Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Рыцарство

Дмитрий Александрович Лагутин родился в 1990 году в Брянске. Окончил гуманитарный класс Брянского городского лицея имени А.С. Пушкина и юридический факультет Брянского государственного университета имени академика И.Г. Петровского. Публиковался в изданиях «Новый берег», «Нижний Новгород», «Вол­га», «Нева», «Юность», «Урал», «Дальний Восток», «Иван-да-Марья», «Странник», в сетевых изданиях «Ли­TERRAтура», «Южный ост­ров», «Камертон», «Парус», «День литературы», «Литературная Россия», Hohlev.ru, в приложении к журналу «Москва». Победитель многих конкурсов. Лауреат национальной премии «Рус­ские рифмы», премии «Русское слово» в номинации «Лучший сборник рассказов» (2018). Член Союза писателей России.

Спросите кого угодно — нет в мире жука красивее жука-бронзовки!

Он похож на майского, но майский — холеный, неповоротливый, в хрупком, как говорит дед, пальто, а жук-бронзовка... Закован в броню, точно рыцарь в латы — и какие латы! Зеленые — от травы, с голубыми бликами — от неба, с золотыми — от солнца — будто ковало их само лето!

А у того, что полз по моему столу, по скучной библиотечной книжке, которую надо читать по десять страниц в день, — у него латы сквозь зелень теплились оранжевым, точно в них отражался закат.

А до заката было далеко — часы в столовой хрустнули, заскрежетали: девять утра. Я сидел в своей кровати и смотрел, как ползет по столу жук-бронзовка.

Как он попал в мою комнату?

В июне в палисаднике расцветает шиповник — и на него слетаются со всех концов света бронзовки — на свой рыцарский пир. Но палисадник — с той стороны дома, мои же окна выходят во двор, а во дворе у нас шиповник не растет.

Разве что залетел в столовую, прополз через нее сюда — под дверь? как кошка не сцапала? — и забрался на стол. Вот развлечение, ничего не скажешь.

Я прислушался. На кухне — возня какая-то, сковорода шипит. Стукнул в стену — сестре. Тишина.

Жук подполз к краю стола, замер в нерешительности.

— Отставить! — скомандовал я и вскочил.

Жук попятился от края, попал в пятно солнечного света, накрывающее стол, латы его засверкали.

Я взял карандашницу, вытряс карандаши на кровать, двумя пальцами подхватил растерянного жука и бережно опустил на синее пластиковое дно. Латы тут же потухли. Жук стукнулся лбом в стенку карандашницы, заскреб лапками.

— Отставить панику!

Я поставил карандашницу на стол, накрыл тетрадью и стал одеваться. Потом собрал карандаши и затолкал их в тумбочку, наспех застелил кровать, дотянулся до форточки и открыл ее. В комнату хлынула утренняя прохлада, засвистели птицы, загудела издалека дорога.

Лето!

Двор сиял, утро было ясное, на небе — ни облачка. По стеклу шуршал широкими листьями плющ, топорщился прозрачными изумрудными завитушками. Вздрагивала под ветерком — и оттого будто пританцовывала — сирень, усыпанная пушистыми гроздьями цветов, водила тяжелыми ветвями старая яблоня, и только сарай стоял строгий и неподвижный — втыкался темным, в пятнах мха шифером в небо и смотрел на двор мутным окном.

Из-за забора вставала крыша Витькиного дома, из-за нее — искрящаяся листвой береза.

Я снял с карандашницы тетрадь — жук, до этого не прекращавший скрестись, затаился.

— Терпение, мой друг, — сказал я жуку.

Я закрыл карандашницу ладонью, толкнул коленом дверь, вышел в столовую, толкнул коленом еще одну дверь и оказался в коридоре.

Из кухни в коридор сыпались звуки: шумела вода, звенела посуда, бубнило радио. Пахло яичницей. Дверь во двор была открыта, и за ней все светилось, пели птицы. По ногам зябко потянуло.

— Дед! — крикнул я, втискивая ноги в сандалии. — Дед!

Вода перестала шуметь.

— Я во двор! На минуту!

Вода снова зашумела.

Я выпрыгнул на крыльцо, оглянулся, поднес карандашницу к уху и послушал, как скребется жук.

Меня обдало ветром, с писком промчались над забором воробьи — точно кто-то швырнул из-за забора горсть гречки. Я убрал ладонь от карандашницы.

— Попр-рошу пока не улетать.

Я нарочно растянул «р» — для солидности.

Жук в нетерпении возил лапками по дну карандашницы. Солнечный луч упал на латы, они загорелись оранжевым.

Я в два шага оказался у ворот, кряхтя, забрался на них, с них — прижимая карандашницу к груди — вскарабкался на пологий козырек над крыльцом, прижался животом к лестнице, прибитой прямо к шиферу, и полез на крышу.
 

* * *

С крыши — с холодного после ночи, шершавого гребня, на который можно усесться как на спину коня, свесив ноги в разные стороны, — с крыши было видно улицу, палисадники, широкую, усыпанную камнями дорогу, несуразные коробки гаражей. Все терялось в кронах: березы, клены, ива, невообразимо высокий тополь, похожий на сторожевую башню, бесчисленные кусты сирени. И — море из крыш, расходящееся во все стороны. Шифер, черепица, трубы, флюгер-пегасик, антенны, белые пузыри спутниковых тарелок, окошки чердаков, мансард.

За три улицы горели золотом купола храма, вдалеке вставал шпажкой шпиль вокзала.

Ветер гулял по округе, гладил листву, тянулся ко мне, ерошил волосы. Небо лежало чистое, прозрачное, бледно-голубое — и казалось стеклянным.

Сладко пахло сиренью.

Я пришпорил крышу и перевернул карандашницу в руку. На ладонь упал жук — перекувыркнулся, зацарапался недовольно, из-под сияющей брони показались кончики тоненьких смятых крылышек. Я осторожно посадил жука перед собой.

— Лети! — воскликнул я. — В добрый путь!

Жук замер, потом засеменил по гребню — от меня. Латы его горели — глазам больно. Жук остановился, выглянул за гребень, в палисадник.

В самом центре палисадника раскинулся шиповник — в белой бахроме цветов.

Жук развернулся и пополз ко мне. Потом — опять от меня, но робко, неуверенно. Наконец остановился и задумался.

— Лети же! — прикрикнул я. — Добрый путь!

Жук лететь не хотел.

И тут я увидел, как от перекрестка к нашему дому шагает Саша Виноградов, он же Виноград, он же Телебашня, он же Циркуль.

Циркулем его окрестил дед. «Что это, — сказал он за обедом на прошлой неделе, — за циркуль вокруг нашего дома круги чертит?» И сестра густо покраснела.

Саша Виноградов, второкурсник машиностроительного института, победитель областных олимпиад, надежда отечественной инженерии, долговязый, длинноногий, не умеющий причесываться, с длинным носом и тонкими усиками, над которыми можно только смеяться, шел к нашему дому и курил папиросу. На нем была джинсовая куртка, под мышкой он держал какой-то сверток.

Я посадил жука в карандашницу.

Саша Виноградов увидел меня издалека, закашлялся, бросил папиросу за спину. Замедлил шаг и присел завязать шнурки — раздумывал, что ему делать.

Наконец он выпрямился, пригладил непослушный чуб и подошел к палисаднику.

— Привет, — сказал он, помахал мне рукой и изобразил улыбку.

Я смотрел на него сверху и молчал.

— Я это... — Он положил ладонь на калитку и тут же убрал. — Мы... Таня дома?

— Нет.

Он растерялся.

— Но... Она же...

— Ушла, — сказал я беззаботно. — Утром позвонил кто-то, и она ушла.

Он закусил губу, усики зашевелились.

— А когда придет, не сказала?

Я покачал головой.

Он замолчал, взъерошил и без того торчащие во все стороны волосы.

— Мы с ней... Сегодня в кино идем... Я думал...

Я нахмурился.

— Про кино я не в курсе. Ей учиться надо, а не в кино ходить. У нее экзамен в понедельник.

Он замахал руками:

— Я знаю, да-да, конечно! Но там... Это же только... И она прекрасно знает предмет!

Я перестал хмуриться и посмотрел в сторону, сделал скучающее лицо.

В карандашнице заскребся жук, загудел недовольно.

— Знает, не знает... Это меня не касается, — протянул я. — Но только если она не сдаст...

— Да как же не сдаст! Она же... Она же...

Издалека долетел гудок поезда. По небу над вокзалом плыли невесомые, почти невидимые лепестки облаков — переплетались, вытягивались.

Я повернулся к Саше Виноградову:

— Жить — значит мыслить.

— Что?

Я не ответил.

— При чем здесь это? — допытывался он.

Я вздохнул и сказал, прикрыв глаза:

— Умному — достаточно.

На его лице отразилось изумление — и обида.

— Таня точно не дома?

Он зачем-то привстал на цыпочки и крикнул:

— Таня!

Но крикнул как-то сдавленно, по-птичьи.

— У меня там дедушка спит, — сказал я. — Хочешь его разбудить?

Саша Виноградов осекся, пригладил чуб.

— Прости, — сказал он. — Я просто...

Он вытянул передо мной сверток, посмотрел умоляюще.

Я пожал плечами.

Он зачем-то потряс свертком, сунул его под мышку:

— Ладно... Я тогда... Попозже зайду. Передашь ей, когда вернется? Что я приходил.

— Конечно.

Он сделал шаг назад:

— Ну, пока.

Я кивнул.

Он развернулся и побрел к перекрестку — я определил точку между его лопаток и не сводил с этой точки взгляда — не моргнул! — до тех пор, пока он, коротко оглянувшись, не исчез за углом.

Над моей головой пронеслась с чириканьем птичья стая, по забору прошла, гарцуя, кошка.

— Кис-кис! — позвал я ее. — Туся!

Кошка завертела головой.

— Я тут! Кис-кис!

Кошка увидела меня, смерила долгим, презрительным взглядом, соскользнула с забора и исчезла в зарослях сирени.

Я заглянул в карандашницу. Жук сидел тихо, поджав лапки. Спина его сверкала, и казалось, что в карандашнице лежит драгоценный камень.

— Я уважаю твой выбор, — сказал я, ногтем отковыривая от шифера квадратик мха и опуская его на дно карандашницы, придвигая к жуку.

Начинало припекать.

Я нащупал ногой лестницу, прижал карандашницу к груди и стал спускаться.
 

* * *

Половину кухонного стола занимала аккуратно расстеленная газета. На ней расположились железки разных форм и размеров, в самом центре лежал темный каркас дверного замка — пустой и жалкий, — и надо всем этим сидел, склонившись, и щурился через очки дед.

Тут только я понял, почему открыта дверь во двор.

— Все остыло, — сообщил он, не поднимая головы.

Его лысина, обрамленная жидкими белыми прядками, блестела в лучах солнца — и железки блестели, и пинцет, который дед держал в левой руке, тоже блестел.

И тарелка с яичницей, предназначавшаяся для меня, тоже блестела, и вилка, и солонки на краю стола.

— Чайник тоже остыл.

Чайник не блестел — он стоял на плите в углу, и лучи до него не дотягивались.

За окном все горело — зеленью, синевой; все дрожало, качалось, трепетало, только сарай важничал.

— Обратите внимание, — говорило с микроволновки радио, — мы не можем прямо сказать, кому именно из героев повести сочувствует Чехов. Читательский взгляд фокусируется то на одном персонаже, то на другом — например, сцена с пикником важна в том смысле, что...

Я поставил карандашницу на стол, взял с полки кружку и сделал себе чай. Кипятить чайник я поленился, и потому чай получился тепленьким и бледным — черные прямоугольные чаинки кружились в нем негодующе, оскорбленные. Я опрокинул в чай две ложки сахара — с горкой! — и зазвенел, размешивая.

— Закипятил бы, — посоветовал дед, перемещая железки пинцетом.

Пальцы у него были длинные, тонкие — и непонятно было, зачем ему вообще понадобился пинцет.

Одна из железок выпрыгнула из пинцета и улетела под стол. Я полез за ней.

— Извольте подвинуть ноги, — сказал я.

Дед фыркнул и поджал ноги в клетчатых тапках.

Железка валялась у самой стены, под батареей. Рядом с ней лежал наперсток.

— Наперсток, — сообщил я деду, выложив найденное на стол.

— На-пер-сток, — проговорил дед задумчиво.

Он взял наперсток, поднес к очкам.

— Мать теряла, — сказал он. — Положи на видное место.

Я положил наперсток на холодильник, потом подумал и переложил на подоконник — теперь и наперсток сверкал.

Дед протянул руку к приемнику и покрутил, делая громче.

— Да-да-да, — говорило радио, — нам, конечно, странно говорить о таком, но концовка повести — редкий случай творческой неудачи Чехова...

Дед подпер подбородок ладонью, снял очки.

— Ты слышишь, что он говорит? — спросил он меня.

Я перестал соскребать с яичницы прозрачный, тянущийся за вилкой желток и посмотрел деду в глаза. «Нет, — подумал я, — у меня глаза совсем не такие».

— Ты слышишь? — повторил дед.

Я прислушался.

— Не спорьте, это и современники отмечали, а среди них, между прочим... — горячился ведущий.

Дед с грустью посмотрел на приемник.

— Кто их на радио-то пускает? — вздохнул он и поскреб белую бородку. — Литературовед! Лапоть ты, а не литературовед. — И дед закрутил колесиком, перебираясь на соседнюю станцию.

На соседней станции играла музыка — без слов. Заливались в несколько голосов трубы, тренькала гитара, стучали без всякого разбору барабаны — и нельзя было вычленить мало-мальски понятную мелодию.

Я сунул в рот шмат холодной, твердой по краям яичницы, запил чаем, стал жевать.

— Пусть лучше музыка... — вздохнул дед.

Он надел очки — глаза сразу увеличились, засверкали — и склонился над железками.

— Не сходится у меня что-то... — пробормотал он. — Это сюда... — Он стал пинцетом втискивать железки в замок. — Это сюда... Это — сюда... А чего-то не хватает... Под столом больше ничего нет?

Я подвернул свисающую скатерть, заглянул под стол.

— Нет.

