Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Заповедник. Дневник одного обхода

Протоиерей Виктор Салтыков (1947–2021), физик по первому образованию, родом из кубанских казаков, родился в городе Минеральные Воды. В 1978 году с супругой Натальей Евгеньевной приехал на кордон в Кавказский государственный заповедник, что в 20 км от Красной Поляны. Работал вначале лесником, потом лесотехником, учился заочно, защитил диплом по теме «Экологическое поселение. Дом на границе заповедного». В начале 90-х годов переехал с семьей в село Жарки Юрьевецкого района Ивановской области. Вскоре принял сан дьякона, а затем сан священника. Был настоятелем Казанского храма в селе Жарки и духовником Кинешемской епархии.
Матушка Наталья Евгеньевна Бухарова — филолог, педагог, автор учебно-методического пособия «Святыни Отечества».
В 2018 году отец Виктор и матушка Наталья приняли монашество с именами Иоаким и Анна.

Эти воспоминания матушки Анны — свидетельство трудного духовного возрастания, которое происходит с человеком, независимо от его профессии, места жительства, общественного статуса. «История души человеческой... едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа...» (М.Лермонтов).


* * *

Это был осенний учет оленей по рёву. И хотя ни одного оленя в этом обходе увидеть нам так и не удалось, для меня это был первый серьезный, длительный и очень неожиданный обход. После этого бывала в горах, еще и оленей видела, но этот запомнился навсегда.

И на кордоне нашем в заповеднике тоже много чего изменилось с тех пор, как десять лет тому назад впервые пришли мы на его зеленую поляну.

И всегда хотелось рассказать о нем как просто о чем-то интересном, но со временем в этом «просто интересном» стало проявляться и однажды словами обозначилось то, что происходило с нами здесь: мы оказались свидетелями заповедника не учреждения, а ЖИВОГО СУЩЕСТВА!

Этот дневник, как и все, что написано уже и, может быть, еще будет, на самом деле и есть реальные свидетельские показания этого происходящего неожиданного события. С годами слова становятся все тяжелее и тяжелее, и то, что было когда-то баловством и инстинктом молодости, теперь, не вписавшись в литературный канон, тоже претерпевает свои изменения, превращаясь в свидетельства, и, может быть, теперь это важнее.

Идет дождь. Из нашего окна видна яблоня, уже без листьев, вся в крупных светло-желтых плодах. И чувствуется, как они крепко напитаны созревшим соком, их спокойному свечению безразличны осенняя непогода, запустение и безлюдье.

«Спелым яблоком упасть к ногам...» — мечтательно говорил в далекие наши юные времена на улице Ромашковой друг наш, поэт Подвойский Генка, поэт живой, настоящий и больной, как деревья вдоль задымленной дороги у его дома. Он говорил, что время существует в образах. И теперь мы видим, что это именно так. Он говорил о коне Времени, который бережно и красиво несет нас навстречу самим себе, с таинственной точностью попадая копытом в свой след, и этот след образуется одновременно и даже чуть раньше его прикосновения. Поэт...

Но пусть кто-то еще, прослеживая неуловимое превращение простого в чудесное, знает, что тропа есть, и не боится тяжести ноши, которую несет.


26 сентября, среда

Сеньор жрет траву, как со страшной голодухи. Абрек стоит неподвижно, «дремает». Витя сказал:

— Здесь мы всегда смотрим, давай-ка остановимся.

Он надел гимнастерку, чтобы не простыть на горном ветру, достал бинокль и сидит, смотрит на Каменистую. Я бинокль не взяла, о чем теперь жалею. Без него, сколько ни таращь глаза на эти зелено-бурые однообразные скалы, ничего не увидишь.

Начну тогда путевой дневник.

Да-а, после подъема сидеть прохладно, надо и мне что-нибудь накинуть. Вот и Абрек захрумкал травой. Ну и вид у него! На боку бидон, на холке карабин — деловой лошак! Так, теперь Сеньор отвязал уздечку и наступает мне чуть ли не на голову. Он, конечно, уверен, что подо мною самая лучшая трава. Сеньор красивого цвета, словно зажаристый хлеб. Он жеребец, молодой, здоровый, но в работу пока не втянут. Едва отошли от кордона, взмок и к перевалу был весь в хорошей пене, как говорят — в мыле. На перевал мы с Витей поднялись пешком. Сидеть на такой мокрой, взмыленной лошади выше сил, да к тому же в преодолении собственной усталости тоже есть азарт.

Внизу под нами долина Малой Лабы. Вскарабкаешься на гору, выйдешь на перевал, и откроется со своими другими горами и долами новое, необозримое пространство — высокогорье.

Солнце уже стоит за нашими спинами. Усталость исчезла, а недавно мне было не лучше, чем Сеньору. «Что-то пусто, — говорит Витя, — пошли, надо успеть в балаган дотемна».

Рододендроны пахнут яблоками, под ногами жухлая трава, в основном пучки разлапистой манжетки. Вдоль тропы, словно кто-то брызнул краской, желтые мелкие цветки, похожие на подснежники. Надо узнать название у научников, а то они тоже хороши, не спросишь — не расскажут, не просветят дремучих лесников, а вот лошадей им всегда дай.

В высокогорной стране ходят воздушные потоки, над бархатными холмами встают платиновые горы, даже слишком красивые, как для голливудского кино.

Необозримо — и никого нет. Совсем — никого! Опять раздеваюсь, спина от солнца раскалилась, а живот холодный, как лед, все тело обильно исходит солью.

Как в сказке — сто потов, посошков, сапожков... А в Кощеевом царстве — Краса Ненаглядная в плену томится. Звери оттуда бегут, травы там вянут. Может быть, это и есть на нашем языке царство научно-технического прогресса, жаждущего бессмертия. А Краса Ненаглядная — живая красота и есть, вот как здесь.

Прямо из-под ног выпархивают короткохвостые мелкие птахи, и одинокая большая птица, тоже короткохвостая, с белой полосой и острыми крыльями, подхватилась откуда-то, давай летать над нами и улетела далеко. Витя сказал, что это конёк. Что за конёк еще? Спросим у научников.

Зверей пока никаких так и не видно. Одного оленя Витя разглядел в березовом криволесье, а я нет. Сказал, что иду «самотопом». А ведь правда, углубишься в себя и ничего не видишь. У лесников это «самотоп» называется, ведь для них главное — по сторонам поглядывать, наблюдать. Они, кстати, даже обязаны вести дневники фенологических наблюдений, заповедник-то биосферный. Научники их потом обрабатывают. Но знаменитая фраза из какого-то дневника: «Над заповедником летели две выхухоли», — до сих пор жива в заповеднике.

Странно, когда пространство не только вверху, но и внизу: теряешься, кажется, что все близко. Горы — словно их ладошками разгребли, игрушечные заросли криволесья, над которыми лишь подпрыгнуть и полетишь, как птица, — старое наше человеческое искушение. Когда-то и тут жили люди. Убыхи. Пасли скот, охотились. Проходим мимо каменных квадратных насыпей. Говорят, это убыхские камни. Витя тоже не знает, что они обозначают, могильники может, но как-то не по себе от них. Что тут было, ушла жизнь... Ну куда без всезнающих научников!

Криволесье красиво и вблизи. Похоже, Творец забавлялся, когда из этих золотых и серебряных стволов-букетов, из гряд зеленоватых камней, булыганов и глыб, из хрусталя водопадов складывал разные картинки, как в гигантском калейдоскопе.

