня оставил? — восклицал он порою в отчаянии и смело продолжал: — Чтобы я разуверился в Тебе? Не дождешься. Я верю, что Ты есть. Да, Ты есть. Но Ты какой-то недобрый. Посмотри, что вокруг творится. И это Тебе по вкусу? Да, я не люблю Домну, и после смерти не люблю. А Ты? Разве Ты любишь людей? Разве Ты не разлюбил их подобно тому, как я разлюбил покойницу? Разве Тебя они не раздражают? По всему видать, раздражают, и в этом раздражении Ты ополчился на них. И правильно делаешь, Господи! Аминь.

В конце апреля 1918 года отец Лаврентий оказался в Москве и решил пойти в Марфо-Мариинскую обитель, поделиться с настоятельницей своими размышлениями о природе Божьей нелюбви к людям, а заодно сообщить, что и его собственная нелюбовь к жене не исчезает, а становится все более ветвистой, так что даже в пьяном состоянии он продирается через этот колючий терновник, царапая себе душу.

— Ее нет, — ответил привратник обители.

— Когда будет?

— Неведомо. Третьего дни арестовали матушку.

Нет, решил отец Лаврентий, ты от меня просто так не уйдешь. И стал узнавать, что да как да где и куда. Говорили, что патриарх Тихон пытался заступиться за арестантку, но его не послушали. Ходили слухи, что она уже расстреляна или повешена, что ее обвиняли как германскую шпионку, а потом как проповедницу контрреволюционного восстания.

Лишь в конце лета удалось узнать, что она жива и находится под стражей на Урале, в городе Алапаевске. Далековато, но осенью, узнав об успешном наступлении адмирала Колчака, под которым трещали и в панике разбегались дивизии красных, отец Лаврентий отправился в Алапаевск. Там узнал страшное: великую княгиню, с которой он так рвался поговорить, вместе с другими членами императорской фамилии, находящимися при ней, сбросили в заброшенную шахту. Причем уже давно — в июле. Отец Лаврентий прибыл в Алапаевск как раз когда начали извлекать тела мучеников.

Страшное зрелище изуродованных тел сильно поразило отца Лаврентия. Когда-то он слышал, что Елизавета Федоровна отличалась неземной красотой, ей посвящались восторженные стихи. Потом, в Ярославле, пред ним предстала некрасивая, усталая женщина, выглядевшая старше своих лет. Теперь он увидел ее мертвую и ужаснулся. Когда ее тело извлекли наружу, все, глядя на Елизавету Федоровну, утверждали, что, пролежав во мраке шахты три месяца, тело великой княгини не подверглось тлению, а лицо по-прежнему прекрасно. Но отец Лаврентий не видел ничего прекрасного, а видел страшный труп с черным кровоподтеком на лбу. Говорили, что от тела исходит благоухание, а он его не слышал и мог даже признаться, что, напротив, явственно ощущает запах тления.

И это сильно напугало его: недостоин лицезреть и обонять святость!

Когда гробы с телами алапаевских мучеников поставили в Екатерининской церкви, отец Лаврентий участвовал в панихидах и чтении Псалтири, в заупокойной всенощной и крестном ходе под пение «Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный...», в литургии и отпевании. Звонили колокола, военный оркестр исполнял гимн «Коль славен наш Господь», а в душе у отца Лаврентия царил мрак.

Гробы поместили в склепе, устроенном в южной стороне алтаря Свято-Троицкого собора. Вход в склеп замуровали кирпичом. Отец Лаврентий остался здесь, служил в соборе, а когда изредка оставался в алтаре один, прижимался лбом к свежему кирпичу и шептал, обращаясь к Елизавете Федоровне:

— Помоги мне! Попроси Бога, пусть вернет мне способность ощущать благоухание святости. Господи, дай мне увидеть величие Твоих замыслов, дай понять, в чем Твоя любовь к людям! Господи, дай мне снова любить Тебя!

Летом 1919 года из-за наступления Красной армии постановили везти останки на восток, и отец Лаврентий решил примкнуть к игумену Серафиму, другу и духовнику Елизаветы Федоровны, который получил разрешение от адмирала Колчака на вывоз гробов. При игумене Серафиме состояли двое послушников и еще несколько добровольцев, среди которых оказался и священник Красавченко.

В августе прибыли в Читу. Там в женском Покровском монастыре гробы открыли. Все в восторге говорили о том, что Елизавета Федоровна не подверглась тлению, слышали от ее мощей благоухание. А отец Лаврентий и теперь никакого благоухания не чувствовал, а в лице мученицы видел одну лишь гримасу смерти.

В Чите он пробыл полгода, исповедовал и совершал литургии в Покровском монастыре. Попивал и все пытался вымолить у Бога, чтобы Господь укрепил его.

Зимой 1920 года ввиду продолжающегося победоносного наступления красных тела восьми алапаевских мучеников отправились дальше на восток, в Пекин.

— Нет, не уйдешь от меня! — решил отец Лаврентий и тоже последовал в Китай.

В Пекине его приютили при Духовной миссии, на кладбище которой тела мучеников разместили в одном из склепов. Затем их перенесли в другой склеп, на средства атамана Семенова устроенный в храме Всех Святых, под амвоном.

Так для отца Лаврентия началась китайская жизнь. Теперь он не видел безобразий, подобных тем, что творились у него на Родине, и казалось, душа должна была начать размягчаться. Но и тут он не обрел покоя. Китайцы не нравились ему, раздражали, он видел в них лишь трудолюбивых человекоподобных насекомых. Они не думали о Боге. Ни с любовью, ни с нелюбовью, ни с вопросами, ни с молитвами, ни с непониманием. Никак.

