Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Однажды в России

Анатолий Самуилович Салуцкий родился в 1938 году в Москве. Окончил Красноярский институт цветных металлов и золота. Писатель, публицист. Работал сотрудником газеты «Комсомольская правда», заведующим отделом редакции газеты «Вечерняя Москва», первым заместителем ответственного секретаря «Литературной газеты», специальным корреспондентом отдела публицистики журнала «Советский Союз». Публиковался в различных газетах и журналах. Автор сотен публицистических статей на политические и остросоциальные темы. В качестве эксперта неоднократно был членом российской делегации на Генеральных Ассамблеях ООН. Академик Академии российской словесности. Первый заместитель председателя правления Российского фонда мира. Член Союза писателей СССР. Живет в Москве.

— Эх, Вовка, чует мое сердце, русского человека снова за бороду схватили и начинают трясти.

— Слава богу.

— Чему радуешься, голова садовая?

— Тому радуюсь, что я не русский, — мордва.

— Мордва что ни на есть русский. Тебе в калужской деревне плохо было? И на асфальте галоши не промочил.

— Ты, Михалыч, подначку не сечёшь. Пить надо меньше.

— У меня с этим строго. Электрикам вполпьяна нельзя, с огнем играем.

— И напряжение не вырубаете?

— Окстись! Первым делом! А все равно щёкотно. Жизнь, она знаешь... Такое шаманит, что с лихвой. Иллюминация, она проще.

— А чего тебя на иллюминацию ставят?

— Повелось так. Праздники подходят, начальник шумит: где иллюминатор?

— Михалыч, сколько же лет мы с тобой празднуем?

— Давно... А как тебя в Калугу забросило?

— Дед на базаре бабку приглядел и увязался за ней, под Ферзиково. Я по матери русский.

— Да-а, в ту пору людей, как семя, раскидывало. Где укоренятся, там и росли.

— У нас после войны так сеяли. Бабы вторую юбку наденут, им в подол зерна сыпанут и — на пашню... Да, Михалыч, здесь я только к цифрам могу люльку подать. Что в проверочном листе? На буквах все горит? Приставную лестницу из кузова вытаскивать — до мозолей мучаюсь.

— А ты в тряпочку помочись да ладони обмотай. Мозоль размякнет.

— Втридешево байку продаешь.

— Случай прижмет, вспомнишь.

— Когда пробную иллюминацию включат?

— В семь... Здесь немецкие, не перегорают.

— А чего ты их немецкими зовешь?

— На ящиках «Майли Сай. Ламповый завод». Туда поволжских немцев выселяли. Они лампочки и дуют. Киргизия... Ладно, давай о деле, подъезжаем. Штангу на два колена выдвинь. Когда уж твою лайбу спишут?

— Этому газону четверть века, вышка телескопическая. Остальные у нас поворотные, со стороны достают. У меня вертикально.

— Сейчас шесть... С последней цифрой мигом управлюсь, тридцать лампочек. Ждать придется, пока свет дадут.

Но ждали недолго. Вышку только уложили в кузов, как ярко, глазасто вспыхнула иллюминация: «С Новым, 1987 годом!».



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ


1

До чего верно сказано: первая любовь уходит последней.

Никанорыч сидел в потертом кожаном кресле-качалке перед электрическим камином с пляшущими язычками светового пламени и вспоминал юность. Через несколько часов наступит 1987 год и ему стукнет девяносто. Наступает вечерняя заря, и память уносила в те далекие времена, когда занималась заря утренняя. Он встретил Надю Ткачук случайно, на одной из тесных улочек Брест-Литовска и долго крался за ней, чтобы на следующий день встать на дежурство около ее дома. Она жила на самой окраине, у небольшого леска, а за домом было просторное гумно. Примерно через месяц, основательно намозолив Наде глаза и подыскав повод для знакомства, там, на скирдах еще не обмолоченного хлеба, он в первый раз и женился.

Когда Надя провожала его до перекрестка, внезапно путь преградила подгулявшая компашка местных ребят. Один из парней, чернявый, с чубом, в лихо заломленной кепке, — до сих пор, паразит, стоит перед глазами! — грозно надвинулся: «Я лавочку открыл, а ты в ней торгуешь?»

Никанорыч непроизвольно улыбнулся, покачался в кресле: до чего же образным был тогдашний молодежный жаргон! А тот чернявый... Потом Надя со слезами рассказала, как он изнасиловал ее в соседнем лесочке.

Да-а, Надя Ткачук — его первая незабвенная любовь. В затрапезном Брест-Литовске с его лютыми, монументальными, как на подбор краснолицыми и рыжебородыми жандармами, со множеством евреев, гуртом живших своим местечковым бытом, с церковью и костелом, с мечетью и синагогой Надя олицетворяла для него высшую степень особой, не провинциальной красоты. У любви свои понятия.

Но тут началась Первая мировая. Улица утонула в патриотических манифестациях: мастеровые со знаменами, попы с хоругвями, рясы, ризы, шумные ватаги ушлых приказчиков из зеленных и прочих лавок. Слегка распивая винца и громко распевая песни, они набрасывались на замелькавших повсюду офицеров, с неразборчивыми криками качали их, подбрасывая вверх. Никанорыч снова улыбнулся. Он вспомнил, как на его глазах молоденький офицер в безукоризненно свежей, еще не маранной полевой форме, очухавшись от восторженных приветствий, вдруг отчаянно завопил: «Караул! Облупили! Кошелек!»

Вместе с новым фоном жизни повсюду и во множестве пооткрывались тыловые вертепы.

А Надя уехала в Минск.

Вскоре в поисках заработка снялся с насиженного места и он. В Свержене ему удалось устроиться рабочим на лесной скипидарный заводик — варил сосновые ветви, иногда ничком ложась на край костровой ямы и вдыхая целебный дух. Потом нашел дело зарплатнее — на лесопилке в Столбцах. Через три месяца лесопилка сгорела, и он снова пустился в странствия — Слуцк, Вильно, пока не надумал податься в Минск, искать Надю. Работу нашел запросто, но и попусту: подоспел призывной возраст, и пришлось возвращаться в Слуцк, где его успели приписать к воинскому присутствию.

Никанорыч, закрыв глаза, раскачивался в кресле, и перед его мысленным взором, словно в ускоренном кино, мчалось былое. В младые годы он летел по жизни, не замечая неустроенности, голода, недосыпа, жадно познавая мир. Авось, небось да как-нибудь! Обид тоже не замечал. Спустя полвека встретил одноклассника из брест-литовской приходской школы Митьку Ступицына, и тот со смехом напомнил, как весь класс дрожал от страха, когда учитель словесности порол Никанорыча — в ту пору Серегу Крыльцова — за непослушание. А сам-то он, в утробе тех дней, даже не помнил, что его наказывали в школьные годы. Это врожденное беспамятство на обиды, наверное, и стало залогом долголетия: не тратил попусту богоданный заряд души. Да и вообще... Люди, они разные. Первый знает, чего он хочет, а для второго главное — вызнать, чего хотят другие. Никанорыч был из первых, вот в чем дело.

Да-а... А потом армия. Для Никанорыча она началась с громкого крика «Следующий!» и в сумасшедшей гонке, не позволявшей ни опомниться, ни задуматься, продолжалась восемь месяцев, пролетевших как один день. Его втолкнули в какую-то маленькую комнату, в глаза ударили сильно сверкавшие серебром погоны трех сильно усатых офицеров, а дальше все слилось в единое, неделимое целое.

«Как звать?» — «Крыльцов Сергей Никанорович». — «Долой!» — Один из офицеров сорвал с его носа очки. «Жалобы есть?» — «Никак нет». — «Годен!» И через другую дверь его вытолкнули во двор, где кучками сидели на земле призывники.

Поток воспоминаний становился бурным. Со второго дня службы он оказался в незнакомой, странной и непонятной жизни, не оставлявшей ни минуты свободного времени. До обеда «Вперед коли, назад коли, кругом прикладом бей!», «Плечо вперед, чтоб штык чужой не засадили в грудь!». Потом «По фронту равняйсь! Рота, сми-и-рно! Рота, напра-а... котелки взяли?» — «Так точно!» — «...во! Ша-агом марш! Запе-вай!» Это были теплые минуты, четыре версты до столовой они от души горланили «Соловей-пташечка», «Пишет царь турецкий русскому царю...», «Пойдем, Дуня, во лесок...». Потом на каждую пятерку солдат — по лоханке горячих щей, иногда с гадостью, а еще ржавую селедку, тухлое мясо — и назад по той же липкой грязи, с теми же песнями. После обеда — словесность: что есть полковое знамя и прочие уставные замысловатости. К вечеру опять песни, уже не маршевые; сидя в кружок, затягивали «Бродягу», «Из-за острова на стрежень...».

В штыковом бою Крыльцов колол чучело яростно и правильно, прикладом орудовал заправски. На штурмовой полосе тоже последним не был. Но на стрельбище — никак! Всегда мимо цели! В царской армии очки не дозволяли, а без очков Никанорыч, близорукий с детства, по рождению, не видел мишени, она неизменно оставалась девственной, приводя в изумление, негодование, а то и в рукоприкладство ефрейтора. У винтовки Мосина прицел верный, бой кучный, а этот шкет мажет раз за разом. Никанорыч пробовал иногда нацепить очки, но первый же встречный офицер гаркнул: «Не сметь портить фасад роты!» А в другой раз приехавший на смотр генерал, издали завидев очкарика, шумнул: «Во фрунт, мерзавец! Р-разобью!»

Но фасад роты Крыльцов все-таки портил — не очками, а упорными промахами мимо цели. Ефрейтору надоело, он вкинул: «Ату его!» — и вскоре от него избавились, убрали из строевой части. И Никанорыч впоследствии утвердился во мнении, что «очковая проблема» уберегла его от фронта, — так бывает, природный недостаток в жизни порой оборачивается избытком. Не попасть в передовые окопы, оставаясь во фронтовом тылу, — разве не избыток?

С того времени его начали, словно мяч, футболить по запасным полкам и маршевым ротам прифронтовой полосы. Где он только не служил: под Вильно, под Ригой, в Пярну. Всегда по прибытии ему выдавали новенькую солдатскую форму, но всегда отбывал он из части в затасканном, последней носки обмундировании — это был какой-то интендантский гешефт. Не в лучшем виде его доставили и в Москву, в лефортовский госпиталь, где по зрению, со справкой, подчистую списали с воинской службы, выдав солдатских 2 рубля 30 копеек — на неделю вперед — и отпустив на все четыре стороны.

От армии у него на всю жизнь сохранился неповторимый вкус знаменитого солдатского черного хлеба, за который гражданские охотно предлагали служивым махорку, а то и головку сахара.

В Москве он не остался, двинул в знакомый Минск, чтобы снова искать работу и Надю. Задумал даже дать объявление в газете о ее поиске. В память почему-то врезалась микроскопическая мелочь: внезапно оказавшись на гражданке, потолкавшись среди народа, он в настроении заглянул в привокзальный трактир, обстучал о подошву своего истерзанного сапога, подаренного при выписке, вяленую воблу и под эту шикарную закуску хлопнул сто грамм. В Минске с мечтательными мыслями шатался по городу, пока на глаза не попалась скромная вывеска: «Союз городов России. Комитет Западного фронта». Конечно, входя в эту непонятную контору, он и подумать не мог, что сыграл в удачу и выиграл, что открывает дверь в свою будущую долгую жизнь.

Его взяли контролером, и он быстро освоился в новом деле. С ранних лет привыкший к странствиям, охотно мотался по всему Западному краю. Что только не проверял! От ведомостей по выдаче зарплаты до листов фанеры. Если замечал сучок, браковал и выдавливал его палкой. Помнится, именно за этим занятием его застала Февральская революция. Боже мой, сколько споров и разговоров было о ней! В «Союзе городов» собралась пестрая публика, в основном присяжные поверенные, врачи, литераторы, адвокаты, по беде соскочившие с житейских рельсов и засевшие в этой полувоенной конторе для избежания воинской повинности. Это были люди разных политических взглядов, и потому они отважно сражались друг с другом в словесных баталиях. Объединяло их только одно — потребность безудержно тратить казенные деньги, жили припеваючи и попиваючи.

Но начальник был человеком честным, и после Октябрьской революции его затребовали в Москву, в Центральную военную инспекцию. А он взял с собой смышленого, бойкого контролера — помощником. Так Никанорыч опять оказался в Москве, в особняке на Молчановке, где размещалась ЦВИ. С тех пор, как говорили в Брест-Литовске, в гости за спичками не ходил, — на жизнь всегда хватало.

В суете тех беспокойных месяцев он так и не успел дать объявление в минской газете, отложив это дело до завтрашних дней. Но остался в Москве навсегда, переходя из одной инспекции в другую — по мере смены их названий, — а после войны получил солидную должность в Народном контроле. Тоску о первой любви захлестнули бурные служебные и житейские передряги, которыми была наполнена жизнь Никанорыча, но Надя Ткачук прочно, навсегда укоренилась в памяти. «Так и не потускнела, не ушла она до девяноста лет», — с удивлением подумал он, как бы подводя итог прогулке по далекому прошлому.

С трудом поднялся с качалки, чтобы размять ноги. Подошел к окну. Ветер стих, снежинки медленно летели на свет садового фонаря. Прикинул: легкий морозец — и в миллионный раз подумал о том, как ему здесь уютно. Этот двухэтажный рубленый дом в Кратове Саша купил двадцать лет назад на Госпремию. Помнится, они приехали сюда вдвоем, и смотрины врезались в память странной встречей. Пока сын торговался с молодой хозяйкой и ее мужем, Никанорыч застрял вот в этой самой комнате, где вот в этом самом кресле-качалке сидел сухонький старичок, над которым основательно поработало время: лицо в сетке мелких морщин, на лысине три жалких волоска. Он так приветливо поздоровался, что Никанорыч вдобавок к ответному кивку из вежливости вякнул пару слов о дождливой погоде — дело было в октябре — и оглядел потолок: не течет ли?

Старичок угадал взгляд, улыбнулся:

— Последний раз я этот дом починял аккурат перед революцией. Полвека прошло, и хоть бы что. А крышу, да, перекрывали.

— Выходит, дом прошлого века? — удивился Никанорыч, и разговор пошел. После вопроса разговор начинается обязательно.

Прояснилось, что хозяином-то был этот приветливый старичок. Гость присел на стул с обтрепанным поролоновым сиденьем, — да, тут же еще стул был, но Никанорыч его аннулировал, не нужен, — и с нарастающим интересом слушал. Старичок оказался куда как не прост! Профессор по части металлообработки, настоящий профессор, в звании. Жизнь прожил с перипетиями, в тридцатые два раза дрейфовал, хотя недолго, сначала три года, потом еще четыре, — что поделаешь, явился на белый свет не вовремя. Из науки ретировался давно, сейчас-то аж девяносто четыре. Шутит, что Господь ему щедро годков подбросил — на чай, за добрую службу. А уж на свой чай с сушками он давно заработал. Но два года назад умерла горячо любимая жена, и он запил, но не усердно. Рассказывал:

— Это извинительно. А что остается? Нет моей Наташеньки, и жизнь кончилась. Тургенев как писал? Тяжела одинокая старость. Себя не обманешь, а людей-то насмешишь. Раньше за каждый день цеплялся, а теперь зачем? Счастье ушло, чего мне здоровье беречь? Врачей звать — одна потеха. Как будет, так будет, пока в гроб не заколотят. Неподалеку Васильич живет, человек простого звания. Я ему: как жизнь? А он мне по Некрасову: пенсию давать не велено, сердце насквозь не прострелено. И откуда знает?.. Ну, я ему десяточку, он бутылочку и принесет. Посидим, за жизнь поговорим, никаких тебе злободневностей. Настроение веселого цвета. Душа в спокойствии ждет тризны, уже недалекой. Достоевский как писал? На Руси пьяные — это добрые люди, а добрые — они пьяные.

«Возраст ой-ёй-ёй, а не слишком изношен, не руина. Говорит быстро, внятно. Протезы в норме», — отметил для себя Никанорыч, который в ту пору маялся с зубами. А старичок продолжал:

— Вы Мечникова читали? Физиолога. Он писал, что на Востоке старики, когда настает охлаждение лет, уходят умирать в пустыню. Садятся на камушек, не едят, не пьют — и потихоньку сознание меркнет. Легко, безболезненно.

Никанорыч вспомнил тот интересный разговор, подумал: двадцать лет минуло, теперь и я к пределу подбираюсь, не зябко ли душе, есть ли в ней покой? Заслужил ли старость светлу? В девяносто два года запил! Ну и ну!

Но потом Саша рассказал кое-что о ценовом торге. Внучка-то недавно замуж вышла и дом продавать не хочет, да он — картинный красавец! — настаивает, торопит. Запрашивал много, но много и сбавил — видать, деньги любит. Дом не его, а деньгам — он хозяин. Саше он не показался, мутноватый мужик. И Никанорыч словно в чужую судьбу заглянул: понятно теперь, чего старичок запил. Внучка к себе его заберет, а с зятем душе тесно станет. Лучше бы не дожить до горьких дней. Да и зачем доживать? Впереди, до погребального салюта радостей не предвидится.

Но дом Саша все-таки подновил. А когда в поселке дали газ, избавился от печного отопления. Теперь здесь беззаботно. Саша с Ксенией зимой только по выходным прибывают: отсюда на работу не наездишься. А Никанорычу повезло.

Он снова сел в кресло и опять пустился в воспоминания, осмысляя свою долгую жизнь, прожитую в ладу с совестью — потому и долгую. Никогда не думал не гадал, что до Мафусаиловых лет дотянет. Да ведь известно: чего не ждешь, то и сбудется. Да-а, Новый год всегда память тревожит, былые печали и радости будит. Рубеж!

Лет десять назад — да, десять, как раз под его восьмидесятилетний юбилей — сгорел Зоин дом. Не дача, как у нас, а именно дом, с пропиской. А года за три до этого у нее муж умер, внезапно. Ну как умер? Лег на операцию по язве желудка, и его, считай, зарезали. Зое потом отписали, что открылось внутреннее кровотечение. Да кто их, этих хирургов косолапых, знает? Никанорыч, хотя неверующий, вспомнив о горькой Зоиной доле, перекрестился: в жизни под нож не ложился. Подумал: дай, Господь, до конца дотянуть без мучений. И сразу: да ведь уже дотянул! Теперь если что — не дамся! Смысла нету. И вдогонку: да и хирурги девяностолетних на свой стол не кладут.

После пожара Зоя постучалась к Крыльцовым: ночевать негде, зимняя одежда сгорела. Саша рассказывал, что держалась она на удивление спокойно, достойно, без надрывных стенаний, только разок слеза скатилась. Говорила:

— Когда мой Петруша умер, я знала, что пошла вода в хату: беда одна не живет, свое горе до дна выплакала, с тех пор никакой напасти не боюсь. Как упалое зяблое дерево, ураган уже не свалит... Бог с ним, с домом, жаль только, что похоронные и поминальные сгорели. Уеду в Свердловск к сыну — какая разница, где доживать, если расход по пенсионному приходу? У Коли тесновато, невестка норовистая, да уж как-нибудь. Дано нам по вере нашей.

Крыльцовы временно приютили Зою, Ксения собрала для нее теплые вещи, а через две недели прилетел за ней сын Николай. Но к тому времени Саша — даром что доктор наук! — рассудил по-новому: отец в годах, мечтает на даче жить, да ведь уход нужен. Почему бы не предложить Зое остаться у нас? Женщина опрятная, на пенсии недавно, полжизни работала кассиром на здешней станции, ее в Кратове все знают, а она — всех. Дом большой, места хватит.

Короче, Зоя осталась у них вести хозяйство и за десять лет стала членом семьи. Удобный получился житейский сюжет, обоюдный. С ней на даче у Крыльцовых всегда стол да скатерть. Вот и сейчас она и Ксения кудесничают на кухне, готовя новогодние угощения на широкую руку. Тесто она кулачит по-особенному, пироги у нее непревзойденные. А какая начинка, всегда секрет.

Новый год — праздник домашний. Уже двадцать лет Крыльцовы встречают его в этом доме, в гости не ходят, но гостей привечают. Вот-вот подъедет Анюта с ухажером, наверное, и окольных гостей привезет. Николай прилетел маму проведать; ночует здесь, но днями пропадает в Москве, какие-то у него дела. Тоже скоро явится.

Глянул на часы: семь. Что ж, седлаем коней! Эту приговорку Никанорыч когда-то услышал на Молчановке — от главного военного инспектора, который в Гражданскую махал саблей в Первой конной. Полюбилось ему то шутливое напутствие.

Анюту он не видел уже три недели и скучал. Внук — что первый ребенок, так, кажется, говорят. Верно. На Сашу у него времени оставалось мало, самый разгар жизни, зенит, накал, забот выше крыши. А дедом, выпав из дел, он часами возился с Анютой, утоляя родительскую страсть. И Анютой ее назвал он, ласково. По паспорту она Анна. До сих пор смеется:

— Дедуля, помнишь, ты меня учил чай пить? Чтобы ложки в стакане не было. Я спрашиваю: почему? А ты говоришь: вдруг землетрясение, черенок ложки в глаз попадет, выколет.

Надо же, он забыл, а она помнит.

Их любовь была взаимной. С детства хорошавочка, Анюта к выпускному балу стала, по разумению деда, эталоном славянской красоты, русской барышней. Да и статями удалась — ростом чуть выше среднего, прямая, осанистая. Характер у нее проявился рано. Уже к пятнадцати, вспоминал Никанорыч, она судила о жизни так, что стало ясно: внучка растет не Марфой, а Марией.

В юные годы странствий он несколько дней маялся в холодной Сверженя, куда его по придирке засадил городовой, не получив мзду от бездомного чужака. Часа через три после «вселения» втолкнули в кутузку тщедушного — нет, просто дохляк — парня лет двадцати пяти, который, словно прокаженный из лепрозория, заверещал: «Я политический, меня за агитуху взяли, завтра в Минск отправят». Наверное, в других кутузках его за что-то мяли, и он на всякий случай с порога оборонялся словом, чтобы не тронули. Был ли тот парень политическим или же придумал, Никанорыч не узнал. Но сокамерник ночью принялся учить его по части распознавания женщин и рассказал библейскую притчу о Марии и Марфе. Она так понравилась, что Никанорыч стал соразмерять с этими образами женщин своей жизни.

Надя Ткачук была деятельной Марфой.

Покойная Валентина, жена, — тоже Марфа.

А вот Анюта — она твердая в убеждениях Мария. Авантажа не ищет.

Никанорыч, видимо, прикорнул в кресле, потому что внезапно услышал:

— Дедуля, родненький, как я рада тебя видеть! — В комнату ворвалась Анюта, обняла, расцеловала. — Мы только приехали, стол уж накрыт. Сейчас десять, садимся в половине одиннадцатого, ровно. Ты на пять минут задержись, спустишься в гостиную последним, как явление Христа народу.

Звонко рассмеялась и убежала.


2

Весной 1986 года журавли прилетели рано, не везде еще снег сошел. Длинным косым клином они бороздили небесное бездорожье, оповещая о своем прибытии извечным журливым поклоном: «Здравствуй, здравствуй, матушка-Русь!» Журавлей всегда сначала слышат и только потом видят: кто же станет ни с того ни с сего, без птичьего оклика глазеть в небо? Споткнешься...

— Инте-ересно устроена природа, — вслух рассуждал Вальдемар, отпетый горожанин, никогда не живший на даче, ибо ее не было, носа не казавший за ограду пионерлагеря, ибо порядки там во избежание ЧП были строгие. — Осенью засыпает долго, почти два месяца, а весной в считанные дни просыпается зеленым взрывом.

— Валька, тише, тише. Твои звуковые помехи мешают слушать курлыканье. Музыка! — ответила Анюта.

Воскресным утром они сели в электричку и поехали в Перхушково. Почему в Перхушково? Название понравилось, вот и всё, им было без разницы, куда ехать. На опушке Анюта отошла метров на пять и высоко подбрасывала его буклёвую кепку. Он палил в кепку из своего пневматического карамультука, и потом они вместе искали дырочки от игрушечных пулек. Дырок не было, каждый раз — мимо.

Мно-ого лет спустя, окидывая мысленным взором прожитое, пережитое и нажитое, он все чаще начал вспоминать ту весеннюю лесную прогулку — в резиновых сапогах, по остаткам раскисшего снега, и те многократные «мимо». Неужели вся его жизнь прошла мимо?

Они познакомились два года назад, когда заведующий кафедрой Александр Сергеевич Крыльцов пришел на демонстрацию — годовщина Октябрьской революции — со своей дочерью. В тот раз не один Вальдемар положил глаз на Анюту, то и дело кто-нибудь подъезжал к ней с тайными поползновениями. Но все опасались открыто кадрить на виду у отца, от которого в немалой степени зависело близкое распределение: еще ушлют в глушь, в Саратов. А Вальдемар не убоялся, смелость города берет. Ну, все и вышло по первому разряду.

Анюта только-только поступила в педагогический, а он готовился к защите диплома в авиационном. На зависть однокурсникам стал приглашать ее на студенческие вечера, сходки и скоро понял: дело-то не шуточное. Анюта разительно отличалась от разряженных пергидритных блондинок, ходивших в его боевых подружках, у которых все — от оживляжа до макияжа — было наигранным, и притягивала к себе неизъяснимо, неудержимо.

Простой масти, не из благоденствующих, в студенческие годы он жил по врожденному, а возможно, перенятому у отца жизненному правилу: делу время — потехе час, в неволе у прихотей не был. Учился прилежно, однако, будучи шустрым малым, умел и кутнуть в день стипендии, скинувшись с сокурсниками на крепыш-вино. На лекциях о суетном думать не думал, а в отдохновениях напрочь забывал об институтских заботах. Одно с другим не путал. Но однажды, сидя в приемной профессора Васинского в очереди на консультацию, вдруг поймал себя на мысли, что вовсе не о дипломе размышляет — защита через неделю, — а мечтательно, с томленьем упованья репетирует предстоящую в субботу встречу с Анютой.

А дальше — больше. Всегда уверенный, решительный, он начал терять веру в себя, с затаенным страхом думал о том, что его извечная взбодренность, реактивность может надоесть и разочарованная Анюта отвернется. Он слишком поздно ощутил, что она стала частью его жизни, поселившись в сердце, в помыслах. Обретя радость общения с ней, он почему-то стал неотступно тревожиться за их завтрашний день. Высокая, на небольших устойчивых каблучках, дающих хорошую осанку, приветливой красоты, с замечательно мягкой, доброй улыбкой, с локонами на плечах, с возбуждающим звонким смехом — певкий колокольчик! — и острым умом, умеющим схватывать все нюансы разговора, Анюта стала его идеалом. Вдобавок впечатляющие формы, сводившие его с ума. Шутки шутками, а в башке вертелось что-то слишком уж выспренное — о триединстве красоты, добра и истины. Он не знал, что каждого мужчину природа от рождения наделяет своим, неповторимым чувством женской красоты, которое побуждает его к поискам идеала и позволяет опознать идеал только при встрече с ним.

«Ха! Такая девушка для любого мужчины идеал, такие не ждут, когда их выберут, такие сами выбирают» — эти тоскливые мысли посещали его при каждой встрече. Он боялся выглядеть млеющим, а потому мельчающим, боялся, что она в любой день отложит его в сторону. И прилагал немало сил к тому, чтобы внешне оставаться прежним — подвижным, веселонравным, быстрым в решениях; как всегда, он резал максимы по любым вопросам, достойным его внимания. Перемены случились внутренние, он мучился загадкой необычайной скорости этих перемен, он униженно спрашивал самого себя: откуда, за что ему ниспосланы такие королевские милости в образе Анюты, не по ошибке ли, надолго ли? Пытался иронизировать над собой: уж не ждут ли его в Кащенко?

Безусловно, Анюта заняла слишком много места в его сознании, в его жизни.

Научничать ему предстояло в профильном исследовательском институте — московском. Возможно, дело не обошлось без аккуратного содействия заведующего кафедрой, Вальдемар знал, что Анюта сказала отцу о его серьезных ухаживаниях. Но сам он в разговорах с ней никогда не касался деликатной темы распределения. Из принципа — считал недостойным использовать свое служебное, то бишь жениховское, положение.

Склонный без промедления отзываться на все новшества, он, по банальным словам отца, с головой окунулся в незнакомую жизнь НИИ. О-о! Новшеств пропасть сколько — как бы в них не пропасть! Отношения между эмэнэсами были гораздо теснее, плотнее, чем между студентами. Молодые перспективные таланты здесь расцветали в дружеской спайке и болели свирепой товарищеской завистью. Здесь росли карьерно и кисли на мизерных окладах, здесь увлекались возвышенными хобби и коснели в суетных увеселениях. Здесь водились истые научники и мерзкие наушники. Все, что происходило в стенах НИИ, в их отрасли, наконец, за стенами института, дотошно обсуждали в курилках и на частых посиделках. Да, для него это была совсем новая среда, чарующие особенности которой он торопливо осваивал.

Обласканный госпожой Удачей, волею судеб избрав научное поприще, он в своей мечтательной манере загадывал далеко вперед, мысленно конструируя жизненный путь, разумеется, без учета побочных случайностей, которые до неузнаваемости искажают замыслы. Пожалуй, в академики не выбиться, не потянет, такое усердие ему не по силам. Но членкором... Почему бы и нет? А уж доктором технических наук — это как пить дать! Подобно мифологическому солдату, он носил в ранце маршальский жезл.

Но позабыл, что в ранце для него припасен и деревянный крест.

Анюта всегда была рядом. Еще летом, после распределения, они впервые отправились на отдых вместе — в Алушту. И с тех пор он привык согласовывать с ней жизненные планы. После восторгов любви они размышляли: через три года он станет кандидатом наук, она к тому времени окончит институт — тогда самое время думать об устройстве земных дел, о семье.

И уже в первый год взрослой жизни младший научный сотрудник Вальдемар Петров сдал все кандидатские минимумы, чтобы скорее впрячься в скрипучую телегу диссертационных приключений.

Курилку в институте сделали одну на всех. Среди сотрудников было немало сигаретных женщин плюс папиросная Светка Башарова, которую мужики меж собой звали бабой с прибамбасами — звучно, а что это значит, никто толком не знал. Для привлечения внимания к своей персоне Светка табачила плебейским «Беломорканалом», а иногда «Герцеговиной Флор» — любимой забавой Сталина. Это на фотографиях, на картинах его изображали с трубкой во рту — как бы символом неторопливой, мудрой задумчивости. В жизни-то он смолил папиросы — нянчиться с курительными трубками вождям некогда.

Степаныч, институтский плотник, он же слесарь и вообще мастер на все руки, когда-то давно сколотил для курилки три грубые скамьи без прислонов, узкую тумбочку с большой съемной пепельницей, с металлической пластиной для гашения окурков и на этом исчерпал свои заботы о «комнате отдыха». Стены курилки окрасили в мутно-серый цвет, на потолок прилепили две неоновые трубки. И однажды кто-то сказал:

— Сюда бы пару лежанок — в точности тюремная камера.

— А ты почем знаешь? Сидел, что ли? — сразу вцепился Дмитрий Рыжак, душа табачной компании.

Он работал в институте давно, однако кандидатскую защитил совсем недавно, причем после серии таинственных кабинетных скандалов и двукратной смены научного руководителя. Глухо поговаривали, что за ним числятся какие-то художества по части неблагонадежности. ВАК еще не утвердил Рыжаку степень, возникли сложности плагиатного типа, он нервничал и был особенно язвительным.

Когда Вальдемар представился курящему сообществу, Рыжак с холодком, без стеснений спросил:

— Ты Петров настоящий или по псевдониму?

— Что значит настоящий? — не понял он.

— Ну-у, пишет же в газетах какой-то Соломон Волков. А ты Вальдемар...

Пришлось растолковывать, что это отцовское чудачество. Но тут же прозвучало бесцеремонное:

— У тебя отец-то кто?

Вальдемар с разгону, не сообразя себя, чуть не брякнул: «Никто». В выборе родителей он проявил неосторожность. Бывший сокурсник отца картограф Гольдштейн, ставя в вину Петрову измену профессии, по-приятельски называл его шлимазлом, с еврейского — неудачник. И верно, отец, рядовой клерк в боковой министерской конторе, был хроническим неудачником, объясняя крах карьеры нелепым стечением недоразумений: на каком-то повороте судьбы его злосчастно перепутали с другим Николаем Петровым, за которым числились некие поведенческие аномалии. Однако своей родовой фамилией отец дорожил, менять не хотел, но считал, что нестандартное имя поможет сыну в жизнеустройстве.

Ответил Рыжаку резко:

— Это что, допрос? Отец у меня человек достойный, и об этом хватит.

Судя по взлетевшим ко лбу бровям, Рыжаку твердость новичка понравилась. И когда в другой раз они случайно сошлись в курилке вдвоем, он поучающе сказал:

— Давай, парень, врастай в нашу почву. Но имей в виду: сорняков здесь много, старперы молодым ходу не дают. Будешь диссертацию готовить, — я же вижу, ты из карьерных, — вспомнишь меня. Червонец они тебе точно закатают, и не парься.

Вальдемару уже разъяснили, что институтские балагуры диссертационные годы называют сроками, которые тайно и, конечно, по сговору назначает эмэнэсам научное руководство. Опытный Рыжак знал, что говорил.

Значит, ему светит червонец? Такая перспектива, даже с «досрочкой», заставила Вальдемара обсудить проблему в собеседовании за кружкой пивка с новым приятелем — Костей Орловым. Одногодки, они свели дружбу легко. Вместе перекусывали в столовой — щи да каша, а если с россыпью жирного мясца, то ее называли гуляшом, — садились рядом на симпозиумах, коллоквиумах. Вдобавок они были примерно одного роста — Костя повыше, — оба крепыши и внешне походили друг на друга. Местные острословы мигом сочинили Петрову и Орлову прозвища: Петр Орлович и Орел Петрович. Однако при общем внешнем сходстве характерами они не совпадали. Неторопливостью движений и суждений Костя был противоположностью Вальдемара; наверное, это их и сдружило — по принципу взаимодополняемости Нильса Бора.

Костя не очень доверял прогнозам Рыжака, в своей самодумной, рассудительной манере говорил, что тот выдает «личное за общее» — шел бы он на... Ибицу. Орлов не торопился и с поисками диссертационной темы, предпочитая сперва хорошенько осмотреться. Не в институтских коридорах — в науке. Надо понять, что будет востребовано завтрашним днем. Нет, не завтрашним — послезавтрашним.

Как ни странно, тот вечер в пивнушке у Павелецкого вокзала запомнился Вальдемару навсегда. Не особой плотностью первого разговора о выборе научного пути, не лукаво мудрыми доводами-выводами. Совсем-совсем другим.

На следующий день новый молодой генсек Горбачев объявил о начале перестройки.

В ту пору Вальдемар интересовался политикой не более, чем жизнью на Марсе. Об чем речь? Что за перестройка? Кого, зачем, почему? Но позднее, когда бурный водоворот новшеств затянул, а вернее, швырнул его в самую воронку событий, он и вспомнил о той пивной посиделке с Орловым.

Памятно, однако.

Осмотреться ни Петрову, ни Орлову не удалось.

Впрочем, на первых порах в институте не придавали особого значения провозглашенным новшествам. Многие хорошо помнили хрущевские заклинания о коммунизме к 1980 году и полагали, что очередные верховные камлания — всего лишь пропагандистская переупаковка заезженной пластинки обещаний светлого будущего. Но через пару месяцев начальство зашевелилось, партком обсудил новые директивы и постановил срочно составить план перестройки. Задание исполнили с казенным рвением, и вскоре в красном углу институтской доски объявлений вывесили несколько листков с изложением намеченных мероприятий и ответственных за них.

Смысла перестройки никто не понимал, партийным деятелям институтского масштаба не пришла в голову простая мысль: можно ли вообще перестраиваться по плану? Ничего не меняя, они быстренько сварганили для старых правил новый переплет и все свели к дежурным процедурам: перетряска штатного расписания, призывы активнее поддерживать инициативы, которые конечно же должны быть смелыми, привычная идиотская формула «усиления динамизма» исследовательских работ. Как и положено, суть дела растворили в многословии.

Этой мельтешне завсегдатай курилки Рыжак вынес суровый вердикт:

— Много пейзажа, да мало фуража.

Притихнув, уйдя в тень, когда его диссертацию послали в ВАК, Рыжак после объявления о начале перестройки заметно взбодрился.

Впрочем, в курилке ленивые перестроечные рассуждательства полыхнули страстями раньше, чем в начальственных кабинетах, куда из райкомов спускали формальные директивы. Неизвестно кто и какими способами вбрасывал в эмэнэсовскую среду злоречивые слухи и азартные слухи о слухах, противоречившие партийным банальностям, но эти «разговорчики в строю» парафинили мозги, заставляли вскипать светлые молодые умы. Слово «застой» еще не звучало, однако знающие люди утверждали: якобы горбачевское «углубить» на самом деле подразумевает омоложение кадров брежневской эпохи. Источники этих задорных, освежающих, иногда с дерьмецом вбросов оставались в тайне, и однажды Вальдемар напрямую спросил Рыжака, откуда ему известно о грядущих переменах.

Дмитрий усмехнулся:

— Одна бабушка сказала.

Бабушка, похоже, была человеком серьезней некуда. Пересуды о том, что под знаменами перестройки широко зашагают в завтра молодые и талантливые выдвиженцы, отзывались бурлением чувств, брожением умов и переизбытком самой причудливой риторики, вплоть до шумовых эффектов озорного свойства. Сонное течение институтских будней нарушилось, народ засуетился, обалдело ловил изустные вести, все меньше доверяя пресной прессе и эфирной агитистерике. Теперь слухи обсуждали не только в курилке — кучками или парами гужевались везде и всегда, где и когда удавалось перекинуться мнениями, порой полушепотом. Фон жизни быстро менялся — на глазах. Неясные надежды на обновление всего и вся будоражили, рождая в воображении смелые мечты о стремительных карьерах. Эти мечты в свою очередь уносили подвижников мысли местного масштаба в те близкие, очень близкие времена, когда зарплатные возможности наконец начнут соответствовать бытийным потребностям. Возбуждение на грани повального помешательства! Охотно отдавшись во власть иллюзий, научный подрост вкладывал в пропагандистский лозунг ускорения свой, глубоко личный смысл.