Дед вздохнул:

— Значит, начинаем заново. — И он стал доставать железки из замка и раскладывать их перед собой.

— Танька спит еще? — спросил я.

Дед снял очки, посмотрел через них на окно:

— Очки надо менять... Что ты спросил?

— Танька спит?

Дед сделал удивленное лицо.

— Юноша, — сказал он значительно. — Танька изволили встать в половине седьмого, позавтракать, проводить мать на работу — и теперь... — Он поднял палец вверх. — Учут. Суров закон, но он закон.

Я кивнул.

От карандашницы донеслось шуршание, я поперхнулся: как я мог забыть?

— Вон чего, — сказал я, вытряхивая жука на ладонь.

В углу загудел, затрясся мелко холодильник — в его нутре завыла вьюга, затрещало что-то, заскрипело.

Вместе с жуком на ладонь высыпались катышки мха.

Жук запаниковал, заскреб лапками, шмякнулся с ладони на стол — на спину — и остался лежать, в отчаянии безуспешно хватаясь за воздух.

— О! — сказал довольно дед.

Холодильник замолчал.

Дед сдвинул очки на кончик носа и посмотрел на жука. Потом протянул ладонь через стол — жук ухватился за палец и вскарабкался на него. Несмело прошелся по сухой, широкой ладони до желтоватого, в темных пятнышках запястья и замер.

— Ишь ты, каков паладин! — Дед свободной рукой снял очки и прищурился, веки его задрожали. — Прямо светится! И как светится! Зарёй! Нет в мире жука красивее жука-бронзовки!

Он взял жука двумя пальцами и опустил на газету. Жук сделал несколько несмелых шагов, дополз до ближайшей железки, ощупал ее, развернулся, пополз в другую сторону.

Спина его переливалась и сверкала — и даже на лапках мерцали крошечные искорки-блики.

— Сам ко мне приполз, утром еще, — пояснил я.

— Выпусти.

— Не хочет.

Жук дополз до замка, встал на дыбы и полез внутрь.

Дед усмехнулся.

— Я ему мха нарвал.

— Ему трава нужна, листья — что ему твой мох?

Я пожал плечами.

— Чего не доедаешь?

Я скривился, дед всплеснул руками:

— И что, выкидывать прикажешь?

Я оглянулся по сторонам:

— Кошке отдам.

Дед сделал грустное лицо:

— А ведь я старался, жарил. Вот, думал, внучок порадуется. А внучок...

Я передразнил его и затолкал яичницу в рот, зачавкал.

— Вот! — воскликнул дед. — Поступок настоящего мужчины! Даже жук вылез посмотреть.

Жук действительно высунулся из замка и как будто смотрел на меня.

На подоконник — с той стороны — приземлился голубь. И тоже стал на меня смотреть — удивленным оранжевым глазом. Шея у него была гладкой, сине-зеленой и тоже блестела в лучах солнца.

Голубь промаршировал по подоконнику туда и обратно и снова уставился на меня.

— Зоопарк, — прокомментировал дед, улыбаясь. — Лето!

Он вдруг стал серьезней.

— Когда рыбачить пойдем? — спросил он меня нарочито строго. И даже брови насупил — косматые и белые, они сошлись на бледной переносице.

— Когда-когда... — повторил я. Я любил рыбалку, но мне хотелось подурачиться. — Когда-когда...

Я картинно вздохнул и встал, отнес посуду в раковину — на ходу допивая холодный, ужасно сладкий чай.

— Вот, — вздохнул дед. — Зовешь внучка на рыбалку...

Он тоже дурачился — я по голосу слышал.

— А вот помру я, — он повысил тон. — Как помру — и будешь ты тогда: не ходил с дедом, вздыхал, нос воротил.

Я залил тарелку водой и повернулся к нему.

— Дед, — сказал я строго. — Не валяй дурака.

Дед сделал удивленное лицо:

— Есть не валять дурака! — И засмеялся.

— Я во двор схожу, — сказал я. — Травы нарву.

Дед перестал смеяться, кивнул на посуду в раковине.

— Вернусь — помою, — сказал я искренне. И прибавил: — Хорошо?

Дед развел руками:

— Разве вас удержишь?

Я отвесил ему поклон, сделал радио погромче — музыка так и играла все это время, не меняя темпа и ритма, — и посадил протестующего жука в карандашницу.
 

* * *

Во дворе было жарко, терпко пахло листвой — и сиренью, конечно. Пели птицы. Ветер то наваливался на кроны, то отступал — и горячий воздух тут же застывал, начинал густеть.

Надо мной небо было бело-голубое, точно выцветающее от жара, а из-за Витькиной крыши, из-за березы, вставали макушки облаков — белоснежные, плотные.

Я прошелся по двору взад-вперед, заглянул в пыльное окошко сарая, прислушался к скворечнику на яблоне, потом нашел место, в котором трава была особенно густой, — а в нашем дворе это несложно, — сел на корточки и вырвал два приличных пучка.

Трава рвалась неохотно, с треском.

— Извольте отведать.

Я достал жука из карандашницы, втиснул в нее траву и вернул жука на место. Он тут же провалился на дно, засучил по траве, ухватился, перевернулся, вынырнул из зарослей и посмотрел на меня.

— Приятного аппетита, — кивнул я жуку.

За забором проскрипело ведро, зашумела вода, забила гулко о дно. Солнце пекло макушку и сыпало лучи в карандашницу — жук сверкал.

Я размяк и уже готов был усесться на траву, как вдруг услышал — отсюда! — что кто-то звонит в дверь.

В один прыжок я оказался у кухонного окна, встал на цыпочки, ухватившись за подоконник, и увидел — сквозь кухню, мимо привставшего с пинцетом в руке деда, мимо холодильника, радиоприемника, шкафа с посудой и круглого циферблата на стене, — увидел, как выпрыгивает в коридор и бежит к двери сестра.

Не добежав два шага, она остановилась, пригладила волосы, подошла вплотную, посмотрела в глазок и спокойно открыла — и я сразу узнал выросшую перед ней фигуру Саши Виноградова — по всклокоченным волосам.

Я знал, что будет дальше. Поэтому я отскочил от окна, подхватил карандашницу с закопавшимся в траву жуком, прыгнул к сараю, скинул засов и дернул на себя тяжелую, не желающую поддаваться дверь. Дверь прохрустела по траве, и из темного проема на меня дохнуло затхлостью — потревоженная пыль заклубилась, засверкала в лучах солнца. Свет выхватил из мутного сумрака угол верстака, грубый деревянный пол, громоздящиеся друг на друга коробки; я прыгнул внутрь и захлопнул дверь — все погасло. Только в окошко падали вязкие, неяркие лучи — растекались по верстаку, ощупывали то немногое, до чего дотягивались.

Я замахал рукой, разгоняя перед собой облако пыли.

Чего только нет в сарае! Коробки, банки, ведра, старый комод, сундук с блестящими петлями, сложенная раскладушка с ржавыми пружинами, мои санки, мой велосипед — трехколесный, — железные дуги для теплицы, доски, шифер, тряпье, рулоны целлофана — и это только на виду!

За рукавом потянулся целый моток густой паутины. Паутина была повсюду — висела лохмотьями, разворачивалась узорами, — но я не увидел ни одного паука — все куда-то попрятались.

Я стряхнул паутину, поставил карандашницу на верстак — рядом с подсвечником.

Из массивного, в потеках воска бронзового подсвечника торчал желтый огарок свечи. Если мы с Витькой забирались в сарай вечером, мы обязательно зажигали свечу. Все тогда приходило в движение — оранжевый свет дрожал на предметах, очерчивал резкие тени, мерцал, отражался в мутном стекле окна. Витька бледнел, заводил шарманку про заброшенный дом.

Я и сейчас потянулся было к спичкам — но одумался, перегнулся через верстак и ткнулся носом в окно, стараясь хоть что-то разглядеть.

Передо мной переливались яркие пятна — зеленые, синие, белые, можно было различить силуэт дома, яблони, но очень смутно.

Справа от меня, в нескольких сантиметрах от щеки, пробежал по оконной раме паук-косиножка, он высоко вскидывал свои тонкие лапы и суетился, торопился скрыться.

Я заглянул в карандашницу. Жук примостился в траве и тихонько сидел — как будто спал. Я оперся о верстак и стал ждать.

Было тихо, только заурчал вдруг совсем рядом, над окном — на крыше, быть может, — голубь. Я посмотрел на лаз — в потолке темнел квадратный проем, сквозь него можно выбраться под крышу, но там ничего интересного нет, там только паутина и дубовые веники, которые дед когда-то навязал для бани, да забросил.

Наконец я услышал голос сестры.

— Я знаю, что ты здесь! — кричала она, по-видимому стоя на крыльце.

Я прижался к стеклу, но не мог ничего увидеть.

— Я знаю, что ты в сарае!

Сестра боялась заходить в сарай — до дрожи в коленях. Ни под каким предлогом нельзя было ее заставить — сам не знаю почему.

— Почему ты себя так ведешь? — продолжала кричать она. — И себя позоришь, и меня!

Я молча смотрел, как плавают над верстаком пылинки. Закопошился в карандашнице жук, заскребся.

— Терпение, — шепнул я ему. — Надо переждать бурю.

Жук затих.

Пробежал по верстаку косиножка, юркнул в щель.

Я выдвинул покосившийся ящик, наугад вынул из него записную книжку рыболова — она так и называлась: «Записная книжка рыболова». На обложке была нарисована глазастая щука с пастью, полной мелких, острых зубов. Вся книжка — от корки до корки — была исписана ужасным дедовым почерком. Внизу каждой страницы помещалось изображение какой-нибудь рыбы или животного, давалась краткая характеристика. Я раскрыл книжку посередине и прочел: «Окуни держатся преимущественно в местах с тихим течением, мелкие и средние летом — на небольшой глубине, в местах, сильно заросших водяными растениями, крупные — всегда в более глубоких местах». И рисунок — вытянутая рыба с полосками на спине и короткими, ершистыми плавниками.

Я вернул книжку в ящик и прислушался. Аккуратно подошел к двери, надавил, посмотрел в щель.

Сарай расчертила пополам полоса ослепительного света.

На крыльце никого не было, дверь без замка была распахнута настежь.

Я надавил сильнее, выглянул из сарая, осмотрелся.

В окне кухни белела лысина деда, склонившегося над столом. На небо точно тюль накинули — над крышей растянулись тоненькие прозрачные облака. На их фоне парила, раскинув крылья, чайка. Ветер усилился, трава клонилась к земле.

Я вернулся за карандашницей, снова влез локтем в паутину, медленно открыл дверь и вышел во двор. На всякий случай заглянул за сарай, сорвал еще один пучок травы, сунул жуку — и на цыпочках прокрался к крыльцу.
 

* * *

Дед сидел над разобранным замком, подперев ладонью щеку. Глаза его были закрыты. По радио объявляли прогноз погоды.

— Радуйтесь, дачники, дождь — будет! — ликующе восклицал диктор.

Я осторожно поставил карандашницу на стол, подошел к раковине.

— И завтра — будет, — продолжал диктор. — И может быть, послезавтра. А вот со следующей недели, — голос его погрустнел, — вернется жара.

Я пустил из крана тонкую струйку воды, намылил губку и принялся тереть ей тарелку.

— Победа любит старание, — услышал я из-за спины сиплый голос деда. — Как твой жук?

Он прокашлялся, подтянул к себе карандашницу и заглянул в нее.

— Настоящие джунгли!

Я домыл посуду, выставил на полотенце.

— А я все мучаюсь с этим несчастным замком... — пробурчал дед, отодвигая карандашницу. — Доведет он меня...

— Купи новый, — предложил я, усаживаясь на свое место.

Дед всплеснул руками:

— И дверь новую купим! Если что-то можно починить, нужно это починить.

Он снял очки, подышал на них, вытер салфеткой. Вернул на переносицу и взял пинцет.

— Помог бы.

Я заерзал на стуле.

— Что я могу?.. — промямлил я. — Будем вдвоем сидеть.

Дед наклонил голову насмешливо.

— Мне еще пыль вытирать, — сказал я.

Дед кивнул:

— Другое дело. Пыль вытирать — важное занятие.

И он стал раскладывать перед собой железки.

— Не понимаю... — шептал он себе под нос. — Все собираю, а чего-то не хватает.

Я посмотрел в окно. Над Витькиным домом стояла белая стена облаков. Казалось, что она будет расти, расти, а потом выгнется над нами аркой.

— Что там на улице?.. — спросил дед. — Хорошо?

— Хорошо.

— Витька не приехал?

— Еще неделя.

— Счастливый человек... — Дед отложил пинцет и посмотрел в окно. — Купается сейчас, поди, загорает.

Я пожал плечами.

— Я на море не был... знаешь, сколько?.. — Дед принялся загибать длинные пальцы.

Он вдруг посмотрел на меня и прищурился.

— К Таньке-то — кавалер приходил.

— Циркуль, — поправил я.

Дед усмехнулся, покачал головой:

— Ну, Циркуль, Циркуль...

По радио опять заговорили про книги:

— Молодежь сегодня почти ничего не читает. Если верить опросам... Да и не только молодежь! Такими темпами...

Дед прислушался, вытянул руку, сделал погромче.

— Что может предложить литература современному человеку? Родители не понимают детей, дети не понимают родителей, мой сын не знает, кто такой Фламбо, — представляете, до чего мы дошли?..

Дед покачал головой.

— Читать нужно... — вздохнул он. — Без книги — никуда.

Он посмотрел на меня.

— Вот ты что сейчас читаешь?

— Ничего, — соврал я.

Дед всплеснул руками.

— Это ты зря... — сказал он. — Зря, брат... Чтение — это ж... Это ж...

За окном засвистел ветер, яблоня замахала ветвями, береза за Витькиным домом склонилась в сторону, точно разглядывала что-то, форточка ударилась о косяк. В коридоре с тумбочки слетела газета, шлепнулась на пол.

— Вот так, — сказал задумчиво дед и посмотрел на замок. — Ну вот что мне с тобой делать?

Он перевел взгляд на меня.

— Иди-иди, пыль сама себя не вытрет.

Я встал, взял карандашницу, заглянул внутрь. Жук блестел сквозь траву.

