Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Кленовый сок для русской революции

Максим Сергеевич Ершов (1977–2021) родился году в городе Сызрань Самарской области. Поэт, критик, учился в Литературном институте имени А.М. Горького по специальности «поэзия» (семинар С.Ю. Куняева). Лауреат журнала «Русское эхо» (г. Самара) в номинации «Литературоведение». Автор книги стихов «Флагшток» (Самара, 2011). Член Союза писателей России. Автор журналов «Наш современник», «Москва», «Юность», газеты «День литературы». Стихи автора вошли в двухтомник «Большой стиль» журнала «Москва», 2015 г. и альманах «Антология поэзии», издательство «У Никитских ворот», 2015 г.

Захар Прилепин написал большую книгу «Есенин. Обещая встречу впереди». Книгу объективную, разностороннюю, исчерпывающую. Спасибо. Даже я почерпнул в этом труде многое, хотя казалось еще вчера, что знаю о Сергее Есенине почти все. Я думаю, многие скажут, что Захар просто-таки закрыл вопрос. Не возражаю, вы прочитайте и убедитесь. В этом труде, главное, есть все, чтобы думать. Работу Прилепин провел преогромную, его «Есенин» это не просто Есенин — это целое окно в Серебряный век и историю становления советской литературы. Не налюбуешься. Собственно, все, что останется сделать мне, — это высказать несколько аналитических соображений общего свойства. При всех достоинствах Прилепина как писателя-беллетриста феноменология (тем более конспирология, будь она, понятно, проклята) не принадлежит к неотъемлемым свойствам его стиля. Стиль, понятно, надо беречь. Поэтому грязная работа достается подмастерьям.

Поблагодарив Захара за подробное детство и отрочество Есенина, а заодно и за столь же основательную творческую юность, перейдем сразу к вехам.

«Будущий поэтический феномен Есенина объясняется в первую очередь тем, что выросший пусть и не совсем в семье “крестьянина”, но в истинно мужицкой, низовой среде, познававший приметы и поверья не путем “хождения в народ”, а в силу рождения и взросления среди этого самого народа, он едва ли не первым из так называемых крестьянских поэтов в полной мере воспринял и органично использовал все новейшие модернистские навыки, где-то ухватив на слух, где-то интуитивно, где-то выучившись».

Вникать в тонкости современного литературного процесса и учиться использовать новые возможности выразительности — безусловно, было необходимо. Но само по себе модернистское стало играть важнейшую роль в эстетике литературы и искусства в очень интересную эпоху. Можно сказать, что постмодерн стал возможен и неизбежен уже в модерне, а модернизм (вплоть до своей высшей степени — авангардизма) был и реакцией на угасание традиции, и одним из инструментов ее, традиции, разрушения.

Результатом Великой войны стало крушение четырех монархических империй: России, Германии, Австро-Венгрии, Турции. Мировые силы прогресса ждали этого давно. Мир обновился. И потребовал нового искусства. Причем новое искусство явилось заранее: оно заранее стояло на стороне будущего и... Авангард в поэзии появился в Италии и следом — в России. Маяковский «начался» с ярчайших антивоенных стихов в воюющей стране. В 1941 году его бы расстреляли немедленно. За измену Родине.

В это время Есенин пробует свои силы. Получается пока не очень. Будущий поэт живет в Москве, где находит определенных знакомых, принадлежащих к определенным (чаще эсеровским) кругам. Переписывается с рязанской землячкой Марией Бальзамовой. Цитирую Прилепина:

«В 1914 году именно Бальзамовой Есенин вдруг напишет своими, осмысленными словами предельно точное и честное: “Таланта у меня нет, я только бегал за ним”.

И еще: “Мое я — это позор личности. Я выдохся, изолгался и, можно даже говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант... Если я буду гений, то вместе с этим буду поганый человек”.

Больше ни одной женщине он не станет так раскрывать карты».

Прежде чем обратить взгляд к тем явлениям в жизни и творчестве поэта, которые действительно неким образом «отражают» запальчивые слова из юношеского письма, вспомним о том, что называние своих отрицательных черт сродни боязни этих черт и, значит, их отрицание. Далее вспомним, как у Есенина Пугачев в одноименной поэме реагирует на заговор своих вчерашних соратников («А казалось... казалось еще вчера... Дорогие мои... дорогие... хор-рошие...»). В сущности, это реакция самого Есенина — идеалиста, который, как это бывает, мерил людей по себе. Относительно Пугачева эта реакция-прорыв — только допущение, которому вряд ли есть исторические основания. Но то, что выразилось в «Пугачеве» косвенно, через семь лет после письма Бальзамовой, в том же 1921 году, Есенин выражает в других стихах. «Сердцем все такой же», он рефлексирует свою возможную циничность (ср.: «Ну так что ж, что кажусь я циником / Прицепившим к заднице фонарь?»). Значит, он все еще не является ужасным человеком, помним также и его «Черного человека», который как раз и был бы ужасен, если бы поэт не читал его самым близким людям чуть ли не при каждой встрече...

