Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Ива

Максим Леонидович Яковлев родился в 1955 году в Москве. Получил художественное образование. Работал художником-оформителем и дизайнером.
Писатель и публицист. Автор книг «Время дороги», «Ничего не бойся», «Димитрий и Евдокия», «Слово о святителе Филофее, который Сибирь крестил».
Публиковался в журнале «Фома», в сборниках прозы и поэзии, периодических изданиях в России, Белоруссии, на Украине, в Болгарии, Америке.
Член Союза писателей России.
Живет в Московской области.

Новые сказкидля взрослых
рассказ

«Новые» надо понимать в том смысле, как мы обычно говорим: «С Новым годом!», прекрасно осознавая, что ничего такого «нового» с нами не будет, а будет примерно все то же самое, только в других пропорциях...

У одной мытищинской прачки был муж. Имя его было Адм. Так его звали, надо думать, оттого, что к тому времени он работал кем-то там при местной администрации и имел важный вид. А жену этого Адма звали Ивой — до такой степени он любил ее (ибо кого-то любят до степени «телка», кого-то до степени «елка» и т.д.) Детей у них было множество, да вот беда, одни девки. И все получались, как по заказу: тонкие, гибкие и необыкновенно глупые, и, чтобы как-то свести концы с концами, из них плели ажурные выбивалки и выдавали замуж за отечественных ковров. Правда, одной из них, самой шустрой, удалось-таки выскочить за персидского. Мужья их выглядели всегда ухоженными, без единой пылинки, хоть и неоднократно битые. Самые же гладкие и привлекательные из дочек шли исключительно на теннисные ракетки и, разумеется, выдавались замуж за юристов, финансистов и прочих обеспеченных теннисистов.

Так бы все и текло в жизни неувядающе грустной Ивы, если б не надрывало ей душу одно несбывшееся желание. Все вокруг давно уже смирились с несбыточными мечтами, как могли, добывали пищу, успевали помыться и выспаться. Иве же не спалось и не елось — так хотелось родить ей мальчика. Сына! И до того она довела себя такими плакучими муками, что решилась на супружескую измену. Взяла да и изменила мужу имя: подставила всего одну буквочку, и получился из него Адам. А себе вместо «И» приставила тихонько «Е» (всего-то на пару минут!), и получилась Ева. Да так ловко изменила — муж и не заметил совсем. Но все ж таки очень она спешила, боялась, что он как-нибудь обнаружит, и в ту же ночь родился у них малюсенький мальчик. Был он до того мал и слаб, что кожа на материнской руке была для него плотной, точно песчаное дно, а волоски на ней — словно стебли молодого бамбука...

Отца его спасти не удалось: по причине разрыва сердца от этакой радости.

Крестили новорожденного крошку в старой граненой рюмке, а поскольку отцов у него больше не было, то назвали его по матери — Иваном. Совершилось это таинство как раз в тот самый момент, когда ангел-ранитель уже занес свой ржавый крюк, собираясь нанести младенцу смертельную рану и исторгнуть из мира его непорочную родничковую душу.

Но, осененный крестом, Ангел-Хранитель успел принять дитя от купели, укрыл, защитил, охранил и отогнал ранителя двумя молниеносными ударами, от которых тот не скоро сумеет опомниться.

 

Оставшись вдовой, пошла бедная Ива за помощью к президенту. Помощь, старая, скрюченная сквалыга, все еще помнила сей древний заветный маршрут, о котором, кроме нее, никто не ведал. Ива принесла ей пучок редиски и целебный запах ранней речной волны. Но помощь медлила, старуха молча оглядывала вдовицу с головы до пят, и тогда пришлось отдать ей упругость стана и терпкую свежесть длинных, рассыпчатых кос. Помощь долго ворчала, надевая свою скудную уличную одежонку, и наконец повела ее за собой по кривоколенным улочкам, пропадая то в неожиданных подворотнях, то в безликих колоннах толпы, ныряя в колодцы метро и выходя на незнакомых пустынных станциях...

Идти следом за помощью было сущим наказанием, но все же Ива дотащилась за старухой по полузатопленному тоннелю до какой-то узкой чугунной лестницы и, поднявшись на свет, оказалась в маленьком внутреннем дворике Большого президентского дворца, стоящего в самом сердце страны и государства. (К слову сказать, страна и государство — это, в общем, одно и то же: страна — это когда в повседневной одежде, а вот когда в официальном мундире, тогда — государство, и тут уж ни-ни!)

