Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Санька-встанька

Виктор Николаевич Шапкин родился в 1955 году во Ветлуге Горьковской области. Окончил переводческий факультет НГЛУ имени Н.А. Добролюбова (немецкий, английский языки) и ВТК ГИТИСа (режиссура). Литератор, режиссер, переводчик, лингвист. До 2010 года был главным режиссером Театра пластической драмы «Преображение» (Нижний Новгород), с 2010-го — фрилансер. «Повесть об отце» напечатана в журнале «Нева», № 6 за 2023 год. Роман «Не забудь умереть» («Do not forget to die») опубликован в 2015 году в нью-йоркском издательстве «Franc-Tireur», роман «Нищие духом» вошел в список финалистов Международного литературного конкурса «Золотой витязь — 2018». Живет и работает в Нижнем Новгороде.

А когда окончились дни службы его, возвратился в дом свой.
Лк. 1, 23

Батя копался в огороде. Хлопнула калитка. Запыхавшись, вбежала Люська, соседка:

— Дядь Коль, вам письмо! От Сашки! Из армии!

Воткнул лопату:

— Ну давай, давай сюда.

Развернул письмо, поднес к самым глазам, водил носом по строчкам.

Батя, я смертельно ранен. Я не шучу, это все, труба. Прости, если что не так. И не ищи меня. Будь здоров!

Последние слова дочитал машинально, не понимая их смысла. Стоял, тупо глядел под ноги. И повалился лицом в эту добрую прелую землю-земельку и не то заплакал, не то застонал негромко:

— О-ой... Сашенька... сыно...

И пополз. И все плакал, плакал. Потом лег, перевернулся на спину. Лицом к небу. И оно плыло, плыло над ним, бездонное и пустое.

— Господи! — кричала душа старика. — Там, на Небеси! За что пинаешь-то, Господи?! Да что же это за жизнь поганая! За что ребят-то таких молоденьких? Сынок мой, Шурка мой, парень... неженатый еще... Ему бы жить да жить... За что же, Боже, Ты нас мучаешь?! Меня, меня надо было! Зажился я на этом свете, зажился, понимаешь?.. Э-эх... Да будьте вы все трижды прокляты!

Приподнялся, встал на колени. Сквозь слезную пелену глянул на мир, но не увидел — ничего. Ослеп старик.

Глаза не лопнули, не вытекли — нет. Но что-то погасло в них навсегда, что-то непоправимо важное, главное. Свет? Взгляд? Кто его знает.

И лишь осталось в опустевших, вычерпанных очах страшно голубое небо.

Опомнившись, к нему бросилась Люська:

— Я найду, я спасу его, дядя Коля, я сыщу его... клянусь! Я... с-спасу!..

И так и застыли, обнявшись.

В вагоне электрички кто спал, кто жевал, кто уткнулся в планшет.

Вдруг с грохотом распахнулась дверь, в проходе появился безногий юный:

Броня крепка, и танки наши быстры,

И наши люди мужества полны...

Толпа воспряла.

— О-о, Санька-встанька прибыл!

— Санька-встанька, давай к нам!

— Двигай сюда, братишка!

Юный с ходу:

Без венков и процессий,

Без соплей и без водки,

Сбросив капельки пота

С чуть заметных усов,

Я саперной лопатой,

Сжав проклятие в глотке,

Закопал свою юность

У донбасских высот.

— Спой, Санечка, спой!

И он запел:

А в родимом краю вновь сады зацвели,

И тепло на душе от родимой земли.

Ждите, девушки, нас. Мама, вытри глаза.

Мы ведь живы еще — мы вернемся назад.

В тамбуре его тормознул какой-то дембель в парадке с аксельбантами:

— Здорово, братан! Я Витька, танкист. Домой еду. Айда покурим.

Закурили.

— Ну, как жизнь молодая?

Юный пожал плечами.

— А где живешь-то?

— А нигде. Нету у меня дома.

— А-а-а... А я, представляешь, домой счас приеду — у-у-у-у!..

— Ну, я погнал. Держи кардан, служивый.

— Да подожди, куда ты?

— В гроб да родить нельзя погодить.

— В смысле?

— В коромысле! Бывай.

— А ты где служил-то?

— При кухне! — И отвалил в следующий вагон.

Юный катался по полу — по замызганному полу кладбищенской церквушки.

— Жизнь, сволочь, за что? За что?!

Тяжело дыша, прижался лбом к холодному камню. Из темноты на него равнодушно пялились кое-как намалеванные, основательно засиженные мухами святые.

— Ах, угоднички, ах, святоши! Наверно, и стали святыми, что всем угождали...