— Книги — это... — сказал дед, протирая очки. Он потряс очками. — Но — надо найти свою, да. Вот подрастешь... — Он пристально посмотрел на меня. — Я тебе дам мою, сердешную... — Он склонился над замком. —  А пока иди, иди.

Я вышел в коридор, из коридора в столовую, из столовой в ванную. Снял с крючка тряпку, сполоснул, отжал.

Окошко ванной — узкое, завешенное шторкой — тоже смотрело во двор. Я отодвинул шторку и увидел, что яблоня размахивает ветвями, словно отгоняет от себя мух, что все трепещет и развевается — а березу шатает из стороны в сторону, как пьяную.

Стена облаков стала еще выше, потемнела и теперь напоминала по виду горный хребет.

Я еще раз отжал тряпку и вернулся в столовую. Поставил карандашницу на подоконник — с этой стороны небо было совсем чистое — и приступил.

Одну из стен целиком занимал книжный шкаф — и поэтому казалось, что в столовой пахнет книгами. Хрустнули, заскрипели, задыхаясь, старые часы — маятник задрожал. Я ходил по столовой с тряпкой и постоянно на что-то отвлекался: то за окном прорычит, поднимая клубы пыли, мотоцикл, то захочется в сотый раз перелистать подаренного Витькой «Айвенго» — с шикарными иллюстрациями, — то еще что-нибудь.

Потом я влез в дедово кресло, откинулся, покачался туда-сюда.

На столике рядом с креслом лежала «сердешная» книга — обернутая для сохранности газетой. Я дотянулся до нее, открыл заложенную страницу и прочел — зачем-то вслух:

— Перед войной административно войдя в Казахстан... — Я прочистил горло. — Чебачинск остался русской, казачьей... — Я снова прочистил горло. — Сибирской провинцией.

Дед читал эту книгу по кругу — раз за разом. Я же в ней ничего не понимал, и потому она казалась мне таинственной, загадочной и притягательной.

Загадочнее была только энциклопедия про космос — потому что всю семидесятую страницу занимала гравюра, на которой человек с посохом выглядывает за край земли, причем головой он как будто протыкает небо.

Я услышал, как щелкнула дверь в комнате сестры, потом ее шаги в зале.

Бежать было поздно.

Сестра вышла в столовую, бросила на меня короткий ледяной взгляд и молча прошла мимо. Через минуту она прошла обратно, держа в одной руке кружку с молоком, а в другой — блюдце с печеньем.

На этот раз она на меня даже не посмотрела.

Я услышал, как дверь ее комнаты щелкнула, закрываясь, — и только тогда выдохнул. За окном снова прорычал мотоцикл. Я выглянул за тюль, прижался щекой к теплому стеклу, проследил взглядом за уплывающими в конец улицы клубами пыли. Потом нехотя встал, вернул книгу на место и, размахивая тряпкой, прошествовал в свою комнату.

Горный хребет из облаков вытягивался, огромные глыбы — целые утесы! — отрывались от него и пускались в самостоятельное плавание. Над крышами сновали ласточки, в сирени кто-то оглушительно чирикал.

Я протер стол, тумбочку, спинку кровати, полку, подоконник, подпрыгнул и хлестнул по шкафу. Со шкафа на пол медленно спланировал пыльный ком. Я наклонился, зажевал его тряпкой, а когда выпрямился — встретился взглядом со своим отражением в зеркале.

Зеркало крепилось к дверце шкафа и самую малость растягивало отражение вширь.

«Нет, — снова подумал я, — у меня глаза совсем не такие. У деда глаза серые, лучистые, с рыжими точечками».

Такие глаза были и у мамы — один в один.

У сестры глаза — бабушкины: карие, острые, на солнце загорающиеся золотом.

И только у меня... Со стороны можно сказать, что они такие же, как у мамы, у деда — серые, подумаешь. Но если присмотреться... У них глаза теплые, а у меня — холоднее, светлее, не серые даже, а какие-то почти синие, и точечек рыжих нет.

У меня глаза — как у отца.

Раздался глухой стрекот, и в зеркало я увидел, как по небу плывет кукурузник, похожий на игрушку. Он нырнул в широкое облако, стрекот стал тише, потом усилился, потом стал угасать, таять и скоро совсем исчез.

Я отступил на шаг, повернулся боком, скосил глаза, рассматривая свой профиль: нос, подбородок, скулы. Улыбнулся, нахмурился, опять улыбнулся и отметил, что чертами я скорее похож на маму, а то и на деда, какой он на старых фотографиях.

Я сразу повеселел, помахал отражению тряпкой, вышел в столовую и в те несколько шагов, что отделяли меня от подоконника, успел представить себя старым, седым и бородатым. Я представил, как буду сидеть в кресле и читать «сердешную» книгу, или дремать, или смотреть телевизор, или слушать радио.

А когда я подошел к подоконнику и заглянул в карандашницу, оказалось, что жука в ней нет.
 

* * *

Видимо, он вскарабкался по траве и выбрался наружу.

В мгновение ока я обшарил столовую: заглянул под кресло, даже отодвинул угол дивана от стены — среди комьев пыли покоились фломастер без колпачка и брелок для ключей.

Жука нигде не было.

Я вернулся в свою комнату, обыскал ее, залез под кровать, сдернул и вытряхнул покрывало, перевернул подушку, прошерстил тетради, рассыпанные по столу, выдвинул и проверил ящики в тумбочке.

Безрезультатно.

Тогда я пошел в зал и проделал все то же — заглянул в каждую щель, за каждую дверцу. На мамином столе лежали журналы с выкройками — я и их перелистал.

Пока искал, от кухни потянулись — даром что дверь закрыта — запахи обеда. Слышно было, как стучит посудой дед.

Оставалась одна комната, в которой я не посмотрел, — сестры. Дверь была приоткрыта, и жук запросто мог пролезть — но сестра бы заметила, и я бы об этом узнал сразу, по ее крикам. Жуков она недолюбливала — даже перед майскими робела.

А если не заметила? Она когда учит — хоть из пушек пали.

Я постучал.

Тишина.

Я постучал снова.

— Что тебе нужно?

Я напустил на себя сумрачный вид и вошел. Сестра сидела за столом спиной ко мне, у окна. Стол заставлен книгами, самая большая, в центре — открыта.

Я кашлянул.

— Что?

— Таньк, — сказал я серьезно, — у меня жук потерялся... Бронзовка...

— И?

Она даже не поворачивалась. Одной рукой она листала книгу, второй — безостановочно писала в пухлую тетрадь.

«Какая у нее узкая спина, — подумал я. — Худющая».

И локти у нее торчали в разные стороны — острые, бледные. Если бы не копна русых волос, со спины ее можно было бы принять за мальчишку.

— Я это... — Я развел руками. — Может, он к тебе забежал? Зеленый такой, блестящий.

Она на мгновение перестала строчить, приподняла руку, оттопырив локоть, но тут же вернула ее на место.

— Нет, — коротко сказала она. — Никаких жуков здесь нет.

Я замялся.

— А ты посмотри, а? — попросил я. — Вдруг есть?

Она меня точно не услышала — писала и писала. Стянула со стопки еще одну книгу, раскрыла, положила на первую.

— Татьяна, — позвал я строго.

Она не реагировала — пишет себе, и хоть трава не расти.

Я посмотрел по сторонам. На первый взгляд жука в комнате действительно не было. У сестры всегда идеальный порядок — все аккуратненько, комар носу не подточит.

Я сел на краешек кровати.

Пахло цветами — на комоде стоял букетик, который, я знаю, сестра собирала сама. Букетик стоял в высоком стеклянном стакане — на кружевной салфеточке. Она вообще цветы страсть как любила — и на обоях у нее были цветы, и на покрывале, и даже картина над комодом висела — букет сирени в синей вазе. И окно у нее выходило ровно на сирень — а вот сарая видно не было, хотя окна у нас совсем рядом.

Во дворе было светло по-прежнему, но тот край неба, над Витькиным домом, весь затянуло, и это уже был никакой не горный хребет, а обычная серая туча — низкая и неопрятная. Ветер налетал порывами — и сирень ходуном ходила.

Сестра перестала писать и повернулась ко мне.

— Вот что тебе нужно? — спросила она. — Чего ты здесь сидишь?

Я нахмурился:

— Хочу и сижу. Жука караулю.

Она усмехнулась и покачала головой.

— Понятно. Я думала, извиниться пришел.

Она отвернулась и снова заскрипела ручкой.

— А за что мне извиняться, интересно знать? — пошел я в наступление.

Ноль реакции.

Я привстал и стянул с книжной полки потрепанный том.

«В конце концов, — подумал я, — жук мог просто улететь. Форточки-то открыты». И прочел нараспев:

— Пребывая в деревне, человек вынужден находиться в очень ограниченном кругу людей...

Сестра не сразу поняла, потом развернулась и выхватила из моих рук книгу.

— Мне заниматься надо! — воскликнула она, возвращая книгу на полку. — Паясничай где-нибудь еще!

Я сделал задумчивое лицо:

— Надежный друг познается в ненадежном деле.

Она закрыла лицо ладонями:

— Только не начинай. Дай ты мне позаниматься, у меня экзамен!

Я прищурился:

— У нее экзамен, а она в кино собирается?

Она вспыхнула:

— Ты что себе позволяешь?

Она отвернулась и склонилась над книгой, но я видел, что у нее даже шея покраснела.

В столовой заскрипели половицы, и я услышал голос деда:

— Вы где прячетесь?

Половицы заскрипели в зале.

— Таня!

Сестра привстала, отодвинула стул.

— Мы здесь! — крикнул я.

Дверь приоткрылась, и в комнату заглянул дед.

— Учитесь? — спросил он. — Молодцы. Идите есть, вас не дозовешься.

На обед был рассольник — самый невкусный из всех супов. Я цедил его и морщился, пока дед не тюкнул меня ложкой по макушке.

— Ну-ка, ешь, — сказал он, дуя на ложку. Так дуют на только что выстреливший мушкет.

Я шумно выдохнул, зажмурился и осушил тарелку.

За окном творилось что-то невообразимое. Двор продолжал сиять, но темные провисающие тучи заволокли все небо, и казалось, что двор сияет сам по себе.

Только короткая полоса тени, лежащая перед домом и едва касающаяся клумб, выдавала присутствие солнца где-то наверху, над крышей.

Ветер свирепствовал. Цветы в клумбах жались друг к другу, вскидывали в испуге разноцветные головы. Яблоня размахивала ветвями так, словно боролась с кем-то, береза за Витькиным домом раскачивалась из стороны в сторону, по двору летели какие-то листья, бумажки.

Вдалеке туча прорывалась лохмотьями, и от них тянулись вниз темные полосы дождя.

До нас донеслось урчание грома.

Дед качнулся на стуле и щелкнул приемником, который до этого бормотал что-то неразборчиво. Приемник замолчал.

Я отодвинул тарелку и посмотрел на сестру.

— А что за фильм? — спросил я беззаботно.

Сестра залилась краской, отвернулась к окну и пребольно пнула меня ногой — под столом, в голень.
 

* * *

После обеда дед пошел в столовую, сестра убежала к себе — учить, — а я остался мыть посуду.

Я включил радио и долго искал хоть что-нибудь интересное. На одной волне играла все та же бесконечная музыка — без мелодии и ритма, — на другой разбирали основные ошибки садоводов-любителей, на третьей шел аудиоспектакль — что-то про луну.

Я оставил аудиоспектакль, но все равно ничего толком не услышал, потому что зашумел водой — а делать громче мне не захотелось. Я выхватывал какие-то обрывки, но общего смысла не понимал и только отмечал, что у диктора очень красивый, хриплый голос и что, имей я такой голос, я был бы счастлив.

За окном бушевал ветер, тучи выглядели еще тяжелее, прогибались, тянулись к крышам, но двор оставался все таким же светлым и как будто смеялся над непогодой.

Я вспомнил о жуке и удивился: за весь обед я о нем ни разу не подумал! Вспомнил его броню, зеленую, с переливами, вспомнил, как он не хотел лететь с крыши. А мне не впервой было выпускать бронзовку с крыши. С крыши бронзовка летит как звезда — закачаешься. Сияет, огнем горит — зеленым.

Вспомнился мне поход в террариум — в Москве, с дедом, — вспомнились огромные, жуткие жуки: носороги, скарабеи. В террариуме и без того было душно, а я еще и от испуга весь вспотел. Не жуки, а чудовища. То ли дело майский, бронзовка, июньский — малыш с мохнатым воротничком. Главное — не думать, что когда-то они были личинками и лежали в холодной весенней земле, и тогда все будет отлично.

С яблони соскользнула, цепляясь когтями за ствол, кошка. От ветра у нее шерсть стояла дыбом. Она перебежками добралась до клумбы под окном, влезла в самую ее гущу.

Я как раз закончил — выжал губку, ладонью сгреб в раковину брызги, вытер руку о штаны. Подошел к окну и дернул форточку.

— Туся! Кыс-кыс!

Мне в лицо ударила тугая струя сухого воздуха, по столу поползли салфетки.

Кошка выглянула из мечущейся клумбы, прищурилась. Юркнула куда-то вниз, а потом вдруг взмыла к форточке, точно ее подбросили, и заскребла лапами, втискиваясь внутрь.

Я сделал приглашающий жест:

— Милости прошу. — И добавил строго: — Только не на стол.

Кошка презрительно посмотрела на меня, сжалась как пружина и прыгнула сразу на пол, к холодильнику. Тут же выпрямилась и пошла в коридор, нервно подергивая хвостом.

Я шагнул за ней, обогнал и с торжествующим видом прыгнул в столовую, закрыв за собой дверь.

— Прошу меня извинить.

Дед спал в кресле — с книгой на груди. Рот его был приоткрыт, и в нем поблескивали неярко серебряные коронки. Дед никогда не храпел, но почти всегда во сне тоненько свистел носом — и на этот раз тоже.

Тикали часы, столовая была залита светом — и в широких лучах плавали пылинки. За окном было совсем ясно, небо синело, далекие купола ослепительно сверкали. Только ветер здесь был такой же: по улице неслись волны пыли, кусты в палисаднике складывались вдвое — и посреди всего этого стоял прямо на дороге мальчик из дома напротив. Он был младше нас с Витькой, и мы с ним не общались — обычно он бегал в ватаге таких же мелких, но тут почему-то был один.