 

Президент считался первым лицом государства, но на всякий пожарный было у него и второе лицо, и третье. Поговаривали, что имеется и четвертое, и даже... Впрочем, мало ли что поговаривают.

Президент страны ненавидел квашеную капусту, но обожал горячие рогалики с кофе, реформы и погрустить. Президент часто внезапно болел и умирал. Иногда умирал на неделю и больше. В этом случае назначались срочные выборы, и его выбирали снова, потому что он, как никто другой, умел держаться за власть — за эту несносную, громоздкую, как айсберг, конягу, гулявшую в президентском саду. «Влася... Влася моя... — бывало, похлопывал-поглаживал ее президент по высоченному волосатому крупу. — Влася хорошая», — подкармливал ее любимыми пончиками...

Но держаться за эту зверюгу было не так-то просто, а все оттого, что не признает, проклятая, ни узды, ни упряжи, ни кнута; и космата сама, что твой стог посреди деревни, на котором стоишь ты «царем горы», поскидавши с него всех соперников; или что твой сеновал в майскую ночь, на котором ждет тебя в награду за удаль и дерзость местная Клеопатра... И темен как омут норов у этой власти, влачит она свои склизкие, сальные власы по земле; скатишься невзначай — раздавит и не заметит. Поэтому пользовался он ею крайне редко и неохотно: для замены головы у правительства, для разгона думы после одиннадцати да иногда выпускал популять ветры в оппозицию (по просьбе последней), для пущей ее популярности и ветрености, то бишь «свободы».

 

А в те дни, что случились лучами над Ивой, президенту было, как всегда, особенно трудно. Донимали невесть откуда взявшиеся вопросы: дон! дон! — по черепухе, как в пустой бидон... Ну, к примеру, все знают, что нужно нести ответственность. Факт. И закон того требует. Да только вот как нести и, главное, куда ее все время надо нести, как ни крутили мозгами, так и осталось тайной. С ответственностью еще ладно, нашелся и пофундаментальней вопросик. Все дело в том, что слово «президент» в переводе означает «сидящий впереди», но вот где именно это «впереди», в какую сторону надо садиться и глядеть вперед, никто, как выяснилось, не знает. Но ведь архиважно определиться с этим! Попробовали было сесть передом к западу, но тогда, значит, восток — это зад? «Восток дело тонкое», там все богатства, ресурсы, там мудрость! Если же передом сесть к востоку, тогда западу ничего не достанется, кроме зада. Может, он того и заслуживает, но обнажать тылы перед угрозой расширения НАТО?.. В общем, решили сесть передом к югу, задом на север. Пока вроде тихо: Арктика во льдах, Северный Ледовитый дышит, конечно (поддувает), да и медведи молчат... А юг-то, как оказалось, еще какого к себе внимания требует — глаз с него не спускай! Так что все правильно сидим.

 

Но едва лишь выдастся свободная минутка, ничто так не любит президент, как уходить в себя. Уйдет куда-нибудь в золотое детство, на урок географии, к Сереге, на последнюю парту. Будут они там мечтать и представлять себе, кто из них кем станет, когда вырастут большими дядьками...

 

В такую вот сладостную минутку и доложили президенту про бедную Иву.

 

«Вот видишь, зовут меня, а ты не верил, — скажет он Сереге. — Не дадут со старым другом посидеть».

«Иди-иди, — отмахнется Серега, — “президент”...»

 

Велел он ее к себе привести. Вошла к нему Ивушка — белое серебро — и расплакалась: и про то, что одна осталась, и что целыми днями в прачечной муздыкается, а ребенка и оставить не на кого, а он такой непоседа — ну прямо беда, и что не хватает ей ни пособия, ни зарплаты, чтобы прокормить его, живоглотушку родимого!

— Да каков же он у тебя? Богатырь, верно, — прикинул в уме президент.

— Что ты, батюшка! На-ка, погляди вот. —и показывает ему.

Глянул, а там, на ладони у ней, лежит, свернувшись, дитя — с речную жемчужинку.

— Во что ж тогда уходит-то все? — озадачился президент.