И тут он увидел Христа. Его лик был девственно-чист и игольчато-светел. Его глаза светло-серые. Ясно-серые. Его взгляд мудрый и добрый.

И юному стало тепло. Вдруг словно луч света скользнул по лицу Спаса. И оно улыбнулось.

— При-идите ко мне все страждущие и обремененные, и Аз упокою вы... Упокою вы...

Юный вздрогнул всем телом, рванул ворот куртки. Брызнули заклепки.

Скрипнули двери притвора, и все озарилось неэлектрическим приятным желтоватым светом.

Юный уткнулся лицом в пол. Снова вскинул голову. Он плакал. Плакал от счастья. И ничего-ничего не видел вокруг, кроме этого ожившего светлого лика.

И было чудо.

Он верил, верил сейчас! Верил в Бога, в истинного живого животворящего Бога из мяса и костей. Верил! Не мог же он не верить собственным глазам.

Бог улыбался!

Но тут кто-то рядом забасил хрипло:

— Слушай-ка, ты деньги те, которые давеча собрали, куда девала?

И писклявый женский дискант отозвался ехидно:

— Так за Николу-угодника сунула. А то, думаю, батюшко заметит еще... Да он, однако, уже с утра пьяненькой был, ничего... пронесло...

— Ну давай их сюда. Мы их это...

Зашептались. Донеслось приглушенно:

— А яички-то — батюшку... Пусть кушает... Хи-хи-хи...

Юного они и не заметили. А его самого вдруг такой смех разобрал, ну такой смех взял, что и не сдержаться. И он не выдержал — грохнул:

— У-ах-ха-ха-ха-ха-а!

Двое — дьякон с алтарницей — аж подскочили. Крестясь и то и дело пуская ветры, без памяти сунулись в притвор. Застряли в дверях. Как крысы.

— А-а, твари! Христу в карман залезли! О-ой, не м-могу-у-у!

Юный заходился от хохота. И бился-душился-рыдал неслышно, как бьется, задыхаясь в глухозимье, гибнущая рыба об лед. Напоследок запустил им вдогон чем-то блестящим (лампадкой, что ли) и с грохотом вылетел из храма.

Старое кладбище, сошиха. Рядом за покосившимся заборчиком мир звонкоголосо рвался в весну. А здесь царили тишина, полумрак. Только вековые деревья, замшелые под тягостью лет, пялили сверху гноящиеся глаза и шептали-шептали невнятицу.

И дышалось легко...

Двое мужиков, раздевшись по пояс, рыли могилу. А на куче песка сидел юный — наш песочный человечек, — пересыпал его горстями. Шуршал песок. Блаженно жмурился от солнца и напевал:

Брали русские бригады

Галицийские поля.

И достались мне в награду

Два кленовых костыля...

Кому роете, мужики?

— Да пацана одного грохнули там у вас на днях. Серега Панин такой, морпех, не слыхал?

— Не-а.

Солнце в зените. Могильный холмик, простой сосновый крест без надписи и фотка, а на ней парень в черном берете.

Похороны схлынули. Юный с двумя копцами сидели у свежей могилы. Поминали-вспоминали.

— Ну, царство ему небесное и вечный покой.

— И вечная память.

— У пивнухи очередь. Стоит баба молодая. Проходит компашка, и один маньяк ее — раз за дупу[1]. Она в крик. Он опять — раз за дупу. Вмешался муж, худой, длинный, как каланча. Они его сшибли и давай пинать. Жена бегает орет: «Мужики, ну чего вы?! Помогите, мужики!» Очередь стоит. И тут выскакивает пацан-десантник, невысокий, крепкий такой. Этому маньяку хлобысь в челюсть, тот на асфальт, только зубы брызнули. Он второму хотел врезать, замахнулся, да поскользнулся и сам упал. Они на него. Привстал и второго через грудь бросил, аж кости хрястнули. Меж тем маньяк оклемался, вскочил и нож ему в спину. И сразу — тишина. Пацан стоит, а на гимнастерке сзади пятно расплывается. Те повернулись и пошли. Пацан поглядел на очередь, плюнул и тоже пошел, а я запомнил. На всю жизнь запомнил.

— При ранении в живот началось внутреннее кровотечение. Да еще вдобавок желчный пузырь лопнул от удара, в результате — выброс желчи в брюшную полость. Но врачи молодцы, разрезали брюхо, все кишки вытащили, хорошенько промыли и опять зашили. Стал как новенький.

— В первом же бою очко сыграло: залез под БТР и обмарался. Старшина пытался вытащить: «Вылазь, воин, воюй!» Какое там! А потом ничего, попривык. К кровавым сечам. Раз отстреливался из-за двухсотого. Кожа трупа приятно холодила руку.