Каждый ждал и жаждал своего случая, своей удачи. Пешки рванулись в ферзи.

Пока только в грезах.


3

Для Вальдемара следующий год выдался суетливым. Горячка началась с того, что в некий самый обычный день в их «апартаменты» заглянул Рыжак и заговорщицки подмигнул, вызывая в курилку.

Чиркнув зажигалкой, начал поучительно и насмешливо:

— Ну как? Вы с Орлом Петровичем уже перестраиваетесь? Отряси прах с ног своих и молись пославшему тебя в мир. С позволения вашей милости дозволю себе дать совет: не зевай. Застрянешь на старте — потом не догонишь.

Делая нечастые затяжки, минут пять развлекал дежурными банальностями, потом перешел к делу, косвенно сославшись на памятный разговор об источнике слухов.

— В субботу намереваюсь навестить бабушку. — И через короткую паузу: — Составишь компанию?

Вальдемар понял, что ему предлагают войти в некий таинственный круг посвященных. Прилив самоуважения был столь мощным, что упоминание о бабушке невольно с внутренним смешком отозвалось воспоминанием о дедушке. Дедушке Крылове: от похвал вскружилась голова. Нет, безусловно, он не жаждал, чтобы Рыжак, этот местный «авторитет», приблизил его. И тем не менее этого ему всегда хотелось. Он был обрадован, польщен и, небрежно пожав одним плечом, ответил:

— Давай.

Они добирались довольно долго. Сначала на метро, потом на автобусе, пока где-то в районе Зюзина не поднялись на четвертый этаж обычного панельного дома, оповестив о своем прибытии трелью дверного звонка.

Встретил их молодой мужчина с черными усами, в красно-белой ковбойке. Извинившись за непринужденную, как он сказал, «пятничную одежду», — иностранец, у них учтивость и этикет в крови! — провел в гостиную с обоями цвета палой листвы, где обеденный стол был подготовлен для чаепития.

Рыжак, воздав должное говорливому жако с пурпурно-красным хвостом, приютившемуся в угловой клетке, отрекомендовал Петрова:

— Вальдемар один из самых перспективных наших эмэнэсов.

— Очень приятно. Алекс Галушка, — протянул руку хозяин. — Корреспондент канадской вечерней газеты.

Он говорил с акцентом, проглатывая одни гласные и растягивая другие, но построение фразы было правильным, слова не прыгали невпопад, как бывает у языковых неофитов.

Вальдемар впервые общался с иностранцем, еще в школьные годы усвоив мимоходное, между делом отцовское наставление о том, что это не безопасно для дальнейшего жизнеустройства. «Органы не дремлют», — произнес загадочную фразу отец и громко рассмеялся, когда сынишка попросил уточнить, о каких именно органах тела идет речь. Но на дворе иные времена, Вальдемар понимал, что тем органам, на которые намекал отец, сегодня не до его неприметной персоны, у них других забот полон рот. Прежние опасения сменились чувством гордости: вот я каков, закатился в гости к канадскому журналисту, и хоть бы хны! Вдобавок не он мне, а я ему нужен! Это же очевидно...

За чашкой чая разговор пошел ни о чем. Как удобно ездить по Москве на машине — транспорта немного, почти нет пробок. Аэропорт Шереметьево, построенный к Олимпиаде-80, на премиум пока не тянет, но наверняка его расширят: в СССР прибывает все больше зарубежных гостей, пора соответствовать мировому уровню. Из сетований — пожалуй, лишь то, что среди молодых маловато у вас знающих английский или французский, а иностранные языки, по мнению канадца, завтра особенно пригодятся.

За второй чашкой чая со скромным ореховым тортиком Рыжак вбросил тему об ускорении и, на удивление Вальдемара, принялся со сдержанным оптимизмом расписывать наши экономические перспективы, чего в курилке за ним не водилось. Алекс слушал внимательно, не перебивал. А когда пыл Рыжака иссяк, начал как бы в лекционном режиме, с предсказательной интонацией:

— Мне кажется, ваша страна вступает в новый исторический этап. Но есть хорошая русская поговорка: «Иное время — иное бремя». У вас плановая экономика, ускорение требует ужесточения командно-административного пресса. А это — тупик.

— Не жать, так и соку не будет, — вбросил Рыжак.

Канадец не обратил внимания на реплику, продолжил уклончиво:

— Мне кажется, в СССР скоро станут актуальными вопросы политики. Перемены надо начинать именно с них. Только в этом случае откроются новые перспективы экономики.

— Это дело забавное, как бы чулки не отморозить, — снова вбросил Рыжак.

— Чулки отморозить? — недоуменно переспросил Алекс.

— Шутка! — смешливо воскликнул Дмитрий, пародируя киношную репризу.

Канадец вежливо улыбнулся, хотя было видно, что он так ничего и не понял. Продолжил в прежнем лекционном режиме и снова с уклончивым «мне кажется»:

— Мне кажется, скоро Горбачев сменит политические декорации, без этого экономический рост невозможен.

Тут и Вальдемару настало время удивиться.

— Простите, о какой политике вы говорите? О терках с американцами?

— Терки? — опять не понял Алекс. — Нет, я не о внешней политике, перемены нужны в системе хозяйства. Мне кажется, они не за горами. Я сравнительно недавно в Москве, но готовился к работе у вас, взял курс советологии и русской истории в Стэнфорде, в Штатах. Мы изучали Бердяева — «темное вино в русской душе». — Слегка усмехнулся. — Надо дать ему перебродить, в этом смысл близких дней. И мне кажется... Нет, я почти уверен, что без политической перестройки Горбачеву не удастся перестроить экономику. Сначала надо посмотреть на себя в зеркало, а это возможно только через политические окуляры.

Из Зюзина они возвращались молча, было что обдумать. Наконец Дмитрий сказал:

— Ты понял, что бабушка пророчит?

— Я запомнил его слова. Их надо переварить.

Теперь Вальдемар знал, откуда растут перестроечные слухи, будоражившие институтский народ.

Но переварить сказанное канадцем он не сумел. До вечера мучился разгадками, спал с просыпами, а утром со своей Автозаводской помчался в конец шоссе Энтузиастов, где жил Орел. Чуть ли не с выпученными глазами, под страшным секретом рассказал о встрече с канадским журналистом. Не забыл упомянуть, что этот Алекс как-то по-особенному нажимал на «мне кажется». Так нажимал, что из проходного речевого оборота оно как бы перерастало в тайное знание о завтрашнем дне, намекало на загадочную подложную суть. Вообще-то именно странное, настойчивое «мне кажется», подкрепленное решительной интонацией, более всего и смущало. Канадец что-то знает, о чем-то догадывается или же просто предполагает? А если все-таки что-то знает, то откуда? И этот «смысл близких дней»?

Орел тоже спикировал на эту странность.

— Антере-есно... Говоришь, он сравнительно молод?

Вальдемар согласно кивнул.

— Значит, вряд ли порет отсебятину. И предвидение, и догадки, и знания — что бы ни было — у него наведенные, от кого-то. Ты же понятия не имеешь, с кем он в Москве общается.

— Незнание — сила.

Но Костя, в отличие от Вальдемара, глядевшего по линии своего носа и хорошо различавшего лишь близстоящее-близлежащее, умел обозревать дали.

— Увы, нам о твоем канадце ничего знать не дано. А в музеях запасники, как известно, интереснее выставочных залов... То, что ему кажется, он вообще мог подцепить не у нас, а у себя.

— Как это?

— А почем я знаю, как? Через свой лорнет они видят нас иначе. Твой канадец, он умник стэнфордской выучки, а мы с тобой пребываем во тьме невежества.

Потом они долго бились над смыслом этого вброса — о близкой политической перестройке и ее связи с экономическим обновлением. Понятия были новые, плохо укладывались в привычные представления. Договорились лишь о том, что для размышлений открылась новая загадочная тема, совсем-совсем не техническая, не научная. В этих размышлениях Вальдемар и оставил Орла, с края Москвы помчавшись в центр, на Волхонку, к Музею Пушкина, где он условился встретиться с Анютой.

Сбивчиво, но с прежним воодушевлением обрушил на нее потрясающие, сногсшибательные новости о встрече с канадским корреспондентом и предстоящей политической перестройке. Иностранный журналист просто так трепаться не станет, знает, о чем говорит. Это и его, и Орла взбудоражило на дерзания.

— И что говорит Костя? — сразу спросила она.

Вальдемар познакомил Анюту с Орловым и его подругой Региной еще год назад. Регина, как и Костя, окончила «Сталь и сплавы», но годом раньше и в НИИ занималась авиационными металлами. Сюда же распределили Костю. В «Стали» они знались, а в исследовательской группе задружились. Петр Орлович и Орел Петрович, а соответственно, Анюта и Регина скромненько, но со вкусом отмечали праздники и дни рождения, усаживались рядом на редких, но шумных, иногда с эксцессами банкетах, отмечая чью-то кандидатскую. Тон в их дружной компашке, конечно, задавал неугомонный всезнай Вальдемар, которого переполняли жизненные радости. Костя со своей рассудительной нудятиной не капризничал, охотно отдал лидерство. То, что у Вальдемара вызывало бурный восторг, Костя воспринимал нехотя, под нажимом дружеских эмоций. Верх Орел брал не часто, в основном по части застольных тостов. Кашлянув в кулак — привычка! — говорил замысловато, но интересно, его не перебивали даже за разухабистым от возлияний банкетным столом. Однажды замдиректора по науке воскликнул:

— Этому орлу всегда есть что сказать!

В общем, Орел мух не клевал, и Анюта неспроста спросила, что про сногсшибательные новости думает Костя.

Вальдемар только руками развел, дружески пошутил:

— Ну ты же его знаешь, он должен основательно поразмыслить. Уела попа грамота.

Впрочем, результат Костиных мыслительных усилий Вальдемара не интересовал — как и загляд вперед по части загадочной политической перестройки. Верно сказано: что в час написано, то в час и позабыто.

Тем не менее после визита к «бабушке», после суждений загадочного канадца, приправленных не жестами сомнений, как должно быть при оговорках «мне кажется», а, наоборот, утверждающей, напористой интонацией, Вальдемар нутром ощущал, что настают зыбкие времена. Порой в его мозгах все плыло кругом; словно хулахуп вокруг талии, вертелась в голове мысль о том, что пора, пора переходить на галоп, чтобы не засидеться на старте.

А тут еще эта тетенька в темно-фиолетовом балахоне до пят...

В одно из воскресений они отправились побродить по Старому Арбату, о котором по Москве уже ходили легенды: чего и кого там только нет! Карнавал с балаганом, свобода вкусов, нравов и одеяний, под гитару поют барды, грохочут джаз-банды, паясничают городские сумасшедшие. И сразу, уже у ресторана «Прага», наткнулись на средних лет женщину с причудливой высокой прической и челкой почти до глаз. Над челкой в волосы вправлены две светлые бляшки, наподобие больших пуговиц, и казалось, что на ее голове притаилась черная кошка. Поверх темно-фиолетового балахона болталась табличка «Волхование по ладоням». Вальдемар со смехом опустил рублик в узкую щель почтового ящичка на складном стуле, приспособленного под копилку, и заговорщицки кивнул Анюте, чтобы она протянула руку.

Потом он жестоко корил себя за ту глупую затею. Нельзя дразнить счастье! Само собой, гадание по ладони — чепуха, бред собачий, белиберда. Но так рассуждает рассудочный мозг, а сердцу-то не прикажешь, что на него ляжет, то умом не сбросить. Гадание вышло смутным: «черная кошка» напророчила Анюте тюрьму для желаний и неразбериху с мечтой. А что все это значит, гадалка объяснить не могла.

Ему не оставалось ничего иного, как тоже сунуть запястье в ее черно-кружевные перчатки. Она долго разглядывала ладонь, водила указательным пальцем по линиям жизни, наконец изрекла:

— Вам, молодой человек, предстоят сомнения в душе и постоянство в мыслях. А что это значит, мне неведомо.

Напутствие было так себе, но Вальдемар вздохнул с облегчением. Он опасался, что гадалка выдаст ему что-то удачливо-счастливое и на фоне грустных пророчеств Анюте это было бы совсем никуда. А теперь они как бы сравнялись безрадостным дурацким заглядом в будущее; можно вместе посмеяться над этой мошенницей в балахоне с набором готовых туманных пророчеств и навсегда забыть о ней.

И верно, недели не прошло, как он напрочь, наглухо забыл о нелепом происшествии. Жизнь внезапно сорвалась с привычного ритма и помчалась даже не галопом, а бешеным аллюром. Рыжак позвал его на мальчишник к одному из приятелей, обитавшему в знаменитом Доме на набережной, и Вальдемар с головой нырнул в пряную атмосферу фрондёрского вольнодумства, бесстрашных политических анекдотов и бесконечного ржачного трёпа несогласно мыслящих риторов, софистов и прочих говорунов, страстно пекущихся о всеобщем благе и отважно воюющих с невежеством и заблуждениями тупых соотечественников.

Хозяин квартиры, худой высокий парень — звать Андреем — в толстых роговых очках, придававших ему ученый вид, с напускной мрачностью рассказывал, что на смотровой площадке их дома, как раз над бывшим большим балконом великой балерины Ольги Лепешинской, знакомый его знакомого поставил пчелиный улей.

— И что вы думаете? — Руки Андрея сотрясли воздух в многократных конвульсиях. — Через две недели к нему заявились кагэбэшники. Пчелы паслись в кремлевских кущах, ближе-то зелени нет, и кого-то, видать, покусали. Да и вообще непорядок! Никогда пчел там не было. Откуда они, зачем? — Весело воскликнул: — Но как они вычислили, где улей?

Большую комнату сотряс взрыв хохота, посыпались шутки. Андрей, прервав разнобой, громко оповестил:

— Они засекли полет пчелы! Вот это техника!

Компания подобралась молодая, как вскоре понял Вальдемар, сплошь эмэнэсы, словно клуб младших научных сотрудников, настроение у всех приподнятое, народ шумливый, ретиво-речистый. Хором принялись подначивать Андрея: байка! Кто-то вспомнил классику — «Полет шмеля». А когда отсмеялись, парень в красно-белой ковбойке — обликом похож на того канадца, но густобровый — сказал:

— Ладно, мужики, подкину-ка я для разминки анекдотец, а потом и о делах поболтаем.

Анекдот был толковым, как потом понял Вальдемар, в тему. А суть такая. Когда тело Сталина выносили из Мавзолея, Хрущев, по дефициту валюты, задумал продать мумию на мировом аукционе. Американец дал миллион, китаец пять, а израильтянин десять. Хрущева и спрашивают: «Отдавать товар?» Он почесал свою буйную шевелюру и отвечает: «Нет, не надо. Говорят, две тысячи лет назад у них кто-то воскрес».

Снова отсмеялись, и Андрей вбросил:

— А на балконе у Лепешинской стояли гипсовые бюсты Сталина разной величины, штук десять. Ей-богу, сам видел. Слухи ходили, будто она его любовница, он в Большом театре часто бывал.

В тот день Вальдемар узнал о тиране больше, чем за всю предшествующую жизнь. Смехачи разноголосым хором обругали, обсмеяли и пригвоздили отца всех народов, настаивая на том, что перестройку надо начинать с изгнания из всех пор власти сталинистов, поднявших голову при Брежневе.

Итог подвел Андрей:

— Никакого сталинизма не было. Была сталинщина!

«Странные сборища», — думал поначалу Вальдемар. Но уже через три-четыре гостевания в Доме на набережной, у Каневского — фамилия Андрея, — ему стало ясно, что это вовсе не традиционная дружеская компания, а скорее некий кружок по интересам. Впрочем, нет! Конечно, не кружок — круг! Это новое понятие — круг! — приподнимало Вальдемара в собственных глазах, он прекрасно понимал, что войти в круг — это вам не записаться в кружок, он чувствовал себя причастным к пока неясным, однако суперпрогрессивным стремлениям, которые обуревали собиравшихся у Каневского поклонников грядущего успеха.

Кинулось в глаза, что это были очень разные люди, в угаре зубоскальства, вразброд рвавшиеся к общей цели. Они отличались внешним видом и манерой поведения, они работали в разных НИИ, а кое-кто, как заядлый анекдотчик густобровый Максим, и вовсе был гуманитарием. Но особенно Вальдемара интриговали три странности этих собраний. Здесь никогда не распивали — рыцарей стакана не было. Сюда никто не приходил с женщинами, хотя в личном качестве женщины здесь бывали, бухтели, «выступая» на равных с мужиками, не уступая им в красноречии, но при них было не матерно. Наконец, обращало на себя внимание то, что у Андрея часто появлялись новые говоруны, словно бутылец на пьянку, приносившие с собой самые фантастические слухи-послухи, а завсегдатаи вдруг исчезали. Для Вальдемара такое было в новинку, он не знал, как понимать эту текучку. Но годы спустя, когда довелось посетить кинотеатр, где зрители входили и выходили во время сеанса, ему вспомнились те посиделки в Доме на набережной.

Впрочем, костяк постоянных «кружковцев» все-таки сложился, и осенью, подгадав отпуска, они могучей кучкой полетели в Джубгу. То были незабываемые две недели отдыха. Листая страницы дней, мужики увлеченно чертили на влажном песке какую-то хренотень, фантазируя по части завтрашних жизненных успехов, а жёны или подруги — как Анюта — загорали на лежаках в сторонке. Вечерние программы у каждого были свои, и за счет новых курортных знакомств пляжная компания мечтателей — волна стирала их умозрительные песчаные схемы — разрасталась.

К ним прибились два искушенных по экономической части чувака из Ленинграда, почему-то называвших себя змеиногорцами, с поперечным Госплану состоянием умов. Эти глашатаи истины запомнились безоговорочными наставлениями о скорогрядущей жизни, ибо качество нового важнее количества старого, которое вот-вот будет отринуто. Они принесли с собой весьма подходящий для тогдашних настроений девиз: «Жги и жди!» Сами змеиногорцы жгли беспощадно, чуть ли не в жанре проклятий сокрушая отжившее, не щадя ни признанных авторитетов, ни текущих порядков, и, похоже, хорошо знали, чего ждать. Горбачевские призывы к ускорению их вообще не интересовали, они насмешливо называли этот лозунг ускорительством. Ребята с берегов Невы жили какой-то другой жизнью, готовились к чему-то важному и неизбежному.

С югов Вальдемар вернулся другим человеком — впереди яркой звездой сверкала высокая жизненная цель, он жаждал избавить Отечество от бездушной, гнилой бюрократии, которую насаждают партийные динозавры, и не сомневался, что в новые светлые времена ему воздастся по его незаурядным способностям, что завтрашний день вознесет его... Он даже не загадывал куда, в какие райские кущи, ибо перспективы открывались безбрежные.

И предчувствие не обмануло. Спроста ли тот памятный год прославился осыпной рябиной? В ноябре, подобно манне небесной, с властных верхов на бренную землю был спущен закон об индивидуально-трудовой деятельности — именно о нем судили-рядили «песчаные» мечтатели в Джубге, именно его с нетерпением ждали ленинградские чуваки. Это был прорыв! Репетиторство, любые подсобные работы становились легальными. Разрешили извоз! Возможным становилось все!

На сборищах у Каневского ликовали. Однако Вальдемар был несколько смущен, в душе мелькнула смутная тревога, легкая, непонятная, беспокоящая своей неразгаданностью, внешней беспричинностью. Он чувствовал странную перемену, даже сдвиг, резкий сдвиг общего настроения. Раньше здешние фрондёры вкладывали в суждения свое понимание вечного и доброго, которое наступит после избавления от засилья бюрократии. Теперь общие темы уступили место личному интересу: словно околдованные, все зациклились на том, как ловчее использовать новые возможности. Изощренные, накачанные научными поисками молодые мозги эмэнэсов работали с предельной нагрузкой. Шутки в сторону, не до анекдотов! Наступает страда! Сегодня можно то, о чем вчера только мечтали! Даешь колокольный звон и «Славься» Глинки! Эксьюз ми...

Впрочем, мимолетные непонятки не омрачали праздник эмоций. Пробившись в заветный круг посвященных, Вальдемар шагал в ногу со временем, опережая тех, кому не дано осмыслить глубинную суть перестроечных сдвигов. В институтской курилке он, на удивление дымящего сообщества, перестал встревать в горячие, но бестолковые ежедневные перепалки вокруг шквала новостей — это удел заурядных натур! Известное дело, дуракам всегда понятно то, что скрыто от умных. Трепотня! Теперь это был уже не его уровень, теперь он знал куда больше, чем аборигены из племени местных научных талантов. А хвастать своими познаниями было попросту лень, к тому же они не поймут, примутся недоверчиво выспрашивать, откуда ему известно. Знаю я их, сам таким был. Однако показать да испытать в деле свою выдающуюся политическую оснащенность все же не терпелось. И пару раз он ездил на Пушкинскую, к редакции «Московских новостей», где свобода в буквальном смысле хлынула горлом, где ежевечерне клубился народ, балдевший от невиданной безнаказанности за публичное поношение власти. Пиршество свободомыслия! В этом кипящем котле страстей он чувствовал себя прекрасно. Правда, там кучковалась в основном командировочная публика, стекавшаяся на Пушкинскую, чтобы завороженно внимать вольнодумным речам и поглазеть на столичный цирк, где гастролировали разного замеса неприкаянные чучела из бывших или будущих пациентов Кащенко, те бедолаги, которых никто, никогда и нигде не ждет. Но зато здесь Вальдемар мог без труда собрать вокруг себя тесный кружок жадно слушающих, воспринимающих его как мессию и, в опьянении от своей отваги, отрывался в вещаниях по полной. Благо вещал анонимно.

В курилке было иначе. Беспечную болтовню институтских всезнаек он образно уподоблял поверхности моря, по которому легкий бриз беспорядочно гонит пенистые барашки. А он, Вальдемар, — член экипажа таинственной подводной лодки, бороздящей глубины, где предрешается судьба перестройки, где заранее оповещают о замыслах верховной власти. Чувство превосходства поднимало его в собственных глазах, у него уже было право считать, что жизнь удалась.

Конечно, Анюте и Орлу с Региной он иногда приоткрывал свое новое понимание происходящего. Однако был откровенен не до конца, не уведомлял о том, чего надо ждать в самом ближайшем будущем, как это было с пустым, несбывшимся предсказанием политической перестройки. Не хотел выглядеть трепачом. Он впервые начал заботиться о своем авторитете. И твердо верил, что наступающий 1987 год станет для него судьбоносным.


4

Никанорыч спустился в гостиную ровно через пять минут после половины одиннадцатого. Дело не в том, что долгая жизнь научила его быть точным, это само собой. Но после той истории в Испании категория времени вообще приобрела для него сакральный смысл: он все делал вовремя, но никогда не сопротивлялся внезапным помехам, мешавшим в назначенный час прибыть на вокзал, в аэропорт или к врачу, считая, что насилие над непредвиденными, порой нелепыми обстоятельствами равносильно выпрошенному кресту и может обернуться непоправимой бедой. Помнится, когда-то был случай: служебная машина везла его на Казанский вокзал, но аккурат у «Красных ворот» забарахлил мотор, водитель посоветовал доехать на метро: рядом, один перегон. Никанорыч отказался, ждал, пока наладят мотор, и опоздал на поезд. Зато на душе было спокойно.

А та испанская история...

В конце двадцатых ему велели заочно учиться в инязе, готовили для другой работы, и он выбрал франко-испаньолу. А в 36-м его послали в Испанию. Он прилетел в Валенсию поздно вечером, разыскал отель «Метрополь» и принялся выспрашивать сеньора Доницетти. Но выяснилось, что в «Метрополе» приютилось советское посольство, а Доницетти — это товарищ Гришин, и он в штабе, через мост, вторая улица слева, третий дом справа. Гришин оказался «всего-навсего» знаменитым Яном Карловичем Берзынем, главой советской военной разведки. Он велел Никанорычу срочно подкрепиться в круглосуточной штабной столовой арроз-бандой — рисом с морепродуктами и немедленно, в ночь отправляться на Мадридский фронт, где для него есть неотложное дело: через час туда двинутся три грузовика с боеприпасами. Никанорыча посадили в кабину, однако шофер куда-то запропастился, и два грузовика ушли без третьего. А примерно через час, когда они догоняли колонну, далеко впереди до неба взметнулось пламя, и сразу — снова гигантский взрыв. Когда подъехали, увидели страшную картину: один грузовик с боеприпасами попал под бомбежку, второй сдетонировал. Моноло, шофер, лихорадочно крестился, приговаривая, что здесь ему была предназначена «тумба миа» — могила. А Никанорыч посчитал, что его спасение было ниспослано свыше, через этого загулявшего парня, по-андалузски упускавшего букву «с». Разгрузившись в Альбасете, где размещался штаб интербригад, они лишь к обеду следующего дня добрались до мадридской гостиницы «Гайлорд». Там Никанорыч, еще не нюхавший испанского пороха, попал в лапы к Эренбургу и Кольцову как человек, овеянный славой недавнего боя под Альбасете. Едва выкрутился. Но тот случай с «тумба миа» так прочно застрял в памяти, что с тех пор Никанорыч очень внимательно стал прислушиваться к случайным, нелепым помехам, считая их тайными посланиями свыше.

Видимо, по наущению Анюты встретили Никанорыча громко и дружно. Новогодний стол ломился от разносолов, за суматошный предпраздничный день все изголодались и, получив отмашку в виде «явления Христа народу», смачно набросились на закуску. Что, впрочем, не помешало Анюте представить застолью своих друзей Костю и Регину. Потом поднялся Саша:

— Первый предновогодний тост я хочу произнести за отца. Отец! В наступающем году тебе будет девяносто, мы юбилей обязательно отметим. Ты достойно прошел через испытания, выпавшие твоему поколению, и сегодня становишься свидетелем нового поворота нашей истории...

— Многострадальной, — негромко вставил Вальдемар.

Александр Сергеевич одобрительно кивнул, но продолжил в прежнем тренде:

— И знаешь, отец, на этом повороте мы очень нуждаемся в твоих советах.

— Какие советы, Саша! О чем ты говоришь? — укоризненно перебил Никанорыч. — Смотрю телевизор и не понимаю, что происходит. Я человек ушедшей эпохи, индекс дряхлости зашкаливает, двери в вечность уже приоткрыты. Бери шинель, иди домой. — Показал глазами на потолок.

— Нет, дедуля, верно папа говорит, очень нуждаемся. А вот расскажи, как тебе удалось тридцать седьмой год пережить. Я-то знаю, да пусть другим наука будет.

«Анюта просто так не скажет, — подумал Никанорыч. — Неспроста меня в воспоминания втягивает. Значит, ей надо».

— Анюта, нам такая наука не нужна, — весело парировал Вальдемар. — А в историческом плане, конечно, интересно.

— Расскажите, расскажите, Сергей Никанорыч. — Ксения поддержала дочь.

Но Саша вернул празднество в прежнее русло:

— Погодите, друзья! Давайте выпьем за старейшину нашего стола, а уж потом попросим поделиться жизненным опытом. Отец, родной! За твое здоровье! Еще долго будь с нами!

Никанорыч пригубил красного, помолчал, ожидая, когда его снова начнут упрашивать. И верно, все загалдели. Только Анютины друзья помалкивают, заметил он. Наверное, стесняются, впервые в нашем доме. Скрестил руки на груди, засунув ладони под мышку, откинулся на стуле. Начал с шутки:

— Ну что, други-приятели, голодающие вы мои, окунемся в далекое прошлое?.. Паркуа бы и нет? Когда я вернулся из Испании...

— Дедуля участвовал в гражданской войне в Испании. С орденом Красной Звезды вернулся, — пояснила Анюта.

— Так вот, вернулся я на прежнее место в контрольных органах. Но смотрю, фигуры первого класса под боем — жизнь, она как шахматы. Начальника арестовали, его зама тоже. А я в конторе не последний человек, отделом заведовал. Большим отделом. — Сделал паузу. — Короче говоря, осмотрелся и думаю: Земля круглая, жизнь долгая, если не укоротят. Сообразил, что пора заканчивать со служебным поприщем, с коридорной суетой. Зачем по битому стеклу ходить? Как бы не порезаться. И через неделю уволился по собственному желанию. Вот и весь сказ.

— Ничего себе весь! — комментировал Александр Сергеевич. — Скажи уж, кем подрядился.

— А-а... — негромко рассмеялся Никанорыч. — Я, конечно, мог подыскать приличное место, с моим-то опытом. Но чего менять шило на мыло? Было ясно: пора отползать, Бог с ней, с карьерой, надо исчезнуть, за печкой спрятаться, залечь на дно, перебедовать транзитные годы. Как раньше говорили, наш удел — быть не у дел, а в посылках. Вот и переквалифицировался в натурального завхоза в Союзе художников. Потому меня судьба по-крупному и не трепала. Вовремя голову включил.

Александр Сергеевич внес ясность:

— В партии отец не состоял, его разыскивать не стали. У них других изысканий было невпроворот.

— Умно! — похвально покачав головой, воскликнул Николай.

— Между прочим, я не один был такой умный. После смерти Сталина меня позвали назад, в контроль, на отдел, опытные люди понадобились. И был у меня сотрудник, в прошлом лейтенант НКВД, помощник первого секретаря ЦК партии Украины Постышева. Когда Постышева из Киева взяли в Москву, он смекнул, что к чему, пользуясь служебным положением, выправил себе новые документы и исчез. Переквалифицировался в управдомы — буквально! Ну и потерялся. Постышева расстреляли, а он уцелел.

— Да, страшное было время, — подхватив ругательный смысл, сочувственно и задумчиво произнес Вальдемар.

— Я бы сказал иначе: великое и страшное, — откликнулся Никанорыч. — Время с большой буквы.

— Вы хотите сказать, что наше время — с маленькой?

— Дорогой мой друг, это не наше, а ваше время. Молодежь сейчас во хмелю. Через десятилетия вы сами же и дадите вашим дням историческую оценку. А я человек старого покроя, мои скорби и радости только в памяти сохранились, сейчас-то одна забота — как бы не схватить сквозняку. Ваше время не понимаю, застрял в прошлом, а у каждой эпохи свои правила, своя мораль. — На секунду запнулся. — Свои душевные нездоровья... Но пока топчу землю, безучастно глядеть в будущее не могу, за вас сердцем болею. У меня, по былой службе поседелого и въедливого контролера жизни — прежде всего хозяйственной, — явились опасения, как бы в нынешних боях за светлое завтра первой не полегла экономика. Нынче-то она не опекаема, не оберегаема. Реляции слышим, о реалиях ничего знать не знаем. Наличие отсутствия... Вот и не сообразишь, что кричать: «ура» или «караул»?

— Наоборот, Сергей Никанорович! Знающие люди говорят, что вот-вот разрешат производственные кооперативы. С дефицитом товаров будет покончено раз и навсегда!

Тут вступил Николай, сказал неопределенно:

— У нас в Свердловске мнение, что власть в растерянности, яичницу из крутых яиц жарит. А еще слух, будто скоро на заводах директоров будут не назначать, а выбирать.

— И как этот слух аукается? — заинтересовался Александр Сергеевич.

Николай помедлил, потом сказал так, что его личную точку зрения понять было невозможно:

— Особо интересоваться этим у меня пользы нет, сейчас только и гляди, чтоб свою очередь не пропустить. Но вроде так: одним это по душе, а другие против. В общем, раскол, замороченные люди стали, кругом потемки, бедой пахнет.

— Ну, понятно, — улыбнулся Крыльцов. — Кому хорошо на заводе живется, тот против, от добра добро не ищут, в стойле тепло. А недовольные перемен жаждут. Но по-крупному вопрос стоит иначе: о развитии низовой демократии. Спрос момента! Мы в институте это уже почувствовали. Наш ректор — демократ истинный. Высочайшие умозрения не только учитывает, но и разделяет. Он о себе как говорит? Я, говорит, из тех, кто вырос на Старом Арбате; мы люди независимые, кошки, гуляющие сами по себе. Его слова!

— Оно известно, у каждого добра свое зло, — отговорился Николай.

Никанорыч, внимательный от природы, угадал, что Вальдемару эта тема не интересна, он не вслушивается, ему не терпится продолжить свое. И вправду, едва за столом возникла пауза, он как бы в пространство, но явно полемизируя, высказался:

— А что касается великого времени... Известно немало примеров, когда ничтожные по своей сути тираны вбивали свое имя в историю через зверства и жестокости. Сталин в этом смысле не одинок.

Никанорычу не хотелось поддерживать этот ненужный, обременительный «обмен любезностями», верно теперь шутят: чем человек моложе, тем он больше пострадал от Сталина. Но вдруг в памяти всплыло нечто забытое, очень далекое, но и очень примечательное. Перед мысленным взором явился небольшой бальный зал старинного особняка на Молчановке, превращенный в заседаловку, с измызганным, истоптанным фигурным паркетом, с двумя колоннами у входа — под мрамор, а может, и впрямь мрамор, — между которыми натянули здравицу в честь Рабоче-крестьянской Красной армии, с цветистыми обшарпанными обоями. В тот раз они собрали военных контролеров и выступить перед ними приехал Сталин.

Никанорыч поправил очки, напрямую обратился к Вальдемару:

— Мой дорогой друг, здесь мы с вами не товарищи по мнению. Понимаете ли, ваши слова о ничтожестве заставили меня вспомнить одно любопытное событие. В двадцать втором году, а может быть, в двадцать третьем, могу ошибиться, мы проводили на Молчановке совещание главных военных контролеров, и на нем выступил Сталин. О чем он говорил, конечно, не помню — наверное, рядовая текучка тех лет. Но одна его фраза врезалась в память намертво. Просто забылась, спряталась где-то в извилинах мозга, в подсознании, а сейчас вот и выскочила наружу.

Выдержал паузу и отчетливо, громко произнес:

— Не кусайте за пятки, берите за горло.

От неожиданности все замерли. Анюта, помогавшая Зое с переменой блюд, застыла с тарелками в руках.

— Дедуля, ты мне этого не рассказывал.

— Да я сам позабыл, как-никак шестьдесят годков минуло. И вдруг — на языке!

Вальдемар аж опешил, очень уж мощно прозвучала фраза, тысячи подспудных смыслов таились в ней. Подумав, ответил:

— Сергей Никанорович, вообще-то люди склонны приписывать громкие фразы историческим личностям, делая из тиранов кумиров. — Вежливо улыбнулся. — Это, кстати, нормальная аберрация памяти: фраза могла родиться в вашем сознании, а вы ее приписываете Сталину.

— Да нет же, Вальдемар! Я сам, вот этими ушами, — взялся за мочку, — слышал ее от Сталина. Он был в сапогах, кажется, в кителе — этого не помню, а вот сапоги запомнил, — стоял около маленького президиумного столика, как бы беседовал с нами. Это во-первых. А во-вторых, Вальдемар, не возводите меня в сан гения. Если бы я умел одной фразой выразить философию власти, то наверняка стал бы не контролером, пусть и высшего ранга, а каким-нибудь членом Политбюро. Не кусайте за пятки, берите за горло! Так сказать мог только гений. И придумать такое за Сталина мог тоже только гений. Да! Не знаю, известно вам это или нет, мы-то знали — многие драматурги на читку посылали пьесы Сталину. И он читал, да. Сложная фигура. Но мощная, историческая, это несомненно.

— Отец, я потрясен. Действительно, он четырьмя словами сформулировал философию власти, своей власти, правильнее сказать, режима, диктатуры. Да, в гениальности Сталину не откажешь. Даже Хрущев, разоблачитель культа личности, говорил, что Сталин гений. Но — злой гений. А сегодня мы знаем больше, чем Никита вывалил на ХХ съезде. Цифры репрессированных, знаешь ли, впечатляют. Правильнее сказать, заставляют содрогнуться.

— Александр Сергеевич, еще Толстой говорил, что истина в подробностях, — поддакнул Вальдемар. — А сегодня из архивов такие подробности о сталинщине извлечены, что жуть берет. Темное было время.

Анюта вдруг воскликнула:

— Уже без десяти двенадцать! За вашими спорами Новый год прозеваем. На-а-ливай!

— Какой «наливай», Анюта? Шампанское надо под куранты откупоривать, — спохватился Крыльцов. — Пока пусть каждый прицелится. Вот эта бутылка — полусухое, пять процентов, эта — полусладкое, восемь процентов. А брют привезла Анюта.

— Ты, Саша, профессор. Мог бы проценты сахара указать с точностью до одной десятой, — неуклюже пошутил Никанорыч. Он намеренно подхватил Сашины указания, чтобы увести разговор подальше от сталинской темы. С гордостью подумал: «Анютка-то молодец! Ловит мышей. Ишь как лихо прервала эту бесплодную дискуссию. Толковую внучку мне Господь послал».

Потом все слушали по телевизору Горбачева, а под первый удар курантов с бурными воплями бросились открывать шампанское. К последнему удару успели открыть, налить и пригубить. А допивали уже в новом году.

— Надо же, не успел закончиться 86-й, как сразу пошел 87-й. Какая спешка! — вкинул Вальдемар.

— Посидели, покушали, президента послушали... — в тон ему подкинул Александр Сергеевич.

Без осечки начался год, значит, должен получиться не омраченный.

После Нового года разговоры пошли иные. Сначала Ксения подняла бокал за этот Дом с большой буквы, за то, чтобы в наступающие, по всему видно, благие времена этот Дом почаще собирал тех, кто сейчас за столом, а она в качестве хозяйки этого Дома обещает радушие и хлеб-соль.

Но только выпили, Ксения поднялась снова:

— Друзья мои, я произнесла тост как хозяйка, считаю его важным, даже обязательным. А теперь позвольте сказать несколько слов о тех благих временах, в которые мы вступаем. Наконец-то! — Она говорила не пафосно, однако уверенно, убежденно. — Мы, в библиотеке научной литературы, знаем, что о настроениях в обществе лучше всего судить по тому, на какие книги спрос. Я занимаюсь философским разделом и вижу, как резко возрос интерес к работам Мераба Мамардашвили, прежде всего к его выдающимся лекциям. Размышления этого свободного мыслителя, грузинского Сократа, как его иногда называют, о вечном, всемирном сегодня особенно востребованы. К тому же подспудно в его суждениях сквозит скептицизм по отношению к власти, чувствуется, что он с властью порознь, и это значит... — Ксения сделала паузу. — В общем, вы понимаете, что означает взрыв интереса к Мерабу Мамардашвили, и я хочу поднять бокал за то, чтобы предчувствия не обманули нас всех.