— В голос, батюшка! Голосище у него суровости неимоверной! Он ведь, как только народился, так роточек-то и открыл, да у родителя его сердце порвалось — не вынесло рыка трубного. А теперь и вовсе — с каждым разом дух в нем крепость набирает, так я уж и не знаю, что лучше: пока ест и спит — молчит, а как поест да поспит — еще пуще трубит. Но и то сказать, батюшка, что, считай, третьи сутки спит сыночка, не буженный, уж не заболел ли?

— Интересно, интересно... — промолвил тут президент. — А что, матушка, давай-ка как-нибудь сделай так, чтобы он сейчас голос этот свой как бы немного того, показал нам.

— Ох, батюшка, ты уж прости нас, грешных, заранее, — забеспокоилась Ива.

— Ничего-ничего, — сказал президент, — стены-то у нас надежные, и не такое слыхали. Небось выдержат.

Но вот видит он, как мамаша, положивши младенца своего на кусочек бисквита, что залежался на столе после чая с советниками, достает из сумочки две пробки натуральные (из португальского дерева), видно от вина какого-то красненького, да вставляет себе в оба ушка, да еще и прихлопывает по ним не слабо, чтобы сидели потуже...

— Ой, боюся, ой, боюся!.. — крестилась она.

— Небось выдержат, — приговаривал президент, вбираясь поглубже в кресло. — Небось выдержим, — приговаривал он, оглядывая потолок и стены, втайне надеясь на открытые настежь окна (по причине несносной жары), завешенные кое-где от солнца портьерами, со скачущими по ним на двух ногах большими и маленькими «медными всадниками»...

Между тем Ива с любовью и страхом водила воробьиным перышком по розовой спинке младенца, и он уже лениво ворочался, недовольно морщась и позевывая, и наконец замер, лежа на животе, что было верным признаком его окончательного пробуждения. Он потянул носом, учуяв аромат роскошного бисквита, на котором лежал, словно на крыше Палаццо дожей, имевшего к тому же вполне венецианское отражение в зеркальном блюде, и, не успев еще как следует открыть глаза, тут же принялся есть. А ел он, надо сказать, с невероятной быстротой: все, что ни находилось перед ним из съестного, непостижимым образом меняло свою структуру, приобретая некое текучее состояние, и, казалось, само по себе охотно втягивалось ему в рот, без всяких видимых усилий с его стороны...

 

Президент с выражением озабоченности на лице наблюдал за тем, как Иван втянул в себя первый кусок бисквита и принялся за второй, чем-то напоминающий пропорциями Тадж-Махал... Кто бы знал, что через минуту события окончательно выйдут из-под контроля, что и послужит в дальнейшем главной причиной всех недоуменно-необратимых последствий. А случилось то, что Большая дворцовая муха, отливая рыжей искрой, уселась на пышном бисквите, не хуже шапки Мономаха украшенном самоцветными карамелями и цукатами. Причем сделано это было довольно демонстративно, а не только по поводу вечно не утоленной сытости. Однако совершенно беззащитное и даже ничтожное (как ей представлялось) дитя не выказало на этот счет никакой растерянности, более того, оно вдруг яростно погрозило ей кулачком и...

 

Воздух дрогнул, и тут же у всех перехватило дыхание, как при ухнувшем вниз самолете; президент лишь успел заметить, как стоявшая рядом Ива (еще до первого сотрясения стен, до осыпавшихся мелким дождиком окон и лопнувшего телевизора) опустилась на ковер, сгибаясь и дрожа от какого-то неясного, нарастающего со всех сторон вулканического гула, переходящего в вибрирующий грохот и вой тысяч космических двигателей, в реве которых он тем не менее смог разобрать слова:

— А ВОТ Я ТЕБЯ, ВОРОВСКАЯ МОРДА-А!!!

Несколько раз как от короткого замыкания мигнуло солнце; казалось, оно вот-вот погаснет, но больше он уже ничего не помнил...

 

Все еще продолжало греметь и подрагивать, волны рокота прокатывались по городам, и города дребезжали, словно ящики с пивной посудой... детонировали колокольни, тягучий малиновый звон растекался по небу с прилипшими к нему ангелами и журавлями... Напуганный поначалу, воздух метался, трезвея от счастья, свободный от перегара и мата, и к концу дня стал чистейшим до первозданности, и все хватали его (как когда-то!) жадно и всласть, нарезая ломтями, намазывая на хлеб, а то и просто так, глотая его вместе с изюминками детских поцелуев...