Он приседал на одну ногу, заводил назад правую руку и швырял вверх по диагонали камень с привязанной к нему лентой из аудиокассеты. Камень давал широкую дугу, лента, сияя, тянулась следом, вытягивалась в ровный, как у кометы, хвост. Мальчик подбегал к камню, подбирал его и снова бросал — в обратную сторону.

Ветер трепал ему волосы, даже футболка надувалась на манер колокола.

У меня даже в носу защекотало — так мне захотелось тоже покидать камень с пленкой. Я положил локти на подоконник и следил. Мальчик кидал и кидал, кидал и кидал — по одной и той же траектории — и всякий раз завороженно следил за лентой, запрокинув голову. А потом, когда ветер стал еще сильнее и кусты совсем оставили попытки распрямиться, он вдруг бросил камень в траву и стал прыгать — он разбегался по дороге и подпрыгивал, поджимая тонкие ноги к животу. Сперва я не понимал, зачем ему вдруг вздумалось прыгать, но потом заметил, что прыгает он только в одну сторону — по ветру, для разгона раз за разом возвращаясь назад, — и прыснул со смеху, даже дед забурчал что-то сквозь сон.

Мальчик надеялся, что ветер его... подбросит? пронесет? Не знаю, на что он там надеялся, но лицо у него было одновременно и сосредоточенное, и испуганное. Прыгая, он приседал к самой земле, и в воздухе у него футболка задиралась до подмышек. И руки он растопыривал в стороны — только что не махал.

Вскоре он, видимо, устал — потому что сел на корточки у дороги и какое-то время просто сидел, глядя в конец улицы. Потом выпрямился, снял ботинок и запрыгал на одной ноге, вытряхивая ботинок на дорогу. Потом обулся, нашел в траве камень и пошел к дому, волоча камень за собой — за ленту. Открыл калитку палисадника, устало взобрался на крыльцо, позвонил в звонок.

Ветер как будто стал еще сильнее — по дороге прокувыркался газетный лист. Но небо оставалось чистым и прозрачным — и лист светился под солнцем.

Дверь наконец открылась, мальчик подтянул за пленку камень и исчез внутри дома.

Я отошел от окна. Было скучно и отчего-то грустно. Я шагнул к деду, заглянул ему в рот, посчитал серебряные зубы — те из них, что были видны. Тяжелые, дряблые веки едва заметно вздрагивали, можно было разглядеть, что зрачки под ними ходят туда-сюда. Деду что-то снилось.

«Что ему может сниться?» — подумал я.

Я пошел в свою комнату, еще раз заглянул под кровать в поисках жука, сел за стол, посмотрел в окно — сияющий по-прежнему двор был готов сорваться и улететь вместе с яблоней, теплицей и сараем, тучи вдалеке все были как ощипанные, из них хлестало ливнями, — раскрыл библиотечную книгу, зевнул и перевалился со стула на кровать.

И все это время я думал о том, что может сниться деду. Работа в школе? Армия? Университет? Свадьба? Потом я подумал, что ему может присниться следующее. Он, мальчик, ходит по столовой, смотрит в окно на дорогу, на дом напротив. Дед всю жизнь прожил в этом доме. Этот дом построил его отец, мой прадед, и за столько лет в нем ничего почти не изменилось. Дед смотрит в окно, за окном — ветер. Он идет в комнату, которая теперь моя, садится за стол, смотрит во двор и видит сарай, яблоню, высокую траву. И тут тоже ветер, но кроме ветра — тяжелые, мрачные тучи, и из них вдалеке сыпется дождь. А двор все-таки сияет и светится.

У меня даже дыхание перехватило — так здорово я придумал.

В доме — тихо. Постукивают часы. Скрипнет вдруг и замолчит половица. Свистит, гудит за окнами ветер, шуршит по стеклу плющ. Комната озарена золотым светом.

Я отвернулся к стене, уткнулся лбом в толстый пыльный ковер, поджал ноги и уснул.

Снился мне рыцарский турнир — точь-в-точь из подаренного Витькой «Айвенго». Хрипели кони, трещали под ударами щиты, кололись в щепки. Блестели доспехи. Мечи высекали искры. Только я все видел как через туман — хотя был в самой гуще. Что-то случилось со зрением — глаза щипало, даже жгло, они слезились. Я стоял посреди сверкающей бури и, не останавливаясь, тер их.

Потом буря стала стихать, сквозь сон я услышал, как хрустнули часы, как мяукнула в коридоре кошка. Я нащупал рукой край покрывала, обернулся им, туманные фигуры рыцарей растаяли, и я погрузился в забытье.
 

* * *

Проснулся я оттого, что сестра трясла меня за плечо.

— Сейчас же! — шипела она. — Сейчас же убери его!

Я отмахнулся, прижался спиной к стене, забормотал что-то недовольно.

В комнате было серо, окно больше не светилось — значит, тучи доползли до солнца и двор погас.

— Ты слышишь меня? — повысила голос сестра, отступая на шаг. — Быстро встал и убрал его!

Я вгляделся в ее лицо:

— Ты зачем накрасилась?

Губы у нее были напомажены, на правом глазу ресницы казались гуще, чем на левом.

— Не твоего ума дело! Встал, я сказала!

Я даже испугался — что там у нее случилось? Я не встал — я вскочил.

— Что такое-то?

— В мою комнату! — И она вытолкала меня в столовую.

И в столовой было сумрачно. В кресле по-прежнему спал дед. Слышно было, как в коридоре скребется кошка и подвывает, радуясь отсутствию замка, ветер.

Сестра протащила меня за руку через столовую и зал и впихнула в свою комнату. И я сразу понял, в чем дело.

По ее столу расхаживал с важным видом жук-бронзовка, доспехи его слабо мерцали. Он ходил взад-вперед, от одной книги к другой, точно часовой на посту.

Комод был усыпан тюбиками и склянками, в центре блестела пудреница с откинутым зеркальцем.

Сестра ткнула пальцем в жука:

— Забери... это! Сейчас же!

Я посмотрел на жука, перевел взгляд на нее, покачал головой:

— Что ты так орешь? Это всего лишь жук.

Она сделала страшные глаза. Я пожал плечами.

— Посмотри, какой он красивый, — протянул я. — Нет в мире жука красивее.

Жуку между тем надоело маршировать, и он стал втискиваться между тетрадями. Сестра побледнела.

— Быстро. Убрал, — сказала она, нажимая на каждое слово всем своим девчачьим весом.

Я беззаботно шагнул к столу, отодвинул одну тетрадь, вторую и подхватил решившего сбежать жука. Жук протестующе засучил лапами.

— И снова здравствуйте, — сказал я ему. — Эта особа, — я показал свободной рукой на сестру, — Татьяна... э-э-э... Павловна... Моя сестрица.

Сестра сморщилась и прижалась к комоду.

— Уноси его отсюда, — прошептала она.

Я вытянул руку с жуком перед собой и торжественно прошагал мимо. Сестра боялась вздохнуть — замерла как статуя.

— Страх — обезоруживает, — сказал я значительно и шагнул за порог.

Когда я проходил через столовую, дед всхрапнул, вздрогнул так, что книга чудом не упала с груди, и открыл мутные со сна глаза, заморгал.

— Вот, — кивнул я ему, — поймал беглеца.

Дед поскреб ногтями щеку, поправил книгу. Лицо его прояснилось.

— А-а-а, — протянул он, — пластинчато... как там... плас-тин-ча-то-
у-сый. Вот.

Я моргнул согласно.

Дед поднял глаза на часы, прищурился:

— Сколько там?

Я назвал время. Дед закряхтел.

— Время — сильный противник, — сказал он.

Он аккуратно закрыл книгу, пригладил обложку, понюхал корешок:

— Надо идти... Доконает меня этот замок...

— Новый надо... — начал я, но дед возмущенно замахал руками.

В комнате я сунул жука в карандашницу. Он тут же закопался в траву и стал совсем невидимым — если не будешь знать, то и не заметишь, что в глубине что-то поблескивает.

За окном было мрачно — потухли клумбы, сирень, белая бельевая веревка, протянутая от сарая к теплице. До самого горизонта уплывали темные, тяжелые тучи. По хребту теплицы топтался, нахохлившись, черный, как клякса, грач, уворачивался от ветра.

Я сел на кровать, сунул нос в карандашницу, стал смотреть, что там делает жук. Карандашница резко пахла травой, жуку в ней, вероятно, было очень хорошо — уж во всяком случае лучше, чем на столе или на полу.

— Отдыхай, — сказал я жуку. — Ты проделал долгий путь.

Заскрипели половицы, мимо двери проковылял, что-то бормоча, дед. Я слышал, как пискнула кухонная дверь, замяукала кошка.

— Сейчас-сейчас, — услышал я голос деда. — Куда ж я денусь...

«Где сейчас Витька купается? — подумал я. — В море или в бассейне?»

Я представил себе море — сине-зеленое, вздрагивающее гребешками пены, шуршащее по мелкой гальке. В мелкую гальку можно по щиколотку погрузить ноги — и камушки будут приятно забиваться между пальцами.

Мне показалось, что в комнате запахло соленым морским ветром. Я заглянул в карандашницу:

— Ты, поди, и моря-то не видел.

Жук не шевелился. Я разворошил траву и осторожно стукнул ногтем по гладкой сухой спине. Жук недовольно заворочался.

Я поставил карандашницу на стол и на всякий случай накрыл тетрадью.

— Куда тебе сейчас убегать? — сказал я. — Вон чего за окном. А то еще кошка...

Я посмотрел на тучи, на грача, спрыгнувшего с теплицы и расхаживающего по траве.

— Предупрежден и вооружен.

Я оставил карандашницу на столе, вышел из комнаты и направился к сестре.

Дверь была открыта, сестра сидела за столом, нос к носу с овальным зеркалом. По столу каталась вся эта косметика. Духами пахло так, что у меня в носу защекотало.

Я прислонился к дверному косяку, сунул руки в карманы.

— Это что, мамины духи? — спросил я.

Сестра сдвинула зеркало вправо, посмотрела через него на меня:

— Выйди, пожалуйста.

Я вынул руки из карманов, сложил их на груди, нахмурился.

— А если мама узнает? — спросил я, делая голос строгим.

Сестра покачала головой:

— Про что узнает? Про духи?

Я закатил глаза:

— Про кино!

Сестра вздохнула:

— Идут люди в кино. Что тут такого?

Я фыркнул:

— Идут! А с кем идут?

Она приподняла бровь вопросительно:

— С тобой все в порядке?

Я шаркнул ногой:

— В полном!

Она кивнула:

— Ну и прекрасно.

— А вот с тобой!.. — повысил тон я. — У тебя экзамен на носу, а ты...

Она развернулась на стуле.

— Я не понимаю, — сказала она. — Что он тебе сделал?

— Кто?

Она замялась, посмотрела вниз, потом подняла глаза:

— Саша.

Я всплеснул руками:

— Саша!

— Его так зовут.

— Циркуль он, а не Саша! — выпалил я.

Сестра закрыла лицо руками.

— Что ты меня мучаешь?.. — простонала она, не убирая рук. — Оставь ты меня в покое...

Я смутился и понял, что перегнул палку.

— Что ты от меня хочешь?.. — продолжала глухо причитать сестра. — Всюду нос свой суешь, жизни мне не даешь... Надоел...

Я нахмурился.

— Ты это... — пробурчал я. — Говори, да не заговаривайся... Беседа — это зал, в который...

— Да хватит уже мне твоих фразочек! Попугай!

У меня аж в ушах зашумело от возмущения.

Она отвернулась, со стуком поставила зеркало в центр стола и принялась поправлять прическу. В зеркало я видел, как сверкают ее глаза.

Открылась за тридевять земель кухонная дверь, раздался голос деда:

— Танюша! Подойди, пожалуйста.

Сестра вскочила, ударив спинкой стула о комод, пролетела мимо меня, через зал, столовую — в кухню.

Я рванул следом, прыгнул в свою комнату, скинул тетрадь, запустил руку в карандашницу и выудил из нее ничего не понимающего жука.

— Я тебе покажу «попугай»... Я тебе покажу «фразочки»... Ну, Циркуль... — причитал я, возвращаясь в комнату сестры.

Сумка — в вышитых цветах — стояла у изголовья, расстегнутая.

— Ничего, будет тебе кино...

Я склонился над сумкой, раскрыл ладонь и посмотрел на жука.

— Мужество и бдительность!

Я взял жука двумя пальцами и опустил в глубь сумки.

— О выполнении доложить.

Наспех прикрыл сумку и выскочил из комнаты.
 

* * *

В столовой мы с сестрой столкнулись, и она прошла мимо с таким видом, будто я предмет мебели, вроде кресла.

На кухне было свежо — в открытую форточку тянуло прохладой, как если бы за окном шел дождь. Хотя никакого дождя за окном не было.

Дед сидел перед разобранным замком, положив подбородок на ладонь, и с мечтательным видом, прикрыв глаза, слушал радио.

Читали стихи. На заднем плане тихонько играла скрипка.

— Послушай, — сказал дед, расплываясь в улыбке и жмурясь от удовольствия, и, не открывая глаз, указал на стул.

Я сел, прислушался.

— Нет, никогда нежней и бестелесней, — диктор сделал паузу и коротко вздохнул, — твой лик, о ночь, не мог меня томить...

— Какая красота, — вздохнул дед. Он открыл глаза, посмотрел на меня. — А красота, — и он назидательно поднял палец, — спасет мир.

Я показал на замок:

— Не дается?

Дед сморщился:

— Изнурительная борьба.

Мягко заурчал холодильник. В форточку лился птичий щебет; казалось, что птица сидит у самого окна.

Дед вдруг щелкнул пальцами:

— А давай-ка ты! Свежими глазами.

Он с кряхтеньем выбрался из-за стола.

Я повесил голову.

— Давай-давай. Труд лечит.

Я пересел на его место, взял пинцет, повертел перед носом.

— Зачем тебе? — нетерпеливо буркнул дед, подтягивая мой стул и усаживаясь рядом. — У тебя вон пальчухи тоненькие.