Стало быстро темнеть. Мы оделись теплее, сели верхом. После красот, как обычно, по правилам, идет пролет — нудьга, то вверх, то вниз по каменистым осыпям. На Сеньоре грузовое седло. Сидеть на нем не высший комфорт. К тому же Сеньор без конца как сидорова коза норовит что-то щипать, хоть кусты, хоть длиннобудылый, осыпающийся бурьян, не смотрит под ноги, и ему не нравится, когда я пытаюсь вразумить его, не есть за работой. На очередном осыпающемся спуске терпение мое кончается — слезаю, иду пешком. Слева Псеашхо, зубчатый хребет, как старинный замок. Снова еду. Как говорит Виктор: «Слезание и залезание на лошадь — лучшая тренировка для всадника». Впереди промытые канавы. Абрек идет спокойно, а Сеньору приходит в умную голову идея форсировать их в прыжке. Седло своими железками отбивает мне всю поясницу, но сердиться на Сеньора бесполезно, тем более что сам он явно доволен своей решительностью, одно слово — молодой жеребец.

Начинается пихтарник. Скоро приедем. Рябина в этом году шикарная — к снежной зиме. Потихоньку жуем рябину. Вкусно. Все чаще попадаются черничные кусты, и ягоды есть. Тропа пошла ровно, и эта размеренная езда вдруг отозвалась звучанием детства: осень, запахи, покой.

Перед тем как переехать речку Чистую, Витя смотрит следы, ему кажется, что кто-то был. К балагану идет крутой подъем, но я уже не слезаю с Сеньора. Он не умеет управлять своей силой, рвется, ему трудно. Два раза стоим, ни с места. Уговариваю его потихоньку, он идет. Вот и балаган. Расседлываемся. Витя заводит костер. Спим, не ужиная. Вместо ужина кое-как дописываю сии великие наблюдения. О причинах нашего неужинания — завтра.


27 сентября, четверг

Витя спит как богатырь после битвы. Положил под голову седло, укрылся буркой, сосредоточился — и все, дело серьезное. Будить даже желания не возникает.

Костер утром развела сама. Сварила две каши в котелке и чай из листьев малины, черники, манжетки и крапивы. Вот это чай! Но я и не предполагала, что после нашего завтрака Виктор снова «выключится». Сейчас, похоже, около двух по солнцу. Часов нет. Часы у нас вообще не держатся, что-то с ними на кордоне происходит — останавливаются. Набралось их столько, что елку на Новый год можно украшать. И чинить бесполезно.

Жарко. Ходила на речку, искупалась. Вода ледяная, реально ледниковая. Сначала жутко, а потом как от аккумулятора подзарядка — такая бодрость! Кругом малинники, ягод немного, но сладкие, ароматные, таких не ела никогда — тоже чистый аккумулятор. В Красной Поляне все выращивают рядочками культурную малину, но, как говорят в любимом городе, это «две большие разницы».

Не так давно с удивлением обнаружила, что все это растущее, живущее, бессловесное и есть источник ЖИВОЙ энергии. Мы же очень привыкли пользоваться энергией мертвой. Мертвая энергия — это наша защита, она дает нам многое: ощущение комфорта, силы, независимости, в конце концов. А не дает одного, того, что может дать только энергия живая, — радости жизни, осмысленности ее, той самой «жизнерадостной свободы» Димкиной. Но и по сказкам нужна была вода и живая, и мертвая. Вот и разберись...

Кони пасутся в ольхушках. Проходила мимо, Абрек тут же подошел, тянет свою горбоносую черную морду, челка хулиганская до самого носа, а я ему даже хлеба дать не могу. Вот балда! Эксперимент экспериментом, а хлеба надо было побольше взять. Как говорят: «Конец света концом света, а рожь сеять надо». Совершенно правильно! Все уж очень неожиданно с этим экспериментом вышло.

Летом у нас на кордоне полно народу, кого только не занесет. Но тут как с часами, так и с людьми что-то происходит. Некоторые приедут, разахаются: «Ах! У вас тут рай!» — а через пару дней вылетают пулей к своим привычным городским дефицитам и развлечениям. Но большинство после двух-трех жарких деньков на сенокосе и хотя бы одного подъема в гору, например на Коготь, после коллективного мытья посуды от коллективного обеда да после какой-нибудь нудной хозработы вроде крашения крыши или починки забора, который чинить можно бесконечно, размышляя о бренности и вечности, — так вот, большинство это, словно с легкой руки невидимого волшебника, влюблялось в такую кордонскую жизнь. И странное дело, все эти ранее незнакомые люди словно ждали, чтобы попасть на этот наш Пслух и обрести друг друга. Заповедное «братание» какое-то. Может, эта живая энергия на них так действует... Мы и сами не переставали этому удивляться, но попривыкли.

Вечером за чаем под ореховым деревом или у костра за летней кухней идут самые разнообразные беседы. Конечно, как у всех русских людей, они ведутся в основном на тему смысла жизни. И как раз перед этим обходом все напали на такую животрепещущую тему, что, мол, неправильно живем, неправильно едим, неправильно спим, пьем, дышим, ходим. Кто-то из гостей принес с собой эту идею, вот она и расцвела тут пышным цветом.

Так, надо пересесть на солнышко. Ну конечно, Сеньор запутался. Удивительно, как можно так затейливо запутаться. Даже если это себе целью поставить, и то не получится, а для него — пара пустяков. Ну вот и пусть теперь маленько постоит, тоже подумает о смысле жизни. Абрек вон никогда не запутывается.

Так вот, после той беседы Витя в полемическом задоре и сказал, что пойдет в обход с одной лишь банкой меда. Все ужасно за него обрадовались и стали говорить, что хорошему человеку две ложки меда в день — вообще сверх ушей! Одной мне затея показалась подозрительной, и перед выходом я все-таки сунула в сумы, кроме меда, еще буханку хлеба, пять супов, три каши, попавшийся под руку огрызок сыра и лимон на всякий случай. И вот эксперимент идет, а Витя спит.

Задувает ветер, полетели листья. Сижу на коряге, смотрю по сторонам. На дранке балагана пригрелась большая фиолетовая бабочка с узорчатой каймой. В чистом небе какой-то инородной сущностью прогудел самолет. Утром два еловых клеста наведывались в гости. Вели себя с любопытством и достоинством, почти на равных.

Балаган весь сквозной, чтобы выходил дым, так как печки в нем нет, а кострище из камней прямо на полу. У противоположной от входа стены — широкие нары, на которых так сосредоточенно сейчас спит Витя. По углам закопченные ведра, сковородки. Балаган — сооружение несерьезное, как бы временное, как у побережных армян, которые летом едут в горы и сооружают там себе такие пристанища. Но, как известно, нет ничего более постоянного, чем временное. Над нарами мы еще вчера прочли надпись: «Салтыков, почини логово». Это ЦУ наших оперативников, которые себя хозработами не обременяют. Логово, разваленное снегом, давно починено, а надпись осталась. Общаться же надо. Есть, конечно, по заповеднику и настоящие, крепкие домики с печками, в которых и зимовать можно. И запасец дров в них всегда есть, и продукты припрятаны. Традиция оставить что-то для других крепко соблюдается. А нам, умным, в этот раз и оставить нечего.

Место здесь красивейшее. Старые, мощные пихты прямо у балагана, струятся сухие ветви орешника и ольхушек, высоченные клены, березы. За балаганом язык ледника. Хорошо сидеть так неподвижно и смотреть, смотреть...

Ветерок что-то этот мне не нравится, пойду-ка схожу к коням.

Кони на месте. Распутала Сеньора. Витя спит — как проблему решает. В общем, так оно и есть. Недавно один из гостей очень взволнованно рассказывал, что динозавры вымерли, так как «стиль жизни» не могли изменить. Физической мощности много, а мозгов нет. Его, конечно, впечатлила современная сторона проблемы. Чтобы этот «стиль жизни» (Генка бы сказал — ОБРАЗ) изменить, выходит, не только когти и челюсти надо иметь, но и мозги, особенно когда вымирание таки на носу.

Так, даю Вите еще полчаса на проблему. Ему же надо теперь вычислить, как мы двумя ложками меда тут будем обходиться.