— С кем воевал-то, братишка?

— С печенегами.

— А-а, ветеран Куликовской битвы!

— Ага. Полтавской. — И опять запел:

Так что ж, ребята,

Нальем бокалы

За тех парней,

Кто отдал жизни

Во имя счастья

Других людей,

Кто не увидит

За цинком гроба

Родную мать.

За тех братишек,

Что там остались

В земле лежать.

Ночью юный шланговал по улице, орал песни и ломал заборы, бил стекла и целовал собак.

Рыдал солдат, слеза катилась,

Слеза несбывшихся надежд!..

Потом лег в канаву и заснул.

Взрыв! Лопнувшей струной слепяще вспыхнул мир.

Атака застыла в прыжке. Запрокинутые лица. Голубые комки воздуха в разинутых ранах ртов. Кричащие руки, пальцы...

И лишь один юный продолжал жить в этом на миг усопшем мире. Рот его был широко открыт, он кричал, но кричал беззвучно. Все еще держал руку вскинутой, а сам уже медленно стекал наземь.

Секунда кончилась — и все оживилось. Медленно, словно в страшно замедленной съемке, опустились наземь атакующие и так же медленно пронеслись мимо.

Над его опрокинутым лицом склонились несколько голов. Мигом вкололи обезболивающее, наложили жгуты.

Юный попытался улыбнуться. Не получилось. Только скривилось лицо да оскалились зубы.

— Ребя, дайте закурить...

Сунули в рот сигарету прикуренную. Выплюнул ее:

— А я ведь это... не курю... Не научился... — Засмеялся.

И все засмеялись.

Тут он заметил свои ноги. Правда, отдельно, но близко — рукой подать. Заторопился:

— Ноги! Н-но... ноги подберите!

Подобрали, сложили рядом с ним.

Юный пощупал оторванные ноги и улыбнулся блаженно:

— Спа-пасибо, па-пацаны... Пришью-ут...

Не пришили.

Проснулся — утро раннее и густая трава, сочащаяся росой.

Днем в очереди у пивнушки юный встретил Жареного. Обнялись.

— Привэт, юный.

— Привет, Жареный.

Взяли по паре кружек, отошли в сторонку. Не торопясь посасывали пивко, трепались.

Жареный спросил:

— Да, ты про Димона-то слыхал?

— Нет. А что?

— Да задавился на днях — видать, переклинило после контузии. Вчера хоронили. Почти все наши вандалы были из полчка. Тебя искали, да где там... В общем, гроб до самого кладбища на руках тащили, а он тяже-о-олый. Так его мамаша захотела, у нее чего-то с головой сделалось... Орала на нас: «Вы-то живые, а мой в земле гниет!» Чума-а...

Юный вынул мерзавчик, плеснул в кружки с пивом:

— Давай помянем.

Выпили молча, не чокаясь.

Жареный вдруг выдал:

И вот идут они, душманы,

Спускаются вон с той горы.

В руках английские винтовки,

За поясами топоры.

Отчетливо их лица вижу...

Резко оборвал речь. Изувеченное лицо его раскраснелось. Сказал просто:

— Извини. Мы с ним вместе там были, еще за речкой.

— Отдыхай, брат, отдыхай. — Похлопал его по плечу.

— Ладно, пойду я.

— Валяй.

Оглянулся, глаза беспомощные, крикнул:

— Но нам ведь не сломаться? Скажи, ведь правда, брат?

Жареный ушел, юный остался.

Рядом прямо на земле сидел одяжка, кемарил. Из очереди его окликнул какой-то урка со спичкой в железных зубах:

— Эй, мужик, пиво будешь?

И тот, как дворняжка, с готовностью поспешил на зов.

Одной рукой фиксатый протянул кружку, а другой ударил в морду — тот врасхлест.

— Чео ты, мужик, с пива-то падаешь?

Все заржали, и только юный бросил фиксатому:

— Скотина лысая!

Фикса вышел из очереди, подвалил к юному, спросил ласково:

— Чео ты сказал, урод? — Замахнулся. — Ну, чео задрожал-то, чео? Не бзди, обрубок, бить не буду. Сам сдохнешь через неделю, уб-богий... Юр-родивый!

Юный коротким апперкотом врезал гаду в печень. И всего себя вложил в удар.

Фиксатый, визжа как свинья, закатался по земле.

Юный выдохнул:

— От вин-та-а!

День Победы. Праздничная площадь. И играли оркестры «Славяночку», и обнимались у фонтана двадцатилетние седые «деды», все в орденах и медалях.