 

Господин президент, ушедший (вернее — сбежавший) в себя, к своему Сереге, вылезал теперь вместе с одноклассниками из-под парт и через минуту, осмелевшие, они уже припадали к расколотым окнам; но за окнами был февраль, мела поземка, слепивший солнцем каток был пуст.

«Да-а... — скажет Серега. — Что же это было, а?»

«Не зна-аю...» — ответит он.

«Эх ты, “президент”!» — хлопнет его Серега по затылку и незамедлительно получит сдачи.

 

Ива лежала без чувств.

Президент обнаружил себя все в том же кресле, в той же комнате, с выражением крайней окаменелости во всей конституции. «Медные всадники» на портьерах обратились большими и маленькими «Коньками-горбунками», но самым пугающим было абсолютное, казавшееся ему бесконечным молчание страны и жизни за окнами, как усвоенное с детства представление о последствиях ядерной катастрофы.

Наконец с деликатным писком приоткрылись двери, в которых показался стоящий на четвереньках первый президентский советник. Он вошел по-собачьи, торопливо перебирая конечностями, за ним, также не поднимая головы, появился второй советник, следом пятый и девятнадцатый. Замыкал шествие главный охранник. Дойдя до президентских ботинок, первый советник чистосердечно припал к ним губами и стал покрывать поцелуями, довольно беспорядочно и беспрестанно. То же самое, толкая друг друга, принялись проделывать и остальные, исходя при этом стенаниями и совсем не лицемерными всхлипами и восклицаниями...

 

Явка с повинной продолжалась пятьдесят шесть минут, в течение которых президент узнал о том, что во время его внутреннего отсутствия на территории государства произошли глобальные общественные процессы. По последним данным, 89,9% должностных, официальных, ответственных, юридических и прочих лиц признали себя «воровскими мордами» и уже дают показания. Все храмы и прокуратуры переполнены вывернутыми наизнанку душами и карманами... идет поголовное покаяние!

— Великая! Великая речь, господин президент!

— В гранит отлито!

Уворованное и награбленное возвращается немыслимыми темпами и объемами и продолжает поступать, в том числе из ближнего и средней дальности зарубежья. Возвращаются города и земли, победы, реликвии и открытия! Возвращаются позабытые слава и честь!.. Рейтинг президента превысил стопроцентный барьер, что является повторением рекорда, установленного Иоанном Грозным в 1552 году. Но это были еще цветочки.

— Возвращается Историческая Справедливость, господин президент! — едва не задохнулся от чувств первый советник.

— Истинно, истинно! — со слезами на глазах подтвердил второй.

— Ее уже видели в Галиции и Севастополе!

Президент побледнел от страха, все краски сошли с него, как со льда. Голова обреченно скатилась на грудь, и это заметили.

— Опять умер? — выдохнул главный охранник.

— Лекарство! Быстро! — скомандовал первый советник.

Главный охранник грузно поднялся с колен, продолжая шарить по карманам. Остальные тоже встали и столпились вокруг него.

— Ну, быстрее же! Где они у тебя?

— Во внутреннем посмотри...

— Надо дать «возобладительное» — сказал девятнадцатый.

— Ни в коем случае! — отрезал первый.

 

Наконец нашлись какие-то пилюли. Главный охранник трясущимися руками стал выдавливать их из фольги и просыпал на стол.

— Это что у тебя? «Неутомин»? — спросил первый, стараясь собрать их с большого зеркального блюда из-под бисквитов. — Да куда ты их столько!

— «Об-на-де-жива-ю-ще-е», — прочел по слогам главный охранник.

— Отлично! — сказал первый.

Он налил в стакан минералки, взял с блюда две нежные розовые пилюли и подошел к президенту.

— Подними ему голову, — приказал девятнадцатому.

Потом вложил пилюли в отвисший рот президента и, приподнявши за подбородок, влил туда же водички. Президенту пришлось сделать глотательное движение, причем было ощущение, что он проглотил живую креветку. Он крупно содрогнулся, а минуту спустя в его затуманенном взоре впервые проблеснул обнадеживающий маячок надежды.

— Ну, слава богу! — сказали советники.