Фаустовское бравирование восемнадцатилетнего Есенина Прилепину, в общем, по вкусу:

«Со всеми скидками на юношескую раззадоренность мы видим именно то, что Есенину было ясно накануне зимы 1913/1914 годов и станет еще более ясно в декабре 1925-го.

Быть может, это и не вполне правда — то, как он оценивал себя. Но мы же не о правде говорим, а о том, как человек себя видит.

Он видел — так».

Как видно здесь (и не только здесь), Прилепин допускает, что взгляды Есенина на себя и мир не претерпят серьезных изменений, оставаясь в русле одной и той же логики: логики прирожденного «левака», от социализма постоянно отклоняющегося в анархизм. И это действительно так. Только надо различать, где это действительно рациональное мировоззрение, где стратегия продвижения внутри эпохи (не мытьем, так катаньем), а где бунт отчаявшегося поэта, который, при всем своем крестьянском прагматизме с прищуром и так нешироких глаз, все равно остается идеалистом. Поговорим сначала о второй — средней — составляющей есенинского левачества: о его политическом выборе и прагматической жестикуляции.

О футуристах, внезапно явившихся невесть откуда прямо на подмостки столиц, упоминалось. Так вот:

«Осенью 1914-го, в самом начале войны, <Есенин> пишет первое свое большое стихотворение, или, как сам будет называть, “маленькую поэму” — “Марфа Посадница”».

Германские войска, надо полагать, одной из своих ближайших целей внутри России имеют Новгород Великий (ну, если царь-государь раньше сам не сдастся). И вот как своевременно откликаются музы:

«Царь в есенинской поэме обращается антихристом, жалуясь: “Новгород мне вольный ног не лобызает!” <...> В последней главке поэмы Есенин пророчествует: 400 лет миновало, пора будить Садко и Василия Буслаева, чтобы “заглушить удалью московский шум”; пришло время Новгороду и Киеву посбивать колокола в Москве:

...Пропоем мы Богу с ветрами
                                                       тропарь,
Вспеним белую попончу,
Загудит наш с веча колокол,
                                                    как встарь,
Тут я, ребята, и покончу.

В разгар Великой войны большевики бросили призыв превратить империалистическую войну в гражданскую. Но эта установка едва ли не ранее была объявлена в “Марфе Посаднице”, в то время, когда большинство российских литераторов испытывали необычайный патриотический подъем».

Вот именно. Большинство литераторов, уже имевших место в литературном процессе и социальный статус, каких Есенину пока «не светило», литераторов, столичные лидеры которых говорили с нашим «пастушком» через губу...

Впрочем, трудно поверить, что Есенин сам до всего дошел.

«Пафос есенинской поэмы, — пишет Прилепин, — антимосковский, но, естественно, прорусский: Бог в народе, а царь — антихристом куплен. Русь надо сделать той, которой и была она задумана: народной вольницей, послушной воле Господа, а не антихриста.

Не менее характерна в этом смысле “маленькая поэма” “Ус”, написанная следом, зимой 1914-го.

Василий Ус — казачий атаман и соратник Степана Разина, поднявшего бунт против Москвы».

Итак: вольница, казачки, Разин, Ус, выступивший впервые никак иначе, но в 1666 году — в год раскола. Противопоставление окраин столицам. Налицо параллели и со Смутным временем 1604–1613 годов — вот когда процвели вольница и анархия. И — отчетливый литовский, польский, католический и т.д. дух тогда тоже хорошо чувствовался как «рок событий»... Через семь лет Есенин напишет имажинистскую поэму «Пугачев» — об одном польско-турецком агенте Емельяне, говорят, имевшем в своей народной армии лютеранских по вере европейских инструкторов.

Так получается, что всякий серьезный бунт в России не обходится без крамолы, всегда опирается на иностранную помощь... В 1914–1915 годах появляется у Есенина (раньше, чем у Блока!) образ Иисуса, возглавляющего праведный бунт. Противопоставить Христа русским Церкви и престолу — идея сильная, иезуитская. При этом вольная интерпретация Христа — удел протестантский. Я не смешиваю все в одну кучу. У всей «кучи» есть один знаменатель: внутрироссийский бунт в антироссийских целях. «Удивительные образы складывались в юной есенинской голове!» — восклицает Прилепин. Действительно. Самое время к Блоку ехать. И поехал. И был принят.