Чокнулись, выпили. И тут произошло нечто любопытное. Упорно молчавший до боя курантов Костя вдруг обратился к Ксении:

— Конечно, Мамардашвили крупный философ. Но вы, возможно, знаете, что он пять лет работал в журнале «Проблемы мира и социализма», — между прочим, журнал не подцензурный! — а туда посылали исключительно по разнарядке ЦК КПСС. Недавно в «Аргументах и фактах» писали, что «Проблемы» размещались в Праге, на улице Рабиндраната Тагора, в здании бывшей духовной семинарии, и что с этой пражской позиции многих брали на работу в Международный отдел ЦК. Кроме того, Мамардашвили колесил с лекциями по всему миру, среди невыездных не значился, а многие ли из присутствующих бывали на Западе? — взглянул на слегка оторопевшего Крыльцова.

Ксения, видимо, еще не поняв, что к чему, отреагировала мгновенно:

— Мы с Сашей были в Париже. Центр Помпиду осмотрели. Весь Лувр обошли. — Улыбнулась. — Венере Милосской перчатки примерили.

Улыбнулся и Костя:

— Я не о туризме. Известно, с лекциями за рубеж у нас едут только по разрешению того же ЦК. Получается, Мамардашвили, который говорит о себе, что он — внутренний эмигрант, на деле негласно входит в номенклатуру. И недавний его цикл «Беседы о мышлении», где он утверждает, что прошлое — это самое страшное, что у нас есть, очень даже с новыми поветриями монтируется, вполне в духе придворных нравов. Он наше прошлое не признаёт. А суть человека проявляется не в том, за что он ратует, но в том, что он отрицает. Кстати, прошлое-то можно изобразить каким угодно, кто-то из великих советовал брать из него огонь, а не пепел, кто — не помню. Но кому-то и пепел может приглянуться.

Так глубоко в тему Ксения не ныряла, она растерялась. И на помощь пришел Крыльцов:

— Костя, вы, оказывается, увлекаетесь философией. Очень достойное занятие.

— Нет, уважаемый Александр Сергеевич, я философией не увлекаюсь. Просто наблюдаю за тем, что происходит. — Обратился к Ксении: — Вы очень верно сказали, что интерес к Мамардашвили возрос. Потому и я к нему присмотрелся.

— Он у нас въедливый. — Это Вальдемар.

— Канешна, посмотрел кое-что. Вальдемар знает, у нас в институте сейчас что-то вроде разброда, не до науки стало, начальство не жмет, времени свободного больше. Хоть обчитайся! Я и вычитал, что от Мамардашвили и национализмом попахивает. Он что заявил? Грузины не принимают дерьмовую, нищую жизнь, которой довольствуются русские, русские готовы есть селедку на клочке газеты, для грузина это неприемлемо. А для меня, русского в десятом поколении, такие речи неприемлемы.

Над столом повисла тишина, и Костя, наверное, для того, чтобы смягчить свои резкости, повернулся к Вальдемару:

— Кстати, Мамардашвили земляк Сталина, тоже из Гори.

Вальдемар отшутился:

— Помните, как Пастернака исключали из Союза писателей? Все говорили: я «Доктора Живаго» не читал, но порицаю. А я скажу: Мамардашвили не читал, но одобряю. Люди, чье мнение я ценю, очень этого философа чествуют.

— Сейчас таких, которые русских поносят, — их как собак нерезаных, — заговорил Николай. — Я вот кое с кем в Москве пообщался — ма-ать царица, что творится! Сразу этот смрад учуял. Смердит.

Никанорыч, давно закончивший трапезу, — много ли в его возрасте надо, — внимательно вслушивался и вглядывался в эти всплески и проблески новой жизни. Он понятия не имел, кто такой Мераб Мамардашвили, и даже не пытался выбрать чью-либо сторону в застольном столкновении мнений — Ксении или этого Кости, — для него было важно другое. Он понял, что Мамардашвили — фигура спорная, причем полярно: у одних он вызывает восторги, другие его не приемлют. То ли заводная канарейка, поющая по заказу, то ли что-то вроде вервольфа, оборотня. И поскольку, как явствует из сказанного, философ каким-то боком связан с партноменклатурой, можно сделать вывод, что во власти назревает раскол, которого следует опасаться. Никанорыч помнил расколы рубежа двадцатых и тридцатых; Сталин за пятки не кусал, сначала взял за горло, убрав Троцкого. Конечно, сегодня ситуация иная, однако раскол во власти всегда губителен.

Примерно в половине второго раскланялся и пополз на второй этаж. Но спать не хотелось. Долго качался в кресле, припоминая и осмысляя подробности новогоднего застолья. Природа наделила его особым умением подмечать мелкие детали жизни, умением, которое оттачивалось на краткосрочных курсах в начале тридцатых, а главное, возрастным опытом. Он знал: именно мелочи, не контролируемые сознанием, порой позволяют угадать то, что человек скрывает под покровом публичного поведения, понять его глубинные чувства, намерения, желания. Выходец из служивой среды, он знал, что умело подмеченные детали дают возможность кое-что предугадывать, а то и делать самые верные выводы.

От его стариковской наблюдательности не ускользнуло, с каким повышенным вниманием Анюта слушала спичи этого Кости, как поспешно шикнула, когда Зоя спросила, нести ли пирог. Никанорыча эти частности наводили на побочные мысли. Подумал: «Парень глубокий, с интересным складом ума. Как он про утверждение и отрицание вставил, а! Такие понимания обычно подсказывает опыт старости, да и то далеко не всем. Что ж, ветер в спину». Заметил и другое: несмотря на отменный аппетит Кости, его тарелка никогда не пустовала, молчаливая Регина только тем и занималась, что наполняла ее закусками. Анюта вокруг своего ухажера так не плясала. Кстати, Вальдемар сегодня был самим собой, пружинистый парень. Никанорыч не раз чаёвничал с ним в летние месяцы на веранде, их отношения складывались по-доброму, потому молодой человек и позволил себе откровенную полемику со старейшиной стола. Никанорыч не разделял телячьих восторгов Вальдемара по поводу идущих перемен, — в Брест-Литовске о таких восторгах говорили: «Свистёж!» — однако природным чутьем ощущал, что парень хотя избыточен в самовыражении, хотя живет в моменте, без загляда вперед, но порядочный, не подлец и не хитрец, не пройда. А это главное.

Остальное пусть решает Анюта.


5

В небольшой уютной двушке у Речного вокзала, где жил Рыжак, было дымно и шумно. На кухне трое мужчин, затягиваясь сигаретами, неспешно потягивали кофе — его варила хозяйка дома. В гостиной в свободных позах сидели в креслах и на стульях еще пятеро, а в торце неказистого обеденного стола восседал хозяин квартиры.

Восседал и вещал:

— Ситуация складывается благоприятно, и надо убрать с пути помехи, способные притормозить наше святое дело.

— Расшифруйте первую часть тезиса. О благоприятствовании, — требовательно отозвался худенький бородач, утопавший в плюшевом кресле.

«Ему уже выкают», — с удивлением подумал Вальдемар, притулившийся у окна, которое глядело на внутриквартальный проезд. Впервые он закатился сюда прошлой осенью. В тот год палой листвы намело много, тротуары были устланы ярким желтым ковром — начали сбрасывать осенний наряд клены, посаженные лет тридцать назад, когда этот просторный новострой панельных пятиэтажек считался в Москве кварталом для избранных — тех, кто мог позволить себе покупку кооперативного жилья. А сейчас здесь буйствует зелень, кроны деревьев закрывают обзор.

С прошлой осени он бывал здесь довольно часто. Они не сговаривались, но как-то само собой получилось, что накануне Рыжак звонил ему и, словно пароль, с ударением произносил одно-единственное слово: «Жду!» Потом уточнял время. Дмитрий вовсе не в шутку называл свою квартиру неким штабом, где можно обсудить перестроечные события и обговорить план ближайших действий. Курилка давно кончилась, в институте от прежней дисциплины следа не осталось, эмэнэсы, обретя возможность зарабатывать бешеные деньги на договорняках, отбросили аспирантские заботы, ринулись наводить мосты с потенциальными заказчиками, подгоняли под их интересы кандидатские темы, переводя их в новый, «сторонний», то есть оплаченный, формат. Некогда строгое начальство безропотно подписывало любые просьбы о пересмотре статуса научных дерзаний — перестройка! «Отцы» института сами включились в денежную гонку, резво добывая выгодные заказы и хитроумно распределяя их среди подчиненных. Где-то высоко-высоко наверху начали безжалостно рубить государственное добро, а у институтского люда не саднило, бесхозные перестроечные щепки народ потащил в свой огород. Настроение, как шутил Рыжак, эпос с пафосом.

И все понимали — это только начало!

По-новому, теперь уже осязаемо возрождалась идея хрущевского светлого будущего — нынешнее поколение будет жить при развитом капитализме! Впереди, за ближайшим поворотом истории, ждала безоблачная, благополучная жизнь, а главное, приобщение к евросчастью. С личными авто и бесчисленными зарубежными вояжами, с шопингом по бездефицитным, пухнущим от обилия товаров магазинам, с ночными барами, где подают изысканные коктейли, с шикарными соблазнительными женщинами, с атмосферой жизни, полной восторгов шоу-бизнеса, аромата дорогого парфюма, сигарного дыма и марочного алкоголя. Более того — со свободой разгульного матерного слова. А еще — чарующий запах жареных каштанов на Елисейских Полях, и это не считая земного рая в заокеанье... Надо лишь поскорее отправить в небытие исторические трупы, все еще маячащие на трибуне Мавзолея, покончить с геронтократией и ее официальной ложью, с громыхающей дурацкими лозунгами закоснелой в догматизме партийной властью, которая десятилетиями гнобит самых талантливых, наиболее умных, энергичных, со светлыми лицами.

Эти настроения были широко разлиты в их среде. Окидывая мысленным взором перестроечные годы, Вальдемар поражался скорости — супер-гипер! — идущих перемен. Да и начиналось-то все довольно шустро. Но с 1987 года события помчались лихорадочно, на сверхзвуке, каждодневно сменяя друг друга, не позволяя «переварить», осмыслить поток верховных уложений, опрокидывающих прежние догмы.

Как и ожидали в кругу избранных из Дома на набережной, уже в феврале 87-го разрешили кооперативы по производству товаров, а в 88-м... О, это была эпопея! В марте под лукавым лозунгом изъятия сверхдоходов Минфин ввел прогрессивный налог на кооперативы, готовя под них законодательную базу. А уже в мае был принят долгожданный, выстраданный закон о кооперации — верхнее ля, по которому теперь предстояло настраивать политические инструменты. Разрешалось всё! Можно торговать! Можно использовать наемный труд! Да, эпос с пафосом.

Впрочем, Вальдемар ликовал по этому поводу, как говорится, за компанию, по жизни поразительные перестроечные новшества его не затрагивали, он просто испытывал душевный подъем. Суету вокруг закона о кооперации, — а его варианты в ожесточенных спорах обсуждали в Доме на набережной — он воспринимал исключительно с точки зрения новых идейных интересов. Жить стало веселее, его все более увлекала идея сокрушить опостылевшего партийно-советского монстра, однако раньше он считал, что их потуги равносильны попыткам растопить айсберг спичками. Но теперь, кажется, — да, пока всего лишь кажется, не верь гречихе на цвету, осторожничал он, понимая, что сегодня именно слово «пока» становится ключевым, — монстр наконец получил первое серьезное ранение. К сожалению, совместимое с жизнью. Но в том, что на верхах царят истерика и неразбериха, Вальдемар не сомневался. И в этих радостях упустил главное.

Здесь, в квартире на Речном, вдохновленный майским указом Рыжак разъяснил ему глубинную суть дела.

Нет, он не разъяснял, полагая, что Вальдемар сам все понимает. Он говорил как бы сам с собой.

— Итак, что мы имеем? Два грандиозных прорыва! Во-первых, мы имеем указ № 10.

— Что за указ?

— Ну как же! Министр внутренних дел Власов издал указ, по которому милиции запрещено вмешиваться в работу кооперативов, даже заходить в их помещения нельзя. Никаких проверок! Это гадючее племя, дерьма им за щеку, задушило бы нас придирками, требуя взяток. — Вылез из кресла, подошел к окну. — Конечно, этот указ долго не продержится, отменят. Но!.. — торжествующе затряс в воздухе кулаками. — Калоши не промочим, успеем! Встанем на ноги и станем чемпионами жизни.

Вальдемара удивили эти «мы» и «нас», было не ясно, от чьего имени говорит Рыжак. Но его убежденность, его восторженность заряжали оптимизмом, хотелось знать больше.

— А что во-вторых?

— Во-вторых?.. — На миг растерялся, но тут же нашел потерянную мысль и азартно обрушил на Вальдемара водопад эмоций. — Как же! В порядке эксперимента, — громко захохотал, скривил в гримасе худощавое лицо. — Экс-пе-ри-мента! Некоторым кооперативам дадут право заниматься экспортом–импортом. Ты прикидываешь, что это значит?

Вальдемар искренне не понимал, кооперативная «субстанция» была слишком далека от его интересов. Но Рыжак, видимо, решил, что тут все ясно, и сразу занялся, по его мнению, «коренным вопросом».

— Ты же знаешь, что в наших делах означают формулировки «эксперимент», «в порядке исключения» и тэ дэ. Это значит — пли-из! — можно всем, можно любому, надо лишь слегка подмазать. Или не слегка, а смачно. И — мое почтение! Но главное, главное-то в другом. У тебя червонец есть?

— Червонец? — опешил Вальдемар. — Есть. И что?

— А то, что сегодня ты на этот червонец можешь купить, скажем, буханку хлеба. Но пошла инфляция, через год ты купишь на червонец, дай бог, половину буханки. Червонец обесценится. Верно говорю?

— Ну?..

— Что надо сделать, чтобы сохранить свои деньги? — И в ответ на недоуменное молчание выпалил: — Да все теперь очень просто. Нужно вывезти их за рубеж.

— Рубли? Кому они там нужны?

— Зачем рубли? Допустим, кооператор продает за бугор... ну, пусть, чтобы поближе к нам, алюминиевый сплав Д-16, самый примитивный.

— Какой сплав! Кооператор будет выплавлять алюминий? Ты спятил.

Рыжак аж подпрыгнул, смешно всплеснул руками, с упоением затараторил:

— Кастрюля! Зачем, Вальдемар? За-ачем? Как ты не понимаешь! Алюминий можно купить здесь, за рубли. Это мы с тобой экономим на утреннем кофе, а есть люди, у которых рублей немерено, из-за инфляции их деньги и встревожились. Цеховиков со счета не списывай. Ну вот, купил алюминий — это я, для примера, — вывез его, а там продал за доллары. И что? А то, Вальдемар, что доллары эти возвращать в Россию не надо. Пусть за бугром маринуются. А через год, хоть через пять лет, когда здесь рубли понадобятся для вложения в дело, ты привозишь свои доллары, которые выручил, продав алюминия на червонец, и получаешь за них сколько?.. А это, дорогой мой, зависит от инфляции. Может, пять червонцев, а может, и десять. Главное-то в другом: своя буханка, целехонькая, тебе всегда гарантирована. Вывод денег через экспорт — это сохранность капитала! Сечёшь?

Своим инженерным умом Вальдемар, разумеется, понял все. Но эти расчеты были так далеки от интересов, которыми он жил, что осознать бурную радость Рыжака он не мог. Лишь потом, начав вслушиваться в ньюс, касающиеся кооперативной экономики, — раньше на них не обращал внимания, — он засёк, что какой-то кооператор на первом в СССР автомобильном аукционе купил «Волгу» за сто тысяч рублей. В двадцать раз дороже заводской цены! И тот деляга вовсе не стеснялся раздавать интервью — даже гордился своим финансовым подвигом. Хотя закон строго требовал отчета за покупки дороже десяти тысяч, никого не волновало происхождение стотысячного капитала. Не работало и правило изъятия сверхдоходов с прогрессивным налогом. О нем сначала забыли, а потом, как раз на период действия указа № 10, временно — временно, временно, Карл! — ввели для кооператоров трехпроцентный налог на любой доход. Без прогрессии! Помнится, очередная сходка в Доме на набережной превратилась в праздник, шум до небес. Закон об ИТД, который обмывали совсем недавно, — семечки по сравнению с нынешним арбузом. Успеем отмыть деньги! И, словно грибы после летнего дождя, повсюду повылезали из земли общественные туалеты.

Платные.

Вальдемар не вслушивался в то, что Рыжак говорил новичкам, пожелавшим примкнуть к новому атакующему классу и присланных сюда для вводной беседы, для компостирования мозгов. Известно, что он должен говорить... Но в памяти всплыл давний — Господи, это было всего-то полтора года назад — разговор с канадским журналистом. Говорил же тот парень, что темное вино в русской душе должно перебродить, и потому перестройка не случится, если впереди экономики не поставить политику. А на январском Пленуме ЦК 87-го года так оно и вышло. С тех пор все закрутилось с бешеной скоростью. Как в воду глядел канадец. Предвидел или все-таки знал, что будет? От себя говорил или с чьего-то голоса и по поручению? А если по поручению, — кто банкует? А вдруг — для назидания...

— Скажите конкретно, какие вы ставите задачи? — не унимался настырный бородач.

Рыжак загадочно улыбнулся — только он умел улыбаться столь интригующе и располагающе. Поднял брови, склонил голову набок:

— Друзья, я постарался изложить вам свое понимание общей ситуации. Вас это ни к чему не обязывает. Но постановка задачи — это само по себе иной уровень и доверительности, и... — поискал верное слово, — готовности действовать. Каждому из вас предстоит осмыслить услышанное. Давайте не поспешать. — Красноречиво глянул на бородача. — Увидимся ли мы снова, зависит только от вас.

Встал, за ним поднялись остальные.

Когда остались вдвоем, Дмитрий крикнул жене, чтобы принесла кофе, и позвал Вальдемара.

— Садись. Сегодня будет важный разговор. Ты слышал, что я им сказал?

— Ты всем одно и то же говоришь.

— Сегодня было кое-что новенькое. Я дал понять и, кстати, сам утвердился в этом мнении, что пора побеспокоиться об устранении с нашего пути непредвиденных помех. Так сказать, в профилактических целях... И в стратегических.

В комнату, держа в обеих руках по чайной кружке кофе, вошел один из «кухонных» мужчин. Рыжак умолк, пережидая, пока они вновь останутся наедине. Пояснил:

— Сметливые парни. Но у них уши выше лба не растут, для настоящего дела не пригодны. Они на подхвате, в поле работают. — Усмехнулся. — Расходный материал... Та-ак, ну давай к нашим баранам. Дело-то вот какое, Вальдемар. Замелькала на горизонте некая группка субъектов, и надо к ней присмотреться внимательнее: что за пальба-стрельба? Казалось бы, о чем речь? Сейчас неформалов — ежедень по дюжине новых движух заявляется. Но эта... Мы провели оценочный анализ, и сия компашка весьма нам не понравилась. ОФТ — Объединенный фронт трудящихся. Название, оно ни о чем не говорит. Но они вылезли с опасным предложением, и кое для кого их идея будет заманчива. Каша может завариться крутая. Рванет, где не ждали.

Опять умолк. Тот же парень, что и прежде, принес тарелку с овсяным печеньем. Обмакнув печенье в кофе и смакуя незатейливый десерт, Дмитрий с полным ртом, поначалу не очень внятно продолжил:

— Понимаешь, Вальдемар, очень уж резвыми эти ребята оказались. Широко шагают, и хорошо бы, у них штаны лопнули. Только что, в июне, свой ОФТ сколотили, а на июль уже назначили всесоюзный съезд. И где? В Питере! Хотят срочно протащить свою идею о выборах в местные советы по производственным округам. Ты представляешь, тухло-жарено, чем это аукнется?

— Погоди, погоди. Если не ошибаюсь, Горбачев на Ижорском заводе именно эту идею и поддержал.

Рыжак хитро прищурил один глаз, высоко поднял бровь над другим. Глотнул кофе.

— А ты прикинь. Генсек беседует с рабочими — как можно не поддержать? Они тоже не дурачьё, знали, когда вопросик подкинуть. А мы теперь — расхлебывай, выкручивайся. В Питере у нас народ дерзновенный, «пошел на дело» круто, дерзко. Подготовка к их съезду идет полным ходом: срочно зарегистрировали Ленинградский народный фронт, фрахтуют пикетчиков. «АиФ» ставит в номер статью о связях кровавой ферганской резни с подстрекателями из ОФТ — в Питере сумели найти автора под эту лажу. Давить их надо, пока эта саранча пешая. Если на крыло встанет, не справимся. И нам нужно в деталях знать, что замышляют эти сатаноиды, мы не можем ждать, пока информацию сольют из органов. Схватка на пике. Судьбы перестройки решатся в ближайшее время... Короче говоря, Вальдемар, тебе предстоит смотаться в Питер и любой ценой пролезть на их съезд. Ребята из нашего народного фронта помогут чем могут. — Улыбнулся своему каламбуру.

Через три дня Вальдемар занял нижнюю полку в «Красной стреле» — началась первая в его жизни командировка. Попутчиков было двое. «Не считая женщины», — тайно хохотнул он. Но шутка оказалась кстати: когда поезд тронулся, женщина подыскала место в другом купе. Вместо нее вселился объемистый мужчина с солидным дерматиновым портфелем. Побалагурил о долгожданном освобождении от домашних пут — увы, недолгом, — достал из поклажи пузырь «Старки», бутерброды и обратился к «обчеству»:

— Ну что, граждане, по дуплю шнапса? Не трефное.

Попутчики радостно оживились, а Вальдемар, учуяв, к чему клонится дело, не желая участвовать в полупьяненьких путевых разговорах, сослался на жуткий недосып последних дней, уступил балагуру нижнюю полку и забрался на верхнюю.

Конечно, не спал. Ему было о чем подумать.

В суматохе и возбуждении последних месяцев он, отличник по жизни, слепо веривший в непременную удачу, не размышлял ни об успешных поприщах, которые сулил перестроечный натиск, ни об отношениях с Анютой, которые «по стажу» требовали развития, ни о своей роли в той политической драке, в которую он ввязался. Восторженно ринувшись в клокочущую новшествами перестроечную стихию, одержимый идеей устранить постылую командно-административную систему, — пиковый момент! вот-вот! еще чуть-чуть! — он вообще не думал о будущем, о той судьбе, какую ему предлагает — или подсовывает? — неумолимый рок событий. В режиме нескончаемого цейтнота Вальдемар летел сквозь настоящее — сквозь квантовый скачок страны с одной исторической орбиты на другую и сквозь собственную жизнь тоже. Только здесь, в купейном покое «Красной стрелы», оглянувшись на самого себя, он вдруг споткнулся о странную мысль: не превращается ли его бесконечная суета, без которой он уже не мыслит своего существования, — искусительный ореол избранности! — в некое подобие «игорной зависимости»?

Сблизившись с Рыжаком, он вскоре пришел к выводу, что когорта перестроечных энтузиастов многослойна, в ней соблюдается строгая иерархия — пирамида! В основании тот «расходный материал», который в ожидании указаний с равнодушием наемников и наверняка за вознаграждение заседает на кухне в квартире у Речного вокзала. Над ними типажи, которых вербует на вступительных лекциях Рыжак. У Андрея в Доме на набережной в основном кучковались именно они, уже завербованные, на них возлагались обеспечение громких низовых акций, а также шумная поддержка «архитекторов» перестройки. Их заявления охотно тиражировали СМИ. Более престижным было находиться в слое организаторов акций, манифестаций и мероприятий, к которому принадлежал Вальдемар и который он самочинно, не без гордости, но и не без оснований считал ударным отрядом перестройки. Выше располагался Рыжак. Он проходил по разряду разводящих — ставил задачи, разъясняя их показные и подспудные цели; он знал нечто такое, что было недоступно пониманию даже Вальдемара, не говоря о нижестоящих уровнях иерархии. Рыжак, видимо, общался с кругом тех уже знаменитых застрельщиков, которых почтительно именовали прорабами перестройки. И не только общался, — похоже, входил в число «распасовщиков». Догадывался Вальдемар и о том, что где-то на самом-самом верху, на заоблачной вершине, восседают те, кто заводит механизм перестройки, обеспечивая ее идеями и ресурсами — от медийных до финансовых. За облаками их не разглядеть, но именно они решают главные вопросы, именно с этих вершин поступило распоряжение «выкручиваться». При общении с рабочими Горбачев вынужден соглашаться на выборы по производственным округам, но на самом деле он категорически против, замысел перестройки требует торпедировать эту идею. И с вершины, а правильнее было бы сказать, из скрытых недр власти, от чародеев перестройки негласно, через «прорабов» поступает команда объявить ОФТ войну. Прорабы! Теперь Вальдемар знал, что многие из них вылупились именно из пражского журнала «Проблемы мира и социализма», о котором в Кратове когда-то говорил Орел. Прорабы и проблемы! Все-таки любопытно жизнь поворачивается. Выходит, перестроечный авангард готовили загодя, потому и бесцензурно? И кто готовил? ЦК КПСС!

Завершив возведение, по его мнению, стройной и величественной пирамиды ударников перестройки, Вальдемар поймал себя на мысли, что страстно жаждет перейти на более высокий уровень иерархии — на тот, где священнодействует Рыжак. В этом желании не было и намека на меркантильность, он вообще никак не связывал стремление сокрушить партийного колосса — теперь уже явно на глиняных ногах! — с карьерно-денежным успехом, речь шла исключительно об идейном зове. Разве что станет проще делать научную карьеру и легче добиваться кандидатской, а затем докторской степени — в соответствии с его незаурядными способностями, а не по приговору начальства, которое своенравно сыпет долгими диссертационными «сроками», — если ты не ломаешь перед ними шапку.

Под стук колес «Красной стрелы» Вальдемар, поплутав по лабиринтам перестроечной мешанины, все-таки нашел свое место в теперешней борьбе миров — грядущего мира свободы волеизъявлений и счастья для таких незаурядностей, как он, с издыхающим миром затхлости, угнетения личности и вечного дефицита, с теперешней посконной жизнью. Многое прояснилось: конечно же он — борец за идею! Эти возвышенные чувства и позволяют ему спокойнее, без раздражений и самобичеваний относиться к тем единомышленникам, чьи порывы вызывают в нем сомнения, порой полное непонимание. Переступать через себя не пришлось, он примирился с самим собой. Тех, что из Политбюро, мы еще заставим дышать нам в пупок, поставим их на колени.

Можно было переходить к раздумьям об отношениях с Анютой.

Он очень любил ее, она притягивала его неодолимо. И с годами чувство крепло, он постепенно признал ее превосходство в глубине суждений — как у Орлова, — и сердцем, и умом осознал ее нравственную чистоту, человеческую надежность. Но в последнее время появились два смущения. Во-первых, с головой нырнув в перестроечную кутерьму, он стал уделять Анюте меньше и времени, и внимания. Но как раз эту особенность текущего момента она поняла и приняла. Гораздо сложнее было с другим смущением. Вопрос о женитьбе у них решен давно, однако Анюта неразрывно связывала замужество с рождением детей — в этом и загвоздка. Безусловно, Вальдемар тоже жаждал полного счастья с любимой женщиной, но природная, как бы генная — от неудачливого отца — жизненная осторожность заставляла думать о том, в какой мере он сможет обеспечить благополучие своего ребенка. Сложная перестроечная ситуация спутала прежние планы, защита диссертации откладывалась, научная тема, которую он предварительно наметил, теперь не злободневна, на нее не пикируют заказчики со стороны. Вальдемар даже не приступал к продумыванию статей, столь же необходимых, как и сдача кандидатских минимумов. Он вообще не умел думать так далеко, для него завтрашний день терялся в тумане неизвестности; возможно, придется пойти по административной линии — об этом уже поговаривал Рыжак. До ребенка ли в этой жуткой суматохе! Сначала предстояло прочно устроиться в новой жизни. Да, у власти пуговица ослабла, вот-вот отлетит, и останется власть без порток — но все же, все же надо дождаться этого «чудного мгновенья». И уж тогда-а...

Понимая перестроечный ажиотаж Вальдемара, Анюта с ее тонким женским чутьем сняла с повестки дня разговоры о замужестве. Но он чувствовал, этот вопрос витает в их отношениях и связан прежде всего с желанием родить. Похоже, ее не смутил бы даже гражданский брак.

Что же делать?

На этот вопрос у Вальдемара был только один ответ: он обязан удесятерить усилия ради скорейшей победы перестройки. А ну-ка, сникерсни, парень!


6

В Ленинграде он поселился в старой, достопочтенной «Октябрьской», рядом с Московским вокзалом, и сразу созвонился с местными опекунами, их координатами его снабдил Рыжак. Уже через полчаса в номер постучали, и на пороге возник худощавый, рыжебородый паренек. Вальдемар даже вздрогнул: неужели тот самый? Нет, конечно, это был другой человек, но невольно подумалось: их словно штампуют!

Питер он знал неважно, однако длительность пути позволила прикинуть, что его везут в спальный район, наподобие Речного вокзала. Да и квартира, куда привел его Валерий, — так звали провожатого, — чем-то напоминала рыжаковскую хату. Правда, трехкомнатная. Но все равно в голове невольно звякнул рязановский фильм «Ирония судьбы».

Радушно встретивший его хозяин назвался Сергеем Яснопольским, и Вальдемар сразу усёк, что это местный Рыжак. Его привели в большую комнату, где, так же как было у Дмитрия, сидели человек пять. Яснопольский обратился ко всем:

— Прошу любить и жаловать. Вальдемар Петров, наш московский коллега.

Вальдемар заметил, как взлетели густые брови у симпатичного парня, — нет, конечно, не Брежнев! — на которого упал его взгляд. Внутренне улыбнулся: его имя не впервые удивляет посторонних. И счел нужным, разведя руками, по-свойски поёрничать:

— Вечер в хату. Извините, без букета.

После одобрительных смешков Сергей, то ли от рождения, то ли из-за неумеренного аппетита наделенный объемными телесами, занял «президентское» кресло и ввел Вальдемара в курс дела:

— Мы обсуждаем меры публичного противодействия оэфтэшникам. Надо опорочить их съезд, такой громкий сговор-заговор учинить, чтобы подорвать их авторитет. — Повернулся к бровастому. — Ну что, адепт социального прогресса? Продолжим? Зачитай-ка плакатные активки и кричалки. Только без пустозвонства.

Бровастый похлопотал лицом, нахмурился, изображая высшую степень умственного напряжения, достал из тоненькой папки, лежавшей на коленях, файлик с листом бумаги и принялся зачитывать лозунги с таким яростным напором, будто перед ним сидели не пятеро единомышленников, а бушевала яростная толпа недругов. Вдобавок говорил он «с дроздом» — со вскриком, и все это выглядело забавно.

— «Не дадим провести антидемократический закон о выборах в местные советы!..», «Эксперимент с выборами — лазейка для партаппарата!» — Откашлялся. — Для комплекта упомяну и такой вариант: «Вам куда? С активным меньшинством съезда и Ленинградским народным фронтом или с пассивным большинством и ОФТ?»

Парень с дивана скривился, словно от зубной скорби:

— Не годится, слишком длинный.

— Скажи лучше, — огрызнулся бровастый.

— Да, это не лозунг, это анкетный опросник, — согласился Яснопольский. — Первые два можно пускать в работу, делать плакаты, печатать указивки для митингёров. Но хорошо бы добавить еще что-то краткое, ясное и смачное.

Подал голос один из сидевших на диване:

— Надо напрямую обратиться к пенсионерам.

— Для пенсионеров у нас есть адресная листовка. Зачитать? — поспешил бровастый.

Тот достал из папочки другой файлик, откашлялся.

— Та-ак... — Поддал голосу. — «Уважаемые пенсионеры! Эта система лишит нас права выбора двух третей депутатов райсоветов. Это значит, что в местных советах большинство будут составлять депутаты трудящихся, тогда как народные депутаты, в избрании которых дано право участвовать вам, всегда будут в меньшинстве. ОФТ делит народ на трудящихся и нетрудящихся (пенсионеры, инвалиды, домохозяйки), на трудящихся крупных предприятий и небольших. За что они так обошлись с вами, уважаемые пенсионеры?!» Вопросительный и восклицательный знаки. «Почему вас и другие слои населения хотят ограничить в избирательных правах, как были ограничены в них мелкобуржуазные слои населения во время Гражданской войны?» — Поднял глаза. — Всё. Коротко и ясно.

— Мы, стоя на своем, заявляем... — в шутку, высокопарно прокомментировал кто-то. — Спящие да проснутся.

Яснопольский доминирующе поднял руку:

— Минуточку, почему «нас»? Ты сказал, что нас лишат права выбора. Кого «нас»? Хочешь указать пальцем на тех, кто сидит в этой комнате? Надо написать не «нас», а «вас». Но в целом недурно.

Атмосфера была непринужденная, полная шутливых перебранок. Карбонарии раздухарились. «Азохн вей! Прижми уши, слишком много влил сегодня пива “Козел”», — шумнул кто-то и получил в ответ: «Сам ты козел!» Бровастый кинул кому-то: «Ишь, распоясался!» — и нарвался на отповедь: «У тебя самого штаны спадают». Шла долгая и разнотемная многоголосица с упоминанием чьих-то фамилий, ссылками на какие-то события. Вальдемар, не погруженный в питерскую текучку, не вслушивался, в памяти сохранились лишь два «момента». Яснопольский сетовал, что «наполнение массовки студентами» для защиты прав пенсионеров — это не комильфо, и на все случаи жизни нужны, как он сказал, «специальные люди». И кто-то весело воскликнул: «Нас мало, но мы в тельняшках!» А Ямпольский жестко предупредил: «И чтобы ни одного алика! Трухан, если еще раз притащишь какого-нибудь пьянчугу, будем ставить о тебе вопрос».

Когда заседание завершилось и все разошлись, Яснопольский пригласил Вальдемара на кухню, где был накрыт добротный стол, предполагавший серьезное чаепитие. Представил жену: «Антонина», — и они остались вдвоем.

— Понимаешь, Вальдемар, — начал он, сразу взяв амикошонский тон, — ситуация у нас не простая. В Питере много крупных заводов, и оэфтэшники выкинули лозунг: две трети депутатов от трудовых коллективов, треть — по территориям, а выборы по общественным организациям убрать вовсе. Это значит, мы пролетаем, как фанера над Парижем, со свистом. В Москве это поняли, обкому дали команду дистанцироваться от ОФТ, и всё. Но у нас в Смольном есть свои люди, и мы договорились, что у нас будет полная свобода противодействия, а обком останется как бы не при делах. Обком с нами, но не наш, с ним еще надо работать. А мы готовим мощный пикет. Отправили злую телеграмму Горбачеву, требуя запретить опасный эксперимент с выборами. На местном медиаландшафте мы ориентируемся по меньшей мере неплохо. А вообще-то, если откровенно, медийку мы сумели обротать, они на нашей стороне. Все схвачено и проплачено. Нам из Москвы сказано: затраты не щадить, возместим. Оэфтэшников поддерживает лишь одна вшивая газетенка, да и та на ладан дышит от безденежья. Пусть хером на балалайке играют. В агитации они против нас, как ваньки и лихачи на резиновом ходу, куда им с нами гоняться! — Показал пальцем на бисквитный тортик. — Ты слегка подкрепись, я же знаю, каково командировочным. Обед мы затевать не стали, а чайку с прикусками отпробуй. Вот мед, здесь печенье, вафли... Я о твоей миссии информирован, святое дело. И через обком партии мы договорились, что директор Дворца Ленсовета, где они съезд проводят, правдами-неправдами протиснет тебя в зал заседаний. Мы знаем, у них контроль будет строгий, по пропускам. Для тебя потайную дверцу откроют.

Молча похлебали чай с тортом. Потом Яснопольский спросил:

— Что в столице? Расскажи-поведай.

Вальдемару сказать было нечего, и он пустился в пространные рассуждения относительно быстрого вызревания завтрашнего дня демократии под знаменами перестройки. Для фасона упомянул о регулярных сходках в Доме на набережной, слегка приукрасил и без того не бледные теперешние доходы в его НИИ. Вспомнил о давнем визите к канадскому журналисту, который либо оказался провидцем, либо что-то знал заранее. Под конец решил огорошить Яснопольского фразой, когда-то поразившей его, запомнившейся на всю жизнь:

— Перед поездкой я в общих чертах ознакомился с данными по ОФТ. Но теперь вижу, что сегодня это наш самый опасный недруг. Что ж, не кусайте за пятки — хватайте за горло! Надо сделать все, как говорится, возможное и невозможное, чтобы закрыть этот вопрос.

На Сталина он, разумеется, не сослался.

— Не кусайте за горло, хватайте за пятки! Это сильно! — ожидаемо восхитился Яснопольский. — Это не просто фраза, за ней стоит о-очень много, я бы сказал, целая философия. Вряд ли удержусь от того, чтобы не озвучить ее перед нашим активом. Но обязательно сошлюсь на тебя, плагиат я не признаю.

Вальдемар покраснел и скромно потупил глаза.

— Теперь обсудим конкретные действия. Валерий, который тебя привез, один из наших политбойцов, он станет твоим чичероне, завтра устроит небольшую поездку по Ленинграду. А утром послезавтра привезет к Дворцу Ленсовета на Каменноостровском проспекте. Встанешь недалеко от входа, к тебе подойдет кто-то — не знаю кто — и проведет в зал заседаний. Дворец старый, со сложной планировкой, там много черных ходов. Говорят, даже потайная винтовая лестница на сцену есть... Нет, я перепутал — винтовая в Народном доме Паниной на Лиговке, где ДК железнодорожников.


7

Сговор-заговор, обещанный Яснопольским, получился не очень. Студенческая толкучка перед Дворцом Ленсовета вышла вшивенькой, по прикидкам Вальдемара, всего-то человек сто. Но плакатов много, самый большой, надо полагать, тот самый — яркий, краткий и смачный, — гласил: «Мы — народники, мы против ОФТ!» Из редкой, можно сказать, прозрачной толпы кто-то приветственно помахал рукой. Вальдемар вгляделся, — Бог мой, это же мужик, который приносил кофе в рыжаковской квартире! А он здесь зачем? Но сразу явился ответ: в Москве хотят все знать с первых глаз, видимо, не очень-то доверяют дутым рапортам с мест.