Вчера после этого авантюрного решения собрались выехать рано утром, но не получилось. Мы даже заседлались еще с вечера, чтобы отправиться в путь с первыми лучами солнца. Но тоже известная истина: как примешь твердое решение, тут тебе и испытание готово. Во мраке мгновенно наступающей в горах темноты нагрянули нежданные гости: Витин друг сокурсник с женой, ребенком и родителями жены. Они еле доползли на своих «жигулях» по незнакомой и плохой дороге. Машина все-таки застряла в полукилометре от кордона, и все, кто еще не спал, помчались их вытаскивать. Гости наши отдыхали в Гаграх и решили, разнежившись, заехать в горы. Бедное почтенное семейство, для них эта поездка тоже оказалась испытанием. Пока заезжала их машина, удрал заседланный Абрек. Любая техника в него вселяет немыслимый ужас. А поди поймай черного коня черной ночью.

В общем, дым коромыслом. Стали снова готовить ужин, размещаться, выискивая спальные места. Далеко не все готовы сразу лезть для этого на сеновал.

Утром Витя помчался искать Абрека. В тесной летней кухне толпился народ, жарили оладьи, варили привезенных кур, пили кофей, и никто уже не вспоминал, что неправильно живем и т.д. Попытки дать совсем ошалевшим от непривычной обстановки гражданам хоть какие советы на будущее их самостоятельное существование не доходили ни до чьих ушей. И вместо того чтобы поговорить разумно и толково, все говорили о чем попало, в частности, почему-то о дрессировке собак. Наверное, потому, что рядом сидел наш огромный, лохматый Яшка и не сводил все понимающих глаз с оладьев. Невозможно поверить, но оладушки были любимой едой нашего страшного кавказца. А мяса он вообще не ел, на дух не выносил браконьеров, рычал и даже кусался.

Наконец Абрек был водворен на место. И где-то пополудни мы покинули кордон. Наверное, от переизбытка окружающей еды я не взяла еще пару буханок хлеба, о чем теперь так жалею, особенно при виде наших боевых коней, оставшихся без всякого поощрения. Помучили меня и угрызения совести оттого, что бросила эту барахтающуюся, беспомощную команду, предоставив всем личную свободу, окатив их этой свободой, как холодной водой, но — эксперимент, так для всех! Тем более что учет не отменишь и даже откладывать нельзя, погода может испортиться мгновенно. Кстати, Виктору один пастух сказал, что 28-го будет снег в горах, то есть завтра.


28 сентября, пятница, утро

День вчерашний начался все-таки весьма безмятежно, так как с отсутствием еды мы почти смирились, а закончился так неслабо, что мы и представить такого не могли, но обо всем по порядку.

В сумерках отправились слушать. Витя сказал, что залезем на вершину и заляжем. Звук в горах уходит вверх, в балагане ничего не услышишь, а начинают реветь олени с вечера.

Взяли спальник, бурку и ужин: три куска хлеба, сыр и мед с лимоном. Поднялись через криволесье, попаслись маленько на малине, еще подумала, что и утром наберу, хотя какое-то смутное чувство тут же возникло: не загадывай. Наконец вышли на чистый высокогорный луг. «Здесь и остановимся», — Витя облюбовал покатый открытый холм в кротовищах и каменюках. И сразу же с противоположной горы заревел олень. Очень энергично. С непривычки можно и вправду испугаться. Гора, где заревел олень, поросшая смешанным лесом, с речкой внизу, в ущелье, мгновенно напомнила мне картину, которая висела у моего московского деда на стене. Там благородный олень стоял на вершине на фоне снежных гор и ревел — звал. Он был открыт. И я тогда думала, что человеку подло было прятаться, чтобы его убить. Дед любил охоту.

Оглядываемся. Вон и ледник Псеашхо, с которого начинается речка. Хорошо бы залезть, да по времени не успеваем.

Стали смотреть в бинокль. Чтобы не дрожал, Витя ставит его на ствол карабина. На склонах с нашей стороны углядели туров. Сначала насчитали по 9, потом 13, потом в бинокль он досчитал до 30. Говорит, это еще мало, и главное, чтобы был молодняк. Здоровое стадо должно быть разновозрастное — и стар и млад, тогда все в порядке. От бинокля я быстро устаю, а простым глазом туров не отличишь от камней.

Олень наш время от времени ревет. Мы его не видим. Только что же это он все один? Вокруг тишина, ощутимая, весомая. Стало совсем темнеть. Над Каменистой зажглась звезда. Еще и еще. На фоне этого громадного, на глазах меняющего тона неба виден Витин профиль, нежные линии человеческого лица — вот это глубина! Понятно, почему старые мастера писали так свои портреты. Не со спинкой кресла или дивана, не с кирпичной стеной соотносится по мощности человеческое лицо, а с небом.

— Какого цвета небо? — спрашивает, словно читая мои мысли, Витя.

Мы стали совсем похожи, я только что пыталась это определить. Перламутровое... Но это ни о чем не говорит. Как сказал бы наш незабвенный поэт Гена Подвойский — это первое приближение.

— Может быть, цвет как у захлопывающей створки жемчужницы, — задумывается Витя.

Не знаю... Не знаю, какого оно цвета, и выяснять на самом деле не хочется. Здесь не я творю, здесь меня творят. Это дома, там, на кордоне, когда будет гореть керосиновая лампа, цвет этого неба будешь вспоминать и видеть его уже другим зрением, своим маленьким, человеческим...

На кочках неудобно, но мы все-таки устроились, делая, как йоги, трудности приятными. Съели сыр и невообразимо вкусный мед. Мы, как ни странно, скорее не были голодны, говорила уютная привычка еды, и мы бы пожевали еще, если бы было.

— Глупый у нас какой-то эксперимент, — посожалел Витя. — Эх, женщина Востока, а где же сюрприз для повелителя и царя природы? Шматик сала, например?

Да, действительно, ведь и перевоспитываться русскому человеку волевым импульсом не с руки. И верно, чего зря суетиться, выдумывать эксперименты, вот когда уж по всем координатам деться некуда будет, пока гром не грянет...

— Нет, — говорю, — это ты еще хорошо отделался, а могла бы и трех супов не взять, мы же законопослушные.

Над Каменистой возникло небольшое, как тень, темное облачко. Олень поревел еще безответно и замолчал, должно быть ушел.

Стала думать, отчего люди так стремятся к новизне, не говоря уже о великих путешественниках. Вот и мы пришли, ледник увидели, и сразу на ледник еще захотелось залезть, посмотреть. И всюду так. И любой ценой, любыми усилиями мы хотим хоть какой новизны и беспокоимся, когда ее нет.

Спрашиваю у Вити.

— Это пути разума, — говорит он мне так, словно тоже именно об этом и думал только что. — Ведь разум — это фантом, он проникает всюду, у него нет нравственности, нет границ. Это его функция — проникать, он требует пищи, работы, новизны, как ты говоришь, и для него нет преград. Но если его не укротить, он распоясывается, ему ведь все равно, ему не больно, и в конце концов он может уничтожить себя, то есть желать дойти до полного самопознания, а это невозможно. Значит, до самоуничтожения. А чем можно укротить разум? Только сердцем, только сердцем, да?

— Да. — И я рассказываю ему версию о динозаврах и ее современном звучании.

— Ну вот видишь, тогда, чтобы выжить, понадобились мозги, а теперь, чтобы выжить, понадобится и сердце. А заповедник это что такое? Да, живое существо. И мы чувствуем его сердцем — значит, и мы еще живы.

Олени так и не ревели. «Браконьерские места», — сказал Витя. Мы расстелили спальник, укрылись буркой и уснули. Сквозь сон стала пробираться давящая тревога, словно кто-то страшный, громадный подкрадывался все ближе и ближе. Глаза открылись сами. Прямо над нами разинула пасть чернота. Тучи застилали все небо. Вот тебе и ветерок, вот тебе и облачко! Молния разодрала и выдернула изнанку этой черноты, которая неистово полыхнула светом Страшного суда — и все оцепенело, и снова с грохотом, словно ужаснувшись этого блистания, накатила и захлопнулась спасительная душная тьма.

