Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

«С неба падал самолет»

Максим Сергеевич Ершов (1977–2021) родился году в городе Сызрань Самарской области. Поэт, критик, учился в Литературном институте имени А.М. Горького по специальности «поэзия» (семинар С.Ю. Куняева). Лауреат журнала «Русское эхо» (г. Самара) в номинации «Литературоведение». Автор книги стихов «Флагшток» (Самара, 2011). Член Союза писателей России. Автор журналов «Наш современник», «Москва», «Юность», газеты «День литературы». Стихи автора вошли в двухтомник «Большой стиль» журнала «Москва», 2015 г. и альманах «Антология поэзии», издательство «У Никитских ворот», 2015 г.

Работу критика я еще могу понять — пересказал кое-как чужой сюжет, добавил запаха своих подмышек, и готово.

В.О. Пелевин

Мировоззренческий нигилизм превращается в тонкий сверхплотный луч — убийственный, но уже самим своим существованием предусматривающий возможность иных лучей, иных точек зрения.

Д.Е. Галковский
 

Ай да Пелевин, ай да... российский гражданин!

Увы мне, я посрамлен и отброшен: В.О. Пелевин назвал новую эпопею «Тайные виды», где и укрылся от прогорклой исчерпанности глобальной повестки в буддийский беспредел и в еще одно место, поместительность которого оказалась значительнее, чем мне могло казаться... Ну что же — а нам того и надо. Дело ведь часто не в факте повтора — жизнь сама по себе мельтешение повторов, — а в поэтичности формулировки: цель литературного процесса ведь заключается в оттачивании формулировок, поскольку сами смыслы на протяжении истории меняются мало.

«— А то вы не знаете. Американцы же деньги печатают... Сколько им в голову придет, без тормозов. Вытирают ими задницу, прикуривают от них и так далее — и нам потом кидают, чтобы мы за них у обменника дрались... Но до нас все равно одни брызги долетают. А у них там Ниагара из бабла. Источник всех земных смыслов». Пелевин прессует жестко, как надоевшие шмотки, которые уже не лезут в чемодан без ручки: нести его надоело, а бросить, согласно Клятве литератора, совесть не велит.

«— Смотрите, — продолжал Дамиан, — вершина Фудзиямы — несомненный символ высочайшего достижения. Настолько в реальности невозможного, что его используют сугубо фигурально. Мол, ползи, улитка, вверх, к чуду, и не надейся даже, что доползешь, а пребывай в здесь и сейчас, пока не сдохнешь от стресса... Важна не цель, а движение, работа, возвращение кредита и все такое прочее. Это очевидные обыденные смыслы — ими граждан страны Ямато программируют на романтический конформизм, на котором (тут и разбираться не надо! — М.Е.) держится вся японская экономика».

«Хо-хо! — возликуете вы. — Оно нам тут давно известно!» А чего ж тогда ломитесь на кредитную Фудзияму вперегонки? Словно лоси. Как всегда, Пелевин берет читателя за рога с большой и ухватистой силою. На сей раз он являет нам свое альтер эго — наглеца Дамиана. Борца за социальную справедливость прямым действием. Дамиан делает единственно возможное: просвещает зрителя в зале патетическими обнажениями сути внутренней драмы Трех Толстяков и героически вводит жирных сих в ступор отходняка (или, выражаясь конкретнее, экзистенциального ужаса). И еще держит зал полным, соприкасаясь с глубиной пустот (или, четче, сопереживая массам хищниц на доступном им языке).