Делегаты съезда входили в здание по одному. В дверях их встречали три дюжих молодца, тот, что со списком, долго выискивал фамилии, требуя предъявить паспорт. Люди шли разные — и возрастом, и обличьем. Вальдемар невольно обратил внимание на средних лет женщину в броской ярко-красной блузе. Потом приглянулся рыжеволосый парень.

Между тем юнцы и юницы входили во вкус, студенческая толкучка зашевелилась, стала шумной. С протестным репертуаром этой массовки Вальдемара познакомили на летучке у Яснопольского, и он видел, что все идет по сценарию. Обличители ОФТ с нарастающим азартом клеймили позором тех, кто покушался на избирательные права пенсионеров и домохозяек. Вальдемар, скучавший в ожидании обещанного проводника, занялся изучением наиболее крикливых персонажей, а когда снова кинул взгляд на входные двери, непроизвольно, в удивлении скривил рот. Красная блуза вышла из дворца и бодрым шагом направилась в сторону центра. А дальше — больше. Рыжеволосый тоже вышел и тоже заторопился в ту сторону.

Человек действия, Вальдемар обладал природным умением в постоянном режиме оценивать происходящее вокруг него и пикировать на любые отклонения от нормального хода событий. Его быстрый ум не мог пропустить эту странность — что-то тут не то, что-то идет не так, как положено. И мгновенно сработала интуиция: наплевав на договоренности с Яснопольским, он решительно двинулся за рыжим.

Поздно вечером, нет, уже ночью, снова под стук колес «Красной стрелы», остыв от треволнений суматошного дня, он без стеснений от души нахваливал себя: «Ай да Пинкертон! Ай да Холмс!»

Слежка за рыжим привела его к шикарному зданию, наверняка дореволюционной постройки, здесь же, на Каменноостровском проспекте. Рядом с подъездом висела небольшая табличка: «Квартира-музей С.М. Кирова», — а вход никто не охранял. Вальдемар еще не успел обдумать свои дальнейшие действия, как мимо него проскочили двое мужчин, шмыгнули в подъезд. Ничего иного не оставалось, как поспешить вслед за ними, и через несколько минут он вошел в квартиру — рядом с распахнутой дверью такая же табличка, как внизу, — а затем сквозь коридорную толчею протиснулся в большую комнату, до отказа набитую народом. Позднее, осмысляя происшедшее, он понял замысел организаторов этого полуподпольного съезда: во Дворце Ленсовета делегаты лишь регистрировались и получали мандаты, а заседание изначально наметили в Музее Кирова. Выходит, массовка народников шумела впустую, не мешая оэфтэшникам. Но зато у входа в музей не было заслона — ни один чужак не знал, что здесь проходит съезд ОФТ.

Да, ни один. Кроме Вальдемара Петрова.

Стиснутый плотной человеческой массой, отнюдь не с парижскими ароматами, он стоял в дальнем углу, — видимо, когда-то это была просторная гостиная, — и вслушивался в звучавшие речи. Трибуны, конечно, не было. Ораторы вставали рядом с маленьким столом президиума — на двоих. Вальдемар, с прижатыми к туловищу локтями, неразборчивыми каракулями лихорадочно делал пометки в припасенном для такого случая маленьком блокнотике.

Съезд начался с того, что фрезеровщик с «Арсенала» Кашин зачитал резолюцию рабочих — почему-то рабочих другого завода, «Электросилы»: «Наше положение катастрофически ухудшается, теневая экономика заедает, растет преступность; полностью поддерживаем выборы на фабриках и заводах...» «Разве треть депутатов по месту жительства — это мало, чтобы представлять интересы пенсионеров, инвалидов? — криком кричал другой оратор. — И с какой это стати депутаты трудящихся перестали представлять интересы своих жен, матерей, отцов?» Председатель собрания добавил: «По производственным округам могут выдвигаться академики, юристы, творческая интеллигенция — пожалуйста, ради бога!»

Потом к президиуму выскочил низенький толстячок — ну прям колобок! — с лицом, не обезображенным интеллектом, и тоже криком: «От Ленинграда на съезд народных депутатов избрали только двух, дву-ух рабочих! И попов двух. Это нормально? Неформалы народу мозги засорили-замутили...» Кто-то из ораторов кинул в зал: «А что обком партии?» В ответ — угрожающее гудение. Раздалось: «Обком — порох подмоченный, не надейтесь!» Другой возглас вызвал смех: «Шерифа не волнуют проблемы индейцев!» Оратор взял дыхание и с новой силой плеснул в зал кипяток слов: «Что нам обещали? И что дали? Дырку от бублика, да уже съеденного. Ни доли, ни воли». Следующий заявил: «Газета “Ленинградский рабочий” только два, — усилил приемом предшественника, — два-а-а-а процента своей площади уделяет рабочему вопросу. Мы пожаловались, а обком отвечает: да, плохо, передадим газету профсоюзам. Да ведь это брежневский прием: под видом реорганизации перепрофилировать. Новое на старый лад. А мы уже сегодня без печати, которая представляла бы наши интересы. Осточертело!»

Страсти накалялись, народ собрался взъерошенный, отзывчивый на каждое зубастое слово, поднимавшее градус и без того жарких прений. Кто-то с историческим намеком вопрошал: «Не придется ли ломать булыжную мостовую?» Другой яростно крыл какого-то чинушу и под конец вбил гвоздь по шляпку, пообещав прописать ему постельный режим, — это был второй случай, когда в зале раздался смех. Рядом с Вальдемаром двое мужчин тихо, на пришёпте обменивались мнениями. «Ребята разойдутся, не остановишь», — говорил один, другой отвечал: «А ты что думал? В коровнике тихо, когда коровы сыты. А у нас-то?»

В поезде Вальдемар пытался суммировать свои впечатления, но мысли двоились. С одной стороны, эти оэфтэшники его просто-напросто напугали — не только эмоциональным подъемом, но и своей ловкостью, хитростью: надо же, как измудрились — без помех, без шума и пыли провели съезд! Как народников нахлобучили, а! Афишировали один адрес, но собрались-то по другому. Всех вокруг пальца обвели. Опасные ребята. Ишь, абреки! Да, этот вопрос необходимо закрыть, и поскорее. Хотя уже ясно, что с наскока их не возьмешь, в зачатке не задавишь. Рыжаку надо обрисовать съезд в особо мрачных красках — да так оно и есть. Пусть доложит о новой опасности куда надо. Этот медведь пока на цепи, но вот-вот сорвется, и тогда держись, перестройка!

С другой стороны, он не мог отрицать: многое из того, что услышал на съезде, было справедливым. Но именно жажда справедливости побудила его броситься в бой с бездушной, удушающе мерзкой партийной властью, именно стремление к справедливости вдохновляет его, руководит всеми его поступками. Концы не сходились. Ну, никак. Полночи он мучился бессонницей на своей нижней полке, пытаясь примирить непримиримое.

Слов нет, этим людям сейчас не сладко, их взяла за горло сосущая нужда. Они привыкли к скромному, а если начистоту, полунищему советскому — а может быть, скотскому? — бытию. Увязнув в тягучем болоте неосмысленного существования, зато гарантированной пайки, они пожертвовали возможностью познать мир, лежащий за пределами их «прогулочного дворика», отказались от приобщения к ценностям западного мира свободных мнений и волеизъявлений. И теперь, когда прежний порядок жизни на исходе, они не хотят понять, что эпоха перемен всегда сопряжена с трудностями, которые надо перетерпеть, потому что — еще немного, совсем чуть-чуть, и переход к новой, благоустроенной жизни будет завершен. Но нет, они, видите ли, потерпеть не могут! Наизнанку, не по делу вспомнился Тютчев, которого любила цитировать Анюта: «Напрасный труд, нет, их не вразумишь».

Уф! Кажется, он все-таки нашел равновесие между стремлением поскорее изничтожить этот мерзкий ОФТ и пониманием объективных причин его появления на свет. Но тут же мозг пронзила новая беспокойная мысль: «Да, эпоха перемен требует жертв, потому жизненный уровень этих людей и падает; но у меня-то, у всех наших заработки резко взлетели!..»

В ту ночь, мерно покачиваясь в купе «Красной стрелы», он так и не нашел ответов на проклятые вопросы, которые стали одолевать его.


8

Орел женился.

Регина давно жила у Орловых, и почему они решили сыграть свадьбу именно сейчас, — очень уж на дворе беспокойно, — ни Вальдемар, ни Анюта не понимали. Но Костя предупредил, что намерен устроить пир горой на сто персон, и они принялись ломать головы над подарком молодоженам. В итоге пришли к выводу, что во времена полусухого закона лучшего презента, чем бутылка водки, не придумать. И Вальдемар встал на дежурство у дверей гастронома, занимавшего первый этаж их дома.

Со всей округи сюда стекались жаждущие. Пестрая публика — от бомжей до опрятных пенсионеров и заумного вида очкариков — терпеливо ждала, когда привезут. В отличие от иных притягательных мест такого рода, где после привоза дело доходило до драки, где могли и пониже спины почесать, здесь, на Автозаводской, народ предпочитал самоорганизацию. Задолго до часа икс двое законопослушных граждан вставали чуть в сторонке от входа в магазин, держа маленький плакатик с волшебным словом «Сюда!». Покупатели не обращали на них внимания, но жаждущие сразу соображали, что к чему, и подходили. Им называли порядковый номер и заставляли ждать, пока подойдет следующий. Этот следующий запоминал уже оцифрованного, получал свой номер и оставался ждать очередного следующего. О лимите номеров законопослушным гражданам сообщала продавщица винного отдела, которая заранее знала, сколько привезут, и цифру называла с учетом усушки-утряски, то есть продажи без очереди — знакомым и для левых доходов. Когда привозили, народ мигом вытягивался в тонкую цепочку и чинно, по двое, по трое, нырял в гастроном. Тех, кто говорил «Меня ждут», пропускали безропотно, зная, что они «не съедят» долю очередников. Кто получил номер, тот отоварится, всё по-честному.

Умеет все-таки народ наш устраиваться, когда милиция не мешает.

Но самым-то притягательным при таких порядках была даже не заветная беленькая, а возможность спокойно, без толкотни, не тревожась за итоги стояния, пообщаться в часы ожидания. О! Сколько увлекательных, поучительных и наставительных историй можно было услышать от жаждущих — до утоления жажды! Сколько былей и небылиц! Народный эпос!

Отстояв четыре душевных часа в этой лучшей из очередей, отчасти напоминавшей толкучку у «Московских новостей», Вальдемар не только бутылкой водки обзавелся, но и удовольствие получил. В душе даже посетовал на то, что ему нет нужды почаще воссоединяться с жаждущими в этой замечательной очереди.

Регистрацию в ЗАГСе Орел назначил на субботу, позвав Вальдемара и Анюту в свидетели. По его словам, «актам гражданского состояния» он придает нулевое значение, Регина наряжаться в свадебные наряды не жаждет, а потому торжественные процедуры не предусмотрены. Распишемся — в буквальном смысле, то есть поставим в государственных книгах свои подписи, — и айда! Дома отпразднуем.

Когда Вальдемар пересказал Анюте разговор с Костей, они вместе рассмеялись: угадали верно, бутылка «Столичной» будет очень кстати.

Жил Орлов в самом конце шоссе Энтузиастов — не на шоссе, а на одной из боковых улиц. Когда-то родители при расселении сретенских коммуналок получили здесь двухкомнатную квартиру, но сегодня осталась только мама, которая была рада появлению аккуратной, проворной и заботливой до мелочей Регины. Галина Васильевна сама предложила ей перебраться к ним — хватит скитаться по съемным комнатам со своенравными квартирными хозяевами. Регина-то не московская, витебская. За праздничным столом быстро выяснилось: именно мама, оценив повышенное внимание к ней со стороны будущей невестки, и поторопила со свадьбой. Почему?

— Да все просто, — как бы сама себе говорила Галина Васильевна. — Мне уже трудновато дом обихаживать, пусть Регина станет полноправной хозяйкой.

Когда сели за стол и готовились к первому, заглавному тосту, Анюта сказала Вальдемару:

— Валька, налей мне не бокал, а рюмочку.

— Рюмочку? Ты же водку не пьешь.

— А сегодня выпью. Костя, достань-ка еще рюмку, для меня. А мой бокал — долой со стола.

«Что за чудеса? — удивился Вальдемар. — Сегодня Анютка словно сама не своя». Наливая рюмку, приговаривал:

— Лью до краев, смотри не расплескай. Первый тост положено пить до капельки.

Но, конечно, налил с большим зазором, чуть больше двух третей.

Потом произнес цветистый, изощренный тост, все выпили до дна, и Анюта, поставив рюмку на стол, громко потребовала:

— Горько!

Регина радостно обхватила Орла, и они смачно расцеловались.

Анюта, едва закусив, толкнула Вальдемара в бок:

— Налей снова, хочу сказать тост.

Когда приготовления были закончены, встала:

— Дорогие мои! Хочу выпить за то, чтобы вы были счастливы, чтобы любили друг друга, чтобы все-все у вас было путем, чтобы появились в орлином гнезде орлята. — И по-мужски, залпом опрокинула рюмку.

Орлята! Вальдемар сразу все понял.

Пару месяцев назад Анюта защитила диплом, и он повел ее в ресторан, чтобы отметить памятную веху. Они забрались на последний этаж гостиницы «Москва», в просторный, «сталинского» стиля зал, с колоннами, шикарными люстрами. Оркестр играл мягкий джаз — в основном Гершвина, было красиво, празднично и... вкусно.

Готовясь к праздничному вечеру, Анюта обновила прическу. Ее пышные шатеновые волосы были зачесаны на одну сторону и свободными локонами падали на левое плечо. На губах розовая пастельная помада, большие карие глаза подведены с едва заметной восточной раскосинкой, чарующий взмах ресниц, слегка закругленных вверх. И этот только Анютин, только ее маленький, чувственный излом в середине верхней губы, словно буква «М», который слегка разглаживался при улыбке. В просторной бледно-голубой блузе с кружевным жабо, она была хороша! Истинно русская красавица! А уж стати! Вальдемар испытывал неизъяснимую радость от общения с ней, но не только интимные чувства возбуждали его. С Анютой всегда было интересно, рядом с ней он как бы приподнимался над самим собой. С женским кокетством, но без гламура и дамской ерунды, она была по-бабьи мудрой и смотрела на вещи глубже, подчас неожиданно, а порой парадоксально. И он тянулся соответствовать.

В тот раз он «соответствовал» особенно удачно. После обсуждения планов Анютиного трудоустройства спросил:

— Анютка, а вот скажи... Ты будешь училкой по русскому языку и литературе. А вот скажи, какой женский образ из русской классики тебе более всего по душе?

Анюта надолго задумалась. Отложила в сторону вилку и нож, откинулась на мягкую спинку стула, вперилась взглядом в большую бронзовую люстру. Через минуту повернулась к Вальдемару:

— Ты задал очень интересный вопрос, фантастически интересный. И важный для меня самой.

— А ты здесь при чем? — ляпнул он.

— Ну, как тебе сказать... Понимаешь, русская литература — такая волшебная стихия, что, выбирая любимого героя, невольно примеряешь его образ на себя. Нет, не так. Не на себя примеряешь, а думаешь, на кого ты хотела бы походить, чьей судьбой жизнь прожить. И словно вживаешься в близкий тебе образ, причем даже неважно, женщина это или мужчина. Когда мы в институте проходили — извини, я по-школьному — «Анну Каренину», я была платонически влюблена в Левина, хотелось тоже заняться реальным, полезным делом. — Снова задумалась. — Нет, Валька, ты задал такой глубинный вопрос, что я не готова на него ответить сразу, немедленно.

Анюта задумчиво занялась судаком по-польски, но вдруг снова отложила в сторону приборы и заговорила совсем на иную тему — о насущном.

К этому насущному часто обращался мыслями и Вальдемар — речь шла о женитьбе-замужестве: на когда назначать регистрацию брака и как ее обставить. Никаких препятствий на пути к семейному счастью уже не было. Благодаря договорным работам в НИИ, осчастливившим эмэнэсов, Вальдемар стал прилично зарабатывать, а поселиться на первых порах можно было у Крыльцовых. Александр Сергеевич охотно, даже с радостью готов был принять молодоженов в своей трехкомнатной квартире на Песчаной. Но Вальдемар знал, что Анюту беспокоит самый главный для нее вопрос: когда рожать? А на этот счет окончательное решение еще не принято. В отличие от Анюты, он предпочитал не спешить с рождением первенца.

В тот вечер она и говорила об этом, как всегда, мягко, даже ласково, но убедительно. Тревоги, которые в семейном плане больше всего беспокоят Вальдемара, — денежные, материальные, — они, слава богу, отпали, теперь он хорошо зарабатывает. А он просил, отчасти даже умолял немного подождать — да-да, немного, совсем чуть-чуть, вот-вот свершится то, ради чего он так усердно активничает. Шестая статья уже отменена, партийная монополия рухнула. И пытался растолковать, что при всей своей твердой уверенности в свержении командно-административной системы все же не вправе исключать угрозу ее реванша. А если не дай бог — то карающий меч разъяренных партфункционеров обрушится на головы таких, как он, Вальдемар.

— Понимаешь, Анютка, смысл жизни это одно, а место в жизни — другое. Со смыслом абсолютно все ясно, а с местом — подхожу к развилке: научничать или обустраивать новое, демократическое завтра? Будем вместе советоваться.

Анюта слушала внимательно, почти не перебивая, а лишь не позволяя ему отвлекаться от темы. Но головой не кивала, и это означало, что «анализ» Вальдемара не ложится ей на душу, она остается при своем.

И вот сейчас, в орловском застолье, впервые в жизни выпив две рюмки водки, — видимо, для храбрости, — она снова поднимет тему о насущном. Свадьба близких друзей — не лучший ли повод вернуться к этой беспокоящей теме? Неспроста — «орлята»!

Между тем застольные разговоры свернули на бытовуху — непростое сейчас время для молодых семей. Галина Васильевна тяжело вздохнула:

— Пенсия у меня копеечная, а все же Костику подспорье.

Вальдемар накинулся на Орла:

— Зря ты отказался от той договорушки. Платят они отменно, а главное, исправно.

— Во-первых, некогда, своих дел полно. А во-вторых, не хочется мозги требухой набивать, они у меня не резиновые. Нам вроде бы на жизнь хватает.

— Если бы Костя не копил на пи-си, все вообще было бы распрекрасно, — поддержала Регина.

— Зачем тебе пи-си, Орел? Поднимись к фюзеляжникам, им уже настоящий компьютер установили.

— Да он от них не вылезает. — Регина обняла Костю за плечи. — Потому и времени на договорушку нет. Бывает, он — наверху, а я за него перед начальством отдуваюсь.

— Ты все-таки скажи, зачем тебе пи-си и где ты его купишь? — напирал Вальдемар.

— Ну как зачем? Хочу за клавиатурой себя попробовать, до конца понять, что это за штука такая — Интернет. В теории-то я уже разобрался, да надо пальцами пощупать.

— И где ты его купишь? — Вальдемар прикинул, что и ему надо бы обзавестись этой новомодной штуковиной.

— У Тулупова какой-то знакомый едет в Америку, обещал привезти. Там пи-си копейки стоит, а у нас — сколько попросят. Самый выгодный сегодня товар.

— Ну, если Тулуп, то да! Он из практичных, парень не промах, хорошо устроился. Разменялся с родителями и теперь в институте только мелькает, ребята за него пашут. — Хохотнул. — Я тоже. А что остается? Это же примета наших дней, войдет в историю вместе с коммуналками. К нему за ключом очередь. К тому же удобно, квартира рядом с метро «Молодежная».

— Валька, хватит скандировать! — хлопнула его по спине Анюта. Ловко сменила тему. — Галина Васильевна, теперь Регина будет вам помогать по хозяйству.

— Да у нас хозяйство-то небольшое. В магазин все равно сама буду ходить. Я дома одна-одинешенька, скучно-грустно. Для меня магазин в охоту, в удовольствие. Рядом, все друг друга знают, можно с соседями словцом перекинуться. Сейчас с продуктами трудновато стало, очереди пошли, но для меня очередь не тревога-досада, торопиться некуда, семеро по лавкам не лежат. — Взглянув на Регину, улыбнулась. — Пока!

«Сейчас Анютка свое насущное включит, самый момент», — подумал Вальдемар. Но ее увлекло другое.

— А вот интересно, о чем люди сейчас в очередях говорят? Время-то сложное, неоднозначное.

Галина Васильевна пожала плечами:

— Разно говорят, да все о том же, о жизни. Но тревога, она, конечно, ощущается, не знает народ, что завтра будет.

— Мама, а ведь нам с тобой по душам и пожурчать теперь некогда. Мне тоже интересно, о чем в очередях судачат. Жизнь быстро меняется, ну и настроение у людей меняется. В какую сторону? Куда мозги у народа поворачиваются?

Галина Васильевна задумалась.

— Костик, ну вот возьми Валю Свентицкую, из соседнего подъезда, ты ее знаешь. Помню, с ее родителями мы первые в этот дом вселялись, они тоже из сретенских коммуналок. Валя на пару лет старше тебя. В субботу встречаю ее в магазине, спрашиваю, как жизнь. А она только рукой махнула, говорит: просчет вышел, Галина Васильевна, прошлый год второго родила, думала, жизнь на подъем пойдет, крику-то много было. Перестройка! А теперь одни тревоги, тяжело, словно товарняк тягаю. Из декрета пришлось раньше выйти. Защемило, говорит, меня. И очень уж с обидой жаловалась. А интонация, известное дело, выдает состояние души. В общем, Костик, люди считают, что раньше, до этих переворотов, будущее было лучше, чем сейчас. Понятно? Будущее сегодня хуже, чем раньше. Вдумайся...

— Ну а если в целом, если обобщить? — настаивал Костя. — Ты же у меня аналитик, всю жизнь медицинской статистикой занималась.

— Потому и знаю, что такое статистический шум. — Галина Васильевна опять задумалась. Потом покачала головой из стороны в сторону. — Нет, Костик, не могу сказать четко, ясно. Понимаешь, ждали-то счастья, а привалило ненастье. Вот у людей и каша-малаша в головах.

— Благополучная жизнь, она не манна небесная, с неба не падает, — смягчая суровый приговор текущим дням, промямлил Вальдемар.

Регина откликнулась:

— Ты у нас оптимист! Галина Васильевна, в институте он теперь, считайте, первый человек.

— Да ладно тебе, — отмахнулся Вальдемар.

— Что ладно? Разве не так говорю? После того как всех сагитировал на марш протеста против старперов-академиков, ты у нас авторитет непререкаемый. Я-то знаю.

— Не против академиков, — поправил Вальдемар, — а против того, чтобы депутатами в Верховный Совет выдвигали тех, кто из поколения дожития. Сегодня двигать надо прорабов перестройки, Заславскую, Шмелёва. А поросшие мхом старцы пусть себе дремлют в НИИ, в своих директорских креслах. Это раз. А два — атмосфера на марше была вдохновенная, потрясающая. Со всей Москвы ученый люд собрался, в основном, конечно, наш брат эмэнэсы. Но какой подъем! Сколько эмоций! Все ощущают близость перемен. Зря ты, Орел, советов не слушаешь. С твоей башкой ты бы сразу в перестроечные лидеры выбился, от научной среды. Перспективно...

Костя слушал, потупив голову, словно провинившийся. А когда Вальдемар иссяк, развел руками:

— Не-ет, я, пожалуй, в сторонке постою.

— Не веришь в победу перестройки?

— Если честно, Вальдемар, я про перестройку и не думаю. Конечно, понимаю, что регулировка системы назрела, однако же эти ведические знания про общечеловеческие ценности и прочую горбачевскую лабуду моим мозгам не в подъем. Как говорится, примите мои уверения в совершеннейшем почтении и на слеты ваших активистов не зовите, а позвольте жить по своим соображениям. В институте жуткая суматоха, во всей стране суматоха, никому до настоящего дела нет. Ну, я и решил это межвременье, эту межеумочность использовать... — Запнулся. — У нас это словцо пока не привилось, его еще не знают, а в Европах-то оно в ходу. Короче говоря, хочу использовать это непонятное время в цифровых целях, разобраться в хайтеке, которым сейчас западный мир дышит. Для того пи-си и нужен.

— Костя у нас уже на третьем курсе университета ай-ти, который сам себе нарисовал, — засмеялась Регина.

— Что такое ай-ти? Впервые слышу, — спросила притихшая Анюта.

— Это и есть высокие технологии, — поторопился проявить осведомленность Вальдемар. — Сфера, конечно, перспективная, но до нас эта волна не скоро докатится. Пока-а раскачаемся.

Костя вдруг насупился, по-бычьи нагнул голову, не сказал, а буркнул:

— Я и собираюсь раскачивать...

Галина Васильевна, умолкшая после Анютиных и Костиных расспросов, вдруг постучала о край бокала ножом, требуя внимания. Вальдемар понял, что сейчас она выскажется относительно чудачеств — или пророчеств? — сына. Однако речь пошла о другом.

Обратилась к Косте:

— Понимаешь, сынок, вы тут о чем-то беседовали, я не вслушивалась, все думала и думала: какие теперь в народе настроения? Ты же знаешь, я человек общительный, люблю о том о сём с людьми побеседовать. А у нас тут все свои, друг друга много лет знают. И раньше-то лишнее словцо молвить не боялись, а уж теперь, на волне гласности, когда самый гребень... Хотя нет, чувствую, кое о чем не договаривают, но не от страха, а страшатся беду накликать. В перестройку народ с колен начал подыматься, да пошатнулся и боится, как бы лицом в грязь не упасть. Очень боится. Откуда-то чужие, неприкаянные люди позаявились, раньше их у нас не было. А еще — всякие осквернители, которые воду мутят. А еще... Ну, далее многоточие. В общем, вот что я тебе скажу, сынок. Ты верно говоришь, мне по работе приходилось много аналитикой заниматься...

— Мам, не тяни, говори, что надумала.

Галина Васильевна нахмурила брови, отчетливо, выделяя каждое слово, сказала:

— Плохо я надумала, сынок, очень плохо. В большом расстройстве люди, в смятении, за что ни возьмись, все не так. Проблем житейских ворох, вдруг объявилось их несметно. Именно что вдруг! Никто не понимает, откуда эта напасть, отсюда и потоп неверия. — Тяжело вздохнула. — В общем, такое сейчас настроение, что почти все согласны на почти все.

Через субботу они поехали в Кратово.

Сергей Никанорович сидел в мягком кресле в тени высокой, ветвистой березы, украшавшей участок. Классический, в красно-черную клетку плед Зоя уложила на кресло так заботливо и хитроумно, что при необходимости — если ветерок — можно легко запахнуть его, словно полы пальто. Дед похудел — сильно выдались скулы, при впалых щеках нос казался мясистым. Худеть Никанорыч начал после восьмидесяти пяти, постепенно, от старости. Осматривая себя в ростовом зеркале в прихожей, каждый раз со смешком говорил: «Пожалуй, еще на годик жировых запасов хватит».

Анюте он очень обрадовался. Охотно подставил щеки для поцелуя, взлохматил остатки волос — не такие уж и скудные остатки, какая-никакая шевелюра сохранилась, поседел, да не полысел. Сказал с обычным своим смешком:

— Вот сижу. Жду.

— Нас ждешь, дедуля?

— Нет, Анюта, не вас. — Показал пальцем на небо. — Жду, когда меня там на довольствие поставят.

Анюта снова его расцеловала:

— Дедуля, и думать не думай, не огорчайся, ты нас еще до-олго будешь радовать.

— А я вовсе и не огорчаюсь. — Дотронулся до головы. — Слава богу, крыша еще не течет. Ты Голсуорси, «Сагу о Форсайтах» читала?

— Слышала краем уха, — замотала головой Анюта, глянув на Вальдемара, который молчал. — Это о чем? Я, дедуля, учитель русского языка и литературы, но Голсуорси в программах теперь нет, упразднили.

— Ну, сага она и есть сага, о жизни, о судьбах. Я, конечно, сюжетов не помню, даже имена персонажей позабыл, читал-то полвека назад. А вот что в память врезалось, так это последний час главного героя. Осенью поздней, тепло укутанный, он сидел в кресле в своем саду. Пошел первый снежок, и постепенно снежинки на его лице перестали таять. Завидно! Вот так бы! Тихо, спокойно... — Вспомнил рассказ бывшего владельца этого дома, 94-летнего старичка, который на старости лет ударился в запой. — На Востоке старики уходят умирать в степь, сядут на камушек, и потихоньку сознание угасает. А я как в «Саге о Форсайтах» — в саду, в кресле.

На пороге дома появилась Зоя:

— Приехали! А я стол уже давно накрыла, вас с дороги потчевать. — Увидев в руках Вальдемара полиэтиленовую сумку, верно угадав ее содержимое и указав на нее пальцем, успокоила: — А эту провизию я в холодильник... Сергей Никанорович, подымайтесь.

— Вставайте, князь, на славные дела! — патетически произнес Никанорыч и, кряхтя, начал выбираться из кресла. Жестом отстранил Анюту, бросившуюся помогать. — Нет, нет, я сам. Слава богу, пока ноги держат.

За столом он сел на свое председательское место и, не торопясь трапезничать, принялся за стариковские расспросы:

— Ну, молодежь, как поживаете? Перестраиваетесь? Вам в самый раз, вы в дороге. А я у пристани, у меня, воленс-неволенс, моционы да рационы, — кивнул в сторону Зои, — мне перестраиваться поздно. Меня по возрасту с людских глаз уже убрали, в запас уволили. — Лукаво, даже хитро улыбнулся. — Правда, понимающие люди знают: в музеях самое интересное хранится в запасниках. А если уж про перестройку... Ваш приятель, запамятовал, как зовут, тонко подметил, что для понимания истинных намерений человека важно прислушаться не к тому, что он утверждает, а к тому, что он отрицает. Чаще всего через отрицание суть и вылезает. Знаете, как бывает: речи покаянные, да люди окаянные. Ну и с перестройкой так же. Вот и прикидывайте.

Анюта рассказала, что уже принялась за поиски работы — хотелось бы устроиться в школу поближе к дому. А Вальдемар, когда до него дошла очередь, не зная, о чем говорить, вспомнил давнее:

— Сергей Никанорович, а я не забыл наш с вами диспут о словах Сталина: не кусайте за пятки, хватайте за горло. Сейчас так все поворачивается, что обновленческие силы схватили за горло командно-административную систему, и она вот-вот дух испустит.

— Насчет обновленческих сил я не в курсе. Страшные истории на ночь — про перестройку, дорогое мое племя незнакомое, слушать мне ни к чему, пока я не понял, о чем шумят-гудят в государстве. Поворот или переворот? Но, кстати, об одной перемене скажу. — Насупил брови, стал очень серьезным. — Раньше наши вожди на торжественных встречах взасос целовались, а теперь лишь щеками трутся. Прогресс! — И, прервав хихиканье Анюты, сменил тон: — А то, что вы на Сталина сослались, это достохвально. Но, сколько помню, Сталин не так говорил.

— Как не так? «Не кусайте за пятки, хватайте за горло». Однажды эту цитату я даже пустил в ход.

— Нет, Вальдемар, Сталин сказал иначе: «Не кусайте за пятки, берите за горло». Берите!

— Да какая разница, Сергей Никанорович! Берите, хватайте — одно и то же, синонимы!

— Нет, Вальдемар, они синонимы только в толковых словарях. «Хватайте», оно похоже, но похуже, пожиже, в жизни между ними разница преогромная. «Хватайте» и «берите», они из разных миров. «Хватайте за горло» — это клич бандитской подворотни, рукоприкладный, требующий душить в драке или в разбое. Низовой, хулиганский и вполне конкретный клич — кстати, он никак не согласуется с указанием не кусать за пятки, потому что это выражение заведомо иносказательное. Так и у Сталина «берите за горло» было иносказательным. Когда он это говорил, имел в виду, что контролеры должны не просто полоть свою грядку, а доискиваться до рассадника сорняков. Но Сталин с таким ударением произнес эту фразу, что до самой смерти помнить буду. Сразу стало понятно: она не только нас касается, это как бы философия власти, политический принцип. Хорош он или плох, наверное, в разные эпохи его оценивают по-разному. Я-то имею в виду, что Сталин ставил вопрос по-государственному. А вы, Вальдемар, своим «хватайте» опустили этот смысл до уровня примитивного мордобоя. Ну, извините ради бога, что я вам целую лекцию прочитал, но это моя молодость, мои личные воспоминания. — Взялся за мочку уха, потом коснулся пальцами лба. — Вот этими ушами слушал, вот этой головой воспринимал.

Вальдемар был смущен, сильно. Раньше он просто не задумывался о различиях между «хватайте» и «берите». Тиранический образ душегуба Сталина ассоциировался в его сознании именно с «хватайте». Но за словом «берите», как он понял только сейчас, действительно вставало нечто государственное. Сталин не переставал быть для него исчадием всех зол, которого ненавидели потомки репрессантов. Однако... Пожалуй, да — через эту мощную фразу «Не кусайте за пятки, берите за горло» и впрямь проглядывает гениальность.

Но пока он раздумывал над ответом, Сергей Никанорович заговорил снова:

— А знаете, Вальдемар, возможно, вы правы. Мне кажется, что к перестройке действительно больше подходит слово «хватайте». Как-то очень уж разбойно все идет, крушат налево и направо, с историей русской расправляются, как повар с картошкой. Словно собака на проволоке, бегают по прошлому туда-сюда, кроме тридцать седьмого года, ничего замечать не хотят. Не вижу я глубоких государственных замыслов, взгляда в перспективу. Сплошь «Давай! Давай!». Очень уж в теперешней демократии многовато дерзаний по части благ объявилось. А коли воробьи громко чирикают — это к дождю.

— Ну, Валька, заработал на орехи! — засмеялась Анюта. — Очень толково дедуля тебе все разъяснил.

— То, что я услышал, необходимо обдумать, — задумчиво ответил Вальдемар. — Спасибо, Сергей Никанорович, за науку, аргументов для возражений у меня сейчас нет, а вот поразмыслить будет о чем. И знаете, как-то очень кстати у нас с вами этот разговор. Мне скоро предстоит лететь в Свердловск, на одно очень важное мероприятие, там обмен мнениями предстоит серьезный. Я снова фразу Сталина в ход пущу, но уже с вашей поправкой...

— В Свердловск?! — импульсивно воскликнула Зоя. — Вальдемар, я вас умоляю, свяжитесь с Колей, вы ведь его должны помнить, несколько лет назад Новый год за этим столом встречали, и он был здесь. Я вам адрес Колин дам, телефон сейчас напишу.

— Обязательно свяжусь, — пообещал Вальдемар. — Что-то нужно передать?

Зоя растерялась.

— Передать?.. Что я ему могу передать, кроме привета материнского? Недавно ему звонила, с днем рождения поздравляла... — Чуть задумалась, но быстро нашлась: — А знаете, Вальдемар, все равно вам с ним встретиться интересно. Он же там в самой буче перестроечной, все знает, понимает, что к чему. Такое вам нарасскажет, о чем в газетах не пишут. Кричит, у нас тут негодяриум, а что это значит, я не знаю... Вы кушайте, кушайте, а я побегу напишу Колины координаты.

После обеда они отправились побродить по улочкам Кратова. Под натиском многоэтажек, вражеской блокадой окруживших старый, нет, даже старинный дачный поселок, он постепенно, как шагреневая кожа, убывал. Однако скукоженная зона отдыха, еще не тронутая городским нашествием, все же продолжала сохранять первозданное дачное очарование — с заборами из штакетника, позволявшими увидеть ухоженные цветнички и узорчатые летние беседки, увитые то ли плющом, то ли беспородным вьюном. Впрочем, уже появились и глухие двухметровые заборы, укрывавшие от постороннего взгляда творческие изыски дачников-удачников.

Они неторопливо гуляли в этом пленительном царстве безмятежного покоя, и Вальдемар с присказкой «Ты иди, я догоню» время от времени останавливался, якобы разглядеть что-то за очередным штакетником, а на самом деле — чтобы со стороны полюбоваться ее восхитительно стройной фигурой. Но в этой временной беспечности, в наслаждении беззаботным отдыхом каждый из них особенно остро ощущал недоговоренность, возникшую между ними в последнее время.

Не во всем они воспринимали окружающий мир одинаково. В отличие от радужных восторгов Вальдемара, Анюта была более сдержанна. Но об этих расхождениях говорили свободно и спокойно, без нажима, пытаясь переубедить несогласную сторону, чаще всего безуспешно. Различия в оценках происходящего не омрачали взаимных чувств, основанных не только на интимном притяжении, но и на безграничной вере в порядочность друг друга. Недоговоренности возникали по иному поводу, и они отлично знали, что именно беспокоит каждого из них в глубине души.

Ленивый прогулочный шаг не соответствовал настроению Вальдемара. Он понимал, что Анюта сейчас переживает о том же, что и он, однако ее врожденное чувство такта и гордости не позволит ей начать разговор первой, и после поездки в Кратово тяжесть на душе нарастет. Она стоически не коснулась больного вопроса на свадьбе Орла и теперь ждет, отчаянно ждет, когда начнет Вальдемар. Эта неспешная прогулка по пустынным дачным улочкам располагает именно к тому разговору, который для нее жизненно важен и которого страшится его трусливый рассудок. Нет, увиливать уже нельзя! Она доверяет ему, и он не имеет права обмануть ее ожидания. Он, именно он обязан начать.

Но как?

Он обнял ее за талию, прижался щекой к щеке.

— Анютка, я же не двоечник с задней парты, знаю, о чем ты думаешь, — о том же, о чем и я. Сколько лет мы с тобой вместе?.. Познакомились, когда ты была первокурсницей, а теперь — дипломированный педагог. Когда училась на третьем курсе, мы положили меж собой клятву верности. И теперь настало время решений, вернее сказать, не решений, а решения одного-единственного вопроса, который висит в воздухе. Ты знаешь, о чем я говорю.