Вот гром и грянул! Мы, с колотящимися сердцами, схватили монатки, я вцепилась в Витину спину, и, тягаясь с молниями светом едва дышащего фонарика, по кочкам, куда — неизвестно, словно изгнанные из рая, мы, спотыкаясь и путаясь в травах, цепляясь за кусты, помели с альпики вниз. Никто, наверное, не любит стихийных бедствий, но есть в разгуле стихий такая ошеломляющая свобода, что невольно какая-то торжествующая струна внутри, несмотря на полный ужас всего остального организма, камертоном восторга отзывается на каждый блеск и грохот. Может, олени и не ревели, потому что чуяли, что будет вот это все.

Деревья неистово мотали верхушками, рябое криволесье обозначало бескрайность во все стороны света. Что один шаг, что десять — кажется, что находишься все на одном и том же месте. Витя останавливался, прислушивался, присматривался, мы продвигались куда-то, то проваливаясь в ямы, то попадая в ловушки из переплетенных ветвей. Витя волок меня вперед, как Вергилий своего коллегу по всем кругам известного учреждения, и наконец его натренированное лесниковское чувство направления вывело нас на знакомую поляну с той самой малиной, а поляна на тропу, и через минут десять мы услышали родное ржание. Наши лошади учуяли нас раньше. Едва успели мы перевязать их под густые пихты и войти в балаган, хлынул яростный дождь. Стихиям тоже надо выплакаться.

Съели мы по этому поводу еще по куску хлеба с медом, запили теплой водичкой. Костер горел. Дождь шумел, и было хорошо. Когда стихия за бортом, в ней есть даже что-то уютное. Засыпая, вдруг подумала, что Адаму и Еве первым захотелось этой новизны, а закончилось все кровью, не говоря о потерянном дивном Доме. И, совсем уже проваливаясь в сонную глубину, неожиданно обрадовалась, что не набрали мы с собой никакой провизии, любопытный эксперимент вырисовывается, легко как-то.


28 сентября, день

Ну вот, седлаться пора. Своеобразное у нас получилось это первое приближение к оленям. Собираемся дальше, в глубь заповедника, на речку Безыменку. Витя нашел соль, сказал, что браконьерская, выкинул ее и возится с седлами. Он опять проспал полдня. Лесники сами про себя шутят, что в горах нападает на них особая лесниковская болезнь — поспать и поесть. Но я, наоборот, была рада, что он спит: была возможность и записи сделать, и погулять. День ясный, как ни в чем не бывало. Сварила суп «Новинка», сунула в него последнюю гречневую кашу. Без каши в этой «Новинке» было бы вообще пусто. Может, у них там на фабрике тоже эксперимент? Вот вчера срубали овсяный суп, приятно вспомнить: и овсянка тебе, и мясо, и лук с морковкой — и много. Полазила по балагану, по таинственным сусекам, нашла полстакана муки и кусочек сала и напекла блинов, черных, не снимающихся, но мы их умяли с супом в свое удовольствие. Итак, осталось у нас три супа, малюсенький шматик хлеба и меда со стакан. Здоровы жрать! А обход еще не начинался по-настоящему.

По солнцу уже где-то часа четыре. На Безыменке домика не будет, опять будем ночевать на горе. В нашем балагане по стенам углядела еще кучу надписей. Фамилии почти все знакомые, и даты стоят, тоже своеобразный дневник посещений. Но вот троица неизвестная: Баранов, Данилов и Марина Раткевич. Виктор сказал, что этот Баранов лазит по всему заповеднику и во всех балаганах расписывается — турист нового типа, из тех, что обожают нетронутую природу. Эх, Баранов, Баранов! Ладно, хоть не стреляет, похоже. Нелитературных выражений и словечек нет, да и по чувству не может их здесь быть. Матерятся — подневольные. Одни только студенты эмгэушники, которых в прошлом году Витя припахал чистить тропу на эту самую Безыменку, не совсем деликатно зарифмовали свои эмоции: «И не в тему, и не в ж... биофизик чистит тропу». А рядом красивыми буквами ответ: «Не дрейфь, биофизик! Тропа народная — дело благородное. Биолирики из Питера». Правильный ответ.

А еще и старые росписи Любки Шейки, от Шишора, Саши Васильева, даже Бурячковского, Токарева — история заповедника, история людей, горячая, кипучая, со страстями в клочья, с подбрасыванием шкур и патронов. Отчего так происходит? Что хотели выяснить все эти люди? Что искали?.. Мало кто из них удержался в заповеднике. А встретишь кого случайно, и каждый поинтересуется, как оно там теперь, и глаза загорятся, но не оттого, что вспомнят дармовое мясо и попойки, нет, а оттого, что, сам того не замечая и, может, вовсе не желая, прикипает человек душой к великой щедрости и красоте вокруг и пронзает она его всерьез, хоть и вел он себя недостойно, сам себя от этой красоты и щедрости отворачивая.

Где теперь Любка, которая работала радисткой и лихо писала анонимки и от которой мы впервые услышали восторженное «Пслух!», не предполагая, что станет он нам родным домом? Где Сашка Васильев, недоучившийся художник, романтический увалень, рисовавший на своем кордоне с нежным названием «Лаура» картину, на которой двое мужиков дерутся из-за золота и женщины? Что за Шишора такой, которого в глаза не видели, но в бывшей квартире которого мы сейчас живем? Про одного Бурячковского известно доподлинно все, но его уже не встретишь на этой земле... Он умер в тот год, когда мы сюда приехали, свалившись со ступеней крыльца в пьяном виде и захлебнувшись той массой, что съел и выпил. Он умер, захлопнув своей смертью целую эпоху в кордонской жизни с этой браконьерской солью по всем балаганам, с дорогими гостями, с непревзойденным умением дурить дураков и умных. И мафия его тоже потихоньку стала рассыпаться.

И теперь Виктор, лесотехник странного кордона «Пслух», спорит с самоуверенными юношами из МГУ о том, что такое есть заповедник.

Ревет одинокий олень... Может быть, время заповедников еще только наступает.

Так, Витя торопит и ворчит, что писателей и так тьма, а работать некому.


29 сентября, суббота

Ну и дела! Как хорошо, что человек ничего точно не знает заранее, а только предположительно!

Сейчас-то уже хорошо. Горит добротный лесниковский костер. Подчистую смели гороховый суп, это вам не какая-нибудь экспериментальная «Новинка», напились чаю — класс! Ну и ночка у нас была! Житие становится все интересней.

Итак, вчера мы покинули балаган и вышли на Безыменку. Это приток Малой Лабы. Места здесь еще более величественные: гигантские пихты, громадные поляны, двадцатиметровые березы и осины, я таких и не видела никогда. Зона гигантизма. Напоминает почему-то Северную Россию, хотя там никакого гигантизма нет.

Проехали часа полтора и остановились в лесочке. До Безыменки еще далеко, решили слушать здесь. Расседлались. Витя сёдла спрятал под деревья, укрыл пленкой. Лошадей привязали свободно, чтобы они съели какую-никакую травинку. Витя объяснил, что вообще-то надо было бы идти поверху, но лошадей там не провести, поэтому пошли низом, а теперь мы сами залезем на гору и там заночуем и будем надеяться, что с лошаками за ночь ничего не случится. Если бы мы знали... Но интуиция не сработала, а научного предвидения не было и в помине.

Полезли напролом. Круто, чуть ли не вертикально. За кустики цепляемся, отдышимся и лезем. У Виктора — спальник, карабин и бинокль, у меня — бурка. Наткнулись на скальный обрез, обходить негде. Витя полез как Жан Маре по старинному замку, я закрыла глаза и тоже полезла — от безвыходности. Дальше пошли пихтовые буреломы. Но чем более мы продвигались вверх, тем чаще доносился олений рёв.