И тут же юный с песней:

Родная мать нам поднесет стакан вина.

И на гражданке на фиг нужен старшина!

К нему подошла Люська:

— Пошли домой.

— Куда?

— Домой.

— Правда, что домой?

— Домой.

Она уселась на бордюр фонтана. Он положил голову ей на колени, закрыл глаза, и лицо его просияло от счастья.

И так и сидели они посреди площади: спящий Санька-встанька и рядом, держа его голову на коленях, Люська — мадонна Люська.

Санька шептал сквозь сон:

— Мы ведь живы еще... мы вернулись назад...

И тут вжарил победный салют, и небо над ними расплеснулось мириадами огненных брызг.

И разверзлась земля, и встали друзья...

Белобрысый, с облупленным носом, в залитом кровью камуфляже, поперек груди перечеркнутый очередью. А лицо живое, улыбалось:

— Юный! Вот и кончилась наша служба, навоевались по горло. Желаю тебе всего хорошего в жизни, которая фактически только начинается. Когда-нибудь вспоминай нас. Будь...

Высокий, крепкий, с детским лицом, грустно смотрел. А над левым соском еле заметная «снайперская» дырочка.

— Пройдут года... но помни, юный, и никогда не забывай тех, с кем делился здесь и жизнью, и смертью. Живи, земеля!..

Кто-то весь в бинтах, лица не видно, только средь марлевой белизны дышал горячий красный рот:

Быть может, встретимся в бою, друг друга грудью защищая,

А лучше встретимся в пивной, друг друга пивом угощая...

Желаю тебе, братишка, жизни человеческой и всех земных ее грехов!..

Небольшой, ладный, с умными собачьими глазами и неожиданно пухлыми щечками. А из уголка рта кровь сочилась и струйкой стекала с подбородка:

— Юный, окончен бал, тушите свечи! Вперед, в новую жизнь, полную надежд, успехов и удач! И пусть она будет лучше, чем была!..

Тонкий, стройный горел, как факел. И только лицо — необыкновенно красивое, резное лицо поэта — нетронуто.

— Желаю тебе, юный, чтобы все, о чем ты мечтал, сбылось и чтобы рядом с тобой по длинной дороге жизни шла та, о которой стоило мечтать...

А от этого ничего не осталось, только голос да позывной — Ветлуга:

— Юный! Скоро ты будешь дома и про войну забудешь, так выпей за тех, кто здесь остался. Счастливого пути тебе в жизни, братка!

Оживший дембельский альбом... И мелодия вальса...

Спите, бойцы, спите спокойным сном.

Пусть вам приснятся нивы родные,

Отчий далекий дом.

И видел он, как новые ноги намертво приросли к телу. Левую поджал и взлетел, раскидав руки по воздуху. Летал долго. Как птица. И чувство такое балдежное... А ногу отпустил и приземлился — пошел босиком по траве. На своих двоих.

Знаю, не может быть, но пусть будет так. Пусть будет...

Юный ехал домой. Рычала его двухгоршковая «Ява», мелькали по сторонам леса-леса, бежала прочь серая заплатанная дорога. Вот вынырнул из-за поворота крутой трамплин того берега, сверкнула чешуя реки. На переправе артель плотников рубила новый мост. И несся над миром сочный перезвон топоров и хрипло дружное «Оп-ишшо!». И свежее дерево, желтое, как масло. Тормознул:

— Здорово, мужики!

Никто и не обернулся — работали. Только один здоровенный бугай в выгоревшей футболке с соляными разводами на квадратной спине, не оборачиваясь, вякнул:

— Здрастуй, здрастуй, нос соплястый.

— Ты, ч-черт... — Юный удивился. Но как-то радостно удивился.

— Чео? — все так же не оборачиваясь, но уже с угрозой переспросил здоровяк.

— Через плечо да на охоту. — Юный тоже сменил тон.

— Давно не хварывал, что ли?

Тут бугай все так же неторопливо поворотился, и Санька узнал бывшего одноклассника.

— Ба, здорово, Балда! Ну, чего ж ты? Слезай, слезай, Буфетчик, ща я те бздюлей выписывать буду! — И улыбнулся широко и светло.

Но тот слезать не стал, только поулыбался сверху: извини, мол, не узнал.

— Слышь, Буфет, дед мой здесь?

— Ага.

— Ну-ка, крикни его.

Балда поднатужился и гаркнул:

— Олексан Николаич!

— О-ёй! — отозвался дедов глас откуда-то снизу.

— Внучок на побывку прибыл.

— Ну?!