Анюта шла молча, глядя себе под ноги, не отстраняясь, но и никак не реагируя на его слова, которые, казалось бы, должны отозваться проявлением эмоций. И по ее напряженному молчанию Вальдемар понял, что она ждет от него прямого, честного ответа на главный вопрос.

Прямого, честного!

И он пошел на глубину. Заговорил горячо, сбивчиво, но предельно искренне.

Он исповедовался. Впервые в жизни.

— Анюта, дорогая, я хочу объяснить тебе, почему торможу с ребенком. В моих генах сидит горький опыт родителей. Отца всю жизнь угнетала униженность бедностью, он испытывал душевные муки оттого, что не мог по-настоящему обеспечить семью. Бытовое иго заело. Из-за этого мама сделала три аборта, они не могли позволить себе иметь двух детей. Отец не пьяница, не мот и не гуляка, он рвался изо всех сил, но ему раз за разом не везло — так сложилась судьба, стечение обстоятельств, наконец, злой рок. Я вылез только за счет... — Запнулся. — Да, эта власть какая-никакая, а все же дала мне возможность получить высшее. Кстати, я всю жизнь буду добрым словом поминать Александра Сергеевича, он сумел создать на кафедре такую атмосферу, что я... Я с пятого класса школы, когда начал осознавать себя, всегда считался парием — одет беднее всех, курить не начал только потому, что не было лишней копейки на сигареты. Боже мой, как я завидовал пацанам, которые соревновались, кто круче пустит дым через ноздри или кольцами. Анюта! Ты же меня знаешь, я не мог позволить себе «стрелять»! Я и в институте не курил, стипендию почти полностью отдавал маме, только раз в месяц на выпивку скидывался.

Анюта тоже обняла его за талию, прижала к себе.

— Закурил, когда начал получать зарплату. А в МАИ ребята были фасонистые, не говорю о москвичах, даже иногородних содержали родители, потому что понимали, какая золотая профессия у детей. А твой отец, видимо, все видел, все понимал. Потому и нахваливал меня чаще, чем я заслуживал, я же это чувствовал.

Вальдемар глубоко вздохнул, готовясь перейти к главному, но Анюта воспользовалась паузой:

— Валька, родной, ты даже не представляешь, как я тебя понимаю! Но ведь ты сам говоришь, что завтра-послезавтра все наладится. Да уже и сегодня ты получаешь очень прилично.

Он остановился, посмотрел ей в глаза. Она затронула именно то главное, о чем он намеревался говорить, как всегда, она глядела в суть дела — невольно поймал себя на этой смешной рифме.

Заговорил снова, но теперь не горячо, не сбивчиво, как бы раздумывая над каждым словом:

— Знаешь, как бывает. Сегодня Сергей Никанорович очень четко обозначил различия между «хватайте за горло» и «берите за горло». Неважно, Сталин или не Сталин это сказал. Но я слушал, и вдруг мне очень-очень ясно открылось то, что смущает меня в последние месяцы. Я никак не мог понять происхождение этой смутной, непонятной тревоги. А вот Сергей Никанорович сказал, и меня словно током ударило. — Снова зажегся, воскликнул горячо, с болью: — Анюта, среди тех, с кем я сражаюсь за свободный, демократический завтрашний день, слишком много таких, которые именно что хватают за горло — как в подворотне! Отпетые циники! Зложелательные. Есть такие, что зарядить в челюсть хочется. У них мысль одна: скинуть партийно-советскую власть, чтобы побольше урвать лично для себя. Некоторые уже сейчас создают... не знаю, как сказать... своего рода теневые органы местной власти, в которых готовят лакомые должности. Да, да! Мне, например, предлагали уже сегодня вплотную заняться изучением ситуации в жилищной сфере, чтобы потом возглавить службу распределения квартир. Я же для них свой, потому они и не скрывают: обогатишься!

Она отстранилась, испуганно посмотрела на него.

— Да, Анюта, да! Но я же не для того живу с жаром, сражаюсь против командно-административной системы, чтобы хапануть должность распределителя квартир и обогатиться, они еще не знают, как ее назвать, еще не думают об этом, для них главное — прийти во власть, а там — гуляй, Вася! Теленок еще не родился, а они уже с обухом к нему подступаются. — Сбавил тон. — Я понимаю, далеко не все демократы, не все прорабы перестройки такие хапуги. Но в том дело, Анюта, что я не хочу, понимаешь, не хочу и не желаю участвовать в их карьерной толчее, в том великом хапке, какой они планируют после падения нынешней власти. Бьются за демократию, а все у них — два пишем, три в уме. Душеразвратно! Душевредительно! Не мой случай, я с ними не в ногу, не могу их ни понять, ни принять, они мне не только чужие, но и чуждые, я воюю во имя демократии, а они от ее имени хотят хапануть... Кстати, падение власти уже неизбежно. Пока неясно, в какой форме это произойдет, только и всего... Теперь все тебе понятно, Анюта? У меня нет сладких грез, нет уверенности в завтрашнем дне, и я обязан дождаться поворота в судьбе. Злой рок — это мое семейное, не думать об этом не вправе. Вроде бы все распрекрасно, лучше некуда, а я панически боюсь, что жизнь выставит астрономический счет. — С болью воскликнул: — Это самое страшное, самое мучительное: быть во власти обстоятельств! Как бы вразнос все не пошло да пошло не сделалось. Живу словно на вокзале: тот ли поезд подают, не под откос ли готовят? Какая участь меня ждет — черный день или светлое будущее? Столько жутких вопросов теснится в голове! Пока прояснилось лишь одно: из института уйду, с научной карьерой пока покончено. А там видно будет, надо дождаться завтра.

Она молчала. Но он вдруг увидел, как из ее глаз выкатились большие, ему показалось, огромные слезы.

Это было выше его сил.

Он крепко обхватил ее, принялся обсыпать поцелуями лицо, чувствуя на губах солоноватый привкус слез. Вспышка эмоций ударила так сильно, ярко, что он, тоже почти на слезах, чуть ли не зашелся в крике:

— Анютка! Анютка! Не плачь, не рви мое сердце! Я возьму за горло самого себя, я пойду с ними до конца. Пусть самострел! Но я сделаю все, чтобы обеспечить благополучие семьи. Все! Сейчас я окончательно, бесповоротно решил! — На миг умолк. Мелькнула мысль: «Раскаяние и покаяние в одном флаконе!» И громко, горячо воскликнул, вложив в возглас всю гамму переживаний и пониманий, терзавших его, всю умодробительную боль, адресуя этот крик души самому себе: — В огне брода нет! Немедля, на следующей же неделе распишемся. Просто, без ширлихов-манирлихов, Орла с Региной позовем в свидетели — как они нас. А отметим где-нибудь в ресторане. В «Москве»! Рожай, Анютка, рожай. — Сбросил эмоциональный надрыв, с улыбкой добавил: — Предпочтительно сына... Слово короля! Рожай.

Анюта остановилась как вкопанная и посмотрела ему в глаза. Посмотрела так, как не смотрела никогда. Это был странный взгляд, от него Вальдемар внутренне даже поёжился. Молча взяла его руку в свою. Немного помедлив, твердо сказала:

— Вальдемар, я не позволю тебе поступаться принципами.

Он знал, что так называлась громкая скандальная статья Нины Андреевой, вокруг которой кипели страсти и которую демократы, в их числе он сам, считали антиперестроечным манифестом. Разумеется, Анюта вкладывала в эти слова смысл, далекий от политических соображений, и ему показалось, что ее непререкаемый тон, это официальное «Вальдемар» на самом деле были обращены не к нему, а к ней самой. Она тоже не вправе поступаться своими принципами. Но какими?

Они смотрели в глаза друг другу, словно играя в моргалки — кто первым моргнет. Шестым, десятым чувством Вальдемар ощущал, что в этот момент решаются их судьбы, однако рассудком не понимал этого. Его поражало лишь то, что слишком строга, слишком непривычна была она в те мгновения. Кремень-камень.

Анюта моргнула первой. Она как бы обмякла, с ее лица сошло напряженное выражение, почти гримаса, выдававшая вулкан душевных эмоций. Она даже слегка, сквозь слезы, вымученно улыбнулась, взяла Вальдемара под руку, прижалась к нему, трогательно, с придыханием сказала:

— Валька, родной, я тебя очень, очень хорошо понимаю. Но такой жертвы принять не могу. После такой жертвы ты уже не будешь самим собой, а мне ты нужен такой, какой есть.


9

Москва задавала тон.

Арбат стал бурлящей с утра до ночи коммерческо-творческой вольницей. По рыночным ценам или за подаяние здесь рисовали, пели, плясали, играли джаз и состязались в скорости рифмования. Арбат захлестнула волна хлестко-желчного политического стиха, сбитого наскоро, поэтически беспомощного, частушечно грубоватого, однако кинжального и даже сокрушительного в оценке мчащихся галопом событий и главенствующих в стране персон.

Пряное арбатское волеизъявление удачно вписывалось в общую предвыборную лихорадку — вокруг диковинных для новых поколений соревновательных выборов народных депутатов вьюгой закружилась митинговая стихия, сбивая с толку здравые умы, сокрушая бешеным словопадом дряблые мозги разинь.

Улица взъярилась. Пестрая, броская популистская демократия своей бесшабашностью, невиданной обличительной смелостью бросала в дрожь. Толпы, ошалевшие от вседозволенности, с восторгом воздвигали пьедесталы для неведомых еще вчера кумиров, которые без мандата доверия, на личной харизме, спекулируя сомнительными фактами из своих биографий, взялись говорить от имени народа. Словно розгами, подстегнутая газетными аншлагами, Улица вздыбилась протестами, беспрепятственно разбушевалась и стала влиятельной силой, не только оказывая влияние на ход перестройки, но и подсказывая вектор ее движения, дирижируя расстановкой политических сил в Кремле, требуя дворцовой перетряски.

В этих случайных, легковозбудимых, а подчас экзальтированных людских множествах причудливо перемешались искренние и честные порывы, растерянность далеких от политики обывателей и озлобление, нетерпение тех, кто жаждал скорых перемен, политический карьеризм и тайные умыслы. Такими толпами было легко манипулировать. Огромный, нездоровый процент неуживчивых неудачников, неугомонных всевозрастных искателей приключений и мятущихся юнцов, а особенно неприкаянных душ из подполья больших городов превращал уличную толкучку в сборище зевак, безуспешно пытавшихся выудить правду из этой псевдополитической жижи. Они с поразительной доверчивостью внимали крикливым, бездумно-безумным призывам разномастных гапонов и азефов, вольготно проповедовавших Улице. Легковерная, горлопанистая, она была охоча до сенсаций, не умея отличить их от провокаций и принимая безответственность новоявленных кумиров за гражданскую смелость.

Улица превратилась в курок политического ружья, который вот-вот взведут, сняв с предохранителя, и кто держит на нем палец, в кого нацелено это ружье, можно было только догадываться.

Еще сильнее баламутили умы лужниковские митинги, возвеличенные прессой. На них собиралась публика посолиднее: жрецы свободных профессий, эмэнэсы из бесчисленных московских НИИ. Но и здесь бросалось в глаза непривычное обилие колоритных бомжей в истоптанных башмаках и причудливых одеяниях, «вольных граждан», бродяче не обременявших себя бытовыми заботами. Со всей страны на перекладных потянулись в столицу нестандартные личности сложных психотипов, влекомые пряной атмосферой стихийных сборищ. Забавно смотрелись рядом с этой неопрятной братией беспечные парочки в обнимку — любопытствующие с запахом сытости, создающие эффект стадности, даже не пытавшиеся вникнуть в речи трибунных ораторов. Здесь же кишмя кишели мелкие дельцы, делавшие свой грошовый бизнес на демократии, продавая листки самиздатовской хроники — по рублю за трояк. Под черным знаменем кучковались анархо-синдикалисты и прочие любители безначалия, кололи глаза множеством мелких плакатиков демосоциалисты. Невнятного вида личности вели вялый сбор подписей под какими-то обращениями, а заодно и пожертвований неизвестно на какие цели.

Митинговый прибой волнами бился об ограду лужниковского Дворца спорта, а навстречу, поверх этого политического китча и ярмарочного шума летели металлические, мегафонные голоса еще вчера неизвестных «филозофов» и «дохторов наук», премудрых и всеблагих ораторов, лишь сегодня утром вынырнувших из безвестности. Щедро делясь воспоминаниями о своем лагерном или тюремном прошлом — злочинный режим, проклятые коммуняки! — эти штукари оголтело, с боевой риторикой взывали к народу от имени народа, стремясь всучить ему политическую «куклу» в обманной перестроечной обертке, будоража простаков, попавшихся на голый крючок. Начальники государства намеренно отпустили гайку, чтобы из канализации брызнула вонючая жижа.

Москва, где буйствовала Улица, заправляя перестроечной шумихой, задавала тон. А где-то во глубине России — именно России, не Союза — за этой разудалой вольницей внимательно наблюдала Фабрика — заводской люд. Этим людям было не до митингов, затрудненные обстоятельства жизни приковали их к рабочим местам, вынуждая тяжкими трудами, нередко в полторы смены, с «черными» субботами, добывать хлеб насущный. Фабрика, выйдя из проходной завода, после смены спешила, торопилась — кто домой, к семье, кто по магазинным очередям, кто по пивным ларькам. Московская Улица буйно самовыражалась, а Фабрика безмолвствовала, с почтением внимая краснобаям Улицы и запоминая имена ее пророков, которых каждодневно могучим хором возвеличивали пресса, телевидение. В угаре тех дней Фабрика растерялась, не могла понять, что эта пышная пена перестройки скрывает от ее глаз страшный омут, куда ее затягивают.

А когда настал день выборов, Фабрика охотно и с превеликими надеждами отдала свой голос лидерам Улицы.

Потом были прямые трансляции с Первого съезда народных депутатов, подробные телеотчеты с заседаний нового Верховного Совета. И эти прилюдные, на глазах народа слушания произвели эффект оглушительный: Фабрика увидела, кто есть кто, мгновенно поняв, как жестоко ее обманули.

И шахтеры вышли из забоев — на первые рабочие митинги. Застучали каски на Горбатом мосту около Белого дома.

Но окончательное избавление от морока перестройки случилось тогда, когда Фабрика увидела, сколь отчаянно кумиры Улицы дрались за интересы кооператоров и как без дебатов, словно гладкое льняное семя, проскользнул сквозь депутатское сито закон «О налогообложении фонда оплаты труда госпредприятий», с обидой названный в народе «замораживание зарплат». Наделенные властью наплевали на обделенных властью.

Тут Фабрика и хватилась: среди народных депутатов почти не было рабочего люда. От Москвы только один — оди-ин! — рабочий. Жестокий урок был усвоен, и Объединенный фронт трудящихся выбросил лозунг о выборах в местные советы по производственным округам — две трети депутатов от заводов и колхозов-совхозов. Прозевав звонок будильника, Фабрика принялась бить в колокола.

Вальдемару казалось, что он в полной мере осознал опасность этого лозунга для дела демократии, когда тайно пробрался на съезд ОФТ в музейной квартире Кирова. Однако теперь выяснилось, что он все-таки недооценил угрозу.

В один из дней Рыжак, лишь изредка мелькавший в институтских пенатах, но с которым они были на созвоне, заговорщицки сказал:

— Я договорился, тебе выпишут пропуск в Кремль, на Съезд народных депутатов. Завтра в два часа жду у Кутафьей башни, через Троицкий мост пойдем на вечернее заседание. — Весело подмигнул. — Пристроимся в последнем ряду балкона, для гостей — самые престижные места. Сверху видно все.

В редком для него официальном «прикиде» — темно-серый пиджак, белая рубашка, однотонный коричневый галстук — Вальдемар встал на свой наблюдательный пост у Кутафьей башни задолго до назначенного часа. Он впервые, пусть и в гостевом статусе, так приблизился к святилищам верховной власти, и это рождало в нем чувство гордости. Он не хотел ничего упустить, он надеялся на новые впечатления, и не ошибся.

На съезде объявили обеденный перерыв, и некоторые депутаты выходили из Кремля — очевидно, для того, чтобы заняться какими-то срочными делами. Вальдемар вглядывался в их лица, на которых, по его мнению, лежала печать глубокой государственной озабоченности, и среди незнакомых лиц разглядел знаменитого артиста Михаила Ульянова. Эта причастность — пусть косвенная — к сонму великих еще более взбодрила его чувства. А когда они с Рыжаком подошли ко входу во Дворец съездов, где во время перерыва клубилась курящая депутатская публика, он и вовсе оторопел от неожиданности. В толпе народных избранников с микрофоном в руках сновала знаменитая телеведущая «600 секунд» Белла Куркова, чьи острые репортажи он смотрел с особым интересом. Сновала и совала микрофон под нос то одному, то другому депутату, громко требуя: «Как вы относитесь к непотребному рыку генерала Лебедя? Почему молчите? А-а, согласны с нападками на архитектора перестройки Яковлева?» Вальдемар впервые видел, как на самом деле готовят громкие телевизионные сюжеты.

Потом они долго ходили из конца в конец большого вестибюля Дворца съездов. Рыжак разобъяснял ему текущую политическую ситуацию, и Вальдемар понял, почему Дмитрий выбрал для этого разговора именно кулуары съезда народных депутатов. Здесь царили приподнятые настроения, Вальдемар как бы приобщался к высшим перестроечным соображениям и должен был проникнуться особой важностью нового поручения.

— Вальдемар, теперь о главном, — начал Рыжак, когда они обменялись мнениями по части наблюдений и впечатлений. — Ты ездил в Питер на съезд ОФТ и в курсе. Но ребята оказались шустрее, чем мы предполагали. Их ленинградская сходка была прелюдией, настоящий учредительный съезд, — обрати внимание, Всероссийский! — они наметили в Свердловске, уже разослали приглашения в тридцать городов, готовят мощную политическую акцию по поводу выборов по производственным округам. Допустить этого нельзя! Мы обязаны упредить! — Несколько шагов молчал. — Мне неловко себя нахваливать, но я приложил руку к тому, чтобы заблаговременно подготовиться к их демаршу. Внес предложение, чтобы за организацию съезда ОФТ взялся народный депутат, свердловский рабочий Шмотьев. Это моя идея. Оказалось, очень прозорливая, я словно в воду глядел. Кстати, он где-то здесь, могу с ним познакомить, да не знаю, нужно ли. — Снова помолчал. — Шмотьев от имени ОФТ обратился в свердловский облсовпроф с просьбой заказать и оплатить автобусы для оэфтэшных делегатов, забронировать для них номера в гостинице «Свердловск», а через обком партии договорился об аренде Дворца молодежи, где они хотят проводить заседания. — В очередной раз умолк. — Но Шмотьев наш человек. — Тут же с ударением поправил самого себя: — Он стал нашим человеком, мы его подредактировали. Не буду вдаваться в детали, скажу лишь о том, что в Свердловске предстоят крупные события. Повторю: мы обязаны не допустить проведения съезда ОФТ! И в качестве превентивной меры уже назначили заседание Межрегиональной депутатской группы. Именно на дату их съезда. И тоже в Свердловске!

В душе Вальдемара прыгнул зайчик: Рыжак доверил ему гостайну! Да, да, ловкое — возможно, через подкуп — «редактирование» народного депутата из рабочих, ставшего своим для межрегионалов и готового провокационно внедриться в оргкомитет рабочего съезда, — разве сведения о таком мутанте это не государственная тайна? Уж он-то знал, что такое секретно и совсекретно, подписку не давал, допуска у него не было, но на спецкафедре в МАИ прослушал лекцию по этому поводу... А подоплека путешествия Межрегиональной депутатской группы в Свердловск — это и вовсе политические сведения особой важности. Дело приобретало очень серьезный оборот. Видимо, сейчас Дмитрий раскроет дальнейшие замыслы по торпедированию оэфтэшного сборища. Однако Рыжак закруглился так же внезапно, как начал деловую часть разговора:

— В общем, Вальдемар, ситуация такая. Послезавтра мы с тобой вылетаем в Свердловск. Надвигаются остросюжетные события, и надо быть на месте, чтобы оседлать их. За билеты и гостиницу я заплачу. Не заплачу. А тебе на жратву подкину.

Когда прилетели в Свердловск, там уже буйствовал признанный лидер и идеолог здешних депутатов-демократов Бурбулис. Едва устроились в какую-то заштатную, занюханную гостиничку на Завокзальной улице, Рыжак поймал такси и помчался на встречу с ним. По всему видно, деньги у Дмитрия были, он и командировочными снабдил Вальдемара раза в три щедрее, чем получилось бы через бухгалтерию.

Вечером, потирая руки, рассказывал:

— Бурбулис завтра идет в обком партии с требованием запретить съезд ОФТ. Он всех там знает, десять лет был завкафедрой общественных наук, создал политический клуб «Дискуссионная трибуна», его обком опекал. А сейчас-то Бурбулис народный депутат СССР! Думаю, к нему прислушаются. — Как обычно, сделал паузу, и Вальдемар знал, что сейчас Рыжак перескочит на другую мысль. — Но на всякий случай... Как говорится, семечки-то лузгай, да за щекой грецкий орех держи. О том, что мы заготовили на всякий случай, узнаешь завтра. И надеюсь, завтра же мы переедем из этой дыры в гостиницу «Свердловск».

Утром за ними приехал на подержанной «копейке» тщедушный и супервежливый паренек, назвавшийся полуженским именем Юлий, местный перестроечный активист. Он повез их в гостиницу «Свердловск», по дороге рассказал, что сегодня ему предстоит встречать народных депутатов из Москвы и Ленинграда, — да, конечно, за ними пришлют «Волги», но гостей надлежит принять у трапа, сопроводить к машинам. Долго думали, какие «Волги» присылать — черные или белые? Черные, они у обкома, а белые — у облсовета, это традиция. Решили все-таки белые, обком не хочет светиться... А Андрей Дмитриевич Сахаров прилетает завтра, его встречать будут по полной программе, в аэропорт и Геннадий Эдуардович прибудет.

В «Свердловске» они наскоро позавтракали, и Юлий, дежуривший у входа, отвез Вальдемара во Дворец молодежи, который надо было подготовить к заседанию Межрегиональной депутатской группы: оборудовать и оснастить телефонами штабное помещение, договориться о своевременной, по графику, доставке питания в буфеты, разумеется с первосортным меню. Но как всегда бывает, на месте выяснилось, что решать придется целую кучу мелких проблем, вплоть до замены в большой штабной комнате части старых стульев и кресел.

В помощь ему придали Василия Никитича Культякова. Среднего роста, с залысиной, очень тучный, он для своих примерно пятидесяти был на удивление подвижен и не отставал от Вальдемара в беге по лестничным маршам. Впрочем, понять, кто кому помогал, было непросто. Никитич — он сам попросил величать его не по имени-отчеству, а со средней степенью уважения — прекрасно знал все местные входы-выходы и подсказывал, куда и к кому обращаться, чтобы решить тот или иной вопрос. Получалось как в бейсболе: Никитич подбрасывал мяч, а Вальдемар лупил по нему лаптой, при телефонных переговорах с нерасторопными аборигенами ссылаясь на статус москвича, уполномоченного обеспечить заседание Межрегиональной группы народных депутатов СССР.

Никитич носил в кармане пакетик с леденцами, наподобие тех, что раньше давали в самолетах, и часто посасывал их, отчего говор его становился невнятным. Это был стойкий, по-видимому, закаленный в боях борец за демократию. В паузах, между делом, он темпераментно, с обилием восклицательных и вопросительных знаков разъяснял, почему выборы по производственным округам абсолютно неприемлемы.

— Во-первых, Вальдемар, в парламенте рабочие и крестьяне не нужны. Хватит! Кухарки вдоволь науправлялись государством, и результат налицо. Принятие законов — дело людей свободных профессий. Во-вторых, заводские, они, по сути, заложники администрации, а самостийники из ОФТ — орудие консервативного партаппарата, убежище для убожества. Ложной лжи ложь! В-третьих, о каком классовом сознании рабочих сегодня говорить? Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Где они, эти «все страны»? На производстве инженеров больше, чем рабочих. Но им тоже на экологию, на городские проблемы плевать, бьются только за свои зарплаты. Новые тред-юнионы! А для территориальных округов как раз эти проблемы главные.

Вальдемар, вместе с Никитичем или без него, как угорелый носился по переходам и этажам Дворца молодежи, пока кто-то из дворцовой обслуги не поймал его, чтобы сказать:

— Вас срочно просят к телефону. В приемной директора.

Звонил Рыжак. Равнодушно-спокойным тоном, выдававшим скрытое торжество, спросил:

— Ты видел сегодняшний «Вечерний Свердловск»?

— Что это? — не понял Вальдемар.

— Газета, газета. Зайди к директору, у него наверняка есть экземпляр. Почитай.

То, что Вальдемар увидел в газете, его потрясло. Это было письмо Шмотьева под заголовком «Против такого съезда». В нем говорилось:

«28 июля в газете “Вечерний Свердловск” была опубликована моя заметка “Голосую за фронт трудящихся”. Я писал о том, что побывал в Ленинграде на заседании оргкомитета Объединенного фронта трудящихся и в то время пришел к выводу, что опыт Ленинграда нам полезен. Сейчас считаю нужным объяснить свою нынешнюю точку зрения тоже на страницах газеты “Вечерний Свердловск”.

Народные депутаты СССР Уральского региона планируют провести в Свердловске совещание народных депутатов СССР для выработки программы действий на предстоящем съезде народных депутатов СССР. Но ОФТ, имеющий в своей основе “привлекательную” идеологическую платформу, ведет деятельную подготовку к проведению в Свердловске в эти же дни учредительного съезда ОФТ России. По моему убеждению, приняв во внимание, что народные депутаты из Ленинграда, Москвы, Свердловска не поддерживают это движение, поняв, что идейные вдохновители фронта заигрывают с рабочим классом, я отказался принимать участие в работе съезда. Считаю, что проведение съезда ОФТ в Свердловске нецелесообразно».

Вальдемар уединился в штабной комнате и еще раз перечитал письмо. Голова шла кругом. В Москве Рыжак говорил, что совещание МГД в Свердловске нарочно придумали после объявления о съезде ОФТ, а Шмотьев все выворачивает наизнанку. И вот он, сокрушительный удар. За два дня до съезда! Рассчитали грамотно — чтобы уже не смогли перенести на иную дату или в другой город. Цель достигнута. Но как это согласуется с бесконечными призывами к демократии, честности, свободе? Вспомнил питерского Яснополянского: того тоже не смущала откровенная подтасовка для очернения ОФТ. Но в Питере мы проиграли, ребята учли промах и на сей раз подготовились капитально. ОФТ капут! Но ведь нечестно...

«За» и «против» в его сознании перемешались, по очереди обгоняя друг друга. Разум восхищался блистательной победой над идейным противником — нет, бери выше, над врагом. Но в душе теснились сомнения. Поистине, живем умом, переживаем сердцем. Мозг сверлили воспоминания об услышанном в музее-квартире Кирова, и он не мог отрешиться от мысли, что правда у ОФТ все-таки есть. И вдруг поверх всех «за» и «против» его охватила та глухая тоска, на которую он жаловался Анюте. Они схватили ОФТ за горло! Исподтишка, как в темной подворотне. Они хотят скинуть эту власть, ОФТ может им помешать, и они не брезгуют ничем, они подкупили Шмотьева — одна фамилия чего стоит! И вслед за этим прозрением — вывод: но я же знаю, что я для них чужой; они этого не знают, считают меня своим, а я — чужой. Святость и блуд! Я дерусь за идею, а они хапуги, они жаждут личной выгоды. Но они свирепствуют уже не в местном масштабе, как суетливые парни в Доме на набережной, они нацелились править страной. И если они так, — слово «так» он словно выкрикнул, хотя рта не раскрывал, — идут во власть, что же они будут вытворять, когда власть захватят? Нет, среди них для меня места не найдется.

Но что делать? Высказать Рыжаку все, что я о них думаю, и рвануть в Москву? И что дальше? К тому же он посвятил меня в такие тайны, носитель которых становится для них опасным. А эти ребята, судя по всему, готовы на все...

Чувство безысходности, даже безвыходности душило его, словно жуткие объятия анаконды.

Измученный, обессиленный не от беготни по Дворцу молодежи, а от душевных терзаний, он решил в приступе тоски поймать такси и ехать в гостиницу. Но неожиданно вспомнил о Зое: надо бы пообщаться с ее сыном, разузнать кое-что, она говорила, Николай может рассказать такое, о чем в газетах не пишут. В газетах не пишут! Куда уж больше, чем письмо Шмотьева!

Связь в штабе уже наладили, он достал из нагрудного кармана листок с номером телефона, позвонил, — его сразу узнали, — сказал, что готов немедленно приехать. По голосу понял: Николай тоже не в себе, — видимо, каким-то боком завязан на ОФТ, — и, сам не понимая, откуда у него такая прыть, сказал напрямую:

— Ты читал «Вечерний Свердловск»?

Николай сразу все понял и ответил кратко, одним словом, в котором сполна отразилась необъятная гамма чувств, обуревавших его:

— Сука! — Потом спросил: — Вы где? Во Дворце молодежи? Мы почти рядом, на Челюскинцев. Адрес у вас есть? Выйдете из дворца — и направо, всего-то метров триста. Ждем.

Стол уже был накрыт. На цветистой клеенке — это верный признак жизни внатяг — скромные чайные приготовления. Николай по вопросу о «Вечернем Свердловске», видимо, решил, что Вальдемар на их стороне — его все обманно принимают за своего! — сразу бросился в главную тему:

— Газету я не видел, но по городу идет жуткий обзвон. Мне прочитали письмо Шмота по телефону. Негодяй, подлец! Квадратная душа! Цирк с конями устроил! Втерся в доверие — рабочий человек! — ему поручили заказать автобусы, гостиницу, договориться об аренде дворца. Он заказал, договорился — все от имени нашего съезда. И передал все договоренности межрегионалам. О предательстве мы узнали еще вчера, подняли шум, и он был вынужден оправдываться через газету. Зато теперь все понимают, какая это продажная тварь, не только в Свердловске — по всему Уралу. Наследил!

Вальдемар не знал, что сказать, отделываясь лишь невнятными кивками головой. А Николай разошелся:

— Ничего! Они думают, что похоронили нас, а съезд все равно проведем. На вершок от беды были, а уже есть договоренность с Верх-Исетским металлургическим, они пустят нас в свой рабочий клуб. Этот Шмот — в гробу мы его видели, в белых тапочках! — он ведь с ВИЗа, за предательство тамошние на него зуб поимели, еще неизвестно, как ему в цех возвращаться. В отместку и предоставили нам помещение старого клуба. Без препонов. Разместим делегатов на окраине, в здании профсоюзных курсов. А автобусы... На трамвае доедут, там как раз трамвайное кольцо, у заводской проходной. Перекусить можно в заводской столовой. — Улыбнулся. — Привыкли, пашем до глины, а едим мякину. Ничего, прорвемся!

Когда сгоряча выговорился, спросил:

— А вы в Свердловске по каким делам?

Вальдемар ждал этого вопроса, ответил без запинки, туманно:

— Я ведь в авиационном НИИ служу. На Урале по нашему направлению много чего есть.

В «Свердловск» он ехал на такси. Паника, охватившая его после письма Шмотьева, улеглась, анаконда уползла. Теперь он трезво обдумывал свое дальнейшее поведение и довольно легко пришел к выводу, что здесь, в Свердловске, никаких опрометчивых шагов делать не следует, пусть все идет, как идет. А там видно будет, надо с Анютой посоветоваться. И когда лоснящийся от довольства самим собой Рыжак спросил его: «Ну что, читал?» — спокойно ответил:

— Ну, Дмитрий, ты даешь! Все как по маслу, сработано на пять с плюсом.

— Ладно, эту станцию мы проехали, — со скромной улыбкой принял комплимент Рыжак. — Теперь надо думать, как сподручнее провести заседание нашей группы. Завтра после обеда соберемся в штабе. Там все в порядке? Связь налажена?

Утром Вальдемара опять привезли во Дворец молодежи, и снова началась беготня, вечно перерастающая в истерику последних приготовлений. Зато он как бы само собой остался в штабной комнате, когда в нее гурьбой ввалились народные депутаты СССР. Он примостился на стульчике у дверей, а Никитич, который на равных вошел вместе с депутатами, сел поближе к Бурбулису.

Для Вальдемара это был праздник наблюдений. Он никогда и мечтать не смел, что окажется рядом с такими знаменитыми личностями, как Бурбулис, Травкин, Старовойтова. Рядом с самим Андреем Дмитриевичем Сахаровым! Академик пришел вместе с Боннер, и их усадили не за длинный заседательский стол, а чуть в сторонке, в мягкие кресла у боковых окон. В обсуждении текущих вопросов Андрей Дмитриевич участия не принимал, и Вальдемар подумал: «Наверное, это его желание».

Председательствовал Бурбулис, сидевший в торце стола, около него два телефонных аппарата, которые иногда звонили. Он что-то приглушенно, прикрывая рот рукой, говорил в трубку, а многоголосые обсуждения тем временем продолжались. Суть словесных упражнений Вальдемар не ухватывал, ему было гораздо интереснее наблюдать, чем слушать. Но в какой-то момент, держа трубку около уха, Бурбулис резко взмахнул рукой, требуя тишины. Все разом умолкли, поняв важность телефонного звонка, и в полной тишине раздавалось лишь «Так... так... так...» Бурбулиса, который таканьем обозначал, что очень внимательно слушает.

Когда положил трубку, медленным взглядом обвел собравшихся, заговорил отрывисто:

— Сегодня не наш день. Ситуация изменилась. ОФТ все-таки проводит съезд. В заводском клубе. Прибыли 110 делегатов из 29 городов РСФСР плюс делегации из Молдавии, Латвии, Эстонии и Таджикистана. — Обратился к Сахарову: — Андрей Дмитриевич, они приглашают вас для обмена мнениями, по сути, для дискуссии... Да, ситуация круто переменилась, и мы обязаны оперативно на нее реагировать. Какие будут предложения?

Первым взвился Шмотьев:

— Незачем ОФТ лезть на Урал! Надо противодействовать быстро и наверняка.

— Чем лозунгами швыряться, лучше скажи, как противодействовать, — осадил его кто-то. — Может быть, просто игнорировать, не замечать? И поработать с местными СМИ, чтобы они съезд ОФТ замолчали.

На этот раз Шмотьев и вовсе взорвался:

— Это что же, сгорел сарай, гори и хата? Вы не знаете здешних порядков. Игнорировать не получится. Газеты не выйдут, а весь город все равно будет гудеть про их съезд. Надо перехватить инициативу, направить к ним народных депутатов, чтобы они высказали нашу точку зрения о подстрекательстве и провокациях ОФТ. Их не унять, так они всех взбунтуют!

— Ну, пошлем, и что?

— А вот тут-то и надо поработать со СМИ. Они охотнее преподнесут точку зрения известных народных депутатов, чем каких-то там бузотёров, и опорочат их съезд. Но выступить там надо крепко. И не депутатов из свободных профессий послать, а человека рабочей закалки. Я предлагаю Травкина. Николай Ильич и каменщиком был, и монтажником, и прорабом. Он с такой публикой разговаривать умеет, устыдит. А, Николай Ильич? Щекотните их соломинкой в нос, чтоб чихнули.

— На дурака не нужен нож, — лениво откликнулся Травкин и махнул рукой в знак согласия. С хитрецой и подвохом спросил: — Их критиковать или хаять?

Но неожиданно поднялся Никитич:

— Извините, Геннадий Эдуардович, я человек здешний, местные обычаи знаю досконально и считаю, что вместе с Николаем Ильичом должен пойти еще кто-то. Одному там нельзя, не приведи Господи, оклевещут.

— Верно! — воскликнул Шмотьев. — Кто еще? Может, Шаповаленко? — Посмотрел на мужчину средних лет, который сидел напротив. — Иван Иваныч, вы из Оренбурга, считайте, тоже Урал.

Бурбулис удовлетворенно кивнул, сказав, что детали очного противостояния на съезде ОФТ будут уточнены позднее, в техническом порядке, и перешел к следующему вопросу, намекнув, что это вопрос более сложный:

— Андрей Дмитриевич, как вы относитесь к тому, что они вас приглашают?

Сахаров слегка пожал плечами, в своей мягкой, спокойной манере ответил:

— Если приглашают, почему бы не откликнуться?

Никитич вскочил, как на пружинах:

— Андрей Дмитриевич, они вас не приглашают, а вызывают! Ни в коем случае нельзя идти у них на поводу! Они неспроста вас домогаются, через ваше имя пиару хотят ухватить. У них все с замыслом-умыслом.

«Сейчас он начнет заламывать руки, — с иронией подумал Вальдемар. — Упоротый мальчуган».

Никитича сразу поддержала Старовойтова:

— Аплодирую стоя. Они хотят устроить политическую диверсию. Андрей Дмитриевич, ваше появление на их съезде лигитимизирует его. Мы не вправе сдавать свои позиции.

Вальдемар заметил, как Боннер что-то шепнула Сахарову. А он продолжил упорствовать:

— Ну почему же? Поговорить с рабочими — это важно. Мне кажется, я сумею разъяснить им нашу позицию. Только в диалоге можно найти согласие среди вражды.

Михаил Бочаров, не просто народный депутат, а член Верховного Совета СССР, жестом попросил внимания. Напрямую не обращаясь к Сахарову, но явно в его адрес веско сказал:

— Мне поручено на заседании нашей группы сделать специальное сообщение об этом ОФТ. И я основательно разобрался в том, что представляет собой эта публика. Скажу откровенно: мы должны — нет, мы обязаны заглушить эту опасную низовую инициативу. Видите, несмотря на наши усилия — и немалые! — сорвать съезд не удалось. Их люди прибыли из тридцати городов! Это много. На мой взгляд, сегодня они представляют для нас большую опасность, чем уходящие в небытие партийные функционеры. Убежден, создание ОФТ — это одно из звеньев общего наступления на прогрессивно мыслящих депутатов. ОФТ стоит в одном ряду с требованием создать органы рабочего контроля и рабочие отряды по охране общественного порядка. А преобразование «Строительной газеты» в «Рабочую трибуну»? — Завершил кантату на патетической ноте: — На нас идет откровенное наступление, мы обязаны задавить эту рабочую фронду.