«Петроградские поэты по большей части были отъявленными либералами, находя, что власть никчемна и безнравственна», — пишет Прилепин. Да, так. За несколько стихотворений «Радуницы» Есенину — живому олицетворению народа, от которого никто во дворце не имел в виду отвернуться, — прислали из царской кладовой золотые часы. И чаем напоили — не где-нибудь и не кто-нибудь, а монаршие особы. Кажется мне, впоследствии поэт вспоминал об этом символическом эпизоде не раз — про себя и с грустью...

Но время подступало, как напишет о том в «Двенадцати» Блок, ветреное. Власть, повторим, объявлена никчемной, безнравственной. А держать нос по ветру — это ли у нас не мужицкая черта? Перед Февралем Есенин еще перемещается между комендантом царского дворца полковником Ломаном и живущим рядом эсером (радикальным интеллигентом) Ивановым-Разумником... Далее ветер перемен треплет его стильную рубашку и золотистые волосы все сильнее. Наконец-то землю Русскую посещает настоящий спаситель свободы, равенства и братства — Ленин. И молодой поэт решает стать его апостолом. Со всеми, понятно, вытекающими политико-эстетическими перестройками. Начался у Есенина «Красный звон», «Красный конь», началось: «Тело, Христово тело, выплевываю изо рта» и прочее «Господи, отелись!». Есенин, как говорит Захар, «знал, что в последнюю минуту примкнет к тем, кто первый подожжет Россию; ждал, что из этого пламени фениксом, Жаром-птицею возлетит мужицкая Русь». И пути его, таким образом, не могли быть случайны: «В том марте (1917 год. — М.Е.) он познакомится с Зинаидой Николаевной Райх — та служила секретарем-машинисткой редакции левоэсеровской газеты “Дело народа”». Вот оно где пахло Русью-то мужицкой!

Прочтите революционные поэмы Есенина 1917–1918 годов, вы сами все увидите. В конце 80-х — начале 90-х годов прошлого века нас много развлекали чудесами, тайнами и НЛО. Когда ломается политическая система, необходимо вносить сумятицу в умы. В поле замутненного народного духа, смутного духа, ловится та же или еще более крупная рыба, чем в мутной воде. Думая, что «работает апостолом», Есенин работал шаманом в одеянии апостола «мужицкого рая». Революция в России не была старообрядческой, как нам старается показать то Прилепин. Всякая революция принадлежит ее бенефициарам, а не вовлеченным ишакам. Революция наша была протестантской, как английская. В глубине своей она несла стране ускорение и модернизацию. Но на нерусских, прозападных основаниях. Протестантскими в этом смысле были и дела Петровы. Поэтому первый император прибрал себе главенство в Церкви: только он хотел решать, что в Церкви полезно, а что нет. Так и революция: она стала искать и выдвигать своих апостолов для масс. Ленин и Троцкий явились в Россию именно 3 апреля, на второй день Пасхи 1917 года. У этих «люторов» были серьезные цели. А сферу умов молодой улицы — отрасль создания в этих умах максимально революционного бардака — предоставили революционным шаманам. У шаманов дело какое? Камлать. Ну вот они и камлали. Справедливо будет заметить, что героический генерал Брусилов в феврале 1918 года обратился к русскому офицерству с воззванием, по смыслу аналогичным большевистскому: «Социалистическое Отечество в опасности!» Так что время было сложное и ветры дули сильные. А Есенину всего только двадцать два года.

Писатель Захар Прилепин в последнее время много написал об имажинизме. Правда, он не вдается в философию, в искусствоведение — в логику явления «имажинизм», о котором поэтому надо сказать несколько слов. Модернизм в искусстве есть мировоззренческая констатация факта угасания Традиции (Традиции с заглавной буквы — по Виталию Аверьянову) вследствие постепенного разрушения принципа Абсолюта (Бога), мотивирующего, полагающего и оправдывающего бытие вне личных предпочтений. Начав искать человека вместо Бога, модерн вскоре отыскал небеса на земле. Создание и продвижение модерновой парадигмы отношения к жизни (прагматизм и позитивизм, на заднем плане освящаемые неким прикладным религиозным мировоззрением) было делом и закономерно-историческим, и искусственно-политическим постольку, поскольку имело интересантов, все набирающих экономико-социальное влияние. В сфере идеологии модерну способствовала классическая (картезианская) философия, достигшая вершины в трудах Канта и Гегеля. Эти последние подготовили переход к философской неоклассике, под знаком которой прошел свой путь к постмодернизму XX век. Модернизм же в искусстве отразил угасание традиционной социальности, одиночество и «ужас» творческой личности после «заката Бога». С одной стороны, модернизм — это «плач Ярославны», это «Крик» Эдварда Мунка. С другой — орудие дегуманизации искусства, направленное против консервативной инерции мировоззрения. Уже Рембо был «имажинистом» — в дни Парижской коммуны... В целом великий «Изм» XX века есть явление, фиксирующее духовный кризис. Он же — инспирированное политически действие, имеющее как тактические — сиюминутные идеологические задачи, так и стратегические — опять идеологические, но обращенные вдаль задачи переформатирования традиционных обществ.