Стали попадаться выбитые тропы с пометом. Почти рядом послышался даже шум оленьей битвы.

Олени трубили! То там, то здесь раздавались эти трубные звуки — их было много! Все было настоящее!

И в душе моей так же яростно трубила моя человеческая ненависть к браконьерам всех мастей. Наконец мы вышли на открытые вершины. В этот раз усталость исчезла, не успев даже как следует появиться.

Плотные альпийские травы с осенней рыжиной — мечта сенозаготовителей. Выбитая тропка пошла у самого края обрыва. Глянешь с обрыва — вся земля в полете. Напротив сползает мрачный остроскалый ледник Цахвоа, внизу — каменистые теснины. Под небольшим прискалком наткнулись на кострище, не очень старое, — значит, и тут ходят, интересуются. Но здесь им сложнее.

Олени ревут то ближе, то дальше, и темнеет. Бросили мы шмотки под одинокой сосной на краю обрыва и помчались чуть ли не бегом по лугу к гребню, где небо было еще светлым. Оленей мы слышим, и Витя считает, но совершенно их не видим. Вдруг он толкает и молча показывает: как на старинном гобелене, видением плывут по траве туры. И туры тоже здесь есть! Нас не замечают. В бинокль кажется, можно рукой тронуть. Трава чуть колышется волнами под ними. А над ними — прямо рогами по нему ведут — небо, столько неба, что больше некуда! Проплыли как в сказке и скрылись.

Стало совсем темнеть. Мы пошли назад. Завтра с утра еще посмотрим, и опять что-то щелкнуло: «Не загадывай». Обернувшись, еще раз увидели наших туров. Они вышли к обрыву, стоят и вниз заглядывают. Очень это положение им кажется надежным. Раньше мне было непонятно, как можно убить такое быстрое и чуткое животное, к тому же на «его поле», столь неудобном для ног человека. Но человек придумал, потому что был умнее туров. Много надо было мужества, силы и ловкости раньше для этой охоты. А теперь это не подвиг, когда у них и карабины, и оптика, и машины, и нет совести, потому что палят все подряд — и турицу, и турёнка. Называется «бей все, что в шерсти». А потом еще и бахвалятся трофеями, словно не в заповеднике набили зверья. Еще и поговорят, как природу надо любить. И таких мы видали. Мозги есть, а сердца нет.

В полной темноте добрели до своей сосны и прямо на тропе в какую-то ямку кинули спальник, сапоги под голову, буркой укрылись, сверху пленку от сырости набросили и тут же уснули.

А где-то часика через два над нами грохнуло так, словно вся наша скала взлетела на воздух. Спросонья мы даже не поняли, что происходит. Молнии прямо по нам шаркают без передышки. Грохот — словно под Царь-пушкой лежишь. Дождь забарабанил неистово и беспощадно, ветер шумит, и гул стоит ровный и непонятный, будто танки на парад ползут. И вода в нашу ямку потихоньку набирается, мокрая и холодная. От той грозы мы удрали, а от этого светопреставления уже не убежишь. Носа не высунуть, не встать, не перестелить. Жмемся друг к другу, руки-ноги в себя, как черепахи, втягиваем, одновременно с боку на бок переворачиваемся. Вспомнила я тогда про то кострище под скалой — знающий человек ночевал, точно не Баранов.

Трудно представить, сколько времени прошло, не один час наверное, а гроза все ходит из одного угла неба в другой, словно кто в футбол прямо над нами гоняет. Вода в носках хлюпает. От холода-сырости уже и трястись тошно, то в сон провалишься, то очнешься — голова свежая, ясная. Стали мы с Витей беседовать о том о сём.

— Вот, — говорю ему, — странно, лежим тут, как два дурака, на вершине голой, даже «мама!» крикнуть некому.

— Да, — говорит он мне, — странно, что и сказать никто не скажет, что осёл ты, лесотехник Салтыков, что лапнику не нарубил да под задницу не постелил, вот теперь лежи и мучайся, и не потому, что твоя задница мокрая, а потому, что женщину любимую рядом с собой купаешь.

— Нет, — говорю я ему, — плоть едина, мокнуть, так вместе, не каждый день такая экзотика. Поговорку слышала: «Если радость на двоих, то она в два раза больше, а если трудность, то уменьшается в два раза»? Проверим. Меня другое беспокоит: а вдруг олень на нас наткнется и подумает, что за мешок под ногами валяется, дай-ка я его в обрыв сброшу?..

— Ну уж нет, олень не такой осёл, чтобы со всякими мешками незнакомыми связываться, да он нас даже и не заметит сейчас. Но я вот тоже все вычислял, не заметит ли нас молния, не сильно ли мы для нее привлекательны.

— И как?

— Вроде бы нет, не сильно. Ну что, перевернемся?

— Перевернемся. Тебе удобно?

— Очень!

Гроза то утихала, то возобновлялась, ночь казалась бесконечной, все — ирреальным. Я стала мурлыкать про себя «Амурские волны» и уснула! Очнулась, когда было уже светло. Дождя не было, кончился наш плен. Противоположные угрюмые вершины Цахвоа были покрыты свежим снегом. И все вокруг было свежо и вдохновенно, тихое такое свечение после бури. Значит, 28-го в ночь действительно в горах выпал снег! Но как этот пастух мог это угадать?! Я даже фамилию его вспомнила — Карпович. Старый, бывалый дед.

Вниз мы скатились мгновенно. Опять наугад. К счастью, эта скальная стенка нам больше не попалась. Мы каким-то чудом оказались на длинной каменистой осыпи — скорее всего, это сошла лавина — и поскакали по ней, как козочки. Согрелись. По дороге успели зажевать наш последний кусочек хлеба и ягоды с парой глотков меда. Но и я, и Виктор ощущали в себе какой-то странный избыток сил. Чудеса! Сколько же мощностей скрыто в нас, человеках, и дремлет до времени, как в этих тучах. Как определить соотношение нужного и потребляемого?..

Кони запутались основательно, но, слава богу, были целы и невредимы. Они очень боятся грозы.

Спальник и бурка вымокли насквозь. Из провианта осталось у нас два супа и меда на донышке.

Можно было бы вернуться на кордон, в тепло, за чаепитие и разговоры. Очень заманчиво. К ночи бы успели при усилии. Но... смешно возвращаться, когда больше половины пути пройдено. И глупо.

Поэтому сразу сделали очень приличный марш-бросок по Безыменке. Студенты хоть и сетовали, но тропу прочистили хорошо. Вдоль речки прекрасные луга, трава — хоть сам ешь, а оленей не только не видно, но и не слышно вообще. Места браконьерских заходов. Пока шли, часть шмоток высохла. Солнце сияло, небо чистейшее, голубейшее.

Старались сегодня пройти как можно больше, чтобы завтра через перевал выйти уже на нашу сторону, в долину Мзымты, то есть, сделав петлю, вернуться к началу, домой.

Теперь Витя лапника уже не пожалел, под нами целый пихтовый матрас, и на навес сверху тоже уложил добрый слой. Боевых коней навязали недалеко в кушерях, так как луга кончились. Мы остановились в углу речек, где в Безыменку впадает какой-то такой же безымянный ее приток.

Доели свои два супа, еще и сыроежек нашла рядом, тоже в суп закинула. Наварили великолепного чая с ягодами и листьями. Как все вкусно, когда мало! Очень теперь понятно, что значил настоящий солдатский сухарь! Как бы он сейчас нас утешил!

Витя сказал, что походит послушает, пока совсем не стемнело, а меня оставил следить за костром.

Докорябываю текст в темноте, а со стороны речек все время какие-то странные звуки раздаются. Завывания какие-то, собачий лай, хохот, всхлипывания — гулко, как в бане, нечистые звуки какие-то, визг... Тьфу ты, чертовщина какая-то, только этого не хватает!