От него пахло хлебницей.

Я посмотрел на свои пальцы — длинные, тонкие, с нестрижеными ногтями.

— Вот эту штуку сюда, — дед ткнул блестящую скобку, — а эту сюда. И так остальные.

И мы засели. Замок собирался не так уж и сложно — но в итоге оказывалось, что что-то мы делали неправильно. За окном посветлело, ветер совсем стих. Тучи в нескольких местах выцвели, налились белым, а кое-где стали рваться, расползаться, открывать узкие голубые полоски.

По радио запели в два голоса: высокий резкий и мягкий тихий. Дед покрутил ручку, сделал громче.

— Хорошо поют, — причмокнул он, одобрительно качая головой. — Да не сюда это, вот сюда! — И он полез меня поправлять.

Я раскладывал железки внутри замка и поглядывал во двор. По забору шла, покачиваясь, кошка. Добравшись до столбика, она уселась, подумала и спрыгнула к соседям. Один раз зашла на кухню сестра — в облаке маминых духов, — достала из холодильника йогурт, взяла ложку и ушла к себе.

— Татьяна-то наша... — протянул задумчиво дед. — Н-да.

Замок отказывался собираться как положено. Дед начинал раздражаться, сокрушался.

— Ну нет, нет! Это — вот так! А это — вот так! — И он начинал делать все за меня, хватал пинцет, ронял его, причитал: — Одно мучение с этим замком, одно мучение...

Наконец он не выдержал и положил мне руку на плечо.

— Иди, юный друг. Рук четыре — а толку нет. — Он встал. — Иди! Наслаждайся молодостью, играй, бегай, кхе-кхе, строй шалаши, а я уж тут сам... — Он театрально вскинул руку.

Я нерешительно встал.

— Да я это... — промямлил я. — Могу...

Дед опустил руку и шикнул:

— Иди, пока не передумал! Вперед!

В этот момент в дверь позвонили — и тут же затопотала через столовую сестра, выпрыгнула в коридор, оглянулась на нас, встретилась глазами со мной, подошла и закрыла кухонную дверь.

Мы с дедом услышали, как щелкнул замок, потом — обрывки слов, неловкое покашливание. Потом шаги сестры простучали в глубь дома — видимо, за сумкой, — вернулись, стали громче, дверь приоткрылась, сестра заглянула в кухню и сказала, обращаясь к деду:

— Я... ушла?

Дед в растерянности развел руками.

Сестра поджала губы и выпорхнула в коридор, оставив кухонную дверь медленно открываться — так, что мы успели увидеть, как просиял Саша Виноградов, стоящий на крыльце, увидев сестру перешагивающей порог.

Входная дверь захлопнулась, зазвенели с той стороны ключи.

— Вот так, — только и смог сказать дед.

А я прямо закипел. Я выскочил в коридор, из коридора — во двор, бросился к воротам, уцепился за них и в два счета вскарабкался на крыльцо, а с крыльца — по лесенке — на крышу.

Я чудом успел — они уже заворачивали за угол. Я хотел что-то крикнуть, но осекся. Они шли не спеша и за руки, кажется, не держались. Циркуль сутулился, шагал нескладно, широко. На плече у сестры покачивалась сумка с жуком.

Еще секунда — и они скрылись. Я пожалел, что не полез на крышу заранее, не встретил Сашу Виноградова так же, как встретил утром.

Я бы ему сказал: «А Тани дома нет». А он бы такой: «Как нет?» А я бы: «Просила передать, чтобы ты больше не приходил». А он бы: «Не понял». А я бы: «Что ты не понял?» А он бы: «Ничего не понял». А я бы: «Ну раз не понял, то и иди уже, больно надо мне с тобой тут препираться». И он бы, конечно, зачесал свою шевелюру, закашлял бы смущенно, может, позвал бы вполголоса, вытянув шею: «Та-а-ня!», а потом бы ушел восвояси. А я бы ему еще кулаком погрозил вслед.

— Ты чего туда залез? — услышал я голос деда.

Дед выглядывал на меня из-под козырька крыльца.

Я сделал загадочное лицо.

— Я уйду на часок, — сказал дед, — ты за старшего.

— А ты куда?

Дед вытянул руку, в ней лежал замок.

— Все, — сказал он, — не могу больше. Пойду за новым.

Я развел руками.

— И к Семену зайду, — добавил дед вполголоса, неуверенно. — Он какие-то снасти чудные раскопал...

Договаривал дед уже себе под нос, исчезнув под козырьком. Потом все затихло, а через минуту он вышел — в ветровке и плоской клетчатой кепке, — спустился по ступеням.

— Вон как шиповник цветет! — похвалился он мне, показывая на куст шиповника. — Чисто оранжерея!

Он вышел за калитку, заглянул в почтовый ящик, потом посмотрел на меня:

— Ты тут не рассиживайся, дом открыт.

Я кивнул.

Дед приподнял кепку, прощаясь, я козырнул ладонью, и он зашагал к перекрестку — седой, с тонкой, бледной шеей, с выглядывающей из-под ветровки рубашкой, но еще широкий в плечах и шагающий не по возрасту бодро, точно на него смотрели и он старался казаться молодцом.

Перед тем как исчезнуть за углом — не за тем, за который свернула сестра с Циркулем, а за противоположным, по нашей линии, — дед замедлил шаг, обернулся и помахал мне.

Я помахал в ответ.

Как только он пропал из виду, я почувствовал себя очень одиноким — показалось, что меня все вдруг бросили. И даже улица была пустынная, тихая, только вдалеке, у гаражей, двое мужиков ковыряли старенькую «Ниву»: один сидел в салоне, высунув голову в окно, а второй шарил под капотом — только ноги в спортивных штанах были видны.

Долетел до меня и растаял гудок поезда, защелкало едва слышно: чу-чух-чу-чух. Над улицами поплыл ровный, низкий гул, а когда он стих, зазвонили приглушенно колокола.

Серые облака таяли, бледнели, то тут, то там попадались окошки-просветы, в них заглядывало густо-синее небо. Кое-где из окошек били по диагонали лучи, и тогда казалось, что облака тлеют по краям, плавятся.

Я запрокинул голову. Надо мной зияла овальная прореха, и в ней лежала гладкая, блестящая синева. Казалось, что это не небо, а вода, что можно взмахнуть руками и упасть в нее, нырнуть, а потом вынырнуть и, держась на плаву, смотреть на перевернутые крыши, кроны деревьев, лабиринт улиц, по которому скользят золотые лучи.

Я испугался, что у меня голова закружится, и лег животом на теплый, пахнущий песком шифер. Затарахтела, выпустив струю дыма, «Нива», мужики закричали радостно, затрясли кулаками.

Я еще немного полежал, обнимая крышу, и пополз вниз.
 

* * *

В доме было тихо — даже радио молчало. Я закрыл входную дверь, дверь во двор — для этого пришлось прищемить старую, в трещинах кожаную перчатку, — проверил, выключен ли газ, и пошел к себе — читать положенные десять страниц.

Со стороны двора небо стремительно расчищалось, облака таяли, рассыпались на клочки.

В окно пахнуло дымом: где-то жгли костер.

Лето!

Я даже привстал и прижался носом к стеклу — стал высматривать. Где жгут? На соседней улице? Через одну?

Хрустнули часы, скрипнула половица, по двору разливалось чириканье. Я сел, раскрыл книгу, но читать не стал — сидел, глядя на разворот, на блестящие скрепки, сшивающие страницы, и думал о чем-то, а о чем — и сказать не могу. Как будто мысли просто текли по кругу ручейком — тихо и равномерно. Скрипнула снова половица, и меня охватило тягучее чувство одиночества и тишины — и мне стало тоскливо и сладко в одно и то же время.

Не знаю, сколько бы я еще так сидел, если бы в столовой не зазвонил телефон.

Я аж вздрогнул — чуть со стула не упал, честное слово!

В столовую, на длинный ковер ложились узкие прямоугольники света — от окна. Небо за ним было почти совсем чистое, бледнеющее к западу.

— Алло?

Это был Витька. Он говорил в нос и то и дело шмыгал.

— Невезуха! — сокрушался он, шмыгая. У него получалось: «девезуха».

— Невезуха! Заболеть — на море! — У него получалось: «боре».

Я тут же приуныл вместе с ним, за компанию: шутка ли, заболеть на море.

— Но я тут в номере сижу! Один! Телик не выключаю! Подожди... — Он запыхтел, а потом громко высморкался. — Уф, — продолжал он, — телик, говорю. Только два канала на русском.

Я для виду возмутился.

— А предки, — он закашлялся, — целыми днями на море! И еду мне носят.

— Как море? — спросил я.

Витька усмехнулся:

— Как-как... Я на второй день свалился, не успел распробовать. Соленое.

— Холодное?

— Холодное! Еще какое! — Он опять закашлялся. — А под окном у меня... Ух! Бассейн! Сейчас...

— Так ты из номера звонишь? — сообразил я.

— Какое! Вниз пришлось спускаться, к стойке... Опять температура, кажется...

Я не знал, что ему сказать.

— Слышишь, тут внизу музыка играет? Слышишь?

Я прислушался и действительно различил тихую, убаюкивающую музыку.

— Целый день играет — одна и та же! Как они тут не засыпают под нее! — Он вдруг понизил голос и зашипел: — А вот... Слышишь?.. Слышишь? Англичане!

Я напряг слух и различил на фоне музыки несколько голосов — говорили по-английски.

Голоса стали громче, зазвучали у самого моего уха, потом потянулись куда-то, растаяли в музыке, им на смену пришло Витькино пыхтенье.

— Слышал? Слышал? Я трубку выставил прямо перед ними! — И Витька стал задыхаться от смеха. — Ты бы их видел! Важные такие! Все на одно лицо! И бледнющие, смотреть страшно!

Витька осекся.

— Да, пап! Иду! Сейчас...

Я услышал едва различимый голос Витькиного отца, но что он говорил, я понять не мог.

— Да, пап, — соглашался Витька. — Да, хорошо. Ух, ничего себе!

Он опять закашлялся.

— Ты тут?

— Так точно.

— А какие тут жуки! — Он прямо закричал, даже голос сорвался. — Смотреть страшно — с кулак!

Я усомнился.

— Ну, почти с кулак.

Я рассказал про жука-бронзовку — про то, как он приполз ко мне утром, как не хотел улетать, как испугал сестру. Про то, что жук отправился в кино, я умолчал — я уже раскаивался в таком опрометчивом поступке и боялся, что сестра может жука ненароком раздавить.

Витька внимательно выслушал и попросил:

— Слушай, а придержи его, а? До моего приезда? — И он оглушительно высморкался. — Что-то я... — простонал он. — Вот невезуха-то.

В окно столовой я увидел, как прокатилась по дороге, окутанная облаком сизого дыма, «Нива».

Мне хотелось рассказать Витьке про Сашу Виноградова, про то, как я его утром надул и отправил восвояси, — но я почему-то медлил.

— Так кормят! — хрипел Витька. — Так кормят, а я в номере сижу! — И он захлюпал носом, словно собирался заплакать. — Первый раз на море — и такое!

— Ну хоть немного покупался ведь, — постарался утешить его я.

— Да что там!

Он снова осекся.

— Да, пап! Хорошо! Иду!

Я снова расслышал голос его отца.

— Надо идти, — сказал Витька наконец. — Батя ругается.

— Ага.

— Придержи жука, а?

Я промямлил что-то.

— Что?

— Да это...

— Пап! Я иду! Иду!

Он высморкался, всхлипнул жалостливо:

— Все, ух... Пошел я...

Мы попрощались, он положил трубку. Я немножко послушал гудки — между ними чудилась тихая музыка, игравшая во все время разговора, — и тоже положил.

Прошелся по столовой туда-сюда, повозил ногой по ковру — не залезть ли в подвал?

Сразу представился подвал — холодный, темный, пропахший картошкой. У левой стенки — ящики, а в них — пыльные, мерцающие едва заметно банки. За ними, в глубине, в широком зазоре между кирпичами, спрятана завернутая в платок монета-капля. Тоненькая, черная, древняя. Старик Семен на своем огороде отрыл дюжину таких — и одну дед выпросил для меня, а я ее зачем-то спрятал в подвал.

— Береги! — сказал дед, протягивая мне крошечную неровную железку с острыми краями. — Из глубины веков! Остальные у Семена музей купил!

Я представил себе глубину веков, и у меня дыхание перехватило.

Неделю я носился с этой монетой, все не знал, куда ее приткнуть, — а потом завернул в платок и спрятал в подвал.

Скрипнула калитка, звякнули ключи, щелкнул, открываясь, замок. Зашуршали пакеты, а потом раздался мамин голос:

— Ау! Кто дома?

Дверь в столовую открылась, и я увидел мамино лицо.

— Ты тут? Разбери сумки, пожалуйста.

Я вытянулся в струну и отдал честь.
 

* * *

— Не знаю, зачем он вообще стал возиться с этим замком...

Мама поставила чайник, села за стол и повернулась к окну.

— У вас дождя не было?

— Нет.

— А у нас лил как из ведра — по улицам не пройти. Ты что это делаешь?

Я достал батон из холодильника и переложил в хлебницу.

— Слышал, что они так дольше, — я смял пустые пакеты и сунул их в ящик, — мягкими остаются.

Мама рассмеялась.

Я сел напротив нее:

— Как работа?

Она улыбнулась:

— Нормально. Сегодня вот перебои с электричеством. — Она зажмурилась, надавила пальцами на веки, принялась их тереть. — Из-за грозы. Раньше закончили.

Засопел тихонько чайник, мама встала, потянулась за кружкой:

— Ты будешь?

— Угу.

— Черный?

— Угу.

Она обернулась, посмотрела встревоженно:

— Что с тобой? Ты не заболел? Голова не болит?

— Нет, все хорошо.

Мне очень хотелось рассказать ей про сестру — но я не решался.

Я отвернулся к окну.

По бледнеющему небу были разбросаны тонкие лоскуты облаков — все, что осталось от серой пелены, — а вдалеке, над крышами, парил огромный, с башнями и арками облачный замок.

Я даже рот раскрыл от изумления.