Совершенно не зря и не случайно Ленин в Швейцарии проводит полные тепла и света дружеские вечера с нарождающимися во время Великой войны против империй дадаистами. Не случайно итальянский авангард перелетает в 1914 году на русские подмостки.

Имажинизм — это ответвление (бренд) радикального модернизма, который через импрессионизм и экспрессионизм переходит к авангардистски сюрреалистической образности и акционизму. На демократических выборах, к примеру, регистрируется много партий, но фронт предполагаемого политического действия у них один. Вот и у революционного искусства один фронт — левый, различие брендов и костюмов это чисто рыночная стратегия массового охвата.

Самодовлеющий образ (догмат имажинизма) есть нонсенс. Образ всегда часть живой системы художественного произведения, функционирующий во взаимосвязи его, произведения, многочисленных внутренних смысловых отношений и отражений. Образ — знак, существующий только в том или ином художественном языке (или «наречии», выразительной системе). Дегуманизированная «свалка» самодовлеющих знаков может явить нам лишь означенного целым этой свалки-галереи автора. Может явить бесконечную креативность, но не живую ткань. Ткань останется мертвой. Она будет мертвой водой, серебрящейся в столичном фонтане... Искусствовед Прилепин отчего-то не хочет указать, что, будь Есенин именно имажинистом, у нас не было бы Есенина. Напротив, Прилепин доказывает, что имажинизм был и остается благом, как благом был и остается Мариенгоф.

Обратимся к книге Захара «Жизнь и строфы Анатолия Мариенгофа»: говоря об имажинизме, лучше обратиться именно к ней.

Мариенгоф, Шершеневич и Есенин встречаются в августе 1918 года, после переноса ленинской столицы в Москву. Стартовала Гражданская война, удалены со сцены анархисты и эсеры, большевики монополизируют политику, в том числе культурную. «2 ноября 1918 года в Большой аудитории Политехнического музея произошла первая встреча на троих: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф. После поэтического вечера отправились на съемную квартиру к Мариенгофу (Петровка, 19) и в долгих разговорах нащупывали свое совместное будущее».

Мариенгоф, кстати сказать, только что перед тем работал в секретариате ВЦИК, куда попал после Октября прямо из офицерской формы, которая до времени служила маскхалатом. Будущее нащупали:

Затопим боярьей кровью
Погреба с добром и подвалы,
Ушкуйничать поплывем на низовья
И Волги и к гребням Урала.

Я и сам из темного люда,
Аль не сажень косая плечи?
Я зову колокольным гудом
За собой тебя, древнее вече.

Даже в 1919 году Мариенгоф писал еще так, будто никакого имажинизма не существует, а есть только политическая повестка. Но назвался груздем — полезай в короб образа:

Кровью плюем зазорно
Богу в юродивый взор.
Вот на красном черным:
«Массовый террор».
Метлами ветру будет
Говядину чью подместь...

Ну и т.д., короче, «я люблю смотреть, как умирают дети». Все та же постановка кровавой клоунады в целях провозвестия аморальности как нормы. И все потому, что настало время и:

На Русь, в веках лежащую огромной
                                                          глыбой,
Как листья, упадут слова
С чужого дерева.

Ну да, Русь — сырой материал, и нужны слова, которые дадут этой материи душу. Душу Мариенгофа.

«Отношение власти к ним пока строится по принципу: пусть будут», — пишет Прилепин. И то правда! Скоро в распоряжении ордена рафинированных большевиков (экспортное исполнение: мировую революцию никто не отменял) окажется бывший анархический «Бим-Бом» (описанный в «Хождении по мукам» и в «Чапаеве и Пустоте»), книжные лавки, издательства. Для Москвы времен военного коммунизма это неплохо — и не случайно, конечно. Скоро появится и салон-вагон. Словом, если звезды горланов-главарей зажигают — значит, это кому-нибудь нужно: «Несмотря на критические нападки в центральной прессе, имажинисты обращались по различным вопросам напрямую к большевистским вождям, а то, что Луначарский обижался (на их скандалы. — М.Е.), ну так это его дело».

По Прилепину, имажинизм — это добро и свет, это энергия, сила, собранность и творчество (в пику беспомощности крестьянских поэтов, наблюдавших за Есениным с горечью и недоумением). По А.Авраамову, своевременно написавшему книгу «Воплощение: Есенин–Мариенгоф», они «пророки величайшей Революции, творящие на грани двух миров, но устремленные — в великое Будущее». Действительно...

Мариенгоф бросил семя:

Говорю: идите во имя меня
Под это благословенье!
Ирод — нет лучше имени,
А я ваш Ирод, славяне.