Но Сахаров не отступал:

— Я не могу позволить себе проигнорировать приглашение рабочих...

— Андрей Дмитриевич, вопрос стоит совершенно иначе, — подводя итог дебатам, проникновенно сказал Бурбулис. — Как сказано Сократом, мнений много, а истина одна. Дело в том, что в свердловском суде сейчас идет процесс над одним из членов «Демократического союза», которого ложно обвинили в нападении на милиционера во время митинга. Об этом процессе уже сообщили радио «Свобода», другие независимые СМИ. Андрей Дмитриевич, мы просто обязаны встать на защиту нашего товарища и делегируем вас для обстоятельного разговора с судьей. Объясните ему, что в случае неправедного вердикта дело пахнет депутатским запросом. Лучше вас это не сделает никто, вам просто необходимо поехать в суд. А  приемные часы у судьи по времени совпадают с тем временем, когда вас приглашают на съезд ОФТ. — Тут же поправил себя: — Да, я согласен, не приглашают, а вызывают. Думаю, Николай Ильич скажет им, что вы заняты неотложным делом.

Обретя опыт общения с Рыжаком, Вальдемар ничуть не сомневался, что за фасадом визита Сахарова к судье кроется такая же заготовка, «на всякий случай» продуманная заранее, как и письмо Шмотьева в газете.

Свою авангардную, точнее, передовую миссию по подготовке заседания Межрегиональной группы Вальдемар выполнил и вечером позвонил Николаю, спросил, как попасть на их съезд. Тот ответил:

— Да никак! Приезжай на трамвае и заходи в клуб, охраны нет.

Звонил он, как говорится, просто так, потому что не решил, с кем «заседать»: во Дворце молодежи или с ОФТ? Кому руку подать, а кому кулак показать? За этой дилеммой крылось смятение, охватившее его уже не впервые. В голове шло кружение: чума холеры не лучше. Конечно, ОФТ он принять не мог, в его глазах они были сторонниками, даже защитниками гнилой командно-административной системы, которую давно пора отправить на свалку истории. Но вожди межрегионалов с их своекорыстными помышлениями ко благу потрясли его. Вот это режимоборцы! Ханжи беспринципные, с какой яростью они крыли рабочий съезд! В два веника метут, крепко зажмурив совесть, рвутся к власти. Радетели демократии? Нет, безбожники с именем Бога на устах. И этот демон демократии, апостол демагогии Бурбулис! Как они шельмовали ОФТ! Как они уламывали совестливого Сахарова, ломая все представления о порядочности! Сахарова, который публично заявил о том, что Горбачевым могут управлять закулисные силы. А ведь верно сказала Старовойтова: его дискуссия с ОФТ лигитимизирует съезд. И они костьми легли, чтобы не допустить встречи Андрея Дмитриевича с рабочими.

Сомнения снова одолевали его. Вспомнил «объятья ужасом» и подумал: прежние сомнения уже переросли в смятение, и теперь он движется к щедринским «объятьям страхом». Воистину, люди живут рассудком, а переживают сердцем. Боже мой, как нужна была ему в этот момент Анюта!

Заснуть он не мог долго, переживания донимали, как изжога. Пока не пришла спасительная мысль, неизменно помогавшая ему отсрочить принятие важных решений: надо прикинуть, где интереснее, только и всего. Чего терзаться? Зачем эти душевные муки, эти метания между «за» и «против»?


10

В старом, довоенной постройки, клубе Верх-Исетского завода с грязно-зелеными стенами и жесткими стульями людей было много, однако — не битком. Вальдемар сел в предпоследнем ряду и стал осматриваться. Обстановка резко контрастировала с просторным Дворцом молодежи в центре города, где заседали межрегионалы. Там были два роскошных по нынешним скудным временам буфета, с изысками — от чернослива в сахаре и лущеных грецких орехов до любых пирожных и бутербродов с отнюдь не магазинными яствами. Вальдемар лично приложил руку к организации этого гастрономического раздолья, настращав местных общепитовцев, и они постарались на славу. А делегаты рабочего съезда собрались на окраине, в плохоньком зале и бегали перекусить в заводскую столовку, которую, как гласило объявление, закроют в четыре часа, потому что там назначены чьи-то поминки. Вальдемар поневоле занялся сравнением «там» и «здесь», но вдруг на соседний стул плюхнулся средних лет мужик, худощавый, с волевым лицом, в повседневном темном пиджачке. И когда первым выступающим был объявлен член Верховного Совета СССР прокатчик Нижнетагильского металлургического завода Вениамин Ярин, сосед поднялся и пошел к столу президиума.

Выступил он просто, четко и очень доходчиво. Это была замечательная речь блестящего оратора, которую несколько раз прерывали аплодисментами. Ярин как бы задал тон съезду. И когда он вернулся на свое место, Вальдемар искренне восхитился:

— Вы потрясающе выступили. Поздравляю!

Ярин отмахнулся от комплимента, спросил:

— Вы кого представляете?

— Я не делегат, но специально прилетел из Москвы. Я и в Ленинграде был, в музее Кирова.

— В Ленинграде? — переспросил Ярин. — Я тоже был на том заседании оргкомитета. Народ уперся.

Тихий, полушепотом разговор пошел, и Вальдемар поинтересовался:

— Простите, как мне вас называть по отчеству?

Ярин снова отмахнулся коротким жестом руки:

— Вениамин, и всё. Этого достаточно. А вы?..

Услышав «Вальдемар Петров», удивился так же, как и все, кому Вальдемар представлялся по имени-фамилии. Сказал:

— Редкое имя для Петрова. Значит, вы москвич? Знаете, черкните-ка мне на бумажке ваши координаты. Мало ли, сведет судьба.

Удивительно, Вальдемара все и всюду принимали за своего. Что бы это значило? Или он и был таким: своим для всех и везде? Или он один такой в этом сумасшедшем мире — не с теми, не с этими и не с другими?

Только с Анютой.

А на съезде ораторы сменяли друг друга с учетом жесткого регламента — слишком многие записались на выступление. Говорили о разном. Запомнилось, как кто-то вызвал взрыв хохота:

— Это что же деется, братцы? Уралмаш превратили в уралмышь! Сидят тихо, не высовываются. В мышеловку за сыром полезли, вот их и прищемили.

И почти все хвалили ВЦСПС: на недавнем Пленуме они поддержали идею о производственных округах. Немало добрых слов досталось и Шмакову, от московских профсоюзов, сидевшему в зале, — хлеб хлебу брат. Но тут вскочил со своего места Травкин и категорично воспротивился созданию профсоюзных и любых других российских структур, в том числе Российской академии наук. Он хлестко критиковал стремление РСФСР к равноправию с другими союзными республиками, шумел о поднявшейся донной мути и применительно к ОФТ даже пустил в ход слово «шайка». Нет, нет, Вальдемар не ослышался — «шайка»! А особенно возмутило зал его требование не разделять посты Председателя Верховного Совета СССР и Генсека КПСС, которые замкнул на себя Горбачев. Между тем съезд выступил категорически против «двоекреслия». Делегаты замерли от потрясения, но потом взорвались негодованием. Кто-то крикнул:

— Нет козла без запаха! А ты из горбачевской шоблы! Язык до щиколотки! Твою речугу брехливую мы на магнитофон записали, аукнется тебе.

Председательствующий успокоил зал и поторопился для разрядки пригласить к микрофону Героя Соцтруда, лауреата Ленинской премии прославленного поэта Егора Исаева. Резкий, с выразительными жестами, он прочитал отрывок из своей поэмы «Даль памяти», а переждав восторженные аплодисменты, провозгласил поэтическую здравицу в честь России:

— Земля земель сомноженных народов, соборный свод согласных языков!

Ярин, аплодируя, многозначительно глянул на Вальдемара. В его взгляде читалось: вот это да!

В Москву Вальдемар летел один: Рыжак присоединился к депутатам, и они упорхнули более удобным рейсом. Забот не было, но мозг распух от напряженных мыслей, тараканы в башке суетились, словно после дуста. Он интуицией чувствовал и разумом понимал, что точка невозврата, когда предстоит сделать окончательный выбор, надвигается стремительно и на высоких скоростях — конец советской эпохи близок! — а в душе раздрай. Дурачилло, без принуждения, по убеждению он влип сам! Шагнул в чуждый его душе мир неправды и увяз в нем. Смешалось все — страстное желание поскорее покончить с нынешними арендаторами Кремляндии, нарастающая тревога по части хватательных инстинктов тех, кто орудует за спиной власти, желая перехватить ее, возмущение их нечистоплотностью. А как быть с Анютой? Все перепуталось в голове, и в то же время где-то в глубине сознания навязчиво трепетала мысль о том, что эти разнородные проблемы затянуты в один тугой узел, который распутать не удастся, и вариантов только два. Либо подстроиться к извращенцам перестройки, оставив все, как есть, с непредсказуемыми для душевного здоровья последствиями, либо — рубить. Через что ему предстоит пройти? Через горнило испытаний, закаляясь в безуспешном противостоянии с новыми хапугами — они ведь и заживо сожрать могут? Или через чистилище, освобождающее от соблазнов? Струна вот-вот могла лопнуть — как в «Трех сестрах». Чижило!

Чтобы еще хоть на чуть-чуть оттянуть решение, чтобы отвлечься от тяжких дум об открывшихся ему гадливых пороках демократизаторов, поразмышлял о своем визите в Свердловский обком КПСС.

Никитич оказался мужиком расторопным. Утром того дня, когда заседал штаб, между делом поведал, что среди здешних активистов он — из первых, демократ закаленный. В любую погоду! В приятельстве с Бурбулисом и вхож в небоскреб. С юмором добавил, что знает в лицо всех жителей города, хотя и отстал от Дорошевича, знавшего по имени всех китайцев. И как бы в доказательство своих обширных связей сообщил, что с Вальдемаром хотел бы встретиться заведующий лекторской группой обкома Ушаков. Не услышав возражений, тут же позвонил кому-то и сказал Вальдемару:

— Сейчас за тобой пришлют машину и отвезут в обком партии. У лекторской группы там свой закуток.

Закуток в роскошном 25-этажном, отделанном разноцветными мраморами ельцинском небоскребе обкома КПСС был не так уж мал — кабинет Ушакова производил впечатление. Его хозяин радушно встретил Вальдемара, усадил за длинный заседательский стол и минут двадцать повествовал о лекторских достижениях, ни словом не обмолвившись ни о межрегионалах, ни о съезде ОФТ. Вальдемар так и не понял, зачем Никитич, который увивается около Бурбулиса, подсуропил ему эту встречу.

Но сейчас, в самолете, до него, как до жирафа, наконец дошло. Ситуация в Свердловске сложилась щепетильная, шероховатая, лоб в лоб столкнулись противоборствующие силы, «шобла» и «шайка». Два медведя в одной берлоге! И обком КПСС предпочел занять невнятную позицию, остаться в сторонке, не заметить ни тех ни других. Но подстраховался. Ушаков не работник обкома и упомянул об этом, а Вальдемар связан с Межрегиональной группой неофициально. И если о его посещении небоскреба станет известно оэфтэшникам, можно сказать, что речь шла о сугубо неформальном общении. А если сверху нахлобучат за невнимание к депутатам, можно сказать, что в обкоме состоялась обстоятельная беседа с представителем Межрегиональной группы. Ну и Никитич! Он явно свой человек в обкоме, искушенный в делах такого рода. Ох уж эти партийные интриги-тонкости!

В голову полезли забавные анекдотики про КПСС, которых в последнее время народилось немало, нелепые брежневские поцелуи взасос. Вспомнился роман Анатолия Злобина «Демонтаж», ходивший по рукам в самиздатовском исполнении. Роман был не простой, с подтекстом: принято решение демонтировать скульптуру «Родина-мать» на Малаховом кургане в Сталинграде, и начали демонтаж с разборки конструкции в голове скульптуры. Читая роман, каждый воспринимал его по-своему, а Вальдемар так и не понял, что это — тревожное пророчество или подстрекательство? Увлекся размышлениями о Злобине и вдруг услышал:

— Экипаж самолета готовится к посадке...


11

Бывший доходный дом князей Трубецких после свежей реставрации сверкал снежно-белыми наличниками своих четырех этажей, разбросанная по фасаду редкая узорчатая лепнина придавала зданию нарядный вид, а вход в него прикрывал двускатный новодельный козырек из кованого железа — почти в ширину тротуара — с броской надписью «Кропоткинская, 36».

Вальдемар и Анюта переступали порог этого заведения не без робости. Конечно же ресторанные посиделки, хотя и нечастые, не были для них в новинку. Вдобавок с формальной точки зрения они шли ужинать даже не в ресторан, а всего-навсего в кафе. Но кафе было не простое, отчасти даже загадочное, о нем без умолку шумели газеты.

Это было первое в СССР кооперативное по статусу, а на деле частное кафе.

Побывать здесь считалось престижным еще и потому, что цены кусались, и посетители, само собой, попадали в разряд продвинутой публики. По вечерам вдоль тротуара выстраивалась перед ним вереница иномарок с дипломатическими номерами, сюда рвался только что народившийся особо денежный кооперативный бомонд. Посвященные спрашивали друг у друга: «Ты был там?» И все знали, что «там» — это «Кропоткинская, 36».

«Московские новости» публиковали восторженное интервью с Людмилой Гурченко, которая пригласила поужинать на «Кропоткинской, 36» своих американских друзей, навестивших ее в перестроечной Москве. Ходили слухи, что здесь уже обедали потомки князей Трубецких, которые тоже остались в восторге от того, что первый этаж бывшего доходного дома их предков стал символом и ласточкой обновления угрюмой, скучной советской жизни.

Однако была еще одна причина, заставлявшая и Вальдемара, и Анюту испытывать чувство волнения, — возможно, главная. Их пригласил на день рождения Дмитрий Рыжак, и не трудно было предположить, что гости соберутся весьма солидные, не исключено, кто-то из тех народных депутатов, с которыми Рыжак запросто общался в Свердловске, — уж не Бурбулис ли пожалует? В таком обществе избранных Вальдемару бывать не приходилось, он не знал, как себя вести, был не готов к тем «высоким» застольным разговорам, которые, по его мнению, будут идти в компании знаменитостей. Он полагался на Анюту, зная ее общительный нрав, и по-свойски договорился, что первую скрипку в их семейном дуэте этим вечером придется играть именно ей. Рыжак предупредил: он представит их супружеской парой.

Вальдемар бывал на шумных студенческих сходках, которые у будущих учителей разительно отличались от веселых маишных пьянок, — в основном девчонки, чаще всего дни рождения сокурсниц. И с гордостью примечал, что на этих потрепушках его Анюта всегда была душой компании. Нет, она, как говорят в таких случаях, не тянула одеяло на себя, не стремилась возглавить «обчество». Она просто умела поддержать разговор на любую тему и была основательнее других. Ее негласное лидерство понимали и принимали, в любом споре, — а студенческая вечеринка это бесконечный спор о том о сём — все ждали ее мнения.

Он тоже ценил мнение Анюты, без стеснений, не снедаемый ущемленным самолюбием, порой обращался к ней за советом, шутливо спрашивая: «Ну, что скажет Анюта Алексанна?»

Но на сей раз и шутить не пришлось. Анюта задала вопрос, который даже не приходил ему на ум и поставил в тупик:

— Валька, а вот скажи, почему нас Дмитрий пригласил? Мы ведь не из его компании, ты говоришь, там будет солидная публика. Он, похоже, прием закатил — очень уж громкое место. Перед кем-то павлинится. А мы зачем? Что он нам с тобой доказать хочет? Я с ним очень мало общалась, но сразу поняла: этот человек просто так ничего не делает, все у него продумано.

Вопрос смутил Вальдемара. А она после минутных раздумий продолжила:

— Есть, Валька, еще один любопытный моментик. Почему он сказал тебе, что подарок на день рождения ни в коем случае не нужен? Ни в коем случае! Зачем эта оговорка?

Вальдемар опять затруднился ответить, даже предположительно. И шел на званый ужин в «Кропоткинской, 36» в состоянии смутной тревоги.

На поверку кафе оказалось рестораном средней руки с живой музыкой — негромким оркестровым трио. Зато кабинет для вип-персон, отделанный в мягких коричневых тонах, где праздновал Рыжак, был теплым и уютным. Эта новая роскошь поневоле напомнила Вальдемару присловье о «лучших домах Лондона и Филадельфии». Гости, а было их немного, уже сидели за большим круглым столом, оставались свободными лишь два мягких стула, перед которыми на маленькой красивой подставочке белела табличка с надписью «Петровы».

— Вальдемар Петров, мой институтский коллега, и его очаровательная спутница жизни Анюта, — представил Рыжак.

Заняв свое место и осмотревшись, Вальдемар знакомых лиц не увидел, персонально поздоровался только с Татьяной, женой именинника. И стал гадать, что за люди собрались здесь, кого собрал Дмитрий на званый ужин. Вопрос возник сам собой, потому что сразу стало ясно: это публика не депутатского сословия. Что-то общее и неуловимо особенное было в их облике, а что — он понять не мог. Но отчетливо чувствовал их непохожесть на тех, с кем приходилось общаться раньше.

Официант быстро наполнил рюмки, и для тоста поднялся человек лет сорока, с гладким зачесом черных волос, с пробором:

— Начну на правах хозяина. Дима, конечно, поздравляю, конечно, желаю всего и вся, особенно доброго здравия, которое еще никому не мешало. А к традиционной здравице хочу добавить, что мы ценим нашу дружбу. Судьба свела нас на сложном перекате истории. Думаю, не случайно. Потому что без подсказки и... Здесь все свои, можно говорить откровенно, без политической помощи таких друзей, как ты, мы не смогли бы встать на крыло. — Оглядел собравшихся. — Верно я говорю? Дима, за тебя!

Все понемногу пригубили, и Рыжак ответил:

— Андрей, да ведь все только начинается, встает заря русского капитализма. Мы недавно собирались в Свердловске, все были — Сахаров, Бурбулис, Старовойтова. И помимо основной программы, конечно, шли разговоры в узком кругу. Вальдемар подтвердит. — Кивнул в его сторону. — Так вот, в ближайших планах, во-первых, по возможности затянуть, продлить временную «трехпроцентку» для кооперативов, а во-вторых, поста-
вить вопрос о внешнеэкономической деятельности.

— Ну, с этим слишком торопиться не надо, — со смехом прервал мужчина тоже лет сорока, но уже с небольшой залысиной. — Кому Святки, а у кого еще сочельник.

— Девяносто тысяч партвзносов уплатил, а все ему мало, — хохотнул тот, кого назвали Андреем. — Вперед смотри, Артем.

Анюта под столом толкнула Вальдемара коленкой. Да он и сам начал понимать, в какую компанию они угодили. Артем — это Артем Тарасов, первый советский миллионер, со своих доходов заплативший в партийную кассу девяносто тысяч рублей, — об этом трубили газеты. А хозяин — это же Андрей Федоров, открывший «Кропоткинскую, 36», первый в стране частный ресторан с заоблачными ценами, его имя тоже не сходит с газетных страниц, самая модная в Москве личность, журналистская сенсация номер один, как окрестила его пишущая братия.

— Лучше скажи, сколько тебе общепит на обустройство отвалил, — парировал Тарасов.

Федоров ответил серьезно. Видимо, он гордился своим первенством.

— Двадцать тысяч на оборудование, семнадцать на инвентарь, еще на ремонт, на отселение жильцов — тут три коммуналки было, семнадцать человек. Всего шестьдесят две тысячи. — Повернулся к Рыжаку. — Дима, ты же знаешь, как наши литераторствующие экономисты постарались. Даешь кооперацию! Кооперация теперь везде, даже под крышей КГБ. Через кооператив АНТ аж танки за рубеж продали. Вот общепит, задрав штаны, и побежал впереди прогресса. Шагает в ногу со временем!

— А на взятки сколько ушло? — подал голос тот, который моложе, симпатичный блондин, по манерам парень ухватистый.

— На то на сё пять тысяч. Тоже немало. Пять тысяч «Волга» стоит.

Блондин громко рассмеялся:

— Я за «Волгу» на аукционе сто семь тысяч выложил.

Вальдемар вытаращил глаза: это же тот, о ком писали газеты!

Тут вступил Рыжак:

— Между прочим, Вадим, зря ты журналистам цену назвал, лишние разговоры пошли. Кстати, декларацию с тебя требовали? По закону покупку свыше десяти тысяч надо декларировать.

— Какую декларацию, Дима! Какой закон! — опять рассмеялся Вадим. — Я плачу три процента с выручки, и налоговики не трогают. — Стал серьезным. — А вот я тебе тоже «кстати» подкину, чтобы понимал ситуацию. Временные три процента свое уже отыграли, основные капиталы отмыты. Пирожковый бум кончился. Помнишь, я рассказывал? На сотню продам, а отчитаюсь на сто тыщ, вот тебе и девяносто семь тысяч чистых денег. А Криклинский уже собрался свои платные туалеты закрывать — деньги не пахнут, через клозеты отмылся.

— То-то они уже пустуют, — понимающе улыбнулся Рыжак. — Еще недавно круглосуточные очереди туда стояли, километровые.

— Бумага все стерпит, — принял пас Вадим и торжествующе воскликнул: — Ни в одной стране мира нет платных частных туалетов. Деньги в муниципальную казну идут. А нам разрешили!.. Андрей правильно говорит: надо вперед смотреть!

Неожиданно в разговор вмешалась Анюта:

— Андрей, скажите, пожалуйста, что изображено на этом фото? — Указала на фотографию в богатой рамке, висевшую на стене. — Там тоже написано «Кропоткинская, 36».

Федоров с удовольствием объяснил:

— Это моя альма матер. Прежде чем открыть ресторан, я поставил на Кропоткинской автофургончик, продавал бутерброды, выпечку, кофе.

— А почему у вашего заведения статус кафе? Это же настоящий ресторан, — продолжила Анюта.

Отвечать на такие вопросы Федорову, видимо, было приятно. Он улыбнулся:

— Я работал еще в мотеле «Солнечный» на Варшавке. Всю жизнь жарю котлеты, изучал ресторанное дело в Венгрии, в Чехословакии, в ГДР. До дна его знаю и сообразил, что начинать кооперацию надо непритязательно, чтобы меньше шуму было. — Улыбнулся еще шире. — А вот прочитаю-ка вам, Анюта, одну заметочку газетную, всегда держу при себе, в успешные минуты для самоутверждения перечитываю.

Достал из кармана пиджака сложенную вчетверо газетную вырезку, расправил:

— «Литературная газета» писала: «Городские организации помогли первым кооператорам не только ремонтом старинного особняка (на это было затрачено 30 тысяч рублей), но и приобрели для него первоклассное оборудование — финскую печь “Юно”, компактные, но вместительные холодильники “Розенлеф”, гэдээровский привод (кухонное устройство, выполняющее шестнадцать операций). Была куплена буфетная стойка — такая же красивая, как в импортных фильмах, в стол вмонтированы приспособления для моментального приготовления бутербродов, там можно сварить яйца, суп и прочее. В кафе будут стоять две печи СВЧ». — Федоров посмотрел на Анюту. — Какие восторги, а! Почему? А вот почему. Читаю дальше: «Посетителей должны привлечь не только скорость обслуживания и свежесть продуктов, но главным образом невысокие цены. Очень сытно позавтракать можно будет на рубль-полтора, очень сытно пообедать — на полтора-два. Итак, первое в Москве кооперативное кафе готовится распахнуть свои двери перед каждым прохожим».

Комнату сотряс гомерический хохот.

— Без слез слушать нельзя! — воскликнул Вадим. — У тебя же прайс в восемь раз дороже, чем в «Арагви»! Обеды для иноделегаций в твердой валюте. Без записи к тебе не попадешь.

Федоров самодовольно улыбался.

— Не-е, я целых две недели невинность соблюдал, на борщи и грибные супы нажимал. — Переждав новый взрыв хохота, добавил веселья: — Известно, шулер на мелких ставках всегда проигрывает, чтобы лоха раззадорить. — Когда отсмеялись, сказал серьезно: — Но вообще-то, господа-товарищи, цены пошли вверх объективно. У меня здесь сливки общества столуются. Расточители с «выселок», из МИДа со своими дамами полусвета — завсегдатаи. Артисты известные заглядывают. Душа столичного бомонда Явлинский, само собой. Рональд Рейган младший был! Я хотел для русского шика выставить ему ведро шампанского, да он глаза выпучил и отказался. Поищи-ка такое обходительное, упредительное обслуживание. Блюдоносы у меня исправные, не за копейку трудятся. Хотя понимаю: пока все еще Недоевропа.

Вадим пояснил:

— Анюта, теперь вы поняли, как надо дела делать? Всех надул наш Андрей. — Понизил голос. — Конечно, не он один... Потому слово «ресторан» и прячет.

Анюта, которую невзначай включили в общий разговор, не растерялась:

— А «выселки», это что?

Опять дружный смех, и Вадим, взявшийся развлекать компанию, объяснил:

— Старая площадь, ЦК партии! Были пупом земли, а стали выселками.

Анюта, войдя в «игру», не желала затихать, обратилась к Тарасову:

— Артем, вы сказали, что не надо торопиться с внешнеэкономической деятельностью. Интересно, почему?

Тарасов с удивлением, внимательно посмотрел на нее, как бы раздумывая, с какой степенью откровенности ответить. Видимо, по достоинству оценил ее внешность, сказал:

— Понимаете ли, Анюта, сегодня госпредприятия не могут продавать продукцию за рубеж, а я, кооператор, могу. Я вправе купить что-то у завода, вывезти это что-то на Запад и там реализовать. Здесь я куплю за рубли, там продам за доллары. На эти доллары куплю компьютеры, привезу их сюда и продам за рубли. Такая операция дает прибыль бешеную. Это моя кормовая база. А когда всем разрешат выходить на мировой рынок, мне придется искать иные виды коммерции.

Этот, словно из «Бродяги» с Раджем Капуром, вариант экспорта–импорта заставил Вальдемара вспомнить Костю Орлова с его стремлением пусть втридорога заполучить пи-си. А Анюта полностью взяла игру на себя и выкатила круглые глаза:

— Вы можете купить у нас телевизоры и вывезти их для продажи за границу?

Тарасов рассмеялся:

— Кому они нужны за границей, наши телевизоры, там своих в избытке и качеством гораздо лучше. Нет, Анюта, это делается не так. Я покупаю неликвиды. Скажем, на каком-то заводе завалялись несколько лишних катушек кабеля. Я их приобретаю, распатрониваю... У меня в кооперативе есть умелец — Витя Вексильберг, так он придумал станочек для извлечения из кабеля медной сердцевины. А вот медь, она за рубежом нарасхват. И дорого! Да здравствуют неликвиды! — Вдруг рассмеялся. — А знаете, кто у нас сейчас самый крупный экспортер вторичной меди? Никогда не угадаете. Журнал «Бурда»! Его Раиса Максимовна обожает, а у них с этой любви свой навар.

Анюта кокетливо повела глазами «в угол, на нос, на предмет» и сказала не то с осуждением, не то с восхищением:

— Надо же, вы готовую продукцию потрошите.

— Зато ликвидирую товарный дефицит, привожу к нам компьютеры, которые сейчас позарез нужны различным организациям. — Вдруг рассмеялся. — А знаете, как начинали? Покупали у проституток доллары по курсу три рубля, набрали пятьсот долларов и через верного человека переправили их за кордон, чтобы купить компьютер для перепродажи. Потратили полторы тысячи рублей, а компьютер продали за пятьдесят тысяч. Вот и считайте, какая прибыль. Тридцатикратная!

— У него от долларов теперь карманы трещат, — хохотнул Вадим.

Рыжак, про чей день рождения уже позабыли, видимо, решил напомнить о своей роли в великом кооперативном обмене-обмане:

— Я же говорю, это только начало. Спасибо Горбачеву, он провозгласил великий лозунг — «Можно все, что не запрещено!». А что запрещать или не запрещать, будем решать отдельно. Об этом в Свердловске и шла речь. — Опять кивнул в сторону Вальдемара, призывая его в свидетели.

Вадим поднял бокал:

— Время собирать... — Интригующая пауза. — Клюшки для гольфа!

Артем Тарасов, отсмеявшись, вернулся к предыдущей теме:

— О Горбачеве не надо, ненадежный, торговать Курилами вздумал.

Но тут поднялся Вадим:

— Друзья! За барами-растабарами мы забыли про главный тост. За прелестных женщин! Татьяна, ваше здоровье! Анюта прекрасная, за вас!

У Вальдемара голова снова шла кругом. Молнией мелькнуло воспоминание о тусовках в Доме на набережной, где он с радостью, даже с воодушевлением приобщился к тем, кто жаждал изменить жизнь к лучшему, избавиться от монополии КПСС и удушающей хватки командно-административной системы, кто требовал сокрушить железный занавес и открыть страну миру. Прошло пять лет — и что? Опять, в который уже раз, он заглянул за кулисы перестройки, где герои сцены сбрасывают театральные маски и одежды, не произносят заученные тексты, а предстают в своем истинном облике, ужасая расхождением с прекраснодушными персонажами, роли которых по воле режиссера исполняют в спектакле. Вчера по телевидению показали сюжет о том, что где-то жулики обчистили горкомовскую столовую, и вскрылось: партийных чиновников снабжали отменной колбасой и свежим мясом, хотя магазины кругом пусты. Но вот, на этом столе — чтоб я так жил! — черная икра, балык, сёмужка, прочие давно и надежно забытые народом деликатесы — обкушайся! С какой спецбазы снабжения? Откуда деньги на роскошное пиршество? А миллионы Тарасова или этого блондинистого Вадима? За сто тысяч купил «Волгу»! В своем кругу они без стеснений похваляются великим обманом — через мизерный налог, временно введенный специально для них, отмыли цеховые капиталы. А Федоров, прикинувшийся кооперативной овечкой, на деле — зубастый рыночный волк. Целых две недели кормил случайных прохожих по общепитовским ценам! Что делать?.. Снова, как в самолете по пути из Свердловска, кувалдой по мозгам застучало: он здесь чужой, совсем чужой! В глубине сознания повис отчаянный вопль: все здесь чужеродное, бежать отсюда опрометью! Но ведь не вырваться! Он словно застрял на железнодорожном переезде, а на него с адским грохотом стремительно надвигается громадный криминальный кооперативный монстр в виде паровоза. Почему паровоза, а не тепловоза?..

Анюта толкнула его коленкой, и он понял: нельзя за весь вечер не вымолвить ни слова! Надо вступать в игру, пожалуй, реплика Тарасова — единственный случай, когда за этим столом он может оказаться «при делах». Усилием воли натянул на лицо доброжелательно-удивленную улыбку:

— Артем, я впервые слышу о продаже Курил.

— У меня есть точные сведения — источники надежные, — что из-за катастрофической ситуации с финансами Горбачев готовится к продаже Курильских островов примерно за тридцать миллиардов долларов. Он ведь сотни тонн золота на мировой рынок уже выбросил — цена и рухнула, это общеизвестно. С японцами уже подписал соглашение, в котором впервые сказано, что Курилы — это «объект территориального вопроса», а если перевести дипломатическую формулировку на повседневный язык, получится, что Курилы — это предмет торга.

— Зачем тебе ввязываться в большую политику? — поморщился Рыжак, как бы представлявший за этим столом политический авангард перестройки. — Куда тебе одному против Горбачева.

— А я, между прочим, не один. Я на стороне Ельцина и знаю, что в его окружении тоже скептически относятся к горбачевскому замыслу.

— Ну, Ельцин это да! Борян на продажу Курил не пойдет.

Тарасов с укором глянул на Рыжака:

— Дмитрий, тут дело глубже. Если Курилы продаст Горбачев, миллиарды пойдут в союзный бюджет и продлят агонию перестройки. А если Курилы продаст Ельцин, деньги пойдут в российский бюджет. Понятно? Правит бал экономическая дипломатия!

Рыжак слегка смутился, но последнее слово оставил за собой:

— Смотри, как бы после таких речей тебе ниже ватерлинии не засадили, как бы епитимью на тебя не наложили.

— Увернусь! Я уже меры принял, немного деньжат в аглицкое королевство перебросил. Если что — эвакуируюсь за черту оседлости, чтобы не погибнуть при падении с кровати. Какие только случайности не происходят, когда власть лютует. Но сведения о задуманной Горбачевым продаже Курил обнародую обязательно. Конечно, доказать это будет трудно, да ведь цель у меня не доказывать, не в тюрьму Горбачева засадить, а сорвать сделку. — Твердо добавил: — И я ее сорву! Ампутацию Курил не допущу... За столом женщины, не побуждай меня использовать неизящную словесность.

Рыжак предпочел соскользнуть со скользкой темы:

— А вернусь-ка я на грешную землю. Вальдемар, помнишь, мы в Свердловске говорили о создании акционерных обществ?

Вальдемар, разумеется, ничего такого не помнил, вернее, разговоров об акционировании вовсе не было, во всяком случае в его присутствии. Однако согласно кивнул головой и даже промямлил что-то вроде «А как же!». А Дмитрий, получив подтверждение своим словам, повернулся к блондину:

— Вадим, как ты видишь переход к акционерным обществам?

Анюта снова толкнула Вальдемара коленкой и многозначительно взглянула на него.

Вадим задумался, потом сказал:

— Вопрос сложный, пока не проработанный. Сначала надо продумать, как распределять акции, кого привлечь со стороны, чтобы обеспечить финансовое и политическое прикрытие. Дело перспективное, но на этот счет надо посовещаться особо. Как говорится, с привлечением широкого круга интересантов.

Рыжак удовлетворенно кивнул головой:

— Пожалуй, ты прав, учту твое мнение, доложу кому следует. Но хочу предупредить об одной серьезной опасности. Когда мы были в Свердловске, какой-то самостийный рабочий съезд — крикливая публика! — выкинул лозунг о денежной реформе по декларациям. По сути, обмен купюр. До десяти тысяч менять всем подряд, а больше десяти — представь декларацию, как их заработал. Я тебя неспроста про «Волгу» на аукционе спросил. Ну, мы взвились, послали к ним Травкина — помнишь, Вальдемар? — и он им врезал так, что мама не горюй. Когда надо, он же ирландский волкодав. Однако надо быть начеку. Тут уж точно без ледокольного сопровождения не обойтись.

— Совпадаю с каждым словом, — кивнул Вадим.

Давно молчавший и, видимо, потерявший интерес к застольному разговору Андрей Федоров поднялся:

— Пойду посмотрю, как там в зале...

Это был сигнал, и Дмитрий начал закругляться. Напоследок снова пригубили за именинника, вежливо друг с другом расшаркались.

У подъезда «Кропоткинской, 36» всегда дежурили такси. Вальдемар отвез Анюту домой и остался у Крыльцовых до утра. Они втроем, вместе с Александром Сергеевичем, по-домашнему расположились на кухне и принялись обсуждать незаурядный вечер.

— Теперь ты понял, зачем ты ему понадобился? — спросила Анюта и в ответ на его невнятное пожевывание губами воскликнула: — Валька, ну что же ты мышей не ловишь! Он ведь все время на тебя ссылался, ты был нужен, чтобы подтверждать его слова о тесных связях с Сахаровым, Бурбулисом. Щеки он надувал с твоей помощью, вот что.

— Да ведь он и привирал! — сообразил Вальдемар. — Не было никаких разговоров об акционировании.

— А-а! Помнишь, я тебя толкнула, когда он про акции заговорил? Я  сразу сообразила, что для него это главная тема. Далеко вперед смотрит Дмитрий, далеко. Он не кооператор, бешеных денег у него нет и не будет, если... Вадим что ему ответил? Акционерным обществам надо обеспечить политическое прикрытие, а для этого снабдить акциями кое-кого со стороны. Вот твой Рыжак и забрасывает удочку: он, мол, из тех, кто будет прикрывать. Про денежную реформу — тоже политическую цену себе набивал. Кстати, ты заметил на маленьком столике в углу два больших ярких пакета? Думаю, это подарки имениннику. Потому он и не велел тебе подарок приносить, знал, что мы, кроме бутылки «Рояля» или чего-то вроде нее, подарить не сможем. А это принизило бы твое реноме, что не в его интересах.

— Погоди, почему же два подарка? Гостей, не считая нас, было трое.

Все-таки мозги у Анюты работали блестяще, Вальдемар всегда восхищался ее способности увязывать, казалось бы, совсем разные факты и понятия. Она объяснила:

— Тарасов и Вадим. А Федоров подарил стол, такое дорогущее угощение твой Рыжак не потянет. Пока...

Александр Сергеевич слабо понимал разъяснения дочери. Настроение у него было неважное. Тяжело вздохнув, пожаловался:

— Мне бы ваши заботы. В институте черт знает что творится. Рыжов, ректор, он же у нас теперь в великой политической силе. Ну и договорился где-то на верхах о сокращении числа абитуриентов в два раза. В грядущую эпоху не нужно, мол, такое число инженеров, тем более в авиации. И уже со следующего года будет в МАИ в два раза меньше первокурсников! Что-то напрягает меня такая прыть нашего Рыжова. Как бы и кафедра не пошатнулась. Вот такие дела, ребята. А вы — про какие-то акции, какие-то политические прикрытия.


12

Поздно вечером, вернувшись домой после привычной дневной беготни, Вальдемар обнаружил на кухонном столе записку: «Звонил какой-то Ярин. Просил перезвонить завтра в 9 утра. Оставил телефон...» Подумал: «Какой-то Ярин! Отец совсем выпал из жизни, Ярин — знаменитость, телевизионная персона».

Звонок приятно удивил, и ровно в девять, минута в минуту, он созвонился с Вениамином. Разговор был коротким: Ярин просил заглянуть к нему в гостиницу «Москва».

Разместился он в старом корпусе, на шестом этаже. Окно скромного номера глядело на Музей революции и на станцию метро. По убранству комнаты было ясно, что квартирант не командировочный, заселившийся на несколько дней, он здесь давно и будет жить здесь долго. Вениамин, одетый по-домашнему — ковбойка, шаровары, — встретил Вальдемара приветливо, усадил в гостевое кресло, извинился, что «выдернул» из повседневных дел. Добавил:

— Потому что есть дело не повседневное.

А в ответ на вопросительно поднятые брови пояснил:

— Чтобы вы поняли, в чем суть этого дела, вынужден прочитать вам небольшую лекцию о некоторых аспектах текущей перестроечной политики. Выдержите?..