Как мы успели догадаться в прошедшие годы (когда вернуться в родную гавань целиком у страны так и не вышло), бытие наше парадоксально: «Климат на вершине горы Фудзи примерно соответствует нашей тундре. Самая низкая зафиксированная температура — минус тридцать восемь по Цельсию. Самая высокая — плюс семнадцать. Мало того, что там снег круглый год, вершина Фудзи вдобавок еще и вулканический кратер. А сама гора Фудзи — это активный вулкан, извержение которого может начаться в любой момент. Те улитки, которые слушают Кобаяси Иссу где-то там на склоне, ничего не знают». Ох, представьте себе, что это монолог Робинзона, явившегося пред старым, противным и порочным дюком в плаще успешного шевалье из свиты. Прикиньте декламационную волну и продолжайте чтение: «Но улитки на вершине помнят про это каждую секунду... Попробуй забыть (в сторону: «о презренный герцог!» — М.Е.), что живешь на действующем вулкане (понизив голос, вкрадчиво. — М.Е.). Представляете, каково у них на душе?»

Тревожная заботушка «олигарха русского» (даже это обозначение подвида несет в себе неизлечимое противоречие) заставляет его рассовывать яйца по корзинам и пакетам, находящимся в померной юрисдикции. Это позволяет олигарху русскому испытывать уверенность, что если и заблокируют, то не все сразу. Но это самообман: мистическим образом финансовое хозяйство оказывается заблокированным (трансцендентально «замороженным») с момента появления. Горечь и недоумение субъекта, пораженного сознанием своей действительной позы, помноженные на личную энергию и накопленную политэкономическую мощь, заставляют его содействовать становлению (постановке) страны в позицию, совпадающую с индивидуальным статус-кво.

Но такая терапия не снимает конфликта, присущего бытию подвида генетически. Счастья нет как нет, хоть сгори вся Россия синим пламенем. Тем более призраки, вроде кровавых мальчиков Годунова, не отпускают. Тем более некая сила — под непонятным давлением неизвестно из каких метафизических башен Старой Крепости, той самой, где жил король (царь), которого сто (триста пятьдесят) лет назад обезглавили (расстреляли), — продолжает робко, но настойчиво творить благо. Неизвестно, откуда исторгает эта сила дамианов, помнящих родство и повергающих представителей подвида «олигарх русский» сугубым моральным испытаниям...

«— Как вы догадываетесь, — твердят псы Господни (дамианы), — все вышеописанное — холодное одиночество в тундре, помноженное на риск в любой момент сгореть в потоке магмы, — есть просто иносказательное описание внутреннего мира человека на самом верху социальной пирамиды», — и Толстяки кряхтят, соглашаясь отправиться в мир открытий чудных, в страну Четырех Джан.

Как именно это выглядит, лучше Пелевина вам не расскажет никто... Роковая сущность земной жизни заключается в двойственности, которая, с одной стороны, делает жизнь вообще возможной, а с другой стороны, сообщает ей «невозможные» (то есть интенсивные и непрекратимые) страдания. Пелевин повествует об этом вопросе вопросов широко шагая: «Японские самураи в свое время говорили, что правда в мире одна — смерть». Точнее было бы сказать не «в мире», а «в жизни». Единственной правдой мира является война: как освобождение мира от болтовни, она всегда приходит вовремя. Добавим, что как война обеспечивает мир, так смерть придает жизни смысл — или эту самую правду...

И экономика женской красоты, как то неподражаемо фиксирует Пелевин, есть характеристика центрального доступного человеку феномена истины. Она, женская красота, — средоточие, вырванное живым и влекущимся миром у ноуменального Всего. Которое, мы можем так думать, есть Ничто: ведь это мучительное средоточие (и каждая женщина знает об этом) есть олицетворенная временность, бессознательно знающая свое небытие, а потому лихорадочная, поверхностная и невиновно жестокая... Как утопающий.