Имажинисты развезли его по стране в салон-вагоне и тому подобном. И вот в 1923 году «видный пролетарий тех лет» Василий Александровский «пророс»:

Бешено,
Неуемно бешено
Колоколом сердце кричит:
Старая Русь повешена,
И мы — ее палачи...

Какой старообрядческий пафос все-таки, да?

Так разумное-доброе-вечное дает упрямые вcходы. Вот и сам главный напарник Анатолия по операции «имажинизм» — Есенин, как то показывает Прилепин, не избежал влияния и «настройки». Не сразу и не до конца (голова крестьянская!), но удалось, вросло. И много осталось, конечно, на всю краткую жизнь: «В самом широком смысле, и в прямом и переносном, лакированные башмаки в жизни Есенина появились — от Мариенгофа. Есенин с удовольствием надел их, прибрав лапти». Да, и с петли его снимут именно в лакированных башмаках, столь неподходящих случаю... В целом же, когда выдохся имажинизм, кончилась Гражданская, начался НЭП, приелся эпатаж и отпала его необходимость — у Есенина осталась за душой поэзия. У Мариенгофа — ее не осталось. Мариенгоф, заканчивая исполнять имажинизм, поступил соответственно: женился. Есенин, раз начав поэзию, продолжил исполнять не имажинизм — судьбу. Прилепин отмечает: «Есенин писал о себе — “Осужден я на каторге чувств / Вертеть жернова поэм”. Мариенгоф мог вертеть жернова чего угодно: главное, приспособиться к очередному занятию». Какая прелесть.

Здесь надо вернуться к железному ветру эпохи. Созрев до стадии империализма, модерн стал себя, модерна, последней стадией. Покончив с суверенными монархиями Центральной и Восточной Европы и на Ближнем Востоке (Османская империя), модерн достиг своего логического развития в постмодерне. Авангардизм и в еще большей степени имажинизм стали первыми явлениями постмодерна в искусстве: еще не оформленного постмодернистской философией или эстетикой (если последняя возможна), но узнаваемого. Наиболее продвинутая на путях мировоззренческого прогрессизма революционная Россия не случайно дала много нового в живописи, театре, архитектуре. Когда после имажинизма Мариенгоф занялся прозой, его романы, по свидетельству Прилепина, представляли собой «набор цирковых номеров в пределах одного абзаца»: «У него “пухлая гимназисточка” вылезает из платья, как розовая зубная паста из тюбика. У него “дерево, гнедое, как лошадь”. Он пишет о молодой, влюбленной женщине: “Она была натоплена счастьем, как маленькая деревенская банька”. А еще в прозе Мариенгофа встречается: “рыжеватые сапоги сморщились, как человек, собирающийся заплакать”».

Говоря об этом столь холодно-циническом, отдающем хлороформом творчестве, Прилепин замечает: «Присмотришься и понимаешь — нет никакого цинизма вовсе, а есть только мужество личности и непреходящая печаль бытия».

Да, это не цинизм. Это релятивистская антиэстетика постмодернизма, по которой живое и мертвое — всего лишь объект, материал для личности, исполненной ницщеанского «мужества» и шопенгауэровской «печали». Воли то есть.

Лучшим из романов Мариенгофа Захар признает «Циники». И солидаризуется с Иосифом Бродским, констатировавшим новаторство Мариенгофа, который «стал первым, кто использовал прием «киноглаза». Главное же (здесь надо с Прилепиным согласиться) — в именах героев «Циников». По мнению Бродского (предисловие к французскому изданию романа), дело обстоит так:

«Ее зовут Ольга, ее мужа — Владимир. Оба имени несут в себе отзвук Киевской Руси и умышленно служат примером исконных категорий Русского мужчины и Русской женщины. Или, если кто-то желает шагнуть дальше, — русской истории как таковой». Словом, без русофобии в «Циниках» (сначала опубликованных в Германии) не обошлось.

И если Мариенгоф шел ноздря в ноздрю с эпохой, то ему было не обойтись без кино. Что и подтверждает его биография. Постмодерн начал отсчет именно в «эпоху старых фильмов», как это сказано Пелевиным в «S.N.A.F.F.» (вслед за Вальтером Беньямином, рассуждавшим примерно о том же в 30-х годах).

Стезя Мариенгофа понятна до боли. Это был его мир, и он был дитя этого нового мира. По-английски прагматичный, по-английски же разодетый, он в стихах был по-английски субъективен, в чем есть, конечно, свой «идеализм» понятного (вышеописанного) толка.

Ну а что Есенин, кормившийся в начале 20-х с той же руки? В 1921 году он очень вовремя и накрепко знакомится с Айседорой. На мой взгляд, можно понимать этот счастливый случай так: силы прогресса прислали за фактурным актером со сцены русского большевизма шлюпку.