30 сентября, воскресенье

Ну вот, завтра будем дома. До кордона всего пятнадцать километров, но решили переночевать в балагане на Энгельмановых Полянах. Лошадям надо отдохнуть, сегодня целый день шли, да и темно уже. Витя разговаривает с Андреем В. (Велирджан) о делах заповедных. Андрей вырос в этих местах, он сын пастуха, брат его работает в опергруппе заповедника. Я устроилась в уголке и, с трудом отвлекаясь от их разговора, под свет солярной лампы хочу все-таки хоть немного сегодня записать. Кстати, на этом балагане должен был быть и этот самый Карпович, который предсказал снег, но он уехал вниз за продуктами.

Не знаю, как быть — прошлая ночь, которую мы провели на Безыменке, была действительно третьей ночью, главной, как в сказках. Но сейчас, боюсь, не хватит пороху ее описать. Да и не отошли мы еще от этих впечатлений. К тому же и наелись... Ну, ничего. Надо сосредоточиться. Ночь оставим на потом, а сегодняшний день можно и вспомнить.

Утром, едва рассвело, попили чаю и рванули на перевал Лаюб-Цахе. С лошадей уже не слезали, так верхом и вскарабкались. Сеньор влез нормально — закалился. Перевал выводит к югу, в дальнейшем к побережью. С нашей стороны он холодный, в снегу, камнях, редкой траве и оползающей голой глине. Вбитыми вершками помечена тропа, чтобы не сбиться во время снега. Браконьерский перевал.

— Здесь надо пост делать, — говорит Виктор.

Не удивляюсь, именно об этом как раз и думала. Лаюб-Цахе далеко от всех кордонов. Спускаясь с перевала на юг, выходишь на набитую туристическую тропу, да что тропу — дорогу на озеро Кардывач, а там еще перевал и выход на озеро Рица, и не сыщешь браконьера. У Кардывача стоят пастушьи коши, это такие стоянки для скота. Перед подъемом на перевал встретились нам недавнее, аккуратно убранное кострище и три поставленных друг на друга камня — знак. Витя потом поинтересовался у пастухов, что обозначают эти три камня, они отшутились. Встречаются на тропах и два таких камня, и один отчетливый на столбике или выступе.

— Опять скот через заповедник прогнали, — вычислил Витя, оглядев кострище. — Недавно, успели до снега.

Сколько уже лет ведутся разговоры про этот кусок земли от озера Кардывач до Энгельмановых Полян и дальше до Аишхо, к нашему кордону. Этот клинообразный кусок земли впивается как нож в тело заповедника, недаром и прозвали его «аппендикс», собирает он весь мусор. У Кардывача чуть ли не под ногами у коров видела гадюку Казнакова — она в Красной книге.

Балаган этот, в котором мы остановились, грязен и напоминает давнюю свалку.

«Ну как же так?! — думаю я своими негосударственными мозгами. — Ну как же так, почему? От кого зависит отдать этот кусок земли заповеднику?» Говорят, такие вопросы решаются на уровне Совета Министров, и все при этом расступаются и тихо замолкают, и сам замолкаешь, думая о том, что есть, конечно, проблемы и поважнее... Но каждый раз снова бьется это недоуменное и необъяснимое: как же так?! Ведь заповедник дороже всех этих стад и кошей. И вспоминаются ежелетние автопробеги на Кардывач. Ревут джипы и газоны, буксуют колеса, рубят стволы для дороги дюжие ребята, ударяют по бездорожью — автомобильный спорт дело смелых. И конечно, им хорошо, что здесь нет заповедника. И туристам хорошо, которые с наторевшим веселым инструктором ловят форель на свет фар летней темной ночью, да и автомобилисты ее ловят, и служба санэпидемстанции, и пастухи, и гости этих пастухов. И воняет, сжигая центнеры солярки, движок у наехавших из столицы «научников», занимающихся слежением за чистотой воздушной среды; и разливают смазочные масла геологи, очень славные ребята, у которых пятилетняя программа; и Андрей с семьей пасет тут скот, и Карпович пасет, и вообще много тут скота, расписанного по всем существующим и несуществующим родственникам. Из молока делают сыр, а сыр в Гаграх в сезон — это хорошие деньги, а мясо копченое, особенно туриное, и того лучше. А Турьи горы рядом. И места красивые, хорошие места — много малины, черники, смородины, шиповника. И главное — не заповедник, «аппендикс».

Вон бегает толстый поросенок полосатый, дикий. Это Карповича поросенок, уже кастрированный, не сам же он пришел в гости. В углу столитровая бочка для приготовления сыра. Над ней целая связка сухих желудков для закваски сыра. Свиной и медвежий самые отличные для этой цели. Егеря охотхозяйства зимой тут ставят петли на волков, а там уж кто попадется, сам виноват. Летом отравленную приманку на медведя неизвестные личности кладут, ведь теоретически медведь может скот задрать. И капканы на куницу можно ставить. В общем, можно жить хорошо, хорошо делать деньги. И думать, что любишь свою землю. Но это не так. Все до поры до времени...

Гена Подвойский на улице Ромашковой такие строчки написал всего лишь о колбасе: «И я, не замечая боли, ее, вареную, несу». Но кому-то же больно...

Так, увлеклась. Вечно, как придешь сюда, глянешь, и не знаешь, что делать.

Допишу еще пару слов. С перевала летели стремглав. Опять без дороги. Витя вообще к дорогам относится презрительно. Тянем лошаков за уздечки, они сзади прыгают, морды вверх задирают, глазами косятся — не нравятся им такие развлечения. Вниз для ног разминка тоже неплохая. Промели мимо уже брошенных кошей. Всюду одно и то же — хлам, мусор, выбитая грязь. Потом сверху увидели последний из кошей, где еще были пастухи. Из высокой травы и кустов понаблюдали. Коровы букашками ползали по склонам, а сам балаган был не больше булавочной головки. И тут, пыля по дороге, двое всадников промчались к кошу, словно сто лет назад, а через короткое время так же стремительно ускакали обратно. Таинственно. Жизнь у них тут своя.

Мы спустились.

— О, заповедник! Заходи! — поприветствовали нас пастухи и сразу стали толковать с Витей о седлах, лошадях. Тема по-настоящему близкая и хозяевам, и гостям.

Накормили мамалыгой с сыром и зверской аджикой, как лучших друзей. Это нормально, и мы их накормим у себя, если случится им к нам заглянуть. Угостили печеной кукурузой. Трогательная картинка: сидит напротив такой большой дядя разбойничьего вида и ест эту кукурузу, печенную на палочке. Один из пастухов русский, но по-абхазски шпарит только так, а сам, видно, пьяница наш, российский, классический. Господи, все мы люди, что я, что они, все одно и то же, и это так просто, так просто... Но я могу ненавидеть браконьерство, и именно потому, что не может быть человек браконьером до конца. Олень ведь не может ненавидеть, для него это все стихия и его беда, непонятная ему. А ненавидеть браконьерство, надо так же люто, как они убивают, — ведь они убивают себя! Поэтому бракашу надо вернуть его знание, чтобы он перерабатывал его дальше, чтобы снова и снова жевал его, пока оно не станет ему поперек горла. Хватит ли оленей, чтобы мы от ума перешли к сердцу...

На прощание пастухи нам сказали:

— Мы давно вас заметили, это только заповедник ходит днем, а хорошие люди ночью ходят. — И смеются, хитрые.

Ничего, пусть смеются, не знают, что заповедник тоже начал ночью ходить.

Ну а после них, подкрепившись, шли до Энгельмановых Полян без остановки. А теперь спать, благо спальник и бурка высохли совершенно, да и ночевка уже под крышей.