— А эти Тебе зачем? — спрашивал он Бога. — В чем смысл этого многочисленного народа? Может быть, в том, чтобы доказать, как могут люди жить без Тебя?

В сентябре 1920 года декретом Китайской Республики Русская миссия в Пекине упразднилась. Возникло опасение, что власти насильно выдадут большевикам всех русских. Решено было гробы с великой княгиней Елизаветой и инокиней Варварой отправить в Иерусалим. Отец Лаврентий договорился, что тоже будет их сопровождать. Жить в Иерусалиме казалось ему куда лучше, нежели в Китае. В конце октября поездом отправились в Тяньцзинь, оттуда на пароходе — в Шанхай.

И здесь, в Шанхае, отец Лаврентий сразу отметил дочку генерала Донского, увидел в ней чистоту и непосредственность. Она и исповедовалась ему совсем не так, как другие. Как-то просто, по-детски.

— Скажи мне, чистая дева, — обратился он к ней решительно. — Вот все говорят, что от гроба великой княгини Елизаветы исходит благоухание. Скажи честно, ты его чувствуешь?

— Чувствую, — простодушно, без пафоса ответила генеральская дочка. — А вы разве не чувствуете?

— А какого рода сие благоухание? — спросил священник.

— Ландышами. Как бывает, когда у нас в России идешь по весеннему лесу и вдруг еле слышно услышишь тонкий аромат ландышей.

И в ту же ночь отец Лаврентий увидел чудесный сон: великая княгиня Елизавета в красивом белоснежном апостольнике и сама дивно красивая, какой и в жизни-то не была, подошла к нему в храме и, источая тонкое благоухание весны и ландышей, сказала: «Слушай, поп Лаврентий, оставь меня в покое! Хватит таскаться за мной по пятам. Господь с тобою. Останься в Шанхае. Крести китайцев. Хоть одного покрестишь — и то Богу подарок. Да не пей больше, батюшка!» И ни слова в ответ на все его накопившиеся вопросы! Повернулась и ушла в некое раскрывшееся светлое пятно.

В середине ноября гробы с мощами Елизаветы Федоровны и инокини Варвары отправились в дальнее плавание — в Порт-Саид, оттуда в Иерусалим, где они и упокоятся навеки на склоне горы Елеонской.

А отец Лаврентий остался в Китае, при консульстве, старался постепенно уменьшать количество выпитого и сильно прикипел душой к девушке, звавшей себя на китайский манер — Ли.


* * *

— Так как же мне быть, отец Лаврентий? — спросила дочь генерала Донского.

Несколько минут назад она поставила священника в весьма затруднительное положение, которое надо было смело разрешить.

— Как быть... Так сразу и не скажешь... — Поп залез всею пятерней в свою густую бороду, словно оттуда хотел извлечь ответ на трудный вопрос. — А помнишь, как ты мне сказала про ландыши?

— Помню.

— Я с той поры иногда во сне чувствую запах ландышей. Запах русского весеннего леса... Послушай, я хочу исповедоваться тебе.

— Вы — мне? — удивилась Ли.

— Да.

— Разве я священница?

— Иному священнику не исповедуюсь, а тебе — хочу. Наберись терпения и выслушай меня.

Видя, как девушке не терпится услышать ответ на ее вопрос, отец Лаврентий довольно быстро, не сгущая красок и не вдаваясь в подробности, рассказал историю своей нелюбви к жене, затем — к Елизавете Федоровне, а затем и к Господу. Ли слушала его поначалу невнимательно, всем своим видом показывая: «Ну скорее же!» — потом вникла, потом прочувствовала и наконец прониклась глубоким сочувствием.

— Что же скажешь мне? Как быть мне, старому? — спросил отец Лаврентий, окончив свою внезапную исповедь.

— Смеетесь? — спросила она. — Какой же вы старый?

— Изволь отвечать на мой вопрос, а тогда я отвечу на твой.

— Что вам делать? А очень просто: исполнить мою просьбу. А тогда к вам все и вернется.

— Ты в это веришь?

— Безусловно!

Он внимательно посмотрел на нее, увидел в ее глазах искренность, и вдруг ему стало необыкновенно легко на душе.

— Ну, вот что, — сказал он весело, — была не была! Если он согласится, мы его быстро покрестим, и сразу же я вас тайно обвенчаю. Как, говоришь, зовут твоего Мяу-Мяу?

— Ронг Мяо.

— До чего же смешные бывают у них имена! Ронг Мяо? В крещении будет Ро-ман.

— Спасибо, отец Лаврентий! — И Елизавета Александровна, радостно подпрыгнув, поцеловала священника в щеку, а ему на секунду показалось, что пахнуло ландышами.


* * *

Выйдя из церкви, Ли нос к носу столкнулась с собственным отцом.

— Ты что, была в храме? — опешил Александр Васильевич.

— Конечно, папа, — засмеялась девушка. — Если я выхожу из храма, стало быть, перед этим я в нем была. Неопровержимые законы физики.

— Но что ты там делала? Доселе я как-то не замечал за тобою религиозного рвения.

— Я исповедовалась.

— Отцу Лаврентию? И в чем же?

— Ты забыл о тайне исповеди.

— Хм, хм... И то верно.

— Но тебе, как отцу, признаюсь. Исповедовалась в недостаточном почтении к родителям, в непослушании их, в ретивости и своенравии. Ты доволен?

— Вполне. Но учти, после того как ты в чем-то исповедовалась, следует не повторять грехов, упомянутых на исповеди.