Героиня «Тайных Видов» — образ, всегда востребованный массовой литературой. Дело Пелевина живет: он поднимает несчастное, обманутое экономикой потребления существо на историческую высоту — на гору черепов. Чтобы вывести его — Татьяну — под сочувственно уничтожающий свет критической рампы. «Крутой мужик убивает других мужиков. Крутая тёлка с ним после этого спит: древний женский способ соучастия в убийстве. И две тысячи лет война, война без особых причин, звезда по имени солнце и группа крови на рукаве». Пелевин не безжалостен, просто всякая настоящая любовь необъяснимо правдива: она, по Эриху Фромму, заинтересована в возрастании совершенства объекта любви, а потому бывает тверда, как батоги. Татьяна в душе Пелевина похожа на Каштанку в душе Чехова: «Это не она, Таня, сама по себе была пятаком или червонцем. У нее не было никакого фиксированного номинала вообще. Но коллекционеры монет, населявшие мир, готовы были обменивать ее на разные суммы по непонятным для нее причинам. Повлиять на их выбор было трудно. Но на тех, кто принимал ее за червонец, она могла твердо рассчитывать». Женщина находится вроде бы в слабой позиции, как бы дающей ей право на подлость, будто бы восстанавливающую справедливость, словно бы нивелирующую дискриминацию.

Как Пелевин не устает нам повторять: жизнь не только бессмысленна, не только лжива, она бесконечно жестока. Каким образом успешный почти олигарх Федя, бывший одноклассник Тани, пытается излечить юношескую нереализованность былой влюбленности в нее? Он, воссоздав обстановку двадцатилетней давности, проделывает то, на что не решился в советском отрочестве: «Навстречу вышел победоносный Федя, распахнул свой синий халат — и Таня увидела висящий в пустоте кукиш.

Из ее глаз потекли слезы.

Вся ее женская судьба, ужатая в несколько минут, оказалась на самом деле множеством пересекающихся друг с другом тропинок, по которым она доверчиво бродила, пока не вышла на пустырь. Словно бы ее незаметно и тихо убили и сделали из нее чучело. А когда чучело пришло в негодность, его просто выбросили. И никому не было дела, что вместе с чучелом выкинули и ее саму».

Я не помню у Пелевина другого такого сердобольного места...

Может быть, феминизм (а ранее суфражизм) — это реакция на истончение, усиливающуюся «импотенцию» любви — нарастающую вместе с беззаконием, о котором предупреждали богословы? И насколько лукавым надо быть, чтобы превратить стихийное чувство отступления — мужчины от женщины, а власти от народа — в политику, усугубляющую медленный крен до обвала, до крушения!

Ведь лукав сам постулат равенства: равные права подразумевают равные обязанности и равный по структурной сложности вклад в жизнь, а последнее, объективно, не женское дело, потому что неизбежно изменяет женщину до степени, несовместимой с богатым ее основным содержанием, если только его достаточно широко и верно понимать! Несовместимой с ее женским призванием и существованием. Гибельность постулата о необходимости «восстановления женщины в праве ее» заключается в достижении целей однополости человечества и кражи у мужчины источника творчества. Мир, параллельно с подвидом «олигарх русский» и отдельно взятой многострадальной страной, неспешно ставят все в ту же позу, вот и все. Кое-кто без промаха бьет двух зайцев каждым выстрелом. Например, уравнивая в правах ветеранов ВОВ и УПА на Украине и тем снимая в сознании масс вопрос о возможности смысла — в понятиях добра и зла, топя различение в субъективных реакциях. Или, масштабнее, но в той же логике, — сначала выпекая Таню на углях ее желаний, обусловленных «мангалом», а затем затягивая удавку ее разочарования на «шампурах», чтобы они ровнее лежали, равномернее вращались и не думали дергаться в руках шашлычника. Банальные эти вещи говорю затем, чтобы оправдать пелевинскую едкость — не ту его инфраедкость, которая и так востребована массами словно елей, но ту ультраедкость, которая, в хорошем смысле, жарит его самого.

Какой еще тип литературного поведения вы могли бы предложить сегодня честному человеку? Никакой, кроме этого — единственного и неповторимого, — и коммерческий успех является лишь моментом истины, трансцендентально пронизавшей нашу жизнь, катящуюся в тартарары через трахтибедохи.