1 октября, понедельник

Страх перед природой заставил человека вооружиться. Он думал, что есть человек и природа, но, как Витя говорит, «Человек и природа» — это только журнал такой есть. Нет в этом словосочетании никакого «и». Наши биофизики, которые чистят тропы, тоже ведут разговоры о человеке и природе, даже лозунг соответственный придумали, конечно, как обычно, своеобразный: «Берегите природу — мать вашу!»

Звучит весело, хотя природа — это все-таки дом. Удивительный, необыкновенный, наш, родной, единственный дом. Потому и больно.

Остановились на Аишхо. До кордона пустяки — пять километров. Коней привязали у геологического барака. Перепсовали эти геологи своей техникой весь «кругозор», даже скамеечку свалили и размяли. Ну, пусть Виктор сам с ними разбирается, а я — на солнышко посидеть.

В балагане у Карповича машинально сунула нос в какую-то газетку на столе и прочитала неожиданно потрясающие строчки. Я их переписала, газетку оставила. Вот они: «У Константина Эдуардовича Циолковского в одной из последних книг есть слова: “В мои годы умирают, и я боюсь, что Вы выйдете из этой жизни с горечью в сердце, не узнав от меня, что Вас ожидает непрерывная радость. Мне хочется, чтобы жизнь Ваша была светлой мечтой будущего никогда не кончающегося счастья... Я хочу привести Вас в восторг от созерцания Вселенной, от ожидающей всех судьбы, от чудесной истории прошедшего и будущего каждого атома. Это увеличит Ваше здоровье, удлинит жизнь и даст силу терпеть превратности судьбы”».

Как все невероятно! Черным по белому, открытым текстом эти слова старика Циолковского лежали на столе у другого старика, который не видел их и, увидев, не стал бы читать, но и прочитав, не предал бы им никакого значения. И старика этого трепало и мотало всю ночь за фанерной стенкой, вокруг которой такая красота. А его корежило и рвало желчью, и какой-то случайный юноша ухаживал за ним. Еле держащийся на ногах Карпович вернулся на кош среди ночи. Ведь он весь седой и знал про снег, он знал войну и должен был быть мудр и добр, а он все гребет к себе какое-то другое добро — барахло и страдает, сам не зная почему. Наверное, про такое говорили раньше: «Продать душу дьяволу».

И дед мой московский пил с друзьями из трофейных хрустальных бокалов с вензелями, а бабушка выходила на коммунальную кухню, полную чада и тараканов, в шикарном китайском шелковом халате. Потом дед мой, помирающий в больнице от заворота кишок, потому что съел враз целого петуха и выпил бидон простокваши, этот дед, лежащий под капельницей и уже обдуваемый сквозняком распахнутой перед ним двери, успел сказать удивительные и грустные до странности слова. Моя мама скорее ради приличия спросила, что ему принести. «Нет, мне ничего не надо приносить, я наелся. Придите ко мне, я хочу поговорить...» — вот что сказал дед перед смертью.

Он был прекрасный мастеровой, его руки умели работать, он играл на мандолине и прекрасно пел, слушал Шаляпина. Он был на Дворцовой в семнадцатом, и гребень исторических событий нес его дальше через Туркестан и войну, в общественные цензоры МХАТа и персональные пенсионеры...

«Я хочу привести Вас в восторг от созерцания Вселенной» — мог бы он так сказать кому-нибудь? Мог бы... Ведь человек рожден для этого.

Ну а мы? Мы так много теперь говорим... Может быть, следующее поколение, те, с которыми Витя спорит о заповеднике, будут ДЕЛАТЬ, но не все это барахло, а то «будущее, никогда не кончаемое счастье».


2 октября

Кончился обход. Вчера мы пришли на кордон. Все нам обрадовались, спрашивали, не проголодались ли мы. А Яшка, насмотревшись на нас, людей, уяснил, что от радости у людей принято «скалить зубы» в улыбке. И теперь он в такой полной мере изображал этот восторг, что кто-то умилялся, а кто-то приходил в ужас, видя эти страшные клыки, — такая себе жизнерадостная собачища Баскервилей. При этом от избытка чувств он норовил еще и навалиться кому-нибудь на ногу или усесться на нее — и попробуй возрази. А зазевавшихся детей и хрупких дам просто сбивал хвостом.

Гости, приехавшие вечером накануне обхода, все-таки уехали уже. Не понравилась им наша свобода, или другие причины были, но жаль, что они поторопились.

Пока рассказывали наши приключения, они перестали казаться нам самим чем-то исключительно тяжелым. Ну подумаешь, в грозу попали пару раз, эка невидаль! Но эта пропущенная мною ночь на Безыменке взволновала всех. Да, точно как в сказке — третья ночь всем ночам ночь. Все происшедшее при таком к нему внимании мгновенно ожило во мне каждой жилкой.

Некоторые предположили, что звуки эти были связаны с ветром или водой, бывают же поющие скалы. Другие, мистически настроенные, сказали, что есть такие места, особенно вдоль рек, куда стекаются звуки мира. Ну, не знаю, не знаю, это все, может, и так, но меня, как и Виктора, поразило другое. Поразил возникший тогда страх. Именно страх такой силы, необъяснимый, который, может, случался раз-два в детстве, когда казалось, что в темноте кто-то в углу сидит.

Еще днем, когда ходила за водой на приток Безыменки, славную речушку, всю в солнечных бликах, резанули мне слух звуки, идущие от скрытой в зарослях основной реки: музыка, смех, шепот. Я тогда не стала вслушиваться: мало ли, в ушах уже звенит от этих спусков и подъемов натощак. А потом, от нашего Пслуха недалеко есть местечко, где иногда отчетливо слышно, что поезд идет, хотя самый ближний поезд это в Адлере.

Разве что место это само по себе мне чем-то сразу не понравилось, хотя тропа шла, были остатки кострища, висел на ветке чайник, валялись вечные банки и бутылки. Тут же на глаза попался истлевший турий череп, старые кости. Стала наводить порядок, полазила, поискала малину для чая, и опять эти гулкие звуки начали лезть в уши, и от них уже было невозможно отделаться. И чем более вслушивалась, тем больше мне становилось не по себе. Вдруг вспомнилось: «Гиблое место!» В народе говорят, есть такие. Для храбрости стала энергично возиться с костром. Витя ушел походить послушать, не ревет ли где олень. И вот его уже довольно долго нет. Тоскливо подумала: «Зачем расстались?..» Тишина была какая-то тяжелая, зловещая. Будь у меня здоровье слабое или не учил бы папа не быть трусихой, можно было бы от ужаса и брякнуться без сознания. Так и укрепилась бы молва, что место нечистое. Стало совсем темно, а Витя все не возвращался. Вдруг с ним что-то случилось? Эта мысль меня так ужаснула, что я подскочила и помчалась по тропе к лошадям, в сторону, куда он ушел, прямо в эту страшную черноту.

Мне показалось, что и лошади таращились по сторонам. Я стала кричать без передышки: «Витя, Витя, Витя-а!» Вокруг было тихо, лес стоял печальный, как в воду опущенный, а нечистые звуки шли от пространства над рекой.

Витя вынырнул неожиданно и спросил, в чем дело. Устыдясь, стала придумывать, что с костром плохие дела. Он сказал, что как раз и сам шел обратно, оленей нет.

Костер, однако, от моей кипучей деятельности полыхал вовсю. Мы попили чаю, влезли в сухие носки и решили ночевать. Я спросила напрямик:

— Ты слышишь что-нибудь?

Он помолчал и сказал:

— Да. Я это слышу. Когда я там ходил, меня так кто-то четко окликнул по имени. — И он изобразил это сухо и отрывисто.

Он был сумрачен, и разговор не шел. Единственное, что он сказал, — что это место ему и раньше никогда не нравилось и он старался здесь не останавливаться, а сегодня так уж получилось.