— Я знаю. Тебе бы пошло быть священником, кстати. Такой же тучный, бородатый.

— Значит, отныне будешь послушной и покорной воле родителей?

— Буду.

— Прекрасно. Мы только что беседовали с Борисом Николаевичем, он очень рад твоему решению, официально просил твоей руки. Ты не представляешь, как он несказанно рад!

— Представляю. В конце концов, я не такая уж и дурнушка.

— Ты егоза! И несносная девчонка. Он хочет теперь поговорить с тобой. Готова ли ты через час встретиться с ним наедине?

Ли не могла долго сохранять неискренность и потому откровенно сморщила нос при такой просьбе родителя. Но тотчас махнула рукой:

— Трем смертям не бывать, а одной не миновать. Через час так через час. Нет, лучше через два.

— Даже и не верится. Слава Тебе, Господи! — шептал Донской, глядя вслед удаляющейся дочери и размашисто осеняя себя крестными знамениями.


* * *

Узнав от генерала неожиданную приятную новость, Борис Николаевич Трубецкой воспрянул духом. Неужто злодейка судьба наконец-то решила рекупировать все его страдания, возместить все нанесенные ею пощечины?

Он тотчас заказал себе ванну и, нежась в ней, оттаивал, отмокал, размягчал свой черствый сарказм, давно поселившийся в нем по отношению к жизни. Уходили головная боль и отчаяние, переставало мучить горькое похмелье. Мысли зашевелились в мозгу, как муравьи в муравейнике.

Предстоящий разговор... Он должен быть недолгим, но точным, как удар саблей... Ну, нет, полковник, оставьте ваше солдафонство. Как росчерк пера. Стремительный, красивый, изящный, с необходимыми, но не обременительными вензелями. Сказать о своей судьбе. Но не кирпичами, доставленными с развалин. Было бы, конечно, хорошо, чтобы она его за муки полюбила, но, помнится, конец у той истории, рассказанной великим англичанином, был не веселый. Нет, разговор о предыдущей жизни должен быть... должен быть... как атака легкой кавалерии в Балаклавском сражении. Опять солдафонство! Как легкая рябь холодного ветерка на поверхности пруда. Того самого, в котором якобы утонула неверная Нэдди.

Начищенный, намытый, сверкающий и почти без следов ночного пьянства, явился полковник Трубецкой на свидание с невестой. Щека его все еще горела стыдом от пощечины певички, но легкий ветерок, гуляющий по саду консульства, остужал кожу, и Борис Николаевич старался не думать обо всем своем предыдущем ненако. Он ждал счастья.

Когда в саду появилась Ли, он тотчас с усмешкой понял, откуда она пришла.

— Здравствуйте, Ли, — улыбаясь, приветствовал он невесту.

— Good afternoon, mister colonel[11], — ответила дочь паркетного генерала.

— Готов сказать, откуда вы ко мне явились.

— Откуда же?

— Из «Барышни-крестьянки», сударыня.

Ли рассмеялась. Он угадал. Она нарочно размалевала себе лицо и навела сатирическую прическу, уподобясь героине веселой пушкинской повести.

— Ну, что скажете, озорная девушка?

— Я гляжу, что в сражениях вы не забыли русскую литературу.

— Всегда был ее поклонником.

— А я думала, вы только English literature[12] читали.

— Нет, и Пушкина, представьте.

— Perhaps[13], в английском переводе?

— В русском. То есть в оригинале.

Они пошли по саду в сажени друг от друга. Он поглядывал на нее и усмехался. Эта девушка все больше и больше ему нравилась. Ли тоже бросала в его сторону взгляды и мысленно щипала себя за то, что он вдруг казался ей теперь не таким противным, после того как разгадал ее фортель.

— Зачем же вам понадобился сей новый маскарад?

— Новый маскарад?.. Чтобы проверить вас.

— Знаю ли я Пушкина?

— Нет, проверить, понравлюсь ли я вам в виде страшилицы.

Трубецкой улыбнулся:

— Вы мне нравитесь, Ли. Очень нравитесь.

Она внимательно посмотрела на него и снова убедилась, что он вовсе не такой противный, как казался вначале. Человек, побывавший в тяжелых сражениях и при этом сохранивший тот офицерский лоск, который поначалу так раздражал ее в нем.

— Что же вы хотели сказать мне? — спросила она.

— Я хочу, чтобы вы стали моей женой, Елизавета Александровна.

— Я это знаю.

— Ваш отец сообщил мне, что и вы теперь не намерены более противиться.

Она сделала несколько шагов молча. Он ждал.

— Скажите мне, Борис Николаевич, ваша жена, она умерла от чахотки?

— Никак нет, Елизавета Александровна. Была пущена версия, что она утонула и тело не было найдено.

— Версия?

— Да. На самом деле... Я не намерен ничего скрывать от вас изначально. На самом деле моя бывшая жена покинула меня для некоего ученого-психоаналитика и переехала к нему в Вену, где, должно быть, здравствует и по сей день.

— Вот как? И что же вы?

— Я ездил в Вену, хотел убить похитителя, но не убил. И, как говорится, смирился со своей участью.

— Вы? Смирились? В это трудно поверить. Мне кажется, вы непримиримый человек и никогда не отдаете свое.

— Я не отдаю, вы правы. Но судьба отнимает у меня, и отняла очень многое — жену, любимого полководца, Родину, сына.

— Сына?

— Да, мой сын сопутствовал мне при отступлении от красных и погиб при бомбардировке Уфы.

Ли остановилась и внимательно посмотрела на Трубецкого.