И никто из них не поднял глаз и потому не увидел, как Бог, взирающий умно на землю и на все, что есть на ней движимого и недвижимого, кивнул им мягко в ответ и, подозвавши Ангела-Хранителя, указал ему на пребывавшую в щемящем беспамятстве Иву.

И тотчас все взгляды присутствующих обратились к ней. А президент сказал:

— Возьмите и поместите ее в лучшую палату!

Ее срочно взяли и понесли, но переспросить побоялись.

— А какая у нас лучшая палата? — шипел в коридоре первый советник. — Палат у нас много: «верхняя», «нижняя», «судебная», «торгово-промышленная»... Какая?

Все тихо терялись в догадках. Но ни одна из догадок не подходила.

— Какая палата лучшая? — не давал им теряться первый.

— Может, Грановитая? — выпалил пятый советник.

Он пожелтел, затем покраснел, — его явно осенило, хотя везде и повсюду стоял июль.

— А пожалуй, ты прав, — сказал раздумчиво первый.

Так бедная Ива оказалась в Грановитой палате.

 

Президент, вспоминая в обратном порядке все то, что давало толчок ужасным событиям, добрался в конце концов и до первопричины событий. Но маленького Ивана нигде не обнаружил. Что-то вещее и таинственное было во всем этом. Он исследовал каждый сантиметр президентского кабинета, он нашел даже лапки от мухи — единственное, что от нее осталось; смотрел за камином, за кутузовской подзорной трубой, искал в петровских ботфортах, в хрущевском башмаке, в николаевской чаше, приподнял Ярославов подсвечник и увидел под ним розовый смятый комочек величиной с фасолинку... Но оказалось, что это всего лишь пилюля. Встревоженный и взмокший, он налил себе минералки, выпил и, уже не отдавая отчета о том, что делает, подошел к распахнутому окну...

 

Он стоял, опершись на подоконник, и смотрел из окна. Такое происходило с ним впервые. Впервые он выглядывал отсюда наружу и смотрел на свою страну.

Впервые как-то ласково и бесхитростно вечерело... Еще были видны все дали. Хвойным морем мглилась восточная даль, потухая огоньками, поддувая в правую щеку бризом накатистого мерного храпа... На севере все было в дымке, исходящей сиянием глыб и отблеском пасмурного океана... Тянуло запахом осоки, печным теплом и свежестью белья под ветром... Как президент, впервые он обратился в слух, и слух его носился стрижом по всей бездонной тишине отчизны, по всей душе ее, парящей — от горячих слез до самых дальних звезд в очах Его...

 

Придя домой, президент отказался от ужина и от женских рук, ибо был переполнен и невместим, и жена без звука покормила его фаршированным перцем, погладила за ушком, по спинке... и странным образом все вместилось.

Так закончился этот день. Все умолкло, беря короткую передышку, и только один Царь-колокол все еще распространялся глухо, все еще остывал, и львы в пустыне не мигая всматривались во тьму...

 

На другой день, прямо с утра, его уже ждал вопрос: «Что я скажу бедной Иве?» Он, сколько мог, старался не замечать его, занявшись решением неотложных задач, в коих надо было усиленно шевелить мозгами. Несколько задач, поступивших к нему с «неотложки» в критическом состоянии, требовали нестандартных решений. Но где их было взять — нестандартные? Пришлось решать теми, какие есть. Особенно долго он возился с задачкой в бассейне Тихого океана: слишком много функциональных составляющих, находящихся в столь запутанных отношениях, что уже не виделось выхода из ситуации, но тут прозвенел звонок, и он отложил задачку на завтра. На переменке совершенно неожиданно захотелось ему окрошки, которую раньше терпеть не мог, и он скушал целых две порции, закусив пирожком с зайчатиной. Потом он стоял у руля, наводил порядок, проверял посты, назначал на посты, снимал с постов...

Но утренний вопрос продолжал нависать над ним тяжелой секирой, куда бы он ни пошел, так что пару раз задел по нему затылком.

Президент вошел в кабинет, сел в свое законное кресло и велел вызвать к себе Немедлю — первого своего советника.

 

— Расскажи-ка мне, братец, что это вы тут делали давеча, в то время, когда мне стало немного шлехт... то есть не по себе от того неимоверного перенапряжения... тех слов, то есть речи... Ты уж припомни, как ты это умеешь, мне каждую мелочь, каждую подробность того, что и как все здесь было. Не показалось ли тебе тогда чего-нибудь странного или, может быть, подозрительного? — сказал он, глядя в глаза своему советнику.