Мы лежали рядом молча, как камешки, и я почему-то почувствовала, что сейчас я предоставлена только самой себе. Тогда я стала искать место своего страха, потому что непонятно, отчего страшно. Рядом человек, там стоят кони, волков здесь нет... Вот охотники и первопроходцы всякие всюду ходят и не боятся, а если и боятся, то страх у них не такой. Но они и ходят, потому что им это надо, они настроились на это... А я что тут делаю?.. Китайцы говорили, что надо жить в своей деревне и только слушать, как петухи поют у соседей, а ходить туда не обязательно. Здорово это они почувствовали! И в тот момент я поняла всей душой эту мудрость. Не нужно им было новизны.

А темнота вокруг жила, щебетала, стонала, ходила ходуном, звучала вальсом, и озноб сидел в спине, и невозможно было шевельнуться, и мы лежали, затаив дыхание, ничего не понимая, безмолвные, неподвижные. И страх не уходил, он господствовал полностью.

И тут в голове, в каком-то ярко освещенном уголке мозга, словно сумасшедший счетчик, завертелась колесиком лента из молниеносных ярких картинок. Цветными лоскутами полетели звучащие, движущиеся яркие картинки спрессованных времен. Я никогда всего этого просто не видела раньше: без передышки все эти лица, люди появлялись и пропадали, бились в моем мозгу — и страх шел оттуда.

Словно кто-то в моей голове должен был доделать неотложную работу, хирургическую операцию, чтобы добраться до чего-то необходимого, на которое времени уже нет, и потому так жестко и без вариантов было подключено мое сознание к чему-то всемирному, беспощадному. Сознание билось во тьме, раздираемое до костей, горящее в смоле, униженное, оплеванное, а рожи лезли и лезли, визжали, хохотали.

Каким родным показался мне послышавшийся вдруг гул самолета над темными небесами! Я моментально оказалась в этом самолете, успокоилась и даже где-то приземлилась. Все во мне пропело: «Слава богу!» — невзирая на материализм и прекрасно с ним уживаясь, и я лихо наконец-то повернулась на другой бок.

Но тут же как песчинка в песочных часах опять скользнула в узкую горловину. Перед закрытыми глазами снова засветился экран, завертелось колесико и замелькали кадры хроники, каких-то комиксов, рекламы. Все лезло в бешеном темпе, с напором саранчи, и остановить этот поток не было никаких сил. И опять возник страх. Тот самый. Цепенящий дурно-темный страх, и экран стало заволакивать кровяной мутью. Из мути стал кто-то возникать. Человек. Я его узнала. Умный, ироничный, современный, он мне как-то в споре сказал: «Мы же на пиру. Это же пир!» Но сейчас он был совсем другим — чудовищным, обугленным, с горящими злобой глазницами. Он рос и рос из мрака и стал охватывать собою все. Он наслаждался существованием себя. Он стал лесом, а лес — огнем, и я задирала голову все выше и выше — и некуда больше. И внезапно остановилось вращение этого безумного внутреннего колесика, открылись мои глаза и увидели: в нем не было своей силы, это был фантом. Мой голос закричал ему: «Убирайся! На место!» Но в нем пока еще была моя сила, сила моего страха, и сила страха леса и всего живого, что было здесь раньше. Он замешкался, а дальше произошло то самое страшное и ужасное, в предчувствии чего все так стонало и трепетало.

Остановившись на секунду, он стал быстро что-то делать, чего нельзя было сообразить сразу, и я вдруг увидела, что он делает: он стал пожирать себя!

Это было так омерзительно!

И я взмолилась всеми силами, без единого слова, уже не понимая даже, к кому обращаюсь: «Помоги!»

И словно издалека был бессловесный отчетливый ответ: «ПОМОЖЕТ ТОТ, КТО ЛЮБИТ».

Кто? Кто это? Кто любит? Этот Кто-то, казалось, должен быть где-то рядом. Я стала вспоминать всех людей, близких, родных, — никто не откликался. Они не могли пробиться ко мне, их образы маячили словно перед преградой.

И тут бесшумно скользнула тень женщины, и я ее тоже узнала. Немного сумасшедшая, она приезжала, жила у нас, что-то рассказывала нам про Тунгусский метеорит, и лицо у нее было похоже на птичье, с пристальным, немигающим взглядом. Но эта женщина была здесь своя, ее душа пронеслась ночной птицей по лесу, она что-то сделала, сказала, и звуки стали пением, стройным и тонким, все тише, тоньше, — и наконец все исчезло, наваждение рассеялось, вокруг опять было темно и тихо.

И я стала думать про эту женщину. Всем казалось, что она злая, но это не так, она была просто как потерявшаяся маленькая девочка, которая в плену у себя же — злой старухи, и мне было всегда ее жалко. И так захотелось, чтобы любовь и радость пришли к ней, что от этого последнего усилия я чуть не расплакалась и стала засыпать, и сквозь это засыпание необыкновенным блаженством звучало: «Поможет Тот, Кто любит». Значит, Кто-то может любить и меня, и Витю, и всех других, и эту женщину, и оленей, и эти горы, и речку... и Карповича. Любить всей жизнью и всей смертью. Но нам как это в ответ сделать?.. Только плакать. Так и уснула в слезах и соплях.

Утром мы спустились через перевал вниз. Мы возвращались к себе. Домой. Возвращались к себе, а впереди у нас было наше прошлое.

Будущее — это свет, чистый свет Жизни, вера для верующих, любовь для любящих, радость от прекрасного устройства Вселенной для тех, кто увидел это. Будущего — нет, будущее — это след коня Времени, который мчится вперед и одновременно навстречу самому себе. Чтобы подойти и потрепать по гриве этого коня, надо много лет старательно шлепать по запутанной линии своей обычной жизни, пока не отделишь живое от мертвого, красоту от хаоса, нравственное от вседозволенного, пока не станет границей заповедного твое неуловимое настоящее.

Поднимаясь на перевал, узнала, что тащу на своем горбу груз — в нем есть и отчаяние, и неверие, и страх, и чувствую себя как нетренированный конь, который после первого километра весь в мыле, и кровь закипает в гортани. Мне не нужно ничего из того, что я так тащу. На свету будущего все это исчезает, как мираж. Но на плечи валится очевидность чужого неверия, чужого отчаяния, чужой злобы, и это тоже мой груз, которого тоже там, на свету, нет.

Мы повернулись лицом к прошлому, к тому, откуда пришли. Перед нами вся история человечества, путь, в котором люди узнавали себя. И те, кто смог себя преодолеть и взойти на горный перевал, увидели, что это и есть точка поворота, после которой надо снова спускаться вниз. Добравшиеся до перевала увидели землю — прекрасную, единую, и казалось бы, издалека она должна быть дальше, но она стала ближе, все стало ближе, и так просто сделать шаг, чтобы лететь... Но место человека не в небе — там птицы, и место человека не на перевале — там снега. Место человека среди людей.

Нет никакой мистики — колышутся цветы, над нами парит птица, мы ведем в поводу лошадей, и камушки летят из-под ног. И люди мучаются от своего несовершенства... И очень хочется — БЫТЬ. Человек, как непохожее зернышко в яблоке, таит до времени новую жизнь, и, как мечтал в своем саду неизвестный миру поэт Генка Подвойский, «хочется спелым яблоком упасть к ногам». Быть.

Мы спускаемся с перевала. За нашей спиной заповедник. Он сияет, как солнце за спиной Ван-Гоговского сеятеля, как будущее, оставшееся сзади, оберегаемое любящим сердцем, — а впереди суетный народ, вытоптанные коши, турьи горы, ждущие на кордоне «братающиеся» гости — словом, просто жизнь, которую надо любить.

Вот примерно так объяснил нам за вечерним чаем все происшедшее с нами в этом обходе «умнейший человек современности», муж мой, лесотехник Витя Салтыков.

Да. Но именно те слова, услышанные там, внутри происходящего, я запомнила на всю жизнь: «Спасает Тот, Кто любит».

17 июня 1986 года
Пслух





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0