— Я ничего не знала об этом.

— Этого никто не знает. Все думают, он отправлен в Лондон, где живут мои родители. Но он лежит в сырой земле.

Ли тронула его за руку:

— Как его звали?

— Микки... То есть Миша. Михаил.

— Мне очень жаль его. И вас.

— Благодарю... — расчувствовавшись, он едва не прослезился. — Кстати, на кладбище Донского монастыря захоронения рода Трубецких расположены в непосредственной близости от усыпальницы Донских.

— Вы приглашаете меня лечь с вами рядом в сырой земле? — не сдержалась от дерзости генеральская дочка.

Трубецкой оскорбился, но сделал усилие над собой, взял себя в руки и строго спросил:

— Так что вы скажете в ответ на мое предложение руки и сердца?

Она смотрела ему в лицо и не смогла сейчас обидеть отказом.

— Да.

— Вы согласны?

— Согласна. Можете начинать приготовления к свадьбе.

— Благодарю вас. — Он коротко поклонился ей и поцеловал руку. — В таком случае предлагаю пойти и объявить вашим родителям о предстоящей помолвке.

Трубецкой оттопырил локоть, и Ли взяла его под руку.


* * *

В эту ночь парк Хуанпу снова был дивно озарен полной луной. Шумел водопад, Ли стояла в некотором отдалении от того места, где он низвергался в озеро, и весело наблюдала за тем, что там происходило.

А там отец Лаврентий уже дошел до троекратного погружения:

— Крещается раб Божий Роман — во имя Отца, аминь! и Сына, аминь! и Святаго Духа, аминь!

И с этими словами священник трижды окунул обнаженного юношу в воду озера, временно превращенного в Иордан. Ронг встал, подошел к водопаду, вступил в его мощные струи.

Прошло всего лишь каких-то полчаса — и вот уже новокрещеный китаец со своей невестой предстали перед священником в тех же самых красивейших китайских национальных костюмах, в которых они были на бале-маскараде. Здесь же, в парке Хуанпу, неподалеку от озера и водопада, в той самой беседке, в которой Ронг и Ли провели предыдущую ночь, отец Лаврентий, вопреки всяким правилам, совершал таинство бракосочетания. Надевал обручальные кольца:

— Обручается раб Божий Роман рабе Божией Елисавете во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

Обручив жениха и невесту, он перешел к венчанию, возложил свадебный венец на Ронга, отныне Романа, затем — на Елизавету:

— Венчается раба Божия Елисавета рабу Божиему Роману во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.

Отец Лаврентий воздел руки в сторону водопада:

— Господи Боже наш, славою и честию венчай я!

Он повернулся к молодоженам и благословил их.

Из зарослей парка вышли и направились к беседке, превращенной во временный храм, Мао Цзэдун, Ли Ханьцзюнь, Хэ Шухэн и Мин Ли. Они изначально присутствовали при таинстве, только из вежливости, не будучи христианами, наблюдали за происходящим издалека. С четырех сторон, как восток, запад, север и юг, они окружили беседку.

— Поздравляем тебя, Ронг! — сказал Усатый Хэ с севера.

— Тот, кто женится по любви, подобен солнцу, влюбленному в землю и берущему ее себе в жены, — сказал Конфуций с юга.

— Мяо Ронг показал нам, как действовать решительно, — с востока заговорил Мао в своей напевной манере, словно читал стихи. — Цезарь говорил: «Пришел, увидел, победил». Ронг сделал примерно то же: увидел, влюбился, женился. Сейчас мы с вами в своих мечтах увидели Китай, влюбились в него и должны столь же решительно бороться за власть над ним.

— Поздравляю, — произнес с запада Ли Ханьцзюнь и протянул молодоженам увесистый кошелек. — Я в восхищении от вашего поступка!

Водопад весело низвергался в воды озера, сверкая струями любви в лучах полнолуния.


* * *

Лули пела переложенную на китайский язык французскую старинную песню о том, что милый покинул ее и женится на другой, которая моложе и свежее, но та молодая и свежая непременно заболеет и умрет, чтобы милый мог вернуться, дабы возрадовались розы и лилии. Она пела, с тоской поглядывая на тот столик, за которым когда-то сидел Ронг. Теперь там сидели двое, парень и девушка, они держались за руки и влюбленно смотрели друг на друга.

Жалобная песня Лули летела над Китаем, кружилась в небе, не спеша в нем растворяться. Уже и Лули отправилась спать к себе домой, а ее песня все кружилась и кружилась, покуда не встретила рассвет над рекой Хуанпуцзян. Вставшее из-за горизонта солнце приветствовало песню, но тотчас же ушло в тучи, нависшие над Шанхаем. Тогда песня полетела в город, нашла дом Ли Ханьцзюня и спальню с богато украшенным интерьером в старинном китайском вкусе. А в той спальне на огромной кровати лежали, обнявшись, Ронг и Ли. В прошедшую ночь они стали мужем и женой и теперь, утомленные любовью, крепко спали. Песня влетела к ним, нависла над ними и лишь теперь позволила себе раствориться в воздухе, перестать звучать, исчезнуть. Но Ли успела услышать ее и проснуться в сильнейшей тревоге. Она посмотрела на спящего Ронга, стала гладить его волосы и медленно успокаиваться. Наконец и он проснулся, открыл глаза, счастливо взглянул на жену.

— Доброе утро, Роман! — заговорила жена по-русски. — Хорошее имя придумал тебе отец Лаврентий. Давным-давно в России был князь Роман, от которого пошел род Романовых. Первой царицей стала жена Ивана Грозного — Анастасия Романова. Roma nova — новый Рим.