Замок был величественный, стройный, высокий, многоярусный. На него мягко ложились золотые отсветы — солнце уже клонилось к закату, — и я различал окошки, ворота и даже извивающиеся флаги на шпилях. И непонятно было, как он оказался вдруг здесь, среди вялых полупрозрачных лоскутов, и как вообще бывают такие чудеса.

— Мам, — позвал я. — Смотри.

Мама опустила кружки на стол, посмотрела на окно и ахнула:

— Настоящий замок!

— Замок! — воскликнул я.

Мама улыбнулась, протянула руку, взъерошила мне волосы:

— Пей чай, я разбавляла.

Я, не отрывая глаз от замка, подтянул к себе кружку, ткнулся губами в горячий край, сделал глоток.

Замок казался неподвижным и вправду каменным — и только медленно, очень медленно скользил в сторону, точно стоял на рельсах.

В небе носились птицы, свистели, пахло дымом от костров.

— Где Таня? — спросила мама, подталкивая ко мне блюдце с печеньем.

Я замялся:

— Гуляет.

Если бы мама спросила, с кем или где, я бы тут же все выдал. Но она не спросила. Она спросила про злосчастные десять страниц.

— Дочитал, — соврал я.

— Интересно?

— Не очень.

Мама погрозила мне пальцем:

— Ты обещал.

Я кивнул.

Чай был вкусный — горький, даже терпкий, черный-черный.

Замок задвигался — словно башни в спешном порядке перестраивали, — стал чуть ниже, но очертания сохранил прежними.

— Витька звонил, — сказал я.

— Ого. Что рассказал?

— Заболел он, в номере лежит.

Мама покачала головой.

— Англичане там у него, — продолжал я. — Белые. Море.

Мама мечтательно вздохнула.

— Мо-о-ре, — протянула она, глядя за окно.

У подножия замка вырастала стена, главная башня потянулась вверх и немного вбок.

Мама положила подбородок на ладонь, задумалась о чем-то — с тихой улыбкой. Она выглядела не такой уставшей, как обычно, и даже казалась веселой, помолодевшей, хотя лицо и оставалось прежним: острым, с тяжелыми веками, с морщинками на лбу, между бровей и у уголков губ.

— В детстве мечтала, что буду жить у моря, — проговорила она задумчиво, не сводя глаз с замка. — Все девчонки мечтали.

— Я не хочу жить у моря.

Она посмотрела удивленно.

— Мне и здесь хорошо.

Она усмехнулась, пригладила волосы, снова надавила на глаза.

Тут же лицо ее изменилось: потемнело, от него повеяло усталостью.

«С закрытыми глазами она совсем старая», — подумал я, холодея.

Но вот она убрала руку — и опять казалась молодой.

Я зачем-то рассказал про жука. Она сперва слушала внимательно, а потом лицо ее сделалось задумчивым, взгляд затуманился.

— Мам?

— Да?

— Ты слушаешь?

Она встряхнула головой:

— Извини. Да, конечно.

Но видно было, что она не слушала. Я вылез из-за стола, сунул кружку в раковину.

— Оставь, я помою, — сказала мама.

Замок за окном таял — теперь он казался вылепленным из снега. Башня покосилась, ворота сложились вдвое, стена провалилась. Его сносило в сторону.

По небу бежала бледная лиловая рябь — тянулась к замку, окутывала его.

Мама зевнула, закрыв рот ладонью, поежилась.

Я отдал честь и промаршировал в столовую, остановился перед окном. Солнце сползало по небу — огромное, уставшее, пылающее — и золотило все, до чего дотягивалось: редкие облачка, шифер на крышах, кроны деревьев, камни на дороге. Мальчик из дома напротив сидел на своем крыльце и читал книгу, болтая ногой.

Я задернул тюль, пошел к себе, повалился на кровать. Стянул со стола книгу и стал читать, держа ее над собой, в вытянутых руках. Руки быстро занемели, пальцы стало покалывать; я повернулся, потерся щекой о подушку и положил книгу перед самым лицом — набок.

Комната озарялась каким-то необыкновенным светом — это отражались от всего за окном золотые лучи, мешались с лиловой рябью, вливались через стекло.

Я ухватился за стол, подтянулся, изогнулся и выглянул — замок отнесло еще дальше, и теперь в нем едва ли угадывалось прежнее величие. Теперь он был похож на огромную золотую гору, изрытую ущельями.

Я сполз на кровать.

Читая, я услышал, как прошумела на кухне вода, застучала посуда. Потом захлопала дверца холодильника, щелкнула плита — и вскоре запахло ужином.
 

* * *

Я читал со всем усердием, на которое был способен, но взгляд то и дело запинался, останавливался, прыгал со строки на строку. Я начинал «плавать», думать про Витькиных англичан, вспоминать, как прошлым летом рыбачил с дедом, а по приходу домой обнаружил на ноге раздувшегося клеща, как его выковыривали пинцетом, как мама возила его в лабораторию и там проверяли, не опасный ли он. Потом опять вспомнился Айвенго, рыцарские турниры, я стал представлять, как скачу на лошади, как бьется о седло меч в ножнах, как вырываются из-под копыт комья земли, а вдалеке встает горой замок с башнями и шпилями. Забрало мое опущено, и на замок я смотрю сквозь узкую щербатую щель.

И так мне понравилось представлять себя рыцарем, что я совсем позабыл про книгу — увлекся, даже прикрыл ее, зажав палец между страниц.

Грохочут копыта, скрежещут доспехи, свистит ветер — хлещет через щель по глазам.

«Но! — кричу я. — Вперед!»

Конь вскидывает гриву, хрипит, с его губ слетают на траву капли горячей слюны.

Так бы я и уснул, не слезая с коня, если бы не стукнула входная дверь.

Дед или сестра?

Дед.

Я перевернулся на другой бок, раскрыл книгу, прижал к ковру, нащупал выключатель — и на меня упало пятно ярко-оранжевого света. Я с трудом нашел нужную строку и продолжил чтение.

Я услышал, как дед шаркает в коридоре, как заходит на кухню, здоровается с мамой, как они говорят о чем-то. Потом заскрипела дверь, дед прошагал в ванную, зашумела вода, и я долго слушал, как он умывается, фыркая и сморкаясь.

От Семена дед всегда выходил подвыпившим — а Семен вообще всегда был подвыпившим — и смотрел виновато и робко, будто совершил что-то постыдное.

Он перестал умываться, вышел в столовую и остановился у моей комнаты.

— Ты чего лежишь? — спросил он, шмыгая носом.

Я повернулся — у него лицо было мокрое и блестело.

— Читаю.

— Татьяна? Не приходила? — Дед пригладил волосы и провел ладонью по лицу.

— Нет.

— Эге-е...

Он нетвердым взглядом посмотрел в окно, почесал нос.

— Давай. — Он махнул рукой на кухню. — Ужин. Мать вон раньше пришла, все уже и готово.

Говорил он медленнее обычного, слова вязли, липли одно к другому.

Я кивнул.

— Ужином завершается... — как-то нелепо начал дед, забыл продолжение, зашевелил губами, вспоминая.

Я этой фразы не знал и помочь ему не мог.

— Ужином завершается... — повторил он тише. — Что там им завершается?..

Он развел руками — дескать, вот оно как бывает, — развернулся и ушел.

— Цикл... А какой цикл?.. — слышал я, как он бормочет у двери.

Я щелкнул выключателем, пятно исчезло, комната погрузилась в сумерки. Теперь в свете, плывущем от окна, золотого стало меньше, а лилового больше. Зеркало мерцало таинственно.

Я встал и, оставив раскрытую книгу на кровати, пошел в ванную. Не зажигая свет, помыл руки, плеснул на щеки холодной водой, уткнул лицо в пушистое полотенце — и тут только понял, как сильно хочу есть.

Даже в животе заурчало.

Тем приятнее было оказаться на кухне — пропитанной чудесными ароматами, горячей, ярко освещенной — хотя и за окном было еще светло, — полной звуков: шипела сковорода, то и дело хлопала дверца холодильника, холодильник воодушевленно гудел, дед стучал ножом по доске — резал овощи, — заливалось соловьем радио, шумела в раковине вода, и от окна звенел птичий щебет.

И даже мама напевала что-то тихонько — такое у нее хорошее было настроение.

Мне захотелось поучаствовать, тоже что-то нарезать, что-то достать, разложить, развернуть, подогреть, я предложил свою помощь, но дед хмыкнул:

— Раньше надо было приходить. — Он первым уселся за стол и сделал приглашающий жест. — Так молодость и проспишь.

— Руки мыл? — спросила мама, снимая сковороду с плиты.

— Мыл.

— Тогда давай сюда тарелку. И дедушкину.

Я протянул тарелки, принял их полными, уронил вилку, умудрился поймать. В животе урчало так, что слышно было, наверное, во дворе.

Наконец села и мама — и мы принялись за еду.

— Это не то чтобы прямо новый рецепт, но... с солью могла немного не угадать, — пояснила мама, протягивая деду солонку.

Дед жевал и мычал восхищенно, качал головой.

— Овощи — обязательно, — скомандовала мама, и в мою тарелку посыпались помидоры-огурцы, к которым я отношусь примерно так же, как и к рассольнику.

Радио запело красивым женским голосом, и в кухне стало так уютно, как, наверное, не было никогда.

Небо над крышами лежало персиковое, теплое, облака розово румянились, со свистом носились туда-сюда ласточки. Даже сарай выглядел нарядным — на нем лежали яркие закатные блики, — а уж яблоня с сиренью, теплица и клумбы — те, что не прятались в тени дома, — ровно светились, точно отлитые из стекла.

Дед хвалил ужин, причмокивал, просил добавки, но часто наклонял голову и смотрел на маму извиняющимся взглядом, из-под бровей. От него вкусно пахло колбасой и луком — и иногда долетало до меня его горячее нетрезвое дыхание. А мама как будто ничего не замечала, то и дело вскакивала к плите, шутила, прислушивалась к радио или вдруг замолкала и смотрела в окно — лицо ее тогда опять становилось задумчивым.

Потом пили чай. По небу протянулась широкая пурпурная полоса, показалась первая бледная звездочка.

Дед пил чай шумно, пыхтел, отдувался и промакивал лоб салфеткой — на лбу у него выступили крупные блестящие капли.

— Уф, — приговаривал он, — вот это да. А еще замок ставить, куда уж тут.

Я оглянулся. Коридор пересекал светлый прямоугольник, дверь снова была распахнута настежь.

— Семен-то, — восклицал дед. — Снасти-то у него теперь... — И он делал возмущенное лицо. — С такими снастями Семен и не Семен больше, — дед промокнул лоб, — а Семен Семеныч!

Я фыркнул.

— А всё — монеты! — восклицал дед. — Раскопал-таки клад, подлец!

Мама посмотрела укоризненно, дед замахал руками:

— Я же по-дружески! По-товарищески! Любя!

Он повернулся ко мне и подмигнул.

— Друг может услышать от друга то, — он выдержал паузу, — чего никогда не услышит от врага.

Я закивал понимающе.
 

* * *

После ужина мама пошла отдыхать, а дед — ставить новый замок.

Я долго мыл посуду — вода плохо уходила из раковины, и нужно было ждать, пока ее уровень упадет, или играть с напором, делая его то сильнее, то слабее.

За спиной гасло понемногу окно — я видел, как тускнеет его отражение в стеклянной дверце шкафа с посудой. Радио перестало петь, заговорило мужскими голосами.

— Но ведь не случайно они оба — Юрии! — восклицал один голос.

— Не случайно, разумеется! — соглашался второй.

— И обратите внимание на темы их творчества, — вставлял третий.

С ним соглашались, а потом все три голоса начинали наперебой хвалить каких-то Юриев — а за что, собственно, и чем вообще эти Юрии знамениты, я понять никак не мог.

Из коридора сперва слышался дедов свист — беззаботный и даже веселый. Потом свист исчез, сквозь шум воды и гимны Юриям я слышал возню, постукивания. Потом дед запричитал недовольно вполголоса, а затем ввалился в кухню — раскрасневшийся, с всклокоченными висками.

— Сведет меня этот замок в могилу... — ворчал он, распахивая один за другим шкафчики. — Юноша, будь ласков, напомни старику, куда он спрятал надфили.

Никаких надфилей я в глаза не видел.

Дед крякнул, обшарил все полки, до которых дотянулся, и уковылял в коридор. Я слышал, как он шумит, как что-то звонко падает на пол, как дед ругается смешными присказками. Наконец раздалось торжествующее:

— Нашел!

Все три голоса на радио дружно вздохнули в восхищении — словно и они были рады дедовой находке. Я прыснул со смеху и кинул в ящик последнюю вымытую вилку. Протер столешницу, по которой разбегались ручейки, выжал тряпку, обернулся на бледное, серое с голубым с редкими малиновыми пятнами окно, погасил в кухне свет и пошел к себе.

Но сидеть в комнате не хотелось. Я открыл форточку, закрыл, взял с кровати книгу, переложил на стол, выдвинул по очереди все ящики, выудил из-под тетрадей крошечный медный колокольчик с блестящими вытертыми боками, позвонил в него, проверил кулек с ключами всех форм и размеров и вышел в столовую. Окно столовой горело — розовым, оранжевым, — над домами разливалось яркое пятно света, и было странно, что над двором небо совсем уже почти потухло, а здесь бушуют такие краски. Я заглянул к маме. Она сидела над выкройками, подперев подбородок ладонью, лицо ее ярко освещалось настольной лампой и оттого казалось застывшим, ничего не выражающим.

Я покружил по столовой, плюхнулся в дедово кресло, почти уже взял со столика его книгу, но потом соскользнул на корточки, кувыркнулся по ковру, вскочил и толкнул дверь в коридор.

Дед сидел посреди коридора на табуретке и скреб торец двери чем-то похожим на пилку для ногтей. При этом он хмурился и громко сопел носом.

— Вот, — буркнул он, не переставая скрести, — доведет меня этот замок. Ухи не лезут!

Я не понял.

— Ухи! У замка-то вон какие оказались! А у старого их вовсе не было! Глухой был! Как я!

Я подошел, поднял с пола новый, чистенький замок — тяжелый! По бокам из корпуса выступали продолговатые полоски-ребра. Ухи!