В чем заключается смысл момента? Большевики удержались на престоле, надо было думать о перспективах «этой страны». В Гражданскую из Кремля не вылезали англичане и американцы. Теперь пришло время реализации завоеваний революции. Требовалось снятие блокады с Советской России, чтобы наконец начать торговать направо и налево. Прилепин не устает артикулировать неприязнь, нелюбовь, ненависть Есенина к казенной Русской Церкви. Патриарх Тихон, дескать, не дал ободрать храмы и ризницы в пользу голодающих. Прилепин тут тоже негодует: дескать, действительно, безжалостные попы!.. Однако помилуйте, сударь. Известно, кто организовал голод, известно, что в это самое время Ленин отправил 10 млн золотых рублей в Турцию в помощь хозяйничающим возле Ататюрка англичанам (Лев Данилкин. «Ленин: Пантократор солнечных пылинок»). Известно, наконец, что с ограбленных таки храмов голодные видели в основном посылки «Ара». Ну да ладно, к нашей истории ближе то, что в 1922 году Советская Россия готовилась к международной конференции в Генуе. Нужно было создавать образ России с человеческим лицом, а не с рогами. В том же заключались тогдашние интересы американских и британских концессионеров, охочих до бакинской нефти, ленского золота и многого чего еще.

И вот сначала в Россию, с подобающим злобе дня информационным сопровождением, прибывает Айседора Дункан. Она заводит школу, она обласкана добрейшим советским правительством. Она шлет на Запад репортажи и интервью. Звезде мировых сцен подыскивают фотогеничного блондина (на Есенина немало похож сегодня Брэд Питт), который к тому же поэт, харизматичен, привычен к сцене и наш в доску. И — поехали. Следом, кстати, в те же края тронется и Маяковский. Поедут ведущие театры страны и ее, страны, музейные сокровища.

Пить Есенин начал еще с осени 1921 года — как только сошелся с Дункан, у нее в особняке на Пречистенке. А раньше, говорит Прилепин, не пил. Стало ли грызть его сердце проданная за обещания и за богатую жизнь свобода? Чувство утраты первородства поэта? Была ли ему в тягость эта экстравагантная, добрая и умная Айседора, которую ему навязала политика — указуя ему его действительное служебное место жиголо при дорогой гостье, да и то пока сохраняли свою силу расклад да повестка? Безусловно. Но весь глубокий цинизм ситуации и самое последнее место в ней самого для него важного — его поэзии Есенин осознал позже, уже в США. Тут до него дошло, что он лишь щепка на волнах геополитики, муха на ее лобовом стекле. Не случайно он запил буквально вчерную, да еще причастился мирового зла антисемитизма... Тогда Есенин перестал быть левым, тогда, еще давая правильные «левые» интервью и совершая заказные акции вроде размахивания красным флагом из окна гостиницы, он внутренне «обмирает» и перестраивается на шизоидный лад: официальная мимикрия, все тот же практицизм вовне и опустошенность, обгорелый остов смешной юношеской мечты внутри...

Положите меня в русской рубашке
Под иконами умирать.

Если бы от Есенина остались только стихи этого периода, когда он понял, что Черный человек успеха обманул его и взял в плен, — то и тогда Есенин бы остался: вот в этом «экзистенциальном крике» 1922–1923 годов как в образце, как в понятном всякой русской душе, которая есть душа болящая...

Но вот поэт на Родине. Слава растет благодаря кабацкой лирике. Номер заграничный он отработал. Здравствуйте, товарищ Троцкий! Айседора больше не нужна никому: ни Есенину, ни Кремлю. Но оказалось, что «и сам я тоже больше здесь не нужен». Троцкий скоро начинает падать, власть расколота внутри себя, назревает конфликт...

Ну куда, ну куда он гонится?

Есенина губила необузданная самонадеянность. Достигнутого немалого было ему мало. Кажется, он решил идти до конца: всё или ничего. Это и есть гордыня, на которой давно и успешно играют.

Оставаясь в игре за социальное положение (или будучи в нее вовлекаем), Есенин делал выбор. И, судя по тому, что все его благожелатели: Троцкий, Фрунзе, Киров — были раньше или позже убиты, выбирал он не сторону Сталина.

Так что была и слежка, был и чекистский сюжет. Не зря Есенин «бегал» на Кавказ и лежал по больницам, собирая, должно быть, справки о своей невменяемости. Очаровательно сказанное Дункан в Берлине, в интервью января 1925 года: «Мой муж в настоящий момент на Кавказе, куда поехал, чтобы сделаться разбойником. Он предполагает написать поэму о жизни бандитов, а потому решил сам заняться бандитизмом, чтобы подробно познакомиться с этой средой».