— Я не понимаю, что ты говоришь, — улыбался китаец, говоря по-французски, и она тоже перешла на этот язык, понятный ему:

— Все произошло так, как мы и хотели. По православному обряду, но в китайских облачениях. Свадьба получилась и по-китайски, и по-русски.

— И по-коммунистически, — добавил Ронг. — В присутствии вождей партии во главе с Мао Цзэдуном. Он среди нас самый мудрый. И первая брачная ночь прошла здесь, в доме Ли Ханьцзюня, в котором проходит первый съезд Китайской коммунистической партии.

— Мои родители сойдут с ума от горя, — вздохнула Ли.

— Но почему ты должна жить их жизнью, а не своей?

— Ты мой Тигренок Мяу! — снова по-русски сказала Ли.

— Тигэленок Мяу... — повторил он и снова по-французски: — Я уже знаю, что это я.

— А как по-китайски «тигренок»?

— Сяо Лаоху.

Она так и покатилась со смеху:

— Как-как? Сяу-мяу?

— Сяо Лаоху.

— Очень смешно! Сяо Лаоху, скажи еще раз по-русски, что любишь меня.

— Я тиба люлю.

— И я тебя очень люлю!

— А теперь ты скажи «я тебя люблю» по-китайски. Повторяй за мной: во ай ни.

— Во ай ни.

— Еще, еще раз!

— Во ай ни!

— Я тиба люлю!

— Во ай ни, Сяо Лаоху!

— Люлю!

— Ай ни!

Их первое в жизни слияние, произошедшее сегодня ночью, когда после крещения и венчания они прибыли сюда, было молниеносным и недолгим, и после него они вмиг, усталые от переживаний, уснули. Но теперь они, восстановив силы, с жадностью набросились друг на друга, чтобы сильнее закрепить успех.


* * *

В тот день, 30 июля 1921 года, в шанхайском доме Ли Ханьцзюня состоялось заключительное заседание первого съезда только что созданной Коммунистической партии Китая.

Как и в прошлый раз, за маленьким столом сидели Чжан, Чжоу и Мао. Последний, в длинном традиционном халате, вел протокол. За обеденным столом на стульях и табуретках сидели другие делегаты съезда, а также Бао, коминтерновцы Сневлит и Никольский, при них переводчики. Вид у Сневлита и Никольского был крайне недовольный.

Слово предоставили Мао Цзэдуну. Он сказал:

— Великий мудрец Лаоцзы когда-то изрек, что в этом мире самыми твердыми оказываются только те, кто проявляет исключительную мягкость. Все мы признаем эту истину. Но все мы молоды и не в состоянии ей следовать. Я лично сознательно ее отвергаю. И поступаю прямо противоположно без всякого сожаления!

В зале зависла пауза, после которой все участники съезда громко захлопали в ладоши, поддерживая Мао Цзэдуна. Сневлит и Никольский выслушали переводчиков и с еще более недовольным видом смотрели на аплодирующих делегатов, не хлопая.

— Пришло время молодых и смелых! — воскликнул Мао.

Тем временем Ронг и Ли, прогуливаясь вокруг дома Ли Ханьцзюня, подошли к очень живописному саду камней, устроенному около высокой стены, увитой густым плющом с толстыми стеблями.

— Как красиво расположены здесь эти камни, — сказала Ли.

— Вообще-то сады камней — японское изобретение. Ли Ханьцзюнь позаимствовал его после путешествия в Японию, — поведал Ронг, присаживаясь вместе со своей молодой женой на скамейку.

— Теперь мы с тобой муж и жена, и я хочу наконец узнать, кто ты, — сказала Ли.

— Ты во всем необыкновенная, — засмеялся юный супруг. — Все люди сначала узнают друг о друге, а потом женятся.

— Просто я сразу очень захотела стать твоей женой, а потом узнать о тебе всю правду, даже если она окажется ужасной.

— Почему она может оказаться ужасной?

— Мало ли... Может, ты убийца или еще хуже.

— Нет, я не убийца... — Ронг задумался. — Но я пока никто.

— Никто? Ты уже мой муж!

— Ты права. Это хорошее начало, чтобы из никого стать кем-то. В коммунистическом гимне так и поется: «Кто был ничем, тот станет всем». Итак, первый камень в моем саду камней заложен — это моя женитьба на тебе.

— Можно сказать, первая глава романа написана. Кстати, слово «роман» по-русски звучит точно так же, как твое новое имя — Роман.

— Вот как? Забавно.

— Итак, каково твое прошлое? Твои родители?

И Ронг принялся рассказывать:

— Двадцать один год назад, когда начался новый век, я родился в Ситане, городке, расположенном неподалеку от Шанхая. Там очень красиво, много каналов, и иностранцы называют Ситан китайской Венецией. По каналам плавают лодки, рыбаки без устали ловят рыбу, как большинство моих предков. Но мой отец нашел в себе таланты кулинара и стал поваром в одном из ситанских ресторанчиков, где и сейчас работает. А мать занимается вышивкой, она прекрасно вышивает картинки — виды Ситана, каналы, в которых отражаются крыши домов и лодки. У нее хорошо получается, картинки имеют спрос. Когда мне исполнилось четырнадцать лет, родители скопили сумму денег, достаточную, чтобы отправить меня в Париж. Отец хотел, чтобы я научился искусству французских поваров и привез это искусство в Ситан, где бы я смог тоже стать поваром и готовить французские блюда, чтобы иностранцы были довольны. Так семь лет назад я попал в столицу Франции. Поначалу пришлось работать мойщиком посуды, уборщиком, официантом, и лишь потом меня стали мало-помалу подпускать к кухне. В это время в России продолжалась революция, и о ней все только и говорили. «Кто был ничем, тот станет всем». И мне это понравилось. Приезжающие в Париж китайцы сообщали о том, что и в Китае скоро грянет революция.