— Помочь?..

Дед замер и посмотрел благодарно.

— Беги, благородный отрок, — сказал он и усмехнулся. И добавил важно: — Я справлюсь.

Я пожал плечами, постоял немного, руки в карманах, глядя на его старания, — дед снова хмурился и сопел, закусив губу, от него по-прежнему пахло колбасой, — а потом двинулся ко входной двери, на ходу втискивая ноги в сандалии.

— Ты куда это?

— Надоело дома сидеть, — ответил я, щелкая замком, — посмотрю, вдруг гуляет кто.

Я шагнул за порог, закрыл за собой, спрыгнул с крыльца и дернул шпингалет на калитке.

По улице шли коровы — огромные, понурые, с отвисшими животами. Их вели с поля через весь район. Коровы изредка поднимали головы, мычали сонно, точно зевали, и продолжали путь, а за ними шагали двое пастухов — оба сухие, коричневые от загара, с футболками, накинутыми на плечи так, что грудь оставалась голой. Один катил рядом с собой велосипед — как будто и его он пас в поле, а теперь гонит спать.

Резко пахло навозом.

Пастухи шли и лениво переговаривались, время от времени покрикивая на коров и щелкая по их блестящим бокам хворостиной.

Когда коровы скрылись, я вышел из-за калитки, осторожно прикрыл ее, сделал несколько шагов и оказался на середине улицы, на дороге. Какое-то время смотрел вслед коровам, а потом развернулся и побрел в противоположную сторону, загребая сандалиями острые камешки.

Улица уходила далеко вперед, сужалась в точку, и казалось, что за точкой этой ничего нет, хотя я и знал, что заканчивается улица рощей, а за рощей поле.

Через каждые семь-восемь домов улицу пересекала другая, перпендикулярная, и тут была своя дорога, такая же каменистая, как наша, или голая, пыльная, или закованная в серый, растрескавшийся асфальт, или — такое встречалось нечасто — гладко уложенная, с разметкой, бордюрами и тротуарами — автомобильная.

По небу тянулись малиновые сполохи, сияющее пятно расползлось, но по краям уже темнело, остывая. Над пятном небо было бледное, почти белое, а потом начинало синеть, густеть и опрокидывалось на восток сумрачным фиолетовым сводом, на котором мерцали несколько далеко отстоящих друг от друга — и оттого казавшихся одинокими — звезд.

Людей было мало, во многих окнах горел уже свет, по-прежнему свистели ласточки, крыши светились. На соседней улице жгли костер, и густой терпкий дым стелился по дороге, извивался, таял в траве. Где-то закричал не к месту петух, залаяла собака.

Я прошел несколько кварталов, свернул, потом снова свернул, последил за игрой в бадминтон — играли несколько девочек, стоя в кругу и запуская воланчик абы куда, — дал ценный совет, попросился поучаствовать, получил отказ. Дошел до перекрестка, свернул еще раз, оказался у крыльца продуктового магазина — из раскрытых дверей пахло хлебом. На следующем перекрестке я расставил ноги как можно шире, навалился на облезлую колонку, сунул губы под ледяную струю. Вода хлынула в нос, брызги полетели на футболку. Я зафыркал, отпрянул, утирая лицо. Миновал переулок и оказался на широкой, засаженной с обеих сторон березами улице, выходившей к вокзалу.

Вокзал был виден и отсюда — высокий, бледно-зеленый, с широкими окнами, башенкой и блестящим шпилем. Я немного помялся, а потом пошел к нему, прикидывая, успею ли вернуться до темноты.

Интересовал меня, конечно, не сам вокзал, а пешеходный мост, выгибающийся над рельсами.

Малиновое пятно между тем стало таять, терять очертания — и поэтому я ускорился. А к мосту почти прибежал — и поскакал наверх, перепрыгивая по две ступеньки и перебирая руками по перилам.

В обе стороны шли люди, но их было совсем мало.

Я взобрался на самый верх, прошел на середину. Тут я выдохнул и положил на перила ладони, а на ладони подбородок.

От перил пахло так, как пахнет от любой до блеска истертой тысячей рук металлической поверхности.

Отсюда пятно казалось шире и выше — завивающиеся вокруг него облака пылали огнем, а в самом центре, в густо-золотом мареве, дрожала половинка солнца, на которую было больно смотреть.

К солнцу тянулись, сверкая, рельсы, отсюда похожие на проволоку. Слева замер тяжелый, темный состав, я взялся было считать вагоны, да бросил.

На перроне толпились люди, окна вокзала горели — и хорошо было видно полупустой зал ожидания. На путях вставали звездочками сигнальные огни.

Справа, с нашей стороны, тянулись, насколько хватало глаз, крыши частных домов, слева вставали осторожно редкие пятиэтажки, а за ними высыпали со всех сторон новостройки с золотыми точками окон. И только вдали виднелся темный краешек парка, а над ним вставало тоненькое, словно игрушечное, колесо обозрения.

Слева доносился равномерный гул — там центр города: машины, магазины, рестораны, кинотеатры, парикмахерские и супермаркеты.

Перекатился через мост и заскользил по путям низкий гудок поезда.

Я обернулся. Горизонт туманился, рельсы таяли в дымке, звезды осмелели, и даже стояла между ними бледная овальная луна. Закат отражался в церковных куполах, и казалось, что это не купола, а четыре маленьких солнышка зачем-то парят над крышами.
 

* * *

Когда я вернулся домой, было уже темно. Солнце закатилось, и лишь теплился над горизонтом покатый розовый холм, который можно было увидеть только на перекрестке, и края у облаков едва заметно розовели.

Во всех домах горели окна, но фонари еще не включили — и улицы таяли, плыли куда-то, кроны сливались с крышами, крыши — с облаками, дорога дрожала и расплывалась, по ней спешили редкие прохожие, и приходилось щуриться, чтобы разобрать черты их лиц.

Я вышел на нашу улицу, подкрался к дому, перелез через забор и оказался во дворе.

Видимо, с новым замком все сложилось успешно — дверь была плотно закрыта.

Я обошел дом и заглянул в окно кухни. Мама, в фартуке, стояла у плиты — готовила на завтра. Окно сестры было темным, мое тоже. Сиренью пахло так сильно, словно во дворе рос не один куст, а дюжина.

Надо мной мерцала целая россыпь звезд, луна светилась в темно-фиолетовом небе как фонарь, но этого было недостаточно, и двор рассыпался: яблоня, сирень, клумбы, крыша Витькиного дома, береза за ней, сарай — все сплеталось и перемешивалось. Я добрался до двери сарая, нащупал ручку и потянул.

В сарае тьма была совсем кромешной — пыльное, в разводах окно казалось приклеенным к стене. Я зацепил плечом ящик с банками — он встревоженно зазвенел, — ткнулся ногой в велосипедное колесо, вытянул из стола ящик и нашарил в нем коробок. Чиркнул наугад — перед лицом затанцевал, растягиваясь по спичке, огонек.

Я посадил огонек на фитиль свечи — вокруг фитиля тут же заблестел каплями воск — и помахал спичкой, бросил в жестяную коробку с шурупами.

По сараю потянулись оранжевые блики — заблестела каждая банка, каждая железка, и даже спицы на велосипедном колесе растопырились точно нарисованные, а между ними вспыхнул катафот. В углах засеребрилась паутина.

И даже грязное окно посветлело и отразило свечу — в глубине мутного, комочками киселя развернулся оранжевый кружок.

Отклеился от стены и заметался по сараю большой серый мотылек, встревоженный светом. Он долго кружил, проваливаясь и кувыркаясь, а потом приземлился на прежнее место, подвигал крыльями и замер.

Так тихо стало — я слышал биение собственного сердца. Пахло старыми вещами, деревом, землей. Я достал из ящика «Записную книжку рыболова», перелистал, открыл наугад и предпринял очередную попытку расшифровать хоть что-нибудь из дедовых записей.

Дед писал мелким, крючковатым почерком, половину слов сокращал, все буквы были похожи друг на друга, строки наползали одна на другую, и получалась не запись, а сплошная каша, из которой можно было разве что вычленить отдельные слова, но случалось это так редко, что общий смысл оставался загадкой.

Самыми понятными были списки покупок — того столько-то, этого столько-то. Иногда мелькало мамино имя — полное или ласковое сокращенное, но и его я скорее узнавал по первой букве — высокой, втыкающейся в верхнюю строку, — нежели прочитывал.

Дед сто раз говорил о том, что возьмется да и надиктует мне все свои записи, — «чтоб было», — но все откладывал и откладывал. Витька брал один из блокнотов себе домой, сидел полночи, просил бабушку помочь, но в итоге возвращал ни с чем.

Я вспомнил про Витьку.

«Как он там? — думал я. — Лежит в номере, окна, конечно, открыты, слышно, как море шумит, музыка там всякая... Душно... На тумбочке таблетки, градусник, на блюдце — лимонные дольки без кожуры, которые надо рассасывать».

Мне стало жаль Витьку — он за месяц до отъезда начал хвалиться, показывал фотографии отеля, расписывал свои планы.

Кто-то постучал в окно, и у меня даже ноги подкосились от страха и неожиданности.

— Это ты тут заседаешь? — окликнул из-за окна дед. Голос его был глухой, далекий.

Я облизал пересохшие губы:

— Я!

— Предупреждал бы! Темень, а в сарае огонек горит!

Я перешагнул через велосипедное колесо, толкнул дверь, выглянул во двор.

— Буду предупреждать, — пообещал я.

Дед стоял у окна и задумчиво скреб подбородок.

— И сарай не спали, — сказал он наконец.

— Не спалю.

— По Витьке, что ли, тоскуешь? Маяк соорудил?

С этой стороны свечу нельзя было различить — окно ровно мерцало бледно-желтым.

— Да нет, так... — пробормотал я. — Скучно.

Дед вздохнул и поднял палец вверх.

— Скука суть яд.

Над нами пронеслась летучая мышь — исчезла за яблоней. У забора пел сверчок.

— Татьяна пришла, — сообщил дед, помолчав.

Я закатил глаза.

— Давно уже пришла, — уточнил дед, — не только что. Вон с матерью дискутирует.

Я оглянулся на окно. Сестра сидела за столом, нарезала овощи в салат. При этом она улыбалась, говорила что-то. Маму отсюда видно не было — но по тому, куда время от времени направлялся взгляд сестры, можно было сказать, что она еще не отходила от плиты.

— Взрослеет Татьяна, — сказал задумчиво дед, и в его голосе мне послышалась грусть.

Я не знал, что ответить на это.

— Гаси-ка ты свой маяк, — скомандовал дед.

Я вернулся в сарай, дунул на огонек — он согнулся, точно пытался увернуться, но тут же исчез. На его месте секунду-другую висела в темноте красная точка — кончик фитиля, — а потом и она погасла, и тоненько запахло дымом.

Когда я закрывал сарай, дед уже взбирался на крыльцо. Я догнал его, вполголоса восхитился замком, прыгнул в коридор — из кухни пахло так, что под ложечкой засосало, сестра стояла, прислонившись к холодильнику, что-то рассказывая маме, — и тут же юркнул за дверь столовой.

В один прыжок я одолел столовую, в другой — зал и в следующее мгновение уже висел над сумкой в вышитых цветах. Сумка была открыта, но внутрь лезть я не решился — я взял ее в руки и принялся встряхивать, всматриваясь в темное, пахнущее пудрой нутро. Сумка была полупустая, в ней перекатывались, сталкиваясь, ключи, овальное зеркальце, разноцветная косметика, кошелек в мелкий цветочек, блокнот, несколько конфет «Майская ночь».

Жука в сумке не было. Я осторожно вернул ее на место, сунул руки в карманы и пошел в свою комнату. Мыслей было столько, что казалось, голова сейчас лопнет. Я сел за стол — ждать.
 

* * *

В ванной гудела стиральная машина — подвывала, тряслась, точно хотела сбежать. От кухни пахло едой, в столовой щелкали часы, и можно было расслышать, как поют во дворе сверчки.

Я привстал, открыл форточку — сверчки запели громче, в комнату поплыл прохладный вечерний воздух.

Из-за домов, очерчивая крыши, трубы, спутниковые антенны, вставали круги света — от фонарей. Самих фонарей видно не было. Витькин дом смотрел черными окнами. И небо было черное; кое-где проглядывали бледные звезды, но их было мало, и они казались совсем крошечными, ненастоящими. И луна куда-то спряталась.

Я потер лицо и удивился: от ладоней пахло перилами с моста.

Прошаркал мимо комнаты дед, скрипнуло кресло — сел читать. Потом кресло снова скрипнуло — дед прошаркал в обратную сторону с книгой под мышкой. Помахал мне, подмигнул.

Вышла через коридор в столовую мама — зазвенела чем-то в серванте.

— Читаешь? — услышал я ее голос.

— Читаю.

— Интересно?

Я промямлил что-то себе под нос, она позвенела еще немного и ушла.

Наконец через столовую промелькнула сестра — на меня даже не посмотрела. Заскрипели половицы в зале, потом в ее комнате. Куст сирени озарился светом.

Я подтянул к себе карандашницу, заглянул в нее, повозил по столу. Достал травинку, растянул, понюхал. Потом отодвинул карандашницу, встал и пошел к сестре.

Дверь в ее комнату была открыта. Сестра лежала на кровати и читала учебник — из-за него я не видел ее лица. Рядом на полу лежала раскрытая тетрадь. Я встал в дверном проеме и прислонился к косяку.

Сестра никак не отреагировала.

— Как кино? — спросил я, делая тон беззаботным.

Учебник медленно пополз вниз, в меня вонзился ледяной взгляд.

Значит, жук сделал свое дело. Храбрый, верный рыцарь.

Мне стало не по себе: вдруг она его раздавила?

— С какой целью интересуешься? — спросила сестра, растягивая слова.

Я фыркнул.

— Хорошо кино, — сказала она, и учебник пополз вверх, закрывая ледяной взгляд. — Очень интересный фильм.

Помолчали. Сестра свесила голову с кровати, посмотрела в тетрадь, перелистнула страницу.

— Страшный, наверное? — спросил я. — Фильм-то?