Внизу что-то яростно загремело и рухнуло, а через минуту из-под дощатого настила вылез и сам дед. Не успел вылезти, как накинулся на Буфетчика:

— Ты думаешь чего-нибудь своей башкой-то дурной?! Опять ведь стропилину ни хрена не прибил! Ты ведь угробишь нас так всех когда-нибудь, остолоп. — Махнул рукой Саньке. — Здорово, внучок!

Дед легко вспрыгнул на настил и, ловко балансируя, сошел по шатким мосткам на берег. Уже с берега крикнул Балде:

— Иди-ко ты... на обед, что ли! Все равно толку нет.

Обнялись. Дед сжал так, что у бедного Саньки аж косточки захрустели, — сила у деда по-прежнему была медвежья.

А все ж таки постарел дед, здорово постарел. Лицо все потрескалось морщинами, как глина сухая, и вечная щетина на щеках тоже как-то посерела. А уж когда снял свой линялый бригадирский картуз, то вылезла лысина чуть не во всю голову. Из-за уха у деда, как всегда, торчал химический карандаш, из кармана — метр складной, и сам он был весь в мелких стружках-отёсках.

— Ну, как дома, дедо?

— Дома? А чего, живы-здоровы. Батько сейчас в огороде все. Ну, чего еще?

— Сам-то ты как?

— А чего, живем помаленьку. Плотничаю вот... последний год, наверно.

— Да ладно тебе! Не смеши. Ты еще вон какой!

— Да глаза больно плохи стали. Без очков ни лешова не вижу, а в очках еще хуже. Видать, уж от старости... ведь восьмой десяток пошел.

— Ну, поехали, дед. Посидим, выпьем. Как учили...

— Не могу, милой сын, работа. Сам видишь, рази оне без артельного чего сделают? Буде токо пальцы пообрубают. Х-хы...

— Ну ладно тогда. Во скоко ты кончаешь?

— Да когда как. В общем, к ноче приду. Вы уж оставьте мне там... — И дед мощными пальцами щелканул себя по горлу.

— Какой разговор, дедо.

— Эй, Енко! Енко, уснул, что ли?

— Чео, дядя Сано?

— Вот внучок на побывку прибыл. Давай-ко перевези.

И вот уже стоит юный на том берегу, щурится от слепящего солнца.

— А ведь ни черта не изменилось, все то же. Те же улицы широкие, дома деревянные, окна с наличниками, садочки. Ничего не изменилось, а я уж думал... Ветлуга не изменилась, так на фига же я буду меняться?

Дает по газам, вздымает байк на дыбы, как лошадь, и уносится вверх по пыльной дороге.

Батя первым делом повел его в огород — в баню. И Санька попался на секрет старой русской баньки.

В бане было тепло и светло. Стены свежетесаные так и лучили свет. И пахло чем-то кисловато-горьким, приятным.

Батя посоветовал:

— А полезай на кутник. Ты ведь любитель попариться-то.

Залез:

— Бросай!

Батя плеснул на каменку квасу — ковшик, другой. Для запаху.

— Давай еще! Еще!

Тот дал, подбросил еще пару ковшичков водицы. Легкий влажный пар ударил в ноздри.

Батя умело парил-хлестал его веником. Юный изнемогал, чуть отходил в предбаннике и уже сам жарил-истязал себя пучком свежих березовых веток. Уж и веник весь истрепался, облез, как голик, а он все парился.

Наконец кой-как слез-сполз с кутника. Батя мыл его, как в детстве: натирал мочалкой все тело, окатывал, снова натирал, мыл голову в душистом настое из-под веника.

Вымылись-оделись — пошли к дому. В голове абсолютная ясность, а тело как пьяное. Ноги не слушаются. Запарился.

Так в обнимиху и шли по огороду. Сын раза два порывался упасть, но батя держал крепко.

Юный двинул на сеновал.

— Куды ты, Шурка? Иди в ызбу — я уж постель постелил.

Обернулся, скроил многозначительную мину, рявкнул: «Никак нет!» — и полез на сенник. Там, не раздеваясь, рухнул разгоряченным лицом в пахучее сено и еще на лету отрубился.

Предрассветные сумерки. Батя сидит на крыльце, юный у его ног.

— Прости, батя...

— Ничего, сынок, ничего... — Гладит по голове. Крупная, туго набрякшая черными венами рука ходит тяжело и вместе как-то несмело. И позолота рассвета на его лице. Все гладит, гладит...

Люська рожает, стонет-вопит:

— Леопольд, выходи! Выходи, подлый трус!

А пожилая врачиха благодушно:

— Ну вот, мамаша, уже и сыночка назвали.

 

[1] Дупа — задница (укр.).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0