— В Париже много китайцев?

— Немало. Еще перед большой войной французам лень было самим рыть траншеи, и они позвали наших. Более ста тысяч рабочих прибыли тогда во Францию, многие из них осели в этой стране. Когда война кончилась, в Париже прошла конференция стран-победительниц. Китайцы ждали, что немецкие колонии в Китае будут возвращены Китаю, но этого не случилось, их отдали Японии. Такое предательство настроило нас против французов. А тут еще из России стали приезжать восторженные молодые китайцы, опьяненные происходящей там революцией. Они говорили, что надо делать революцию и у нас в Китае. Они говорили, что надо ее делать, покуда мы молоды. И тогда я подумал: «Там молодежь будет творить новую жизнь, а я здесь буду мыть тарелки и учиться французской кулинарии? Для чего?» Так у меня созрел план вернуться в Китай. И я вернулся. Вот тебе вся моя жизнь, не слишком уж увлекательная.

— Но это и хорошо, — откликнулась Ли. — Наша жизнь начинается с самого для нас главного — с обретения друг друга. Ведь и у меня нет за плечами груза прошлого, все начинается с чистого листа. Когда мне было три года, в Москве полыхало пламя восстания и всюду чувствовалась тревога. Возможно, это пламя поселилось с тех пор во мне, я ощущаю его в своих жилах. Но я ненавижу революцию. Она убила государя Николая, самого хорошего в мире человека. Он был моим восприемником при крестинах. Мне бы очень хотелось жить не здесь, среди побежденных белогвардейцев, а там, в России, среди победителей. Но я не смогу простить большевикам казнь государя. Как не могу простить белым, что они в семнадцатом году отреклись от своего царя. Поэтому — Париж так Париж. Я не вернусь уже к родителям. Напишу им душевное покаянное письмо, и мы с тобой отправимся в Париж. Ведь так, мой милый?

— Так, моя милая.


* * *

В парке Хуанпу было довольно многолюдно. В лодке по озеру, тому самому, в струях которого нынче ночью крестился Мяо Ронг, теперь плыли Трубецкой, Арнольд и сыщик Рогулин. Арнольд налегал на весла. Лодка приблизилась к водопаду. Сидящие в ней даже не догадывались, что отныне этот водопад носит название Лиу де Аи — Струи Любви.

— Его зовут Ли Ханьцзюнь, — докладывал сыщик. — На вечеринку он пришел с тремя приятелями. Полагаю, они могли совершить поджог.

— А заодно умыкнуть невесту полковника Трубецкого, — прокряхтел Гроссе.

— Слежка за домом Ли Ханьцзюня установила, что там происходят некие подозрительные собрания молодежи, — сообщил Рогулин.

— Значит, надо нагрянуть и повязать там всех, — сказал Арнольд.

— Не так все просто, — возразил сыщик. — Ли Ханьцзюнь богат, нанял полицию, чтобы она охраняла его и его гостей.

— Что же делать? — спросил Трубецкой.

— Вам нужно прибегнуть к помощи французской полиции, — ответил Рогулин, — поскольку дом Ли Ханьцзюня находится на территории французской концессии. Надо испугать французов тем, что там могут собираться националисты, которые намереваются затеять резню всех иностранцев, как во время Боксерского восстания.

— Хороший совет, господин Шерлок Холмс. Мы так и сделаем!


* * *

Наступил вечер. На «подозрительном собрании молодежи» председательствующий делегат от Пекина Чжан Готао ближе к вечеру объявлял:

— Пришла пора подвести итоги первого съезда Гунчаньдана — Коммунистической партии Китая. Мао Цзэдун, зачитайте текст итогового документа.

Мао с важным видом поднялся со своего места, помахивая листами бумаги, как веером. Он стал зачитывать:

— Итак, делегаты первого съезда заявляют о создании Китайской коммунистической партии. Съезд обсудил и принял программу партии, направленную на свершение коммунистической революции...

В эту минуту Чжан заметил некоего незнакомого китайца, появившегося в зале. Одет незнакомец был в черный национальный костюм.

— Погоди! — прервал Мао председатель съезда. — Кто вы такой? — обратился он к незнакомцу.

— Я? — переспросил тот, оглядываясь по сторонам.

— Да, вы. Кто вы и что тут делаете?

— Я ищу господина Вана, директора издательства, — ответил Рогулин, ибо именно он был тем незнакомцем.

— Какого еще издательства? Что вам нужно?

— Простите... Я, кажется, что-то перепутал.

Рогулин поспешил удалиться, а среди участников съезда возникло сильное замешательство. Сневлит-Маринг объявил по-французски:

— Нам следует немедленно разойтись. Это был провокатор.

— Товарищ Маринг говорит, что надо немедленно разойтись, — перевел его слова Ли Ханьцзюнь.

— Перенесем заключительное заседание на лоно природы, — предложил Мао.

Вскоре в сгущающихся сумерках с улицы можно было наблюдать, как из богатого дома Ли Ханьцзюня один за другим выходили Сневлит и Никольский с переводчиками, Чжан, Чжоу, Ли Дачжао, Хэ, Дун, Таньцю, Лю, с трудом сдерживающий свой кашель Ван Цзиньмэй, Дэн, последними — Бао и Мао. Все они озирались по сторонам и поспешно расходились в разных направлениях.