Она выглянула из-за учебника, посмотрела непонимающе.

— В обморок-то не упала? — продолжал я, стараясь говорить насмешливо.

— Ты заболел, что ли? Померяй температуру.

Я снова фыркнул:

— Про жуков там, может быть? Гигантских?

Сестра закатила глаза:

— Оставь ты меня в покое уже. Я из-за тебя экзамен не сдам.

Я прыснул, точно только этого и ждал.

— Из-за меня, ага!

Сестра бросила гневный взгляд:

— Что ты несешь? Какие жуки? Ты о чем-то можешь думать, кроме своих жуков?

Я растерялся. Неужели не сработало? Где же тогда жук?

— Я... Это... — забормотал я, пытаясь подобрать слова.

— «Я», «это», — передразнила она. — Все нервы мне вытрепал!

Я порядком смутился, надо было срочно возвращать позиции.

— А ты это... — надавил я. — Не надо тут...

Я все не мог подобрать слово.

— Что не надо? — Сестра села в кровати, захлопнула учебник. — Вот начнешь ты... за девочками ухаживать... Вот ты у меня попляшешь!

Я вспыхнул.

— И хватит дедушке про меня наговаривать! — Она как с цепи сорвалась. — Этого еще не хватало!

Я опешил. Я открыл рот и захлопал им, как рыба.

— И про Сашу чтоб больше ни слова!

Вот тут она дала маху. И сама это поняла — потому что тут же смутилась и уставилась в пол. Я же, наоборот, расправил плечи.

— Са-а-шу? — протянул я. — Са-а-шу? Вот оно как, значит!

Сестра принялась тереть виски.

— Послушай, — сказала она наконец, поднимая на меня глаза — не ледяные, не гневные, а как будто даже жалостливые, — ну что ты на него так взъелся? Что он тебе сделал?

Я засопел недовольно.

— Почему ты не можешь с ним найти общий язык, а?

Я опять фыркнул — громче обычного.

В столовой раздался шум. Я выглянул и увидел, как мама раскладывает гладильную доску.

— Он очень хороший, — продолжала сестра — бледная, с горящими глазами. — Смотри, что он мне подарил!

Она кинулась к комоду и сняла с него шкатулку на четырех изогнутых ножках.

Я услышал, как шипит, нагреваясь, утюг.

Сестра, держа шкатулку в одной руке, второй осторожно подняла крышку. Бронзовая роза — пышный бутон с тонкими, хрупкими на вид лепестками — стала медленно вращаться вокруг своей оси. Заиграла тихая, простая мелодия; она играла несмело, робко, словно была готова в любой момент замолчать.

— Посмотри, — сказала сестра, — ведь это же так красиво.

У меня испарина выступила на лбу — роза и правда была очень красивой. Я открыл рот, собираясь что-то сказать, но тут меня окликнула из столовой мама — ей нужна была моя помощь.

— Я на твоего Сашу потому взъелся, — тихо проговорил я, наклоняясь вперед, — что он не только с тобой в кино ходит.

Сестра застыла, роза продолжала медленно вращаться под музыку.

— Мне Витька сказал, — добавил я для пущей убедительности. — Перед отъездом. — Я кивнул сестре. — Вот так.

Она моргнула раз, другой, выпрямила спину, посмотрела на меня свысока. На щеках ее играли пятна.

— Я тебе не верю, — сказала она спокойно.

Она медленно закрыла шкатулку, музыка смолкла.

— Пошел вон.

Я сделал шаг назад, дверь тут же захлопнулась, едва не ударив меня по носу.
 

* * *

Пока помогал маме — перебирал антресоли в поисках новой скатерти, — разболелась голова. Боль пульсировала и разливалась от затылка к вискам.

Мама гладила белье — гора только что выглаженного уже могла сравниться с соседней, еще не глаженного, — шипел, фыркал паром утюг, в углу моргал соизволивший заработать телевизор, шел какой-то фильм, мама изредка поглядывала на него, зевала, закрывая рот ладонью, терла красные глаза.

Новой скатерти на антресолях не оказалось.

— Странно, — сказала мама. — Должна бы быть.

Я слез со стула, оттащил его в угол, зажмурился от боли.

— Голова? — встревожилась мама.

Я кивнул.

— Выпей таблетку, головную боль терпеть не надо.

Я кивнул, бросил взгляд на телевизор — по морю скользил парусник со вздернутым носом, мачты блестели, на палубу летели брызги, в небе кружили чайки — и пошел на кухню, стараясь не дышать.

Казалось, что боль как-то связана с дыханием.

На кухне дышать совсем расхотелось: из-под раковины разило тухлятиной. Дед сидел рядом на табуретке, сморщившись, натужно сопя, и скручивал вместе белые пластиковые трубы.

— Ага, помощник! — процедил он, не глядя на меня. — Подай-ка во-он тот нож, перочинный.

Я взял со стола нож и положил в протянутую руку в резиновой перчатке.

— Засор — это ерунда, — усмехнулся дед, что-то соскребая с трубы, — пустяк. Открой окно, будь так добр.

Я откинул занавеску, дернул ручку — в кухню хлынула прохлада, боль как будто стала слабее. Я потрогал чайник, налил воды в стакан, нашел в шкафу аспирин и стал смотреть, как кувыркается облепленная пузырьками таблетка — то всплывет, то утонет.

— Голова болит? — спросил дед, влезая под раковину.

— Угу.

Пока я пил — запрокинув голову, крупными глотками, чувствуя, как щекочут нос пузыри, — дед вытянул из-под раковины отвратительно пахнущее мусорное ведро, со стоном распрямился и ушел в коридор. Щелкнул новый замок.

Через минуту дед вернулся, ведро было пустым. Дед водрузил его на место, прикрыл дверцу. Потом сполоснул руки и включил воду на полную, так, что брызги полетели на столешницу.

Я вытянул шею — вода с бульканьем уходила в трубу, не задерживаясь. Дед посмотрел торжествующе.

— Человек познает себя, преодолевая препятствия! — отчеканил он. — И добавил: — Даже такие пустяковые.

Я сидел за столом и прислушивался к боли: уже проходит? Но боль как будто вернулась — и теперь одной прохлады было мало. Надо было ждать, пока подействует таблетка.

На столе лежала дедова книга — раскрытая, лицом вниз. Дед ладонью смахнул воду со столешницы, сел на свое место.

— Почитать тебе? — спросил он.

Я пожал плечами.

Дед перевернул книгу, положил перед собой, склонил голову вправо — чтобы тень не закрывала страницы — и стал читать, растягивая слова, делая большие паузы, играя интонацией и голосом.

Но я слушал вполуха и ничего не понимал, голова болела еще сильнее. Я смотрел в черное окно, в котором отражалась освещенная настенной лампой кухня: холодильник, часы, стол, мы с дедом; ни двора, ни неба, ни тем более звезд на небе видно не было, и только пузырились несколько светлых пятен от фонарей. Зато было слышно, как шумит невидимая листва, тянет песню невидимый сверчок и стучит едва различимо далекий невидимый поезд.

— Вернадский! — воскликнул дед и закрыл книгу.

— Что? — не понял я.

— Вернадский, — обиженно повторил дед. — Академик.

— Акаде-е-мик, — протянул я глубокомысленно.

Дед внимательно посмотрел на меня, протянул руку, потрогал лоб:

— Бледный ты какой-то.

— Голова болит.

Дед взял упаковку аспирина, вытряхнул из нее инструкцию, развернул, прищурился, поднес к глазам.

— Между таблетками, — сказал он, возвращая инструкцию на место, — не менее четырех часов.

Я кивнул.

— Чай будешь?

— Нет.

Дед вздохнул, посмотрел сочувственно:

— Иди спать.

Я встал, плеснул в стакан еще воды из чайника, выпил:

— Спокойной ночи, глубокоуважаемый дедушка.

— Спокойной ночи, достопочтенный внучок.

Дед рассмеялся, открыл книгу, склонил голову вправо. Нащупал рукой занавеску, задернул.

Я зачем-то заглянул в холодильник — пахнуло сыром, овощами. В холодильнике стояли пузатые кастрюли, едва помещалась, уткнувшись ручкой в банку сметаны, сковорода. На сковороде стояла плошка с нарезанной дольками грушей. Я кинул в рот кислый треугольник, пожевал, морщась, закрыл холодильник и вышел из кухни.

В столовой вкусно пахло выглаженным бельем, было темно, за окном горел фонарь. Мама выглянула из зала, в руках она держала журнал с выкройками.

— Как твоя голова?

— Болит.

— Иди спать.

— Иду.

Я подошел к ней, ткнулся лбом в плечо, она поцеловала меня в макушку.

— Не ругайтесь с Таней, — сказала она. — Держитесь друг за дружку.

Я посмотрел на нее — в зале горела лампа, резкий желтый свет дотягивался до двери, очерчивал худое мамино лицо, острые скулы, морщинки вокруг глаз. Глаза в таком свете казались большими и блестели.

— Держимся, — сказал я.

Зажигать свет в комнате я не стал. Закрыл окно — сирень по-прежнему сияла, — повалился, не раздеваясь, на кровать, ткнулся носом в стену.

Голова раскалывалась.

Я стал считать до ста — и прислушивался. Из-за стены как будто донесся шелест страниц. На кухне зашумела вода, в зале цокнули ножницы. Замяукала издалека кошка, я услышал, как дед прошел в коридор, щелкнул новым замком, сказал что-то приветственное, кошка ответила благодарным мяуканьем.

Боль стихала — теперь она пульсировала в такт сердцебиению, прихватывая затылок и не успевая дойти до висков.

На душе было мерзко, хотелось поскорее уснуть, но сон не шел. На кухне свистел чайник, мама прошла в ванную и обратно, погасила в зале свет, закрыла дверь. Я два или три раза вставал, выглядывал в окно, прижимаясь лбом к стеклу, — сирень сияла, качала листвой, водила, как фонариками, гроздьями цветов. Вокруг сирени все таяло, плыло во тьме — нельзя было разобрать, где заканчивается сарай и начинается яблоня, где забор, а где стена соседского дома. Белела в центре двора теплица — вставала из земли, выгибалась полукругом, — но и она расплывалась по краям, врастала в темноту.

Я ложился, считал до ста, потом до двухсот, потом представлял себя рыцарем, скачущим на коне, потом думал про Витьку, заболевшего на море, а потом вставал и смотрел на сирень. Спит ли сестра? В очередной раз я лег, поймал себя на том, что голова почти совсем не болит, обрадовался этому, завернулся в покрывало и уснул, не досчитав и до пятидесяти.
 

* * *

Проснулся я оттого, что услышал у порога какие-то шорохи.

В окно бил серебряный свет, по комнате тянулись длинные узкие тени, на всем дрожали белые блики.

Возле шкафа, у самого порога, кружилась, выгибая спину, кошка — передними лапами она катала по полу что-то маленькое и блестящее, похожее на пуговицу с дедушкиного пальто.

Я глазам своим не поверил. Я вскочил, шикнул на кошку и подобрал бедного жука с пола. Жук сучил по воздуху лапками и выглядел возмущенным.

Кошка мяукнула, заурчала и принялась тереться о мою ногу. Я погрозил ей:

— У, Туся!

Я посадил жука на стол, и он принялся маршировать туда-сюда — от книги к тетрадям, от тетрадей к книге. Когда он подбирался к краю, я преграждал ему путь ладонью. В лунном свете он выглядел совсем волшебным: доспехи бледно мерцали и казались прозрачными, точно жук был сделан из зеленого стекла.

Мне стало очень стыдно.

— Простишь ли ты меня, рыцарь? — проговорил я торжественно, вполголоса.

В столовой всхрапнул на своем диване дед.

Жук сделал круг по столу и полез на книгу. Я подхватил его, выдвинул стул, сел.

Двор был залит лунным светом — все вдруг обрело очертания, стало удивительно четким. Я мог пересчитать все полоски шифера на сарае, все цветы в клумбах, при желании можно было рассмотреть каждую травинку, каждый стебелек.

Свет в комнате сестры не горел.

Небо было чистое, усыпанное звездами, луна, по-видимому, стояла в зените — как я ни косил глаза, увидеть ее я не мог, — и поэтому снова казалось, что двор светится сам по себе. От звезды к звезде полз мигающий огонек самолета.

Еще четыре дня — и так полетит Витька.

Дед забормотал во сне, закашлялся. Оглушительно тикали часы. Я посадил жука на подоконник и смотрел, как он, сверкая, ползает из стороны в сторону.

Кошка, прижавшаяся к моей ноге, затихла, а потом заурчала громче прежнего — словно в ней затарахтел моторчик. Потом встала, потянулась и засеменила из комнаты. Жук развернул было крылья, подумал — и спрятал. Добрел, шатаясь, до стены, вжался в угол и замер.

Проскользил по небу еще один самолет, показалось слева тонкое серебряное облако, вытянулось, застыло.

На кухне загудел холодильник.

Я влез на стол, осторожно открыл окно. Взял растерянного жука двумя пальцами и посадил на подоконник с той стороны. Жук сделал несколько нерешительных шажков, остановился, огляделся, дотопал до спускающегося по стене плюща, примостился к нему.

За окном шумела листва — и снова плыл над крышами стук идущего поезда, и казалось, что это тот самый, вечерний, все едет и едет, что тянутся друг за другом тысячи вагонов и не видно им конца.

Я закрыл окно, слез со стола. Разделся, расстелил кровать, нырнул под одеяло, обернулся им, как плащом.

Надо мной вставал высокий белый потолок.

Так тихо.

Я стал думать обо всех, кто спит вокруг меня. В столовой — дед. В зале — мама. В своей комнате, полной цветов, — сестра. На табурете в кухне — кошка. На подоконнике с той стороны окна — сверкающий жук-бронзовка. В сарае, на шершавой деревянной стене, — мотылек.

В доме напротив спит мальчик, пытавшийся взлететь. Через улицу спит и видит во сне очередной клад старик Семен. Спит в общежитии машиностроительного института Циркуль Саша Виноградов. В жаркой Турции, у раскрытого настежь окна, спит с заложенным носом Витька. Где-то далеко спит, нахмурив черные брови, отец.

А я вот почему-то — не сплю.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0