Начал неторопливо мерять шагами комнату.

— Вы, наверное, знаете, Вальдемар, что в недрах КПСС сейчас сильна тяга к созданию Компартии Российской Федерации. В рамках КПСС. И верно, на Украине есть партия, во всех союзных республиках есть, а в РСФСР нет. — Шагал молча. — В Политбюро разные мнения. Михаил Сергеевич не очень одобряет, опасается, что создание Российской компартии угрожает КПСС расколом. В ЦК мнутся. Но идет мощный низовой напор. В Ленинграде через три дня — съезд областных парторганизаций, который назвали Инициативным, на нем хотят провозгласить Российскую компартию в обход ЦК КПСС. Ситуация не простая. И Михаил Сергеевич лично попросил меня поехать в Ленинград. Сказал: разберись, Вениамин, что там происходит, какая каша заваривается... Вот и все для начала. Лекция краткая, не так ли?

Вальдемар был в полном недоумении: ну и что? какое он имеет отношение к партийному съезду? Ярин уловил замешательство, слегка улыбнулся:

— По нашим данным, на Инициативном съезде важная роль отведена ОФТ. Именно они два месяца назад создали Инициативный комитет этого съезда и разослали по обкомам письма о выборах делегатов. А мы с вами были в Музее Кирова в Свердловске, вот я сразу вас и вспомнил. Вы знаете низы жизни, и хочу просить вас поехать со мной. Если это не нарушит ваших планов.

Из «Москвы» Вальдемар помчался к Крыльцовым.

Как говорится, автоматом он сразу согласился на предложение Ярина, но теперь мозг сверлили прежние мысли. Снова, снова и снова его принимают не за того, кто он есть. Но кто же он, всем чужой? «Вы знаете низы жизни»! Откуда ему знать низы жизни, если он топчется рядом с Рыжаком? А Ярин, однако, мужик крепкий. Интересно, как он выступит на съезде. И что скажет о предстоящей поездке Анюта Алексанна?

Но Анюты дома не было, и пришлось излить душу Александру Сергеевичу.

Крыльцов был удивлен крайне, безмерно:

— Ярин? Член Президентского совета? Сам позвонил? Ты был у него в «Москве»? Просит поехать с ним в Ленинград? Просит? Вальдемар, скажи честно, не мюнхаузишься?

Когда понял, что все серьезно, задумался.

— Что-то я, Вальдемар, в последнее время заделался ипохондриком, но чует мое сердце, тут все не просто. Как говорили у нас на научном совете, вопрос не может не вызывать вопросов. Ярин летит на этот съезд по личному заданию Горбачева! Я Михаила Сергеевича очень хорошо понимаю: дело и впрямь пахнет расколом. Если, как ты говоришь, Инициативный съезд примет решение в обход ЦК, это же страшный удар по Горбачеву. У него оппонентов в партии и без того с лихвой. Бывшие друзья чужаками стали. Как бы не отстранили его от Генсека, завтрашний день гарантий не дает. — По привычке, памятной Вальдемару еще со студенческих времен, почесал всей пятерней каштановую шевелюру. — Горбачеву приходится выбирать одно из двух зол, потому ему крайне важна информация из первых рук. Не думаю, что твой Ярин выступит на съезде, не для того Михаил Сергеевич его посылает. Горбачеву нужна глубокая оценка того, что будет в Ленинграде. В серьезное дело тебя впутывают, Вальдемар.

Крыльцов, хотя в последнее время загрустил, разочаровавшись в перестроечных идеалах, все же стоял за Горбачева, который, по его словам, опирался на мыслящих людей. И за него опасался, страшась реванша тех, кого вдохновила Нина Андреева, отказавшись поступиться своими замшелыми принципами.

Между тем ленинградский съезд начался именно с того, что кто-то из делегатов громко потребовал пригласить Нину Андрееву.

Вспомнив опасения Крыльцова, Вальдемар внутренне улыбнулся. Он примостился в предпоследнем ряду просторного амфитеатра Дома политпросвета, около одной из дверей, — чтобы незаметно, без проблем выходить из зала, никого не побеспокоив. Он знал, что эту процедуру ему предстоит повторять неоднократно.

Накануне произошло много событий.

Они с Яриным разместились здесь же, в гостиничном корпусе Дома политпросвета. Вениамин занял шикарный представительский люкс на третьем этаже — с кабинетом, где на письменном столе сверкали несколько бело-кремовых телефонных аппаратов; этот суперлюкс, скорее всего, предназначался для очень высоких гостей, прибывавших из Москвы. А Вальдемара поселили этажом выше, в одноместном номере. И, перекусив в местном буфете, они по предложению Ярина отправились прогуляться по Шпалерной.

Монументальный Дом политпросвета, занимая своим фасадом целый квартал, распластался на площади Пролетарской Диктатуры, наискосок от Смольного. И когда они прогулочным шагом двинулись по улице, Вальдемар с удивлением обнаружил, что справа и слева от них вышагивают два незнакомых добрых молодца, а позади плетется еще один. Кивком головы и глазами показал Ярину на непрошеных попутчиков, но тот досадливо махнул рукой, негромко сказал:

— Что поделать, по статусу член Президентского совета обязан ходить с охраной. В меня никто из рогатки не пальнет, а вот оберегают. Неизвестно, от кого и от чего. Может, стерегут?..

До Вальдемара, что называется, доперло: сталевара Ярина охраняют три телохранителя!

Вениамин некоторое время шел молча, потом заговорил вполголоса:

— Вы, возможно, помните мое выступление в Свердловске? Главная мысль была какая? Нужно преодолеть политическую неполноценность, даже принижение Российской Федерации, создать республиканские структуры в разных сферах. Помните? Сейчас речь идет о Российской компартии, а Михаил Сергеевич — чего уж тут дипломатничать, гуляем! — резко против... И вот я появился на съезде. Они же наверняка попросят выступить, сто процентов! Заранее знают, что я скажу. Вернее, что я должен сказать. Даешь компартию! И что я им прокукарекаю? Я за или против? Сказать «да» не могу, не для того прилетел. А если против — это как дрожжи в выгребную яму, еще хуже распалятся. Шурша, крыша едет не спеша... Попал как кур в ощип. После личной просьбы Горбачева не прилететь не мог, а с учетом позиции в Свердловске мое появление на Инициативном съезде расценят как поддержку. Не объявишь ведь, что прибыл по просьбе Генсека... А в Москве я вам не сказал, что Михаил Сергеевич очень даже прозрачно намекнул: положи свой авторитет на то, чтобы убедить инициативщиков не спешить. Сделай сколько можешь и сверх того. Пусть они не фестивалят. Нам, мол, время надо выиграть. Вилка! И так плохо, и так не хорошо. Потому и попросил вас поехать со мной — одному мне здесь не справиться.

Вальдемар оторопел:

— Не понял, что вы имеете в виду? Я не в теме. Думал, что еду с вами как бы за компанию, и только. Вы хотите, чтобы я выступил?

Ярин рассмеялся:

— Во-первых, это невозможно. Во-вторых, мне действительно нужна ваша помощь. После разговора с Михаилом Сергеевичем я все обдумал и принял такое решение: в Питер, конечно, лечу, а вот на съезде не появлюсь.

Ярин явно говорил загадками. Но Вальдемар интуитивно почувствовал, что этот мощный, сильный человек не о том печется, чтобы выйти сухим из воды, соскочить с вилки, на которую насадил его Горбачев, а задумал какую-то большую политическую игру. Простой сталевар! Нет, неспроста в перестройку он сделал сумасшедшую карьеру, умудрившись не записаться в прорабы перестройки. Вспомнил выступление Ярина в Свердловске, уже тогда понял: ум у этого человека взвешенный, а в душе-то жар! Гуляем... Конечно же он затеял эту прогулку сразу по приезде, чтобы поговорить без прослушки, начистоту. Охранники идут в сторонке, он — вполголоса... Но если он хочет включить в свою игру его, Вальдемара, то надо же соответствовать.

Сказал сухо:

— Вениамин, давайте конкретно.

Ярин заметно повеселел.

— Коли конкретно, то лучше всего было бы договориться так. Я сижу в гостинице, а вы — на съезде. И примерно через полчаса-час приходите, говорите, что там происходит. Если ничего особенного, можно и не торопиться. А если дело запахнет керосином, сразу ко мне. Вот и вся диспозиция.

Ночью Вальдемар спал плохо, пытался понять свою роль в игре, задуманной Яриным. Конечно, его нежелание присутствовать на съезде — лишь прикрытие каких-то более глубоких замыслов. Что-то еще скрывается за этой комбинацией: он в гостинице, я в зале. «Если дело запахнет керосином»... Ну, какое дело, это как раз понятно — речь о провозглашении Российской компартии. Снизу! Чего не хочет Горбачев. Но почему «сразу ко мне»? Ответа не было. И, как всегда в сложных случаях, Вальдемар принял привычное решение: незачем барахтаться, надо спокойно плыть по течению.

Но был настороже, стремясь выхватить из потока словопрений то, что могло интересовать Ярина.

Поначалу ораторы, в основном мужики возрастные, матерые, бурно выплеснули обиды на обкомы партии, мешавшие избранию делегатов, утаивая письма оргкомитета о предстоящем съезде. Обиды сразу переросли в критику ЦК КПСС. С трибуны почти каждый крыл саботажников из партаппарата: поза умолчания, а исподтишка чинят помехи. Один из выступавших криком кричал об окриках из ЦК: там на совещании так «обсуждали» вопрос об инициативщиках, что на Пленуме обкома заворг, вернувшийся из Москвы, потребовал запрета на участие калужан в съезде. А уж печать-то партийная, она и вовсе в рот воды набрала — гробовое молчание! Это словцо, брошенное из президиума, понравилось, и о позе умолчания обкомов партии говорил чуть ли не каждый второй. О неформалах каждый день грохочут, а мы, выходит, под цензурой? Информационная блокада? Почему ЦК нас тормозит? Наверху решение о Российской компартии не принимают, а инициативу низов торпедируют? Кто там сидит, в ЦК?

— Партию через колено ломают! — потрясая кулаком, горячился кто-то из ораторов.

— Не партию, а страну! — яростно отвечал ему другой.

С Горбачевым не церемонились. Кто-то мимоходом вбросил:

— Долбит как дятел: углубить, углубить. Амортизаторы в голове, как у дятла.

Обсуждение главного и единственного вопроса замкнулось на осуждении ЦК КПСС. Полемика была резкой, однако порой тонкой, с намеками.

— Дом политпросвета, где мы заседаем, наискосок от Смольного. Это символично! — говорил с трибуны худощавый, чернявый, как обгорелая спичка, мужчина. — Партаппарат точно от нас теперь наискосок, не с нами.

И тут же из нижних рядов амфитеатра гаркнули:

— Не он от нас, а мы от него наискосок!

— Ну, это уж чересчур, мы-то с партией близнецы-братья, — попытался остудить страсти чернявый.

Но тут же наотмашь, словно пощечину, «получил в табло». Громкий голос ответил криком:

— Не чересчур, а в самый раз! Заварим кашу, масла не жалеть!

Зал взорвался смехом, овацией.

Заправляли съездом двое — секретарь парткома завода «Арсенал» Тюлькин и секретарь парткома «Северной верфи» Терентьев. Тюлькин, надо сказать, мастерски разруливал прения — откуда такое знание аппаратных приемов? — снижал их накал и на разные лады твердил, что против Российской компартии кипятится не Горбачев, а Яковлев. Но когда кто-то из делегатов заявил, что не сможет вернуться домой, если съезд не провозгласит создание РКП, — «Люди меня не поймут!» — Тюлькин, хотя и с оговорками, видно было, вынужденно его все-таки поддержал.

И Вальдемар понял: пора бежать к Ярину.

Он добросовестно изложил Вениамину свои впечатления, сопроводив их итоговым мнением, вернее, сомнением: да, шуму много, однако в основном тыры-пыры, судя по всему, а особенно по той позиции, которую заняли лидеры съезда, пар уйдет в свисток.

Ярин схватился за трубку телефона, набрал четырехзначный номер:

— Юрий Алексеевич, хочу проинформировать...

Вальдемар был поражен. В устах Ярина его сомнения превратились в серьезную тревогу: съезд выходит из берегов, похоже, его организаторы ведут дело к провозглашению Российской компартии. Завершил убедительным повторением уже сказанного:

— Да, да, по докладу мандатной комиссии шестьсот делегатов, представительство почти всероссийское, за ними полтора миллиона членов партии. О развитии событий буду информировать. Пока вести скверные.

— Юрию Алексеевичу Гагарину по вертушке звонили? — неловко пошутил Вальдемар, показывая свою осведомленность по части закрытой кремлевской связи.

Ярин, не остывший от важного разговора, не сразу понял, потом заговорщицки подмигнул:

— Секретарю ЦК Манаенкову, который курирует этот вопрос. Мы с ним договорились, что он немедленно будет докладывать о моих звонках Михаилу Сергеевичу. — Сделал паузу. — Мы с вами, Вальдемар, в равной мере сторонники создания российских структур власти разного уровня и разных сфер жизни. Но у меня интуиция срабатывает: создание РКП снизу чревато... как бы вернее сказать?.. В общем, бояться перестали, а уважать не стали. Двоевластием в партии запахло, а от двоевластия рукой подать до гражданских столкновений. Но стремление Михаила Сергеевича замотать, затянуть дело, замести его под ковер у меня тоже не вызывает радостей. Надо как-то поторопить его. Он к моим оценкам прислушается внимательнее, чем к справке о съезде, которую ему на стол положат компетентные органы и официальные лица. — Развел руками. — Что делать, Вальдемар, приходится выкручиваться. Святое дело мы с вами затеяли.

Вальдемар вторично за этот трудный переломный год ощутил, что становится носителем сведений, составляющих государственную тайну. Вот так, подковёрно, подспудно, вершатся важнейшие вопросы политической жизни. И тут же в мозгу выстрелило: «Но секреты мне доверяют с двух сторон — и те, и эти! Или эти и те?» Он по-прежнему не может определиться, с кем он. Или ни с кем? Чужой для всех, но все принимают его настолько за своего, что делятся сокровенным.

Да, ему было над чем ломать голову.

Два дня он в резвом темпе, через край полный наблюдениями и впечатлениями, курсировал между залом заседаний и апартаментами Ярина. В какой-то раз у входа в Дом политпросвета увидел жиденький пикет «Народного фронта», всего-то с десяток протестантов, молча державших оскорбительные плакатики. Вспомнил Яснопольского и со страхом подумал: «Вдруг он здесь объявится?» И опять все то же: «Для него я свой, а что здесь делаю?»

Между тем съезд бушевал все круче. Очень острые, порой зубодробительные речи в адрес партийной верхушки отзывались шквалом аплодисментов. А чье-то предложение конституировать Инициативный съезд в Учредительный и немедленно избрать руководящие органы РКП делегаты встретили восторженно.

Но, поняв замысел Вениамина, против воли включенный в эту большую игру, Вальдемар остался самим собой: нравится эта антигорбачевская заварушка или не нравится, а играть надо по совести. И решил внести в «святое дело» свой вклад, слегка сгущая краски в своем пересказе съездовской драматургии, драматизируя и без того острые дебаты.

А Ярин докладывал в Москву и вовсе жесть: делегаты от партийных первичек бушуют; на съезде настала точка кипения, они требуют немедленно провозгласить создание Российской компартии; надо срочно, как сказал по вертушке Ярин, скороспешно принимать меры, подключить Ленинградский обком.

Позднее, пытаясь глубже осмыслить тот стремительный и странный вояж в Ленинград, Вальдемар пришел к выводу, что Вениамин Ярин очень точно просчитал свой маневр. С одной стороны, он запугивал цековских бонз угрозой низового партийного бунта, побуждая Горбачева скорее объявить о создании РКП. С другой — косвенно давил на Ленинградский обком, требуя, чтобы он «подключился». А когда Вальдемар спросил его, что значит «подключиться», Вениамин хитро подмигнул:

— У Смольного наверняка есть свои, внутренние рычаги влияния на ленинградских инициативщиков, которые задают на съезде тон. Наверняка! Пусть поработают с ними, чтобы отложить немедленное провозглашение компартии. Они знают, как надо работать с секретарями крупных первичек. Я в Нижнем Тагиле эту «работу» проходил, урок усвоил.

Результат усилий Ярина вышел впечатляющим: делегаты решили Инициативный съезд не закрывать, а провести его второй этап через два месяца. И если к тому времени ЦК КПСС не разродится решением о создании РКП, вот тогда-а... провозгласим компартию снизу, пусть цековской верхушке жарко станет... Парторг «Арсенала» Виктор Тюлькин, который бессменно председательствовал на съезде, постарался от души — видимо, с ним хорошо поработали.


13

Тот день, 12 июня 1991-го, Анюта запомнила. Не в том дело, что впервые выбирали первого в России президента. В те дни она жила другим, совсем-совсем другим. В те дни... Но тот день задался особенным с самого начала.

Вальдемар, в отличие от нее, последние недели пребывал в предвыборной горячке. Однако в тот памятный день — да-да, опять тот день! — когда после голосования они электричкой ехали в Кратово, он был непривычно молчалив. Полупустой воскресный вагон, почти полдень. Казалось бы, мог рта не закрывать и, как повелось между ними, просвещать ее по части политической текучки — это его любимое словцо, которым он обозначает все переживания бурного перестроечного времени. А Вальдемар молчит, отрешенно уставившись в самого себя.

Это была первая необычность того дня.

Между тем Вальдемар все еще не мог прийти в себя после ужаса, пережитого позавчера.

Это был последний предвыборный митинг.

Он бывал почти на всех митингах на Манежной и помнил эти грандиозные сборища, до краев наполнявшие огромную площадь. Особенно густо, тесно толпа напирала у главной трибуны, у «Москвы», отзываясь чуть ли не на каждое слово ораторов одобрительным гулом или негодующими криками. В центре Манежки сутолоки уже не было, и туда аккуратно въезжал большой грузовик с откинутыми бортами. С этой трибуны витийствовал Жириновский, собирая вокруг себя любопытных зевак. А в остальном митинговая площадь напоминала тысячекратно умноженную толкучку на Пушкинской, у «Московских новостей», — народу было не до ораторов, народ был увлечен бесконечными спорами, в которых впервые в жизни можно без оглядки рубить правду-матку, разнося в пух и прах постылую власть. Люди молчаливые, замкнутые по митингам не ходят, на Манежке собирался народ темпераментный, но разношерстный, немало и умеренных. А потому температура толпы была средней по больнице. В многолюдных манифестациях радикальные протестанты как бы растворялись и потому вынуждены были сдерживать свои бурные эмоции.

Иначе — позавчера.

Людей собралось сравнительно немного, и толпа сгустилась перед Историческим музеем, у входа в Александровский сад. Но на сей раз к Манежке стянулись только пламенные сторонники Ельцина, активисты свежего демократического лозунга «За все хорошее, против всего плохого». Неподалеку мелькнул старый знакомый — Андрей из Дома на набережной. Весело помахал рукой, крикнул что-то неразборчивое. Некоторые из митингующих явно были «под пивком», виртуозно используя ненормативную лексику, они-то и задавали тон. Разговорчики шли куда как яростные. Самые умеренные почитатели Бориса Николаевича требовали, чтобы коммунистов не только убрали из власти, но и в наказание за советские муки подвергли люстрации, запретив работать в школах и медиа. А лучше всего было бы не пущать их дальше кочегарных профессий. И вяло возражали против физических расправ, на которых настаивали густопсовые радикалы. Споры между сторонниками кочегарок и энтузиастами фонарных столбов становились все горячее, но когда по какому-то пустячному поводу возникли трения с милиционерами, цепью стоявшими перед Красной площадью, и умеренные, и радикалы мигом слились в единую разъяренную толпу. Страсти закипели так бурно, что Вальдемар, толкавшийся в самой гуще, поневоле вспомнил шуточное наставление Рыжака о том, что в толпе надо вести себя грамотно: «Молчи, беги, спасайся!» Он инстинктивно рванулся на свободный простор Манежной площади, но, нырнув в эту людскую толщу, «лечь на обратный курс» было невозможно. Разгоряченная публика сгрудилась очень плотно, толпа держала цепко, накрепко. Попытавшись двинуться «на выход», он сразу почувствовал, как отлетают пуговицы его пиджака.

— Наци, гоу аут! Наци, гоу аут! — вопила разъяренная толпа, и заводилы столь свирепо ринулись на блюстителей порядка, что те едва-едва успели укрыться за оградой Александровского сада, ближе к Вечному огню.

Путь на Красную площадь был открыт, но толпа не желала рассасываться, вытягиваясь в маршевую колонну, толпа продолжала топтаться на месте, избыточно и ругательно распаляясь — до истерики, до той слепой ярости, которая угрожает бесчинствами. Бунташные настроения прорвались мерзостью: один из молодых парней, понтоватый красавчик плейбойского вида — таких ухарей Вальдемар называл лицами спортивной национальности, — после грозного, не забористого, а грубого заборного мата нараспев заорал:

— В их печурке Вечный огонь!

— А до смерти четыре шага! — сразу откликнулся кто-то.

Все загоготали, и, словно по щелчку пальцев, толпа снова яростно, расправно взревела:

— Наци, гоу аут! Наци, гоу аут!

Притиснутый к Вальдемару человек лет пятидесяти, франтоватый, западного покроя, над губой усики в ниточку, какие у нас не носят, наверняка из умеренных, отчаянно толканулся и кинулся «по течению», чтобы разнять назревавшую драку с милицией. Продираясь сквозь толпу, идя на локтях, он громко увещевал:

— Ребята, выдержка! Выдержка! Подождем еще денек, до выборов. Потом свое возьмем, мы им покажем!

Вальдемара взяла оторопь. И это — «за все хорошее, против всего плохого»? Хоррор! Муть и жуть!

Подавленный увиденным и услышанным, он два дня валялся в бесчувственном нокдауне, беспомощно слушая бесстрастный отсчет рефери, в образе которого ему чудилось бессовестное перестроечное время. Но по правилам того ринга, который называют жизнью, он обязан подняться на счете «восемь», чтобы продолжить бой с самим собой, разгадать загадку своего «я»: почему он, везде чужой, для всех свой? Или выкинуть полотенце и прервать безнадежный поединок с самим собой, покорившись судьбе? Если не подняться на «восемь», по правилам ринга «девять» и «десять» неизбежны, и это уже нокаут — примитивное, бессмысленное существование. Но «восемь» — это президентские выборы, на которых надо делать выбор. За кого голосовать?

Вальдемар не мог голосовать за радикальных демократических активистов, грозивших большевикам фонарными столбами, и содрогался от того, что каким-то боком причастен к тем, кто измудрил политическое прикрытие для этой мстительной орды, напролом рвущейся к власти ради ненасытного обогащения. Но он не может голосовать и за Николая Рыжкова, ставленника командно-административной системы; он, как и Нина Андреева, тоже не вправе поступаться принципами. Не идти на выборы? Нет! Это нечестно перед собой, перед Анютой, перед Господом, взирающим на него с великой высоты. В конце концов, это просто непорядочно.

Два дня он, как принято говорить, был сам не свой. И сегодня утром отдал свой голос за Ельцина.

В электричке на Кратово он думал о том, что это был единственно возможный выбор. Нет, Ельцин не лучше Рыжкова. Мысли приняли иное направление: в случае поражения Ельцина стране грозила страшная смута, эти яростные демактивисты, нюхнувшие кокаин безнаказанности, одурманенные верняковой возможностью перехватить власть, — они не сдадутся, они готовы на все.

Но что делать ему, Вальдемару? С их властью он не сработается, она будет так же чужда ему, как сегодня чужды коммунисты. Мгла... Какое счастье, что он устоял перед искушением и они с Анютой не успели завести детей.

Никанорыч ждал лета. Он чувствовал, что заедает чужой век, дожевывает свои дни, и свыкся с мыслью, что пришла пора. Но не летом, нет. Он думал о снежинках, которые перестанут таять на его лице. Это был символ покоя, подготовка к встрече с вечностью.

Но интерес к жизни не угас, новостные программы телевидения смотрел от и до, порой поражаясь странной перекличке эпох. Когда доламывали имперскую Россию, в контрольном отделе Союза городов ему попалось на глаза начатое еще до войны двухтомное «Дело Госконтроля Российской империи о направлении контролера в Комиссию по приемке вооружения в США». Четыреста листов мелованной бумаги с пометками «Не одобрено» только из-за опечатки в каком-нибудь одном-единственном слове, — будто нарочно делали эти опечатки! Отношение по «Делу» так и не было подписано, наверняка включение в Комиссию контролера кого-то не устраивало, и «Дело» волокитили до Февральской революции, пока оно не потеряло смысл. К концу перестройки, когда многое прояснилось, опытный по части чиновных уловок Никанорыч без труда угадывал такую же тактику в «телодвижениях» Горбачева. Очень, очень похоже.

Были и другие параллели. После Февральской революции контрольный отдел Союза городов стал расползаться. Вдруг обнаружилось, что большинство его сотрудников — партейные. Кадеты, эсеры, меньшевики, даже большевик. После отречения царя и крушения империи все они кинулись выискивать безопасные и хлебные местечки под крылом другой, непонятно какой власти. Кое-кто и Никанорыча соблазнял райскими кущами, однако, вдоволь хватив странствий, он суетиться на жизненном поприще опасался, и его поставили на обезлюдевший отдел последующей ревизии. Помнится, Галкин, тот самый единственный большевик, назвал его тупым мерином — ладно, пусть тупой, но почему мерин? — который в одиночку и неизвестно куда тащит груженый воз. Но именно этот отдел потом перевели в Москву, и начальник взял к себе помощником Никанорыча. Правда, и Галкин не промахнулся. Впоследствии стал «всего-навсего» Председателем Верховного суда СССР.

«Вот и сейчас чиновники засуетились, как тараканы на горячей сковородке, — думал Никанорыч. — В ту пору царь отрекся, а теперь монополию КПСС отменили, тоже ведь царствовала. И значит, власть вот-вот сменится. Нет ничего нового под луной, все повторяется».

Но коли все повторяется, ему тоже надо бы пораскинуть мозгами о завтрашнем дне, наложить сумятицу прежнего российского государственного кораблекрушения на нынешний день. Оно понятно, лично для него теперешние передряги значения уже не имеют. Но Анюта, его земное, да и духовное продолжение...

В наследство он ей ничего не оставит — только патефон «Май мастер войс» с испанскими пластинками и маленькой железной коробочкой нетронутых патефонных иголок, таких сейчас не найдешь, не делают. Патефон у Саши, но договорились: он его не продаст, пусть станет семейной реликвией, памятью об отце и деде... А шкаф-то пришлось продать. Этот тонкий, с тремя закрытыми полками сейф из красного дерева достался Крыльцовым от прежнего хозяина этого дома. Почему сейф? Целый год Никанорыч без толку подбирал ключи к трем уключинам — друг над другом — этого странного шкафа, назначение которого было непонятно. Но однажды случайно взялся обеими руками за боковые, вроде бы только для красоты рейки, и полки легко повернулись: внутри оказались три ряда отделений для бумаг, которые при открытии шкафа лежали горизонтально, а когда его закрывали, принимали вертикальное положение. Оттого шкаф и был тонким, очень удобным. Никанорыч и Саша стали копаться в книгах, допрашивать мебельщиков, и выяснилось, что это очень редкий образец русского потайного делового шкафа — кто не знает, ни в жисть не откроет, только топором, уключины фальшивые, для обмана. Но пришлось продать...

В потайном книжном шкафу Никанорыч хранил интересные бумаги, скопившиеся за его долгую жизнь, — теперь они в папках на подоконнике, ни Саше, ни Анюте не нужны, исчезнут вместе с их обладателем. Не сожгут их, нет, и в мусор не выкинут. Но старая одежда, личные бумаги имеют странное свойство как-то незаметно, без пышных похорон исчезать, растворяться во времени... Кстати, а почему это он ничего не оставит Анюте в наследство? Оставит! И не так уж мало — свой громадный жизненный опыт и духовный замес.

С внучкой Никанорычу повезло несказанно. Нынешнему поколению юные годы выпали суматошными, только успевай крутиться. Дома лишь едят да спят, — всеми мыслями, всей душой где-то там, где идет жадное познание мира. Саша в молодости, когда жизнь была куда как спокойнее, и тот не находил времени, чтобы задушевно побеседовать с отцом. Анюта, наверное, исключение. Не устает навещать деда, привозит в Кратово новости, которыми снабжает ее Вальдемар, и, кратко изложив их, всегда говорит:

— Дедуля, на чем мы остановились?

Слушать она умеет, и Никанорыч, не торопясь, оглядывая былое с высоты подаренного ему Господом почтенного возраста, глава за главой пересказывал внучке повесть своей жизни. Конечно, не все подряд, избирательно, понимал, что, оглядываясь в прошлое, ненароком можно и шею свернуть, с воспоминаниями надо быть осторожным. А однажды спросил:

— Зачем тебе моя жизнь? Сейчас все иное, ничто не похоже.

Она на манер деда пожала плечами — у Никанорыча это был любимый жест:

— Не знаю. Мне, дедуля, тебя слушать очень интересно, вот и все. Попроси меня записать, что я услышала, — не смогу. А вот суждения твои, поступки, они вот здесь остаются. — Дотронулась рукой до сердца. — Я тебя люблю, тобой горжусь, душой на тебя равняюсь, вот и все. Я учитель русской литературы, много книг перечитала. А ты — самая лучшая книга.

Для Никанорыча общение с Анютой всегда в радость. Но сегодня она будет не одна, с Вальдемаром. Уже много лет они женихаются, а со штампом почему-то не торопятся, хотя давно пора. Может, надумали? Ведь это она сегодняшнее застолье подсказала: Саша с Ксенией прибудут, а еще старый приятель Вальдемара с женой. Как же его?.. Нет, не вспомнить, только разок видел, в тот Новый год, когда к девяноста катило, а молодежь захлестнули великие перестроечные радости и надежды. Но спроста ли она сбор объявила, какого у нас давно не было? Словно событие какое назревает. Третьего дня приезжала, продукты кое-какие привезла, Зоя с ними сейчас на кухне колдует.

Когда сели за стол, не праздничный, как прежде, даже скудноватый, и наполнили рюмки-бокалы, тамадить неожиданно взялась Анюта. Встала, слегка тряхнула локонами и повернулась к Никанорычу.

— Дедуля, первый тост — за тебя, ты у нас заглавный по возрасту и вообще по жизни. Распространяться не буду, ты знаешь, как я тобой дорожу. Только об одном упомяну. Мы с тобой много разговариваем, и вот что я заметила. Ты вспоминаешь прошлое, а смотришь в наш день и в будущее. Почему так?

Никанорыч пожал плечами:

— Я об этом не думаю, так получается. — Улыбнулся. — Физиология. К старости у людей глаза становятся дальнозоркими.

— Отец всегда говорил и говорит, что все в жизни повторяется, — пришел на помощь Александр Сергеевич. — Оттого в настоящем вечно слышатся отзвуки былого.

— Дедуля, а можешь сейчас что-то такое вспомнить, что звучало бы по-сегодняшнему? — Оглядела стол. — Я потому и стала как бы тамадой, что всех опрошу про наше сегодня. И сама скажу.

— Отметки будешь ставить? Ты же училка, — усмехнулась Ксения.

— Мам, а помнишь, как мы здесь восемьдесят седьмой год встречали? Какое настроение у всех было? И за столом, и по всей стране. А что сейчас, понять не могу. Потому и хочу умных людей послушать.

Все заулыбались, принялись по части умных людишек балагурить. А Никанорыч тем временем ворошил далекое, наскребал крохи по сусекам памяти. Что сказать, чтобы не в грязь лицом, чтобы о деменции, о предмаразме и думать не думали. Но быстро сообразил, что в такой экзаменационный момент надо не от прошлого к настоящему идти, а наоборот. И сразу выплыло то, о чем он много думал в последнее время, с печалью и тревогой наблюдая по телевидению, как перестройщики остервенело громят заповеди того века, на который выпало его бренное бытие. Поднял руку, призывая к тишине:

— По жизни, Анюта, мне сейчас ничего в голову не идет. А вот ежели чужое вспомнить... Я человек не воцерковленный, но очень дивился тому, что после революции набожная Россия принялась громить церкви и душить попов. Не мог понять эту мгновенную перемену. А в начале двадцатых, помню, уже здесь, в Москве, прочитал звонкие в ту пору письма Короленко Луначарскому и прозрел. Короленко о чем писал? Большевики варварски за два года подточили православные устои народа и разожгли в нем ненависть к прошлому. Однако очень быстро после крушения векового уклада нелюбовь народа обратилась на разрушителей веры и духа, и — Гражданская война. Но вывод, Анюта, вывод! До сих пор почти наизусть помню, он пророческий, вечный. Прошлое нельзя отрицать напрочь, его надо преодолевать, включая в новую жизнь хорошее, которое в нем было. А мы — ткнул пальцем в сына, — нет, вы погром прошлого учинили, языком вражды с ним разговариваете, ломаете напропалую, через колено, все прежнее вам плохо, запрет, а по-вашему — эмбарго на предыдущую эпоху наложили. Не понимают ваши верхние люди, что их могилы тоже истопчут. Мыслимое ли дело, что сейчас с историей творят? Недужные! Короленку бы сейчас напечатать. Злободневно.

Анюта захлопала в ладоши:

— Дедуля, тебя хоть сейчас на экран выпускай!

— Да кто ж его выпустит? — хохотнула Регина Орлова.

Посмеялись от души, пока Анюта не вздохнула:

— А веселого-то, дорогие мои, мало... Папа, теперь за тебя и за маму тост. Давай.

Александр Сергеевич тоже тяжело вздохнул. Поднялся.

— Отец, ты в мой огород булыжником запустил, а отвечать не буду. Ты моих, вернее, наших теперешних проблем не знаешь...

— Как не знаю! — перебил Никанорыч. — Ты, считай, без работы сидишь. Во всяком случае, без зарплаты. Смяшно до смешного.

— Хуже, отец, хуже. Перспективы не вижу, вот в чем беда. Кто знал, что так дело повернется? Профильную кафедру прикрыли, студентов нет, почитываю изредка ознакомительные лекции на другом факультете, вот и все. Анюта, что тебе еще сказать?.. Ты же знаешь, мама тоже без зарплаты сидит. Но у нее хоть надежда есть, начнут же когда-нибудь выплачивать. Библиотеку, слава богу, не закрывают. Эх, Анюта, угадать бы раньше. Только и остается, что завлекательной жидкостью лечиться. — Опрокинул рюмку горькой, огорченно махнул рукой. — У тебя, что ли, все идет на лад?

— Я сама отказалась. Такие условия поставили, что с души воротит. Программу по литературе наизнанку вывернули, русскую классику бегом, мимоходом, по абзацу. На какие-то иностранные деньги мигом новые учебники настрочили. — Как показалось Никанорычу, напоказ похлопала сидевшего рядом Вальдемара по плечу. — Мы с Валькой посоветовались, ну и пошла в начальные классы. Решила нынешнее поветрие переждать.

— До-олго пережидать придется, — разочарованно сказал Крыльцов. — Обратился к Вальдемару: — Помнишь, заманили нас стократным заработком за договорные работы? А бесплатный-то сыр и впрямь только в мышеловке. Вот и оказались в западне. Чего теперь ждать, ума не приложу. Вся надежда на Тарзана. Отец, помнишь Тарзана?

— Ну как же! — Засмеялся. — А вот скажи, ты его боевой клич сейчас воспроизвести можешь? В детстве у тебя получалось.

— Да у нас весь двор его разучивал. Соревновались, кто громче да переливчатее.

— Что за Тарзан, папа?

— О-о! После войны в кинотеатрах крутили американский фильм «Тарзан». О-очень увлекательный! Приключения в джунглях! Мы каждую серию раз по пять смотрели. — Крыльцов увлекся воспоминаниями детства, даже слегка приободрился. — Там Джонни Вейсмюллер играл, олимпийский чемпион по плаванию. Он, конечно, статями Шварценеггеру уступал, по сравнению с ним — рахит. Но такое благородство, как у Тарзана, Шварцу ни в одной его роли не снилось.

— А чего ты его вспомнил?

— Отец, да потому что он сейчас в руку. В детстве я его смысла, конечно, не понимал, осознание позже пришло. Да и американцы до войны другие были — фильм-то довоенный. Приключения фантастические, но с философией, с подоплекой. — Оглядел стол. — Там в чем суть была? Брошенный ребенок вырос в джунглях и освоил повадки зверей, стал для них своим. Дикие племена почитали его за Бога — белый! Но вдруг явился некий делец, который посулил туземцам награду за поимку «белой обезьяны» и для начала развеял божественный миф о Тарзане, так звали парня. И что? Когда табу сняли, разуверившееся лесное племя первым делом сожрало этого дельца. Вот к чему приводит сокрушение святынь.

— Надо же, прозрел, — улыбнулся Никанорыч.

Улыбнулся и Вальдемар, но кисло:

— Я об этом фильме краем уха слышал. Но мне о нем говорили в том смысле, что после расправы с теми, кто учил поймать «белую обезьяну», в туземном племени начался братоубийственный хаос. И что лучше — этого Тарзана сдать или хаосом поплатиться?

— Да, фильм был простенький, но многосмысленный, оно верно, — подтвердил Никанорыч.

— Валька, ты сам начал, теперь твоя очередь. Давай исповедуйся.

— Пусть он про «500 дней» скажет, — разошелся Крыльцов. — Уж как за нее радел! Продать госимущества на 200 миллиардов рублей — и казна сбалансирована. А в переводе с Явлинского на нынешний новояз речь шла о легализации советских теневиков. 150 тысяч фермеров запланировал, они, мол, и раскупят колхозные земли. Откуда у крестьянина такие деньги? Кабинетчик твой Явлинский, вот что.

— А мы с ними, с этими теневиками, однажды заседали, — усмехнулась Анюта.

— Было дело. — Вальдемар хорошо помнил вечер на Кропоткинской, 36, хотя теперь осмысливал те застольные разговоры иначе. Однако сдавал назад нехотя, с оговорками. — Вы правы, Александр Сергеевич, но мне кажется, программа перехода к рынку за 500 дней была всеохватная, частично ее можно было использовать.