Едва ушел Мао, как на улице появился автомобиль с нарядом французской полиции из трех человек во главе с инспектором Дерньером. Полицейские, а с ними вместе Рогулин, Арнольд и Трубецкой, выскочили из машины и стремительно направились в дом Ли Ханьцзюня. Там они застали самого хозяина дома и делегата от Гуанчжоу — Чэня Гунбо.

После обмена любезностями Дерньер приступил к допросу:

— Что у вас было за собрание?

— Никакого собрания, — отвечал по-французски Ли Ханьцзюнь. — Просто несколько профессоров из Пекинского университета обсуждали планы издательства «Новая эпоха». Теперь они отправились по своим делам.

Тем временем двое других полицейских-французов и Рогулин спешно осматривали помещения дома, а Арнольд и Трубецкой буквально рыскали в поисках Ронга и Ли, неумолимо приближаясь к спальне, где прошла их первая брачная ночь. Молодожены в это время находились там, спешили переодеться в одежды простых китайцев — в рубашки и штаны. Конфуций стоял у двери спиной к ним, поторапливая:

— Скорее!

Елизавета Александровна уложила в плетеный заплечный короб наряды, в которых она и Ронг венчались. Ронг взял у нее этот короб, закрыл его, застегнул на нем ремешок, надел себе на спину:

— Мы готовы.

Конфуций выглянул за дверь и увидел Арнольда, который приближался по коридору.

— Поздно! Сюда идут. Прыгайте в окно и бегите через сад! По плющу заберетесь на стену и перепрыгнете оттуда на улицу. Потом ищите дом Чэнь Дусю, все договорились там встретиться.

Ронг и Ли бросились к окну, выбрались через него наружу. В это время Конфуций пытался закрыть дверь на ключ, но Арнольд резко толкнул дверь, откинув Мина. Конфуций тотчас набросился на него, сильно толкнул, и Арнольд упал навзничь.

В комнате, где еще недавно проходил съезд, Дерньер продолжал допрашивать Ли Ханьцзюня и Гунбо.

— Я не понимаю по-французски, — сказал Гунбо по-английски.

— Кто вы и как тут оказались? — спросил Дерньер тоже по-английски.

— Я профессор Гуандунского юридического института. Сейчас у меня летние каникулы, вот и приехал в Шанхай поразвлечься, — соврал Гунбо.

Тем временем Ронг и Ли, а за ними в отдалении Конфуций бежали по саду в сторону каменной трехметровой ограды и сада камней. Из окна с револьвером в руке выскочил Арнольд.

— Остановитесь! — крикнул он и стал целиться в убегающих.

Ронг поднял Ли на руки, она ловко запрыгнула и перемахнула через ограду на улицу. Ронг стал карабкаться по веткам растущего рядом с оградой дерева.

— Стоять! — крикнул Арнольд и сделал подряд три выстрела.

Оглянувшись, Ронг увидел Конфуция, сраженного пулей и падающего в шаге от ограды. Он спрыгнул с ветвей и, очутившись в саду камней, схватил круглый булыжник величиной с апельсин. Не задумываясь, швырнул его в приближающегося Арнольда и попал прямо в голову. Племянник консула Российской империи упал как подкошенный, не успев сделать четвертого выстрела. Склонившись над Мином, Ронг перевернул его на спину, увидел кровь.

— Конфуций! Ты жив?

— Даже умирая, человек понимает, что так и не сумел разгадать тайну своего существования на земле, — слабым голосом отозвался Мин и умер.

Ронг в отчаянии стал его трясти:

— Мин Ли! Конфуций! Друг мой лучший! Не умирай!

Но поздно было просить друга не умирать. Видя, что Конфуций мертв, Ронг с ненавистью подбежал к Арнольду, схватил его, приподнял, но тотчас увидел, что мстить уже некому. Камень, брошенный почти наугад, попал в перекресток между лбом, глазами и переносицей, а потому насмерть сразил штабс-капитана Гроссе.

— Проклятье! — воскликнул Ронг, понимая, что убил двоюродного брата своей жены, и тут увидел в окне другого своего врага.

— Руки вверх! Ни с места! — крикнул полковник Трубецкой по-французски, целясь в Ронга из пистолета.

Ронг побежал к ограде, быстро стал карабкаться вверх по дереву. Трубецкой выстрелил, пуля ударилась в стену рядом с плечом Ронга. Ронг прыгнул и оказался на стене. Еще три пули впечатались в стену, прежде чем Ронг, живой и невредимый, спрыгнул и оказался на улице.

Ли в нетерпении и отчаянии стояла там, слушала выстрелы, но наконец ее Тигренок оказался рядом и крикнул по-французски:

— Бежим скорее!

Они побежали.

— Кто там стрелял? В тебя не попали?

— Нет. В меня не попали.

Увидев, что его выстрелы не дали результата, полковник Трубецкой тоже подбежал к стене и попытался по стеблям плюща вскарабкаться наверх, но удача, давно бросившая его, не вернулась и теперь, стебель оборвался, он неловко упал и со стоном стал кататься по земле, схватившись за подвернутую ногу:

— Черт! Черт бы тебя побрал! Щенок проклятый!

А тот, кого он проклинал, бежал по шанхайским улицам, сворачивая в самые узкие переулки, путая след. Любимая бежала с ним, держась за руку, ей не терпелось расспросить его, но она понимала, что нужно как можно дальше уйти от погони.

Наконец оба выдохлись и остановились в очередном узком переулке, припали спинами к стене обшарпанного дома, несколько минут способные лишь тяжело дышать.