Первый советник немало подивился внутри себя такому к себе обращению, но внешне держался безукоризненно. И вскоре президент получил от него точный отчет, со всевозможными подробностями, обо всех фактах и действиях, «имевших здесь место быть». В том числе и о том, как из трясущихся рук главного охранника высыпались на стол розовые пилюли и как он собрал их все на этом блюде, а потом, взявши две и положив их в рот главе госуда...

— Сколько всего было пилюль? — спросил президент.

— Не знаю, — растерялся первый советник, — но я собрал их все до единой в коробочку.

— Где она?

— У главного охранника.

— Позвать его сюда с этой коробкой, ты понял? Немедля!

Через пару секунд главный охранник застыл перед ним форменным шкафом. Президент протянул к нему руку:

— Ну?

— Щас, — готовно отозвался охранник, пахнув мандрагорой.

Он порылся у себя в шкафу и вынул оттуда ту самую коробочку с известным всякому президенту названием.

Президент сосчитал пилюли. Их насчиталось четырнадцать плюс та, которую он нашел под подсвечником. Упаковка же рассчитана на восемнадцать.

— Кто мог еще? — спросил он.

— Никто, кроме вас, господин президент.

— Когда?

— Накануне выборов. Помните, когда вы так ловко провели всю кампанию... — хихикнул советник.

— Сколько мне дали тогда?

— Тоже две. Я лично...

Все сходилось. Итак, он проглотил младенца вместе с пилюлей!

— Ступай, — сказал президент и почувствовал, как легкое жжение растеклось по его желудку.

 

Он стал еще пристальней наблюдать за собой со стороны. Не снимал наблюдение даже ночью. Намедни, на президентской даче, он так чихнул, что лопнула лампочка и выбило пробки шампанского, а его вторая половина выронила горчицу коту под хвост, и разгневанный Персик сиганул прямо в телесную массу массмедиа, сидевших на подоконнике (сами напросились к нему в тот вечер), те выпали во тьму кромешную, и был там скрежет зубовный и плач!..

Другой раз (это было на саммите) он только намычал в гостинице, чистя зубы, несколько тактов из «Лебединого озера», как вдруг к нему (в неглиже!) вломилась сама не своя «семерка» с криками:

— Что еще стряслось-то?!!

С тех пор он, как мог, подавлял в себе кашель и чих, говорил скупо, голоса понапрасну не повышал. И все чаще задумывался о последствиях (чего тоже раньше не наблюдалось).

«Все эти происшествия, без сомнения, прямое следствие нечаянного поглощения мною младенца Ивана, — писал он в своем дневнике. — Я замечаю за собой поразительные вещи, слышу, как в меня возвращается нечто забытое, будто совсем утерянное и тем не менее (уверен) присущее мне изначально, от роду! Такое впечатление, как если бы в наглухо закрытой крепости приоткрыли всего одну форточку, а рухнули бы ворота и стены... Будучи на прогулке, подошел к дереву и запустил руку в дупло. В дупле было узко, оно уводило руку вверх, в сыровато-шершавую плоть... Вдруг я почувствовал, что рука моя входит в это дерево, словно в перчатку! В огромную, растрепанную перчатку! Что это было за ощущение!! Я пошевелил пальцами — и закачались ветви! Их было не пять, их было больше, и все они слушались меня! Я повертел рукой — и ствол заскрипел своей крепкой корой, свиваясь туда-сюда, клонясь и мотая кроной в разные стороны. Я чувствовал, как птицы, отталкиваясь при взлете, толкают ветку, и это было приятное ощущение. Когда налетал ветер, я чувствовал, как пальцы-ветки упруго сопротивляются его порывам, а когда трепетала листва, все мое тело испытывало невыразимую дрожь и кожа покрывалась мурашками...»

Он полюбил квашеную капусту и возненавидел рогалики и реформы. Но привычка погрустить осталась.

 

Однажды он с удивлением наблюдал за тем, как его правая рука, вместо того чтобы, сделав широкий жест, пригласить иных странных послов и послиц на шикарный пикник, раздобыла где-то еловый шест и с помощью левой руки (от которой он тоже не ожидал ничего подобного) соорудила из жестянки что-то вроде ковшика и прибила к шесту, и это при том, что он никогда не имел дела с жестью! А посему пришлось ему идти в сад и обирать пока еще не поклеванные дроздами вишни...