Поэтому думать, что Пелевин — женщина (поскольку, мол, «только баба может быть столь покинута небом в тщете своей» (!), — неверно. Никаким он небом не покинут. Посмотрите на Порошенко, в католическое Рождество на фоне елочки поздравляющего украинских граждан с православной автокефальной перемогой и цитирующего апостола Павла, нагло втягивая слово апостола в нужный устроителями сего поздравления контекст. Большего издевательства над Украиной и придумать нельзя! Большее — метафизическое — оно только в отношении России (один выстрел = два зайца). И никто больше Пелевина в русской литературе не сделал для того, чтоб мы чувствовали каждую пощечину... так, будто ее нам «выписывает» небо. Но не просто чувствовали, а еще могли понять ее по существу. В надежде, что вы окажетесь способны меня услышать, скажу даже, что небо не может покинуть Пелевина, оставив его ржаветь в своей желчи. Причина проста: категории, которые мы образно именуем небом, при внимательном подходе к вопросу не имеют иного рупора. Потому что функция неба сохраняется: она есть правда, горькая сколь угодно...

«— Что с нами вообще произошло за последний век в культурном плане? — вопросил Юра. — Революция, Гагарин? Да нет. С ломаного французского перешли на ломаный английский... <...>

— Дело не в ракетах, — ответил я. — А в том, что ими защищают. У корейцев хоть идеи Чучхе есть, а у нас? Мы что ракетой “Сармат” защищать собираемся? Свое виденье того, кто <спал с> Дженнифер Лоуренс?»

Но опять-таки выражаясь словами пелевинского героя (это важное в своем коварстве пелевинское «коленце»), «мы живем в эпоху, когда все только ясно, что спорить о чем-то с пеной у рта можно разве что в телестудии за деньги».

Виктор Олегович будто забыл, сколько сил потратил на то, чтобы нам все отчетливее казалось очевидным: бороться в этой стране не за что.

Спохватился он, что ли, апостол Железной Бездны?

Может быть, быть может.

Цыган — или вообще ближневосточный мужик — стремится и бить, и нежить свою бабу одновременно. И таким образом добивается от нее преданности неслыханной. Если еще вдолбить объекту, что предмета жизни нет, то можно заставить его покинуть землю, тем самым освободив место для тех, кто этого предмета жизни давно не ищет, ибо нашел и крепко за него держится.

Русская культура свои жизненные соки из себя не производит? Горькая русская правда бывает чьей-то сладкой ложью, существо которой можно увидеть, только расположившись на пирамиде смыслов достаточно высоко — выше, чем средний читатель...

Диалоги олигархов, бодрых и горестных, и диалоги титанок феминизма фаршируют роман целым хит-парадом больших и малых открытий, ссылок и приколов. И все в точку, и на душе тяжело от той боли, в которую врос писатель. Поэтому читайте его «Виды» дальше сами, я остановлюсь по привычке вот на чем.

Снова и снова Пелевин пишет о проблеме личности, проблематической-де в той степени, которая сдвигает это понятие в пространство небытия. Субъект, по мнению писателя, состоит из многих не связанных между собой и, можно подумать, разнонаправленных импульсов и интенций. Герой книги Федор размышляет над этим глобальным (в бэкграунде — финансовым) вопросом на примере метафоры бельевых веревок и соседей по пансионату, которые чуть было из-за этих веревок не передрались. Нарастающий конфликт был уничтожен внезапно ворвавшимся в скандал гулом от пролетающего самолета. «Все молчали несколько секунд, потом стали нервно смеяться, и скандал на этом кончился». Федор рассуждает по поводу мнений и ощущений, которые статистически и составляют существо человека, ведь ничего иного британские ученые зафиксировать не могут. Федор пишет Тане в письме-дневнике: «Я все время говорю “я”, будто, кроме этих скандалящих у меня внутри умов, во мне есть еще кто-то. Так вот, я постиг, кем был этот “я”. Не одним из этих умов, и не другим, и не третьим, и не их совокупностью — а самим этим скандалом по поводу воображаемых бельевых веревок. Как будто все эти голоса по очереди орали: “Федя, Феденька, Федрила, Теодор, Теодорих...” — и так далее.