— Что там было? — восстановив дыхание, спросила Ли. — Кто стрелял?

— Я должен сообщить тебе страшные новости, — печально произнес Ронг.

— Что? Говори!

— Это твой двоюродный брат и твой жених стреляли в меня, но, как видишь, не попали.

— Как они посмели! Милый мой Мяу! Пули летели в тебя, но ни одна не задела. Какое счастье!

— Но твой двоюродный брат застрелил Мина.

— Конфуция? Насмерть?

— Насмерть.

— Арнольд! Негодяй!

— Это еще не все.

— Что же? Что еще?

— Я убил Арнольда.

— Ты? Не верю своим ушам! Убил Арнольда?

— Ты помнишь сад камней? Я схватил один из булыжников и бросил его наугад.

— И что же?

— Попал ему прямо в лоб, вот сюда. Даже не я сам, а моя рука инстинктивно сделала это.

— В лоб? Насмерть?

— Каким-то плохим чудом. Я даже не помню, когда в последний раз в жизни кидал камни. В детстве мы с ребятами соревновались... А тут... Даже не верится.

— Ты точно знаешь, что убил его?

— Да. Я удостоверился. Он был мертв. Теперь ты вправе проклясть меня и прогнать.

— Бедный, бедный мой Мяу! — Ли вместо проклятий прижала к себе Ронга, прислонилась щекой к его щеке.

— Разве это я бедный? Это они. Конфуций и твой двоюродный брат.

— Они тоже. Но мне больше всего жалко тебя. Теперь они не оставят тебя в покое, будут разыскивать, чтобы убить.

— Ты не прогонишь меня?

— О нет, нет. Я люблю тебя! Нам надо будет где-то скрываться, любимый!

— С тобой я готов остаток жизни прожить где угодно, хоть в подземелье!


* * *

В эту тревожную ночь делегаты съезда собрались в доме Чэня Дусю при свете лампы. Едва начали обсуждать, что делать дальше, как объявились Ли Ханьцзюнь и Чэнь Гунбо со своей женой.

— О, вы вовремя! — сказал Мао Цзэдун. — Мы как раз обсуждаем, в каком направлении плыть.

— Именно плыть! — воскликнул Ли Дачжао. — Мы можем отправиться в Цзясин, там взять большую лодку, поплыть на ней по озеру и на лодке завершить наш съезд.

— Это будет очень поэтично, — в восторге от решения своего мужа промолвила Ван Хуэйу.

— Особенно если нас там же и арестуют! — скептически отозвался Гунбо.


* * *

Рикша ошибся адресом, привез не туда, куда следовало, и когда Ронг и Ли наконец приехали в дом Чэня Дусю, они застали там только Гунбо.

— Озеро Наньху, — сказал тот.

— А почему ты с ними не поехал? — спросил Ронг.

— Еще чего не хватало! Мы только что поженились и не хотели бы, чтоб наш медовый месяц окончился трагедией.

Тут встряла жена Гунбо:

— Вы ведь тоже только что поженились. Не ездите в Цзясин. Оставайтесь тут, с нами. Завтра все вместе отпразднуем и окончание съезда, и наши медовые месяцы.

Ронг задумался, но принял иное решение.

— Пойдем, Ли, — сказал он жене по-французски, но, сделав несколько шагов, оглянулся и бросил в лицо Гунбо:

— Трус!


* * *

Рано утром в парке российского консульства за столиком сидели и с самым мрачным видом пили чай князь Виктор Федорович Гроссе, генерал Донской, его супруга и полковник Трубецкой. Поврежденная нога Бориса Николаевича покоилась на табуретке.

— Как это ужасно! — всхлипывала Донская. — Я не могу поверить! Бедный Арнольд!

— Да уж... — убитым голосом промолвил консул. — Какая нелепая смерть! Но если вы говорите, что он первым застрелил китайца, то нам лучше не раздувать шумиху.

Генерал вспыхнул от гнева:

— А я считаю это трусостью! Они уважают силу, а если мы смолчим в тряпочку...

Он подумал, отхлебнул от чашки, отщипнул сдобный рогалик, бросил себе в рот и тяжело вздохнул, медленно пережевывая вкусное тесто:

— Ну, впрочем, как знаете.

— Мы найдем мерзавцев, можете не волноваться. Они получат свое, — пообещал полковник. — Кстати, Александр Васильевич, я подыскал для вас приемлемую квартиру на авеню Жоффр. Во французской концессии. Неподалеку от дома, в котором снимаю квартиру я сам.

— Благодарю вас! Здесь еще долго будет пахнуть гарью. Мы с женой не высыпаемся. Голова раскалывается.

Окончание следует.

 

[1] Волга, Волга, мать Волга, Волга — наша русская река... (нем.)

[2] Вы говорите по-французски? (фр.) Вы говорите по-английски? (англ.) Может быть, вы говорите по-немецки? (нем.)

[3] Смотрит на тебя (фр.).

[4] Негодяй, подлец (англ.).

[5] Боже, спаси и огради Царя, могущественного и суверенного (англ.).

[6] Соединенное королевство России, Сибири и Туркестана (англ.).

[7] Германская империя и Австрия (нем.).

[8] А это окончательная истина (англ.).

[9] Мрачный мир приносит сегодняшнее утро. Солнце от горя не покажет свою голову... (англ.)

[10] Наша маленькая девочка (фр.).

[11]  Добрый день, господин полковник (англ.).

[12] Английская литература (англ.).

[13] Возможно, наверно, вероятно (англ.).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0