А в полдень в оранжерее в нем неожиданно заговорила кровь предков. Заговорила сначала голосом прадеда (служившего некогда царским садовником), заговорила так громко, что он вынужден был отослать скорее сопровождающих, дабы избежать огласки.

«Держи сад в аккурате! — говорило в нем прадедовское усердие. — Смотри, как запущено-то все: заросло, одичало, выродилось вконец! Где яблони наши? Где груши знатные? Где крыжовники? Что за сорта, что за поросль такая, откудова взялась? Заполонила угодья отцовские, смотри, достанется тебе, за все здесь спросится! Мы такого не творили. Каждое деревце обойдешь было, окопаешь, подкормишь, а как же! Ночи не спишь при заморозках: как они там, не мерзнут ли?.. А ты? Разве ж так прививают? Не мешай сорта, не похабь! Не твое! Постыдись потов, мозолей наших. Мы дак, пока хозяин-то в отлучке, глаз не смыкали, каждую веточку, как голубку...»

Предки говорили в нем вперебой, перешли на чиновников:

«Какие это “чиновники”? Что за “чины” у тебя? Кого ты понабрал? Им что чинить полагается? Во-от... А они у тебя одни препятствия чинят с утра до вечера. Потому все дела и претыкаются! Что за “министры” такие? Ты хоть знай, что раньше никаких “министров” в помине не было, а были “стры”! Стремянные за стременем ходили, не давали упасть ни в каких напастях. Стряпчие были — так те великие дела стряпали, а не жиденькие делишки, крепко все было слажено. Строители — государство выстраивали да обстраивали, а наемных в строгости держали. Стратеги были — те умели вперед смотреть, а не в карман себе! А нынешние твои — кто против них? То-то и оно, что “мини”...»

 

Президента все чаще встречали с лопатами и вилами. Приходил поздно, пропахший навозом и солнцем, и валился без сил. Но каждое утро начинал с вопроса:

— Что с Ивой? Как она? Не пришла?

Докладывали, что лежит без движения, что на лице удивление, иной раз до испуга. А то вздохнет или вскрикнет тяжко... Вот он и не выдержал.

Вошел в палату, подходит, видит: лежит она вся во сне, и душа ее как кристалл. Заглянул к ней в душу, смотрит, а там — вешний луг, залитый теплыми ливнями, как бы некий залив. Да, это был настоящий зал ив! Ивы стояли в нем одна за другой, по всему окоему: все цветущие, в мужьях и детях... И лишь одна стоит простая посреди них, глядит одиноко — одно око только и светилось у ней. А другое око ее погасло, и ничего не сквозило в нем, кроме ненастного, мглистого неба... и все склонились пред ней...

 

Стал он приходить, навещать ее каждый день. Стал рассказывать обо всем. Лежит Ива, не шелохнется. А все слушает. Вдруг из века ее вылились две сливы, покатились, как живые, по земле, скатились в Кваква-реку, а оттуда в Кука-реку и в Ока-реку. И пошла подниматься вода, и вот поднималась уже до утра и даже выше, день и ночь затопила. Не знали, что делать! А как сошла — увидели оба берега: один в черных косточках, другой в беленьких... И была чистота.

Собрался он с духом да все и поведал ей начистоту. Ничего не утаил: и про то, как Иван в нем оказался, и какое испытывает пробуждение в себе, и как тянет его к земле, а к власти не тянет, да отпускать ее пока что не на кого. Что готов он зваться Иваном и признает ее родной своей матерью, потому что он теперь все одно что сын ее...

И так говорило в нем все, что не мог он остановиться и все рассказывал и рассказывал ей о чем-то... И казалось ему, что стоит он маленький-маленький и видит он рядом с собой маленького дружка своего Серегу, убитого в 95-м под Ханкалой... а Ива склонилась над ними, и речь ее тихая, ласковая... Речь ее — реченька ясная, и купает она их в речке этой, и летают стрекозки, и льется иволга с вышины, и все понятно, все просто, все терпеливо и справедливо на свете. На свете, но не во тьме.

А время, конечно, брало свое, — слава богу, не чужое, только свое.

Вот бы и нам так же с ним.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0