Утихомирить эту склоку обычным образом было невозможно, потому что участвующие в ней умы хорошо умели только одно — скандалить и на любое предложение заткнуться отвечали новой склочной войной»... Картина, думаю, знакомая каждому и всем понятная; Пелевин отыскал очень удачную аллегорию. И вот появляется «ниоткуда» «гул самолета». И тут «никто даже не предлагал им заткнуться — просто сами они вдруг заметили что-то настолько клёвое и необычное, что склока потеряла для них интерес. И сразу стало тихо, неподвижно, бессмысленно и прекрасно...».

Итоговое предложение значит очень много; не случайно оно автором маскируется, как жемчужина в скорлупе. От кого? Разламывать скорлупу я не буду, а просто вспомню рассказ Ирины Иваськовой «Звезда Сирень», где в похожей манере то, что было бы очень грустно, когда бы все-таки не было смешно, собирается вдруг в многозначительный образ. Малозначительный и почти жалкий городской мужик у Иваськовой поставил в детской трехлитровую банку с вином. И забыл о ней. Банка взорвалась ночью. Когда включили свет, то увидели, что стены и прочее покрылось брызгами, направленными от эпицентра и размазанными, будто сиреневые лучи. И каждый «луч» был сам по себе, вонял кислятиной и бухлом. Но когда включили свет, в глаза бросилось сходство совокупности брызг с сиреневой звездой. «Звезда Сирень!» — тут же начал мифотворствовать виновник неожиданного торжества. Британские ученые, прибудь они на место, никакой звезды Сирени, конечно, зафиксировать не смогли бы. Не смогли бы и следователи. И все-таки она была. Потому что самолетный гул слышат все участники склоки — одновременно... Потому что совокупность деревьев называется лесом, хотя, тыкая пальцем, попадаешь лишь в дерево. Потому что наука разделяет, анализирует целое — которое не открывается по частям.

Каждый мерит Пелевина своим аршином. По мне, он, не удовлетворенный ни одной из религий или мудростей, опустив забрало на своем донкихотовском шлеме, хочет совместить все в одном — новом, дав тем самым человечеству либо спасение, либо приговор. Но «ментально-волевое брожение», сознающее себя, не может решить: летит самолет или все-таки падает? Поэтому принцип удовольствия больше не принцип, оправдывающий издевательство над богами.

Короче, новое «Вид» в том, что плоды, завязавшиеся в прошлом сюжетов Пелевина, вот, созрели докрасна, и Ньютон ждет, что они должны упасть. Но вместо этого с яблони познания опадают листья — чтобы все больше открывать перистые облака, по прошествии которых остается только...

Старое Пелевина в том, что «отсутствие смысла» есть работа, за которую он получает деньги. Это верно уже потому, что я за «присутствие смысла» денег не получаю. И не получу никогда. Мимикрия Пелевина под тренды есть функция повышения спроса на воспроизводимого им троянского коня, набитого парализующей полуправдой, почти правдой, как зубастыми вирусами социальной чумы. Отрицательная критика на новые пелевинские номера служит тому же: она увеличивает спрос (доказательство — ее мгновенность и тираж).

Главное же — пропускать эту обязательную рекламу смерти мимо ушей. Пиар эвтаназии происходит по независящим от творца обстоятельствам. Но он понимает, что пирамида сужается кверху. И там, где у надзирающего отказывает смысловой лифт, появляется люфт. Главное, что Пелевин ведь сам — сам разъясняет нам о себе все. Почему же столь многие не слышат?

Потому, наблюдая клоунаду, берите новое. Развивайте свою хохмологию. И держите руку на пульсе, ведь все совпадения — не случайны. Помните: «Мы вооружаемся теми мыслями, которые дают нам власть и могущество, и отбрасываем все остальные».

Такое-то вот, друзья, становление распада.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0