Не менее занятен и рассказ о поездке Есенина в Константиново, на свадьбу родни. Там он устроил страшное представление, разгуливая по селу и непрестанно дебоширя в женском платье и даже в чулках. Большего ужаса для селян (трансвестизм!) и придумать нельзя. И скандал-то, шум-то какой прям до столицы: ну совсем Есенин с катушек слетел, видно, вот-вот повесится. А он, поди, диагноз отрабатывал. Слишком любил и уважал себя Сергей Есенин, чтоб без повода на посмешище и позорище выйти... Значит, надо было?

Захар Прилепин дает в своем труде весьма подробную картину последнего года. Живописует путь падающей кометы. К концу 1925 года Есенин превратился, по Прилепину, в черт знает что такое. Прилепин конечно же максимально объективен. Но факты, факты! Но диагноз психиатра: Есенин психопат! Тут ничего не поделаешь. Великий Есенин банально допился до чертиков...

Между тем Есенин в это самое время готовит собрание сочинений. Почти на пике невменяемости Есенин 14 декабря отвечает далекому адресату — провинциальному начинающему поэту. Письмо сохранилось, в нем — никакой неврастении, только спокойная доброжелательность... Собираясь в Ленинград в конце декабря 1925 года, Есенин выписывает чек на 750 рублей сестре Кате — делает ей свадебный подарок. Кто ему вообще чековую книжку доверил с такими суммами?

Прилепин приводит очень важный факт: в конце декабря руководить Ленинградом назначен Киров. Вот и едет Есенин (у которого в Москве и впрямь уже развивается по какому-то поводу паранойя) со всеми вещами и рукописями в Ленинград. Причем явно спешит. В Питере, как это видно по прилепинским страницам, посвященным последним четырем дням жизни поэта, он боится: боится оставаться один. Он суетится, бодрится, постоянно пьет. Впрочем, пьет не водку. Сам по себе постоянно востребованный самовар говорит о многом: во время глухого запоя алкоголики чаёв не распивают...

Но судить и рядить можно бесконечно, и на каждый довод найдется контрдовод. Все мемуаристы сходятся на самоубийстве? А вот мемуаристы, писавшие о генерале Корнилове, сходятся на том, что его убило снарядом. Но это не мешает же Прилепину говорить, что генерала «убили свои»? Документы, экспертиза? Ну да. А кто делал эти документы и эти экспертизы? Чего стоят документы страны, где уже правит товарищ Сталин? Справки из Министерства безопасности о том, что никаких чекистов вокруг Есенина никогда не было? Так что же, Захару неизвестно, что оперативная информация требует рассекречивания и что никто ничего без постановления уполномоченных на то лиц — просто по запросу гражданина Прилепина — рассекречивать не будет?

Вот как описывает Захар роковой момент:

«Закрыл дверь изнутри, оставив ключ в замке.

В ночь на 28 декабря так и не ложился.

У потолка проходила труба парового отопления.

Он ее заметил в первый же день.

Труба была высоко.

Есенин придвинул туда стол.

Выстроил себе пирамиду из подходящей мебели.

Снял с чемодана веревку.

Перед тем как повеситься, сделал неглубокий надрез локтевого сухожилия правой руки.

Вчера на левой пробовал — ничего, терпимо. Тем более после трех бутылок пива и всего выпитого с утра, вечера, позавчера...

Хуже, чем на душе, все равно ничего нет.

Порезал — то ли чтобы наверняка, от общего остервенения и торопясь поскорее сбежать; то ли хотел еще что-то написать и не стал, раздумал.

Рука кровоточила, но не сильно.

Чертыхаясь, полез наверх, уверенный в себе, как ребенок.

Кружилась голова, тошнило.

Надо было торопиться...

Он убил себя около четырех часов утра. Никто к нему в это время прийти не мог».

Да, действительно.

Собрание сочинений ушло в типографию. Прошлый Есенин был собран, отредактирован, отцензурирован, готов. Будущий Есенин был уже не нужен. Только беда — не нужен не только себе самому.

Будь уже Киров в Ленинграде, все было бы сложнее. А пока еще не подчинены ему здесь все и вся — в самый раз.

Раньше, лет пятнадцать–двадцать назад, у меня самого не было сомнений в самоубийстве Есенина.

Смущает яма на лбу, которая на фото Наппельбаума и рисунке Сварога глубже, чем на посмертной маске, и имеет другое направление. Стал бы Есенин вешаться на вертикальной трубе, в канун праздника, на пике славы и благосостояния, к которым так долго и упорно шел? Не очень похоже на него. Хотя если тут замешана психопатия, то... Но что делал поэт Князев всю ночь у трупа в мертвецкой? И кто он такой, если его оттуда не погнали? Почему наклон вмятины на лбу Есенина ни при каком раскладе не совпадает с трубой, на которой он повесился?