Чтобы не свалиться в пустые споры, сменил тему:

— У меня сначала к Зое вопрос. Зоя, как там Николай? Что пишет?

— Что пишет! — невесело откликнулась Зоя. — А то и пишет, что жизни нет. Зарплаты нет, заказов нет. Только обещания и переобещания. Все встало, не до заводов теперь, пишет, что политика правит бал да коммерческий интерес. Одна фальшь кругом. А прилететь не может, денег не стало.

— Я у Николая дома был. Когда в Свердловск летал, — пояснил Вальдемар.— Через него и с Яриным познакомился. Думал, в Ленинграде его увижу, ан нет, не было его. Зоя, привет ему от меня передай обязательно. Хо-ороший мужик, настоящая рабочая косточка.

— Кому она теперь нужна, эта косточка, — сокрушенно ответила Зоя. — Обглодали.

— Вальдемар, давай, давай, не отлынивай, — подначил Крыльцов. — Что-то ты сегодня не весел.

— Да уж, не весел, нос повесил, — игриво вставила Регина.

— Не до веселья сейчас, Александр Сергеевич. На перепутье. Институт загибается, вот Регина знает.

— Как не знать! Там только олухи остались.

— И что теперь делать? Помните Валеру Загайнова? Его в КБ Сухого распределили. Недавно встретились по случаю, он и говорит: мысль наша конструкторская глохнет, мы никому не нужны, а нам жить не на что. Пришлось переквалифицироваться в управдомы, работаю теперь в сфере импорта–экспорта.

— Это как понимать?

— Он, Александр Сергеевич, не сказал, темнит. Но я думаю, что-то продает-покупает. — Слабо улыбнулся. — Или, наоборот, покупает-продает. Я тоже задумываюсь, смысла нет за институт держаться.

— Ну и...

— Ну и... Как говорится, делаю заявление. — Повернул голову к Анюте. — Я тебе еще не говорил, Рыжак предлагает административную работу. Но пока точно не знаю, что да как. Когда прояснится, посоветуемся.

Никанорыч слушал эти унылые разговоры с любопытством. У поколений Саши и Анюты нет иного выхода — в поединке с новыми правилами жизни они идут на таран. А он уже над схваткой. Хотя и здесь, в Кратове, ощущается заметное оскудение быта, Зоя волчком вертится, добывая продукты подешевле. Трудно стало людям: одни от перестроечных новшеств сами очумели, других жуткими новостями очумили. Кратово... Сидя перед телевизором, он частенько вспоминал прежнего хозяина этого дома — занятного старичка, который запил горькую в девяносто два года. Интересно, сколько он прожил? Но в девяносто четыре, когда они случайно пересеклись, ум у него был как стеклышко. Мечникова цитировал, а! Со старческой приверженностью к добрым приметам, Никанорыч приписывал ясноумие того приветливого человечка месту его пребывания: Кратово, этот дом, комнатка на втором этаже, кресло, в котором он сидел. Потому Никанорыч и отказывался переселяться вниз, хотя спускаться со второго этажа было уже не просто, в метеотрудные дни звал на подмогу Зою. Но из суеверия ничего менять не хотел, мистически опасался, что вместе с переменой «места жизни» ослабнет память, убавится здравомыслия. Тело... Что тело? Оно хорошо послужило и свое отслужило, пора и честь знать, с гаком выстарилось. А вот голова-а. Хорошо бы до конца сохранить на плечах ясную голову. Намного раньше Саши и Анюты он понял, что жизнь неудержимо покатилась под откос. Ликвидировали народный контроль! Для него, полвека отдавшего контролю, это не только сигнал о необратимости перемен, но и подсказка о том, в каких грязных руках окажется власть. Уж он-то знал, каким глубокомудрам на самых верхах больше всего мешает контроль, очень хорошо знал. Эта коварная окаянщина во власти представлялась ему в образе знаменитого толстого, усатого и ужасного квартального Бедуна из Брест-Литовска, который жестоко усмирял кутузкой каждого, кто смел заикнуться о его выдающемся мздоимстве. Потому Никанорыч и предвидел сумерки. Саша, который восторженно принял перестройку, примкнув к шатателям режима, долго не верил отцовским предостережениям, называя их гнилыми пророчествами. А результат — он без кафедры, без денег. Теперь помалкивает. Никанорыч тоже молчит, не будет же он укорным словом напоминать сыну: «Я тебе говорил!» Зачем его самолюбие тормошить? Вальдемар тоже в пролете, поблекший. С головой нырнул в перестроечные водовороты, а сейчас вынырнул — и как рыба на песке. К нему Никанорыч относился с симпатией: парень честный, порядочный, ни хитростями, ни жлобством себя не запятнал. Но выбора Анюты понять не мог. Анюта, она глубокая, даже бездонная, в душе у нее много чего теснится. А Вальдемар — человек среднего ума. От таких средних умов самые большие беды — и для них самих, и для страны. Они вечно считают, что им что-то недодано, вечно завышенного о себе мнения. Вот и в перестройку — решили, что сменят власть, уберут партийный диктат и без ущемлений возьмут, что им положено. Но власть они, по сути, уже сменили — и что? На середнячков и сделали ставку политические маклеры перестройки, таким мозги мусорить легко. Теперь Вальдемар не весел — нос повесил, верно сказала Регина. Интересная эта пара... Никанорыч хорошо помнил давнее новогоднее застолье. Общений у него на старости лет мало, а потому редкие эпизоды запоминаются и хорошо вспоминаются. В тот раз этот Костя, отложилось у Никанорыча, говорил что-то умное, много умнее, чем Вальдемар. А Регина помалкивала, сидела неприметной мышкой. Сегодня наоборот: Костя не в меру молчалив, а Регина выступает по полной. За недостатком наблюдений осмыслить столь разительную перемену Никанорычу не удавалось. Однако же и не обратить на это внимание было невозможно. Вообще, внимательно приглядываясь к «персонам» неожиданного застолья, он не мог избавиться от беспокойного чувства непонимания: зачем Анюта без всякого повода собрала в Кратове тех, кто встречал здесь Новый, 1987 год? Изначальная мысль о том, что они с Вальдемаром решили расписаться, отпала. Тогда в чем дело? Была, была в сегодняшнем сборе какая-то Анютина тайна, но, с горечью подумал Никанорыч, на дознание об этой тайне времени ему уже не отпущено. Зато другую загадку он решил с легкостью. При крутых переменах государственной жизни одно из поколений неизбежно идет в расход — история тому порукой. А сейчас? Саша или Анюта? Ответ пришел быстро: Анюта с Вальдемаром, этот Костя с Региной, они со временем еще могут успеть, сделают свою жизнь. А вот Саша... Душа у него ранимая, придется ему очень несладко, начинать заново уже поздно. А оно большое, это поколение, предвоенное, по возрасту ни фронтами, ни особыми условиями того времени не выбитое. К тому же насквозь осовеченное, новые порядки для них — шок. И суждено ему состязание поколений проиграть, лечь под колеса истории. Возможно, даже под гусеницы — только ошметки полетят. А загонная охота на него, по всему видать, началась, газеты, телевидение уже встали на свои номера.

Для Анюты заявление Вальдемара, видимо, было неожиданным. Она выразительно повела бровью, склонила голову набок:

— Вот так, мимоходом узнаешь, что Валька намерен расстаться с научной карьерой.

Сидевший напротив нее Костя мрачно буркнул:

— Сегодня ты еще много чего узнаешь.

— Та-ак, пошли загадки, — удивилась Анюта. — А между прочим, следующий тост как раз за тебя, твоя очередь исповедоваться. Ты нам новости и преподнесешь.

Костя отрицательно мотнул головой, большим пальцем указал на Регину:

— Пусть она скажет.

Регина мигом вскочила, словно только и ждала этой минуты. Улыбаясь во весь рот, ошарашила:

— А мы уходим в эмиграцию! Отъезжанты!

— В эмиграцию?! — Никанорыч видел, как дрогнул бокал в руке Анюты, вино даже слегка расплескалось. — И куда?

Регина, явно наслаждаясь всеобщим вниманием, с той же очаровательной улыбкой не сказала, а возвестила:

— Ну, в Израиль нас с Костей, понятное дело, не пустят. Из Америки тоже средний палец покажут. — Воскликнула: — Эмигрируем в Ярославль!

Все облегченно вздохнули.

Никанорыч понимал, что эстрадную интермедию студенческого пошиба придумала эта бойкая женщина, страстно желающая быть в центре внимания, и такие забавы были ему не интересны. Но по мере того как развивалась тема эмиграции, его интуитивное беспокойство от непонимания чего-то важного, что происходило за столом, усиливалось. Внешне вроде бы все обычно. Регина объясняла, что в Москве у них забот полон рот, а жить не на что. Потому они уезжают в Ярославль к родственникам Орловых, которые подыскали для Кости подработку на товарной станции. Анюта интересовалась каким-то компьютерным увлечением Кости. Тот отвечал, что вагоны намерен разгружать по ночам, студенческая сноровка не утеряна, а днем будет заниматься любимым делом. И вообще, жизнь в Ярославле спокойнее, чем в Москве, где сплошной бедлам. Регина весело шумела, что в Ярославле у них все будет «огурчики-помидорчики».

Вроде бы заурядно, обычно, не к чему прицепиться. И все же Никанорыч кожей чувствовал, что за рядовыми застольными диалогами кроется второй, нераспознанный смысл, имеющий прямое отношение к неожиданному сбору в Кратове, который без повода устроила Анюта. Только что он с грустью признавался себе, что времени у него осталось слишком мало, не хватит, чтобы дожить до ответов на смутные вопросы, возникшие у него к Анюте. Но сейчас стремление разгадать ее загадку стало насущно важным, и надо что-то делать. Что?

Никанорыч поднялся, приложил руку к сердцу, извинился:

— Друзья мои, с вашего разрешения поднимусь к себе, надобно отдохнуть. Очень приятное было общение. Спасибо. — Глянул на Анюту. — Не забудь со мной попрощаться.

Она развела руками, укоризненно ответила:

— Деду-у-уля!

Орловы уехали раньше, а Вальдемар с Анютой пошли прогуляться по знакомому маршруту. В глаза бросались перемены: вместо штакетника, позволявшего рассматривать ухоженные садовые участки, всюду символами разобщенности поднялись глухие высокие металлические заборы, любоваться было уже нечем.

— Наверное, только у нас сохранился штакетник, — сказала Анюта. — Ну и слава богу. Зачем от людей отгораживаться?

Они медленно и молча брели по безлюдным дачным улочкам. Великие, грозные события разрушительным шквалом обрушились на страну, в щепы ломая судьбы миллионов людей, и Вальдемар с Анютой чувствовали себя унесенными этим шквальным ветром роковых перемен. Строить планы на завтра было бессмысленно. Оставалось одно — ждать, ждать и ждать.


14

О том, что в День Советской армии намечается патриотический митинг на Тверской, Вальдемар знал задолго до 23 февраля. Но это был тот нечастый случай, когда внешние обстоятельства не требовали от него обязательного присутствия на «мероприятии», чтобы предоставить отчет «со взглядом изнутри». Ни Рыжак, ни куратор Грудзинский, которому Дмитрий с рук на руки передал Вальдемара и который иногда подбрасывал ему деньжат — ни за что, просто так, за готовность выполнить поручение или оказать услугу, — на сей раз не объявились. Видимо, интерес к патриотическим сборищам у «политического прикрытия» рыночных реформ был утерян. Пусть митингуют, пар выпускают впустую, это этап пройденный, повлиять на стремительный бег событий они уже не в силах.

Да и Вальдемару вроде бы не до митингов. Жизнь рушилась.

Рыжак пристроил его на хлебное место — заместителем начальника городской службы по обменным сделкам с жилплощадью, — видимо, за Петровым изначально, когда только начиналась суета по захвату местной власти, были закреплены доходные квартирные вопросы. Контора неподалеку от Рижского вокзала, в двухэтажном здании, где раньше «сидел» какой-то министерский главк, выселенный за Третье транспортное. Такие выселения стали поветрием. Возможно, еще с предвоенных времен в центральной части Москвы во множестве обосновались всевозможные ведомственные главки, тресты, спецснабы и прочие всесоюзные конторы, оповещая о своем бытии скромными вывесками у входа. В одной из них полжизни трудился отец Вальдемара. Он-то и обратил внимание на любопытное новшество: вдруг, словно по чьей-то негласной команде, из центра одну за другой начали эвакуировать ведомственные конторы, «сидевшие» в первых этажах зданий. Их бывшие «апартаменты» пустовали, зияя глухо занавешенными окнами, словно в ожидании новых «жильцов». По предположению отца, обменная служба Моссовета получила выморочное здание только потому, что оно не на магистрали, а в глубине квартала.

Вальдемару отвели приличный кабинет на втором этаже, рядом с приемной начальника — недавно выписанного в Москву из Средней Азии Тимура Ознабекова, чью «родословную» он выяснить не успел, понял лишь, что без волосатой, даже мохнатой руки переселение в столицу не обошлось. Уже через день после оформления Тимур вызвал Вальдемара:

— Мне надо по делам смотаться домой, недели на две. Садись в мой кабинет и руководи.

В результате он оказался начальником — «факиром на час», как впоследствии называл сам себя.

Сразу принялся входить в курс дела, обзванивать смежников, занимавшихся квартирными делами. В общем, дело пошло. И когда вернулся Ознабеков, Вальдемару было о чем ему доложить. Тимур остался очень доволен. На следующий день позвонил по внутреннему телефону:

— Зайди.

И, намеренно коверкая акцент, давая понять, что говорит не по службе, озадачил:

— Я тэбэ один вещь скажу. Ты грузовик достать можешь?

— Какой грузовик?

— Любой. Доставай грузовик, грузи гарнитур с первого этажа и увози к себе. Будем закупать новую мебель.

Вальдемар обалдел. Вот это порядки! Пораженный, он потом специально созвонился с Андреем из Дома на набережной, встретился с ним под каким-то пустячным предлогом и между делом выяснил, что, оказывается, наступил «момент хапка»: умные люди пользуются безвременьем, чтобы присвоить служебные машины, мебель, даже квартиры. Счастье в кармане! Тимур, учитывая хапковую безнаказанность, подошел к делу с восточным изыском: бери и увози.

Уединившись в своем кабинете, Вальдемар анализировал ситуацию. Тимур проверил его в деле — подходит! — и решил сразу завязать зама на компромате, чтобы развязать себе руки для любых махинаций. Бери гарнитур! А гарнитур неплохой, из небольшой столовой для сотрудников на первом этаже, его и менять-то незачем. Разумеется, брать или не брать — этот вопрос перед Вальдемаром не стоял, в эту сторону он и не думал. Но ясно другое: работать здесь теперь невозможно. Отказ взять гарнитур равнозначен компромату на начальника, который ворует — да, да, ворует! — служебное имущество, и Тимур наверняка начнет выживать из конторы неподобающе честного зама. Начнутся придирки, подставы, пойдут интриги. Размышлял Вальдемар недолго, всего-то минут десять. Затем взял лист бумаги и накатал заявление об увольнении по собственному желанию.

Тимур подписал его с ходу, молча, не взглянув на уже бывшего зама и даже не попрощавшись.

Вечером Вальдемар приехал к Крыльцовым. Анюта и Александр Сергеевич с грустью выслушали его рассказ о диковинных нравах, утвердившихся в коридорах новой власти. И в воздухе, само собой, повис вопрос: «Что дальше?»

Именно над этим вопросом он размышлял, досиживая незадавшуюся «хлебную» должность в своем уже бывшем служебном кабинете. С институтом покончено. Исчезли и перспективы на безболезненное вхождение в рыночную среду, которую они с Рыжаком приближали как могли, скидывая командно-административную систему. Полный абзац! Впрочем, осознания совершенной ошибки не было — он все делал верно, ибо своевременно понял: при коммунистах ему выше кандидата наук подняться не дадут, он беспартийный и вступать в КПСС не желает из принципа. А то, что и сейчас ничего не получается... Что ж, такова се ля ви. Это навоз, грязь новой эпохи, ее смоют волны времени. На память пришел перстень Соломона: «И это пройдет!» Он давно, еще на посиделках в Доме на набережной, начал понимать, что к постсоветской власти рвутся вовсе не идейные свободолюбцы, а искатели профита. Вспомнил, как неуютно чувствовал себя при прогнозном дележе моссоветовских должностей, как ёрзал, слушая откровения межрегионалов в Свердловске, как мучительно двоилось его понимание мира на ужине в «Кропоткинской, 36». Таких идиотизмов в его жизни набиралось уже немало.

Тогда же, в последние часы недолгой чиновничьей службы, поняв, что новые обстоятельства жизни загнали его в тупик, и всей душой возненавидев мздоимцев, оскверняющих благородную рыночную идею, он пришел к выводу, что сейчас главное — продержаться на плаву, не утонуть в горьком безденежье. И выход из внезапно нахлынувшего бедствия был только один — извоз.

Поэтому не стал отмалчиваться, когда в воздухе повис вопрос «что дальше?», а с уверенностью сказал:

— За две недели службы я понял, что сейчас самая горячка, эта публика — взбесившийся осиный рой. Надо переждать. Сяду на отцовскую «копейку» и займусь извозом.

В тот день было не очень зимно, и он все-таки пошел на патриотический митинг. Хотел глянуть, как противники новой власти, которых он, вообще говоря, не переваривал, даже презирал, считая ущербной просталинской серой массой, жаждущей новых репрессий, — как они будут проклинать теперешних предводителей, в большинстве своем оказавшихся сволочными корыстолюбцами, у которых всё — из выгоды.

Примерно в десять утра Вальдемар вышел из метро на Пушкинской и увидел, что митингёры группируются в устье Тверской, чтобы направиться к месту сбора — где-то около Маяковки. Автомобильное движение перекрыли, ни милиции, ни «воронков» не было, лишь тонкие металлические ограждения перекрывали вход на Тверскую, а за ними виднелась жиденькая цепь блюстителей порядка. Более того, проход по широкому левому тротуару оставался свободным. И когда Пушкинская площадь наполнилась, по нему рванулся какой-то парень с высоко поднятым Андреевским флагом. Толпа зашумела, заволновалась, стала напирать на заграждения. Как ни странно, милицейский кордон уступчиво расступился, исчез, словно растворился. Манифестанты опрокинули заграждения, и людской поток влился в свободное пространство Тверской улицы.

Но неожиданно, раздвигая толпу, от Пушкинской медленно вползла на Тверскую вереница автобусов с омоновцами. И Вальдемар обратил внимание на первую странность: «разгрузившись», автобусы так же медленно уползли на Пушкинскую, а омоновцы, вместо того чтобы перекрыть улицу, растворились, рассосались в глубине дворов, тоже исчезнув с проезжей части. Зачем? Почему? Ответа на эти вопросы не было. Но вопросы возникли и начали смутно беспокоить. Не только Вальдемара.

— Что-то не очень мне это нравится. — На лице Пирожка, шедшего рядом, появилось тревожное выражение.

В людном, но не битком вагоне метро напротив Вальдемара сидел человек, который своим видом «отскакивал» от окружающих: пенсионного возраста, не измятый жизнью, круглолицый, в тонких очках и пирожке с меховой оторочкой. Когда поднимались по эскалатору, заполненному в два ряда, он оказался рядом и, поняв, что у них общие цели, с легкой усмешкой, как бы прощупывая пробным вопросом, обратился к Вальдемару:

— Ну что, будем держаться вместе? Старое базарное правило гласит: в толпе одиночке кисло, хорошо бы, кто прикрывал сзади. Это я с детских послевоенных лет усвоил.

— Я в толпе только на Красной площади бывал, — прикинулся простачком-новичком Вальдемар. — На демонстрациях. А вы, наверное, по ней парадным шагом ходили?

Пирожок, видимо, был удовлетворен пробой и ответил в тон, развернуто, как бы приглашая к обмену мнениями:

— Нет, я не строевик. Всю жизнь штаны в академии протирал: сначала учился, затем лаборатория, потом преподавал. На параде один-единственный раз был. На трибуне. За научные заслуги дали пропуск.

Они вышли на Пушкинскую и остановились вблизи памятника, прикидывая, что делать дальше.

— Интере-есно, как все повернется сегодня, — вслух размышлял Пирожок. — Прошлый год на Девятое мая милиция спокойно пропустила колонны к «Националю», к Вечному огню, там, кстати, и Ельцин с Поповым стояли. Но в тот раз шествие устраивали демократы, я туда по случаю затесался — как не отметить День Победы? Сегодня-то все иное, страны уже нет, власть новая, митинг против Ельцина–Попова. Пропустят ли к Вечному огню? Интере-есно... Две недели назад, в «День митингов» «Трудовую Москву» пустили на Манежную.

— А потом расправились с Никитиным, уволили. Показательно! — откликнулся один из стоявших рядом мужчин, в куртке и шерстяной шапочке, похоже из «всё знающих».

— Кто такой Никитин?

— Полковник, зам Мурашова, нового начальника московской милиции, которого Попов поставил. Кого ж еще на милицию ставить, как не прораба перестройки.

— Не милиция, а полиция, — поправил его приятель. — Милиция в СССР осталась, теперь у нас полиция.

Вальдемар с Пирожком не спеша шагали по середине проезжей части, по разделительной полосе. Они никого не обгоняли, и их никто не обгонял. Неторопливый, разреженный людской поток медленно двигался к Маяковской, где намечался митинг, а потом должен был повернуть назад, в сторону Манежной. День Советской армии! Венки к Вечному огню!

И вдруг произошло нечто. За спинами Вальдемара и Пирожка из боковых проездов, из подворотен, кое-где даже из подъездов ринулись наперерез плотные «боевые порядки» омоновцев со щитами. Они, словно ножом масло, разрезали людской поток, мгновенно перегородив Тверскую несокрушимым заслоном в пять-шесть рядов.

— Та-ак, классический отсечной маневр, — с тревогой комментировал Пирожок. — Это мне уже совсем не нравится. Зачем? Похоже, новая моссоветовская братва жесткач задумала. А с умыслом или по недомыслию — какая разница?

Сначала никто ничего не понял. Но через несколько минут по толпе зашелестело: у Маяковки тоже отсекли, в клещи взяли, западня! Пирожок привстал на цыпочки, пытаясь поверх голов разглядеть, что происходит сзади и спереди, ничего не увидел и досадливо, обращаясь не столько к Вальдемару, сколько к самому себе, произнес:

— Чуяло мое сердце, дело добром не кончится. Как писал Блок, нас всех подстерегает случай. Зацелует ястреб курочку, до последнего перышка... Надо отсюда выбираться, да поскорее. Бывайте! — И, несмотря на грузную фигуру, довольно шустро двинулся к левому тротуару.

Но не тут-то было. Разреженная толпа начала быстро густеть. Уже через десять шагов Вальдемару, инстинктивно устремившемуся за Пирожком, пришлось проталкиваться через тесноту. «Плющат, плющат», — все громче шумели вокруг. И вдруг громкий крик, даже не крик, а вопль:

— Провокация-а-а!

Это было жуткое зрелище. Плотные, в пять-шесть рядов, омоновские цепи короткими шажками медленно двигались вперед, оттесняя манифестантов в сторону Маяковской. Но от Маяковской в сторону Пушкинской точно так же продвигалась такая же мощная, многослойная омоновская рать. Это был поистине человекоубойный замысел: толпу как бы сплющивали, прессовали, нарастание толкотни ощущалось физически. В мозгу Вальдемара, оказавшегося в центре ежеминутно уплотнявшегося людского месива, мелькнуло: похоже на цикл сжатия в движке внутреннего сгорания, создающий давление для взрыва горючей смеси. Здесь тоже неизбежен взрыв — десять тысяч, попавших в омоновскую мышеловку, наверняка попытаются из нее вырваться. Давка создана намеренно — именно в расчете на взрыв! Никакой необходимости плющить толпу нет, с лихвой хватило бы просто не пущать по Тверской. А толпа, толпа-то минимум наполовину — пожилые люди, армейско-флотские отставники, некоторые в серых или черных шинелях. День Советской армии!

Да, это была необычная толпа, не стихийно-бунтарская, не истеричная, не паникующая. Без чьей бы то ни было команды, без вожаков, сплоченная глубинным чувством солидарности, она осознала замысел чудовищной провокации, затеянной новой московской властью, осмелившейся учинить в центре Москвы преступную, смертоносную «ходынку». И, несмотря на возрастающую давку, толпа начала перегруппировку. Те, кто моложе, крепче, словно повинуясь инстинкту, стали протискиваться к омоновским цепям, формируя ударный кулак по линии разделительной полосы. Они не шли на приступ, не задирались с омоном, не дразнили бойцов оскорблениями. Они вплотную, многие вполоборота, плечом налегли на, казалось, нерушимую стену, а толща людей, зажатых в западне, начала прижимать к омоновским щитам этот клин смельчаков, рисковавших погибнуть в давке, готовых на жертвенное заклание. Умолкли крики, наступила относительная тишина — над Тверской повис неразборчивый, негромкий тысячеустый гомон, похожий на волнообразное завывание; оно то затихало, то усиливалось, словно тысячи людей, не сговариваясь, без слов затянули «Э-эй, ухнем! Э-эй, ухнем!», которое испокон веку помогало русскому человеку надавить сильнее, с раскачки. Вальдемар видел, как в этом безмолвии, которое было страшнее воплей проклятия, над головами смельчаков бешено, на всю мощь работали резиновые дубинки, как зверски молотили протестантов охранители правопорядка.

Но силу ломит сила. Заградительная цепь сначала изогнулась под навалом человеческих тел, а затем лопнула, разомкнулась. И вслед за группой прорыва в проран, на свободу ринулись сотни людей.

Через несколько дней назначенный Гаврилой Поповым главный московский полицмейстер Мурашов, по кличке Гауляйтер, ловко смонтировал хроникальные кадры и отчитался по телевидению об успехе сил правопорядка. Молодой теплофизик и рьяный прораб перестройки, захмелевший от вседозволенности, представил список милиционеров, пострадавших в ходе усмирения митинга 23 февраля, и сдуру проговорился, что у большинства из них вывихнут палец правой руки. Несмотря на трагизм ситуации, эти «тяжелые травмы» повсюду комментировали не без иронии:

— Чем били, то и повредили!

Но у череды событий на Тверской был свой, заранее предначертанный сценарий. На пути людей, бежавших к Пушкинской площади, словно из-под земли вдруг выросла несокрушимая плотина из большегрузных «воронков», набитых не арестантами, а омоновцами с автоматами Калашникова. С работающими двигателями, они стояли в засаде где-то около Глазной больницы и по приказу с верхов — не исключено, лично Председателя Моссовета Попова — уж наверняка не без его ведома; кто возьмет на себя вину за преступный приказ! — наглухо перекрыли Тверскую. Людской поток ударился о стальные короба и в замешательстве замер. Задние ряды бегущих сотнями человеческих тел начали напирать на передних, и лишь Господь уберег их от гибели и увечий. Счастье, что никого не затоптали, хотя трагедия казалась неизбежной, кое-кто упал на мостовую.

Благодаря отвоеванному пространству Тверской улицы толпа слегка поредела. Давка кончилась. И поскольку путь к Вечному огню был перекрыт, лидеры Союза офицеров приняли решение провести митинг здесь, на проезжей части. Напряжение пошло на спад, казалось, после «ходынской» вспышки эмоций наступает успокоение. Но это не входило в планы московских властей, и они пошли на обострение.

Какой-то ловкий мальчишка с красным знаменем в руках взобрался на крышу одного из «воронков», принялся размахивать флагом. И видимо, некий сверхусердный милицейский чин, стоявший за линией «воронков», по рации дал вводную «решительно покончить с безобразием». На глазах десятитысячной толпы откинулась крышка верхнего люка, из нее вылез дюжий омоновец, выхватил у Гавроша знамя и... Казалось бы, на этом инцидент был исчерпан. Но видимо, команда поступила с требованием жестоко проучить. И зверюга повалил мальчишку на крышу «воронка», стал пинать его ногами.

Демонстративно. На глазах у всей Тверской.

Вальдемар, как и тысячи людей, видевших эту ужасную сцену, оторопел. А омоновец сгреб мальчишку в охапку и буквально швырнул в раскрытый люк, после чего и сам спрятался в «воронке», торопливо захлопнув крышку, — именно захлопывающего люк омоновца показали потом по телевидению, утаив расправу над Гаврошем.

Толпа взревела. Взревела громко и грозно. Возгонка запредельного возмущения удалась. Люди в припадке ярости бросились раскачивать «воронок». Сотни рук пытались перевернуть тяжеленную железную махину, и, если бы это удалось, падая на бок, она наверняка задавила бы кого-то из митингёров. Зверская показательная расправа с мальчишкой толкнула людей на безрассудство. Потрясенный жестокостью омоновца, Вальдемар тоже бросился к проклятому «воронку». В угаре бессильной ярости вместе с десятками других людей принялся колотить в его бронированный борт. Но «воронки» не предназначены для заграждений, их применение для этих целей запрещено: бензобаки у них не защищены. И Вальдемар с ужасом увидел, как мужик лет тридцати выхватил из кармана коробок спичек, поднял их над головой, истерично, даже бесновато завопил:

— Взорву-у-у! — И стал откручивать крышку бензобака.

Размышлять было некогда. Вальдемар двумя руками схватил взрывника за фалды расстегнутой куртки, попытался оттащить от «воронка». Бесполезно! В трансе, мужик слетел с катушек, озверел, вошел в раж, замахнулся, остервенело закричал срывающимся от нервов голосом:

— Уйди-и-и! Взорву-у-у!

На помощь бросились двое с красными повязками на рукавах — дружинники «Трудовой Москвы», по счастью оказавшиеся рядом. Они сбили мужика с ног, вырвали у него коробок спичек, уволокли в сторону.

— Провокатор! — крикнул кто-то, и народ отхлынул от «воронков».

И тут раздался новый громкий вопль:

— Попова вне закона!

И началось. С каждым выкриком этот клич набирал мощь, охватывал новые и новые глотки. Огромная толпа принялась мощно скандировать:

— Попова вне закона! Попова вне закона!

Вальдемар, беспредельно возмущенный жестокой расправой с митингующими ветеранами, подхваченный общим порывом, тоже заорал что было сил. А в голове стучало: «Эта сука Попов громче всех требовал “Вся власть Советам!” и теперь безжалостно, варварски использует захваченную власть для разгона мирного митинга».

Когда народ угомонился, стоявший рядом пожилой мужчина, обликом чем-то похожий на Пирожка, но в черной шинели с погонами кавторанга, с легкой укоризной обратился к Вальдемару:

— Вы кричите «Вне закона!», а не понимаете, наверное, какой страшный исторический смысл в этих словах. — Поймав недоуменный взгляд, расшифровал: — В дни Великой французской революции возгласом «Вне закона!» депутаты Национального собрания без суда и следствия отправляли своих противников на гильотину. Надеюсь, вы не сторонник такого рода революционной законности?

— Я в шоке! — невпопад ответил Вальдемар.

— Живу неподалеку, шел сюда и видел: центр города оцеплен, даже в подворотнях укрылись наряды, милицейские газики. Спрашиваю у одного майора: «Чего такие строгости?» А у него настроение взвинченное, шумит: «Ни одна мышь у нас не проскочит! Нам сказано, ни одной пяди земли не уступить красно-коричневым. Мы этой патриотщине скрутим голову». Представляете — патриотщине!.. С военной точки зрения усмирительная операция разработана грамотно, а с политической и вовсе виртуозно. Чтобы задавить оппозицию, запугать ее, взяли святой день поминовения павших за Родину и решили показать «абсолютную силу». Как-то это не православно, парад цинизма, от демократии и щепоти не осталось. Мерзейшее дело. Тут как бы другое не вспомнить — «Триумф воли». Чувствуете, чем пахнет?.. Да и Гаврила Попов тип мерзейший, апофеоз негодяйства, оно у него природное, внутричерепное. Играет ва-банк. Ужо как ему от потомков воздастся за этот греческий хор в греческом зале. Это вам не музей козы в Урюпинске, сегодняшняя мышеловка войдет в анналы истории.

Кавторанг явно был предрасположен к беседе, но разгоряченному, в митинговом ажиотаже Вальдемару не до общих оценок. Вскользь бросил что-то не слишком умное:

— Да кто об этом негодяйстве узнает? Недоказуха...

— Не скажи-ите, — покачал головой кавторанг. — Приказы на военизированные злодейства в устной форме не отдают, без официальной бумаги никто их выполнять не станет. Да и разработку такой боевой операции фиксируют — под грифом «Секретно». Однако же в архивах они сохранятся, архивы под ноль не вычистить, а вот обнаружить следы чистки можно. И они станут свидетельством двойного преступления. Придут, придут времена, когда секретные архивы откроют и особое негодяйство Гаврилы Попова вылезет наружу.

— Как бы чрезвычайное положение не ввели, — закруглился Вальдемар и двинулся в сторону ближайшего проулка, чтобы выбраться из этой мышеловки. Эмоционально он был выжжен дотла, мечтал лишь об одном: скорее добраться до своего духовного прибежища, к Крыльцовым, и рассказать им о кошмаре на Тверской.

Устье Дегтярного — арка под гостиницей «Минск» — было перекрыто плотной цепью блюстителей порядка. Однако у правой стены оставалась узкая, в одного прохожего, щель, которую контролировал милицейский капитан. С головы до ног оглядывая желающих покинуть Тверскую, он сторонился и пропускал в Дегтярный. У Вальдемара проблем не возникло, подозрений он не вызвал и, вырвавшись на свободу, быстрым шагом двинулся к Трубной, чтобы нырнуть в метро. В мозгу на разные лады сверлила одна мысль: «Время нормальных человеческих отношений кончилось». Корил себя: «Идиот, вспомнил о воздухе, когда взяли за горло и не дают дышать...»

Горестные излияния Вальдемара слушали молча. Так же молча Александр Сергеевич достал из кухонного шкафчика графинчик и небольшую рюмку. Наконец с укоризной в свой адрес тяжело выдохнул:

— За что боролись, на то и напоролись... Репрессологи. Вот он, наш новый дивный мир. Да, Россия в обвале. — Без закуски опрокинул грамм тридцать, криво усмехнулся, посетовал: — Как тут не принять на разогрев души, чтобы не замерзла? Был застой, теперь запой. — Взъерошил пятерней волосы.

— Саша, да что же это делается! Это же Ходынка, Кровавое воскресенье! Какой ужас! — восклицаниями сокрушенно откликнулась Ксения. — Кто этот кошмар придумал?

— Я вам еще не все сказал, — для пущей нервовстряски вставил Вальдемар.

— Погоди, мама. — Анюта сосредоточенно теребила в пальцах чайную ложку. — Папа, помнишь, мы с тобой говорили? По поводу «любимцев публики» я тебя предостерегала. Даже про Попова этого, Гаврилу как-то говорила. Не было у меня к ним веры... Вот она, власть худших, по Оруэллу. Конечно, не думала, что они кнут включат сразу, с ходу. Но это им — нет, не обойдется.

Глядя на Анюту, Вальдемар только сейчас начал в полной мере осознавать, насколько она глубже, основательнее и своих родителей, и его самого. Растерянность, какая охватила их, не в ее характере, по выражению Анютиного лица видно, что в ней идет напряженная внутренняя работа по освоению новых обстоятельств жизни. А что он, Вальдемар?.. Когда-то был весь в мечтах о грядущей жизни, свободной от советских ограничений, полной благополучия и увлекательных путешествий, а теперь — у разбитого корыта. Недавние сладкие планы растоптаны в пыль, мечты угасли, он раздавлен тисками новых времен, он всем чужой — от ворон отстал, да к павам не пристал, — впереди неизвестность, чреватая великими бедами и беспросветной борьбой за кусок хлеба с тонким слоем масла. Господи, до чего же круты чужие лестницы, по которым придется теперь ходить! Такой жизнью выживания и прозябания, придавленный нуждой, жил его отец. Упавший духом, сломленный, безнадежно потерянный для самого себя, что он может предложить любимой, прекрасной Анюте? С чем идет к ней? А дети, о которых она мечтает?.. «Иметь детей, кому ума недоставало?..» Нет, это не для него. Вспомнил давний разговор с Анютой на дачных улочках Кратова: не напрасно он не торопился с отцовством, не зря опасался... Он глядит в будущее со страхом, а она — с уверенностью в своих силах. Уж сколько за последние годы было доказательств, что он смотрит под ноги, а она — дальновидица! Ощущение своей ничтожности, никчемности, второсортности было ужасным.

В его сознании катастрофа на Тверской стала штормом, опрокинувшим лодку судьбы. «Они всего лишь два месяца у власти — и такое творят! Что дальше учинит эта волчья стая демократов с большой дороги, терзавшая митинговое стадо? Сказали “А”, да как бы потом по всему алфавиту не прошлись». Недавняя надежда на «переждать» вдребезги разбилась о безнаказанные бесчинства новых держиморд. Казалось, он хрипит в агонии и остается ждать лишь последних конвульсий.

Игра сыграна и проиграна. Вспомнилась арбатская гадалка...

Не стесняясь показать отчаяние, Вальдемар скрестил на столе руки, уронил на них голову, спрятал лицо и заплакал. Натурально, со слезой и негромкими всхлипываниями. После Тимура жизнь пошла юзом, а сейчас и вовсе разбилась вдребезги. Новая дурацкая, нелепая мысль одолевала его: он банкрот или идиот? И тут же стучался ответ: да какое это имеет значение, если теперь он на карачках, если «завтра» уже не наступит, если он попал в жернова эпохи и беду уже не изжить? Не осталось ни сил, ни локтей...

Словно ребенка, Анюта потрепала его по волосам, озорно взъерошила макушку:

— Валька! Ты что? Ну да, испереживался на этой Тверской, измаялся. Но теперь-то чего? — Натянуто улыбнулась. — У тебя легкие телесные и тяжкие душевные. Слава богу, жив-здоров. Остальное приложится, еще не вечер.

Но он слишком хорошо ее знал. Она прекрасно понимала, что его скупая слеза — от безысходности, от жизненных тупиков, от горького чувства грядущей мужней и отцовской несостоятельности. И намеренно уводила разговор в злободневную событийность.

Боже, как он ненавидел себя!

Продолжение следует.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0