Все это, собственно, уже не имеет значения. После революции в главном алтаре Оптиной пустыни повесили большой портрет Льва Толстого. Поэтому фактические обстоятельства смерти Есенина вторичны. Если «кто-то желает шагнуть дальше», то предлагаю вспомнить еще раз о Ницше и его «Бог умер». Мы все непонятливы. Мы ни тогда, ни даже сейчас не можем понять, что Ницше высказал не предположение, обозначил не «мистический факт». Он произнес витающую в его время в воздухе директиву. Глобальный циркуляр. В этом смысле поэзия умерла тоже, а сам поэт Есенин — еще до своего рождения.

В чем заключалась есенинская поэтическая «эпистема»? Если писать — то говорить, если говорить — то говорить от сердца, только потом — от ума. Видеть человека, соотечественника и не бояться родства с ним, произнесенного вслух, названного... Сегодня понятно, и сегодня можно сказать: Есенин долгое для своей короткой жизни время жил и писал прагматично. Лишь на пике, когда уже мог себе это позволить и когда стало невозможно далее обманывать себя относительно внешних, социальных, и внутренних перспектив, стал возвращаться к себе — все более и более, до собственного отражения, до погружения, до отчаяния. Высокое дарование позволяло ему идти вперед, развиваться, зарабатывать, при этом сохраняя индивидуальность. Правда, компромисс этот всегда временный...

Не знаю, как кому, но мне с самого начала наиболее близок был Есенин примерно с 1920 года: с «Сорокоуста», с «Исповеди хулигана»; если брать ранее, то с «Я покинул родимый дом...» — 1919 год, где поэт — как он далее будет — уже есть. Повторю, это так для меня, и я позже понял почему. Потому как раз, что это настоящий Есенин и есть. Есенин, переросший и пересиливший имажинизм, «вернувшийся из-за границы». И чтобы быть ему в народе до сей поры, в целом достаточно стихов 1920–1925 годов, за вычетом большинства «советских» посланий. «Пугачев», «Анна Снегина», «Страна негодяев» в этом списке относительны, при всех своих достоинствах необязательны. А вот «Письмо матери», «Письмо к женщине», «Москва кабацкая», «Любовь хулигана» — необходимы. Другими словами, по крайнему счету Есенин — это, да, «попса». Впрочем, массовое — а поэт наш был именно что массов — это всегда «попса». Но почему же его тогда не заслонила и не стерла из памяти поколений другая, новая попса? Потому что стихи Есенина — особенные. Есенин — это говорящий род, «поющая кровь». Воплощенный в личности и судьбе архетип, материализовавшийся народный дух.

Не каждый умеет петь,
Не каждому дано яблоком
Падать к чужим ногам.

Яблоко — вот эта высказанная поэтом материализация. Такие поэты, как Есенин, случаются только у великих народов. Только на зрелом дереве созревает плод — и яблоко падает перед всей развесистой кроной, как отделившийся от целого субъект. Тогда Дерево и Плод видят и осознают друг друга. И вот Россия Есенина «узнала», она не могла не услышать эти, одни из самых лучших в нашей поэзии, стихи:

Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот да веселый свист...

И это не Есенин еще в 1916 году «отделил тень свою от тела». Это Россия отделила: где-то в поле чистом, у межи. Конечно, предстояли рост, мятеж, страдание — словом, предстоял путь. Родине предстояла история, поэту — судьба. Сейчас я только хочу поставить вопрос: а мог ли уцелеть Есенин, когда сама Россия пошла на слом? Я говорю не о материальном разрушении, хотя и его тоже хватало. Я говорю о том, что гипсом индустрии и инфраструктуры не укрепить тела, в котором душа перебита, в котором жизнь — это инерция, тем более продолжительная, чем мощнее и здоровее был источник. Русь начала сходить на нет во времена, зафиксированные Шукшиным и «деревенщиками». Рубцов сказал нам об этом. Именно это чувство сказалось в душе Ст. Куняева, когда он написал свое:

Церковь около обкома
приютилась незаконно...

Я не думаю, что Есенин понял все это за пятьдесят лет до того. Я думаю, он почувствовал неотвратимость этого. Потому что осознал: революция не дело мужицкое, никакой Руси без России не может быть... И тогда какая разница, от чего именно погиб Голос? Сам он удавился, был устранен или был казнен? Нельзя представить Есенина пережившим коллективизацию. А она когда началась? Она началась, когда кончились революционные шутки. Поэтому Есенин был обречен.

Поэтому спорить не надо. Давайте сохраним Есенина в наших сердцах — постольку, поскольку мы хотели бы сохранить в сердцах нашу Россию. А для этого книгу Захара Прилепина «Есенин. Обещая встречу впереди» надо бы прочесть.

Есенина в книге премного. Это главное.

Остальное — ветер нашей эпохи.

2020 год

Белгород





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0