Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Как помирить красных с белыми

Юрий Михайлович Каграманов родился в 1934 году в Баку. Окончил исторический факультет МГУ имени М.В. Ломоносова. Публицист, философ, культуролог. Автор книг «Россия и Европа» (1990 ), «Культурные войны в США» (2014 ), «Вокруг “иранской идиомы”» (2017 ) и многочисленных публикаций в журналах «Дружба народов», «Новый мир», «Континент», «Иностранная литература», «Знамя», «Москва» и др. Живет в Москве.

К столетию окончания Гражданской войны говорят и пишут, что это едва ли не самый важный вопрос на сегодня в идеологическом плане.

Помирить тогдашних красных и белых, если бы удалось вызвать их к жизни, невозможно. А вот помирить тех, кто сегодня защищает их цвета, как мне представляется, не так уж трудно. Для этого надо показать, что связь обозначающих и обозначаемых отчасти уже в Гражданскую войну и тем более в последующие времена в большой степени условна.

В годы Гражданской войны красные — большевики. Это безусловно. А вот с белыми уже возникают сложности. Силы сопротивления большевистскому перевороту, собравшиеся на Дону и в других местах, поначалу не называли себя белыми. На этот термин кое-кого навели воспоминания о Французской революции. Тогда белыми называли сторонников короля — по цвету королевского знамени (три лилии на белом поле). У Цветаевой в «Лебедином стане» есть прямая отсылка к французам (написано в мае 1918-го):

Бледный праведник грозит Содому
Не мечом — а лилией в щите!

Ассоциация неточная. Среди тех, кто вскоре сами себя стали называть белыми, монархисты были в явном меньшинстве. Большинство составляли «февралисты», сторонники республики. К их числу принадлежали и те, кто первыми подняли знамя Белого движения (тех же цветов, что и флаг нынешней РФ): Алексеев, Корнилов, Деникин.

По этой причине некоторые монархисты отказались присоединиться к белым, которых посчитали мнимо белыми, а на деле — революционерами, не сильно отличающимися от красных. Историк и литературовед Давид Фельдман приводит в пример булгаковское семейство Турбиных: вот они были подлинно белыми и потому не спешили «на Дон»[1].

Монархисты сегодня упрекают возглавителей Белого движения за их политику непредрешенчества в политических вопросах. Но они просто поддались всепроникающему на тот момент убеждению, что эти вопросы должен решать «разогнувший согбенную спину» народ. И потому поставили целью своего движения созыв Учредительного собрания. Парадоксально, что именно «золотопогонники» и «белоподкладочники», физиогномически чуждые народу, захотели стать проводниками его воли, тогда как большевики навязывали ему свою, большевистскую волю, пытаясь увлечь его своей коммунистической фата-морганой и лживыми обещаниями.

Но без царя народ, то есть в основном крестьянство, утрачивал психологический «удерж». Порвалась нитка — и рассыпались бусины. Оставалась смутная потребность если не вернуть утраченное, то чем-то заменить его. Находились крестьяне, которые говорили, что они «за революцию, но с хорошим царем». Сам Троцкий писал, что если бы белые догадались выбросить лозунг «кулацкого царя» (почему кулацкого? просто крестьянского), красные не продержались бы и двух недель. Белые непредрешенцы стали понимать это, когда уже было поздно.

Мнимобелые становились, таким образом, подлинно белыми. А красные с течением времени становились мнимокрасными (либо отправлялись, не по своей воле, на тот свет). Так вышло, что вместо обещанного «светлого пути» в коммунизм впереди открывались «обходные дороги, нежданные пути», на которых постепенно терялись «завоевания» революционной поры.

На протяжении 30-х годов в Советской России плавно, как будто даже не очень заметно совершилась контрреволюция. Которую возглавил Иосиф Сталин.

Сегодня эта фигура стала главным препятствием на пути примирения красных с белыми. Чтобы прийти к примирению, надо поменять взгляд на Сталина. Это равно касается и сторонников, и противников его.

Оправдывать собственно красных становится все труднее: слишком очевидно, что революция, как все сметающий на своем пути мальстрём[2], стала для России национальной катастрофой (разве что старые советские фильмы, которые иногда еще крутят по телевизору, позволяют еще обманываться на сей счет). Но нынешние красные оправдывают ее тем, что она в конечном счете привела к власти Сталина.

В заслугу ему ставят в основном две вещи: индустриализацию страны и победу в войне с Германией. Но индустриализация началась у нас задолго до революции и, не будь революции, продолжалась бы и дальше, притом более успешно, чем при Сталине. «Старая» Россия была исполнена сознанием собственной силы и не пыталась лезть из кожи вон, чтобы кого-то там «догнать и перегнать». Догоняли и перегоняли без сверхчеловеческих усилий. Что же касается победы в войне, то лично Сталину она обязана очень немногим; его скорее «вынесло» в положение победителя ходом вещей.

Реальная заслуга Сталина совсем в другом: именно в том, что он де-факто совершил государственный переворот. Как иначе назвать почти поголовное истребление личного состава большевистской партии, какой она была в момент Октябрьского переворота, разгром Красной армии, какой она вышла из горнила Гражданской войны, почти полное уничтожение ее высшего командного состава (и частично среднего), аналогичную расправу со старым большевистским ЧК?

При этом Сталин обхитрил не только своих современников, но и нынешних сталинистов, выставив себя продолжателем дела Ленина и Октябрьской революции. Но красное у «зрелого» Сталина — притворное, накладное, «нашивочное», что-то подобное рыцарской накидке (рыцари на турнирах использовали накидки какого-то условного цвета, чтобы их было легко отличить).

Похоже, что в 30-х годах Сталин стал органически не переносить большевиков 1917 года, ставших к тому времени «старыми большевиками», окружив себя такими же, как он сам, перерожденцами. И стал испытывать заметное расположение к белым. Не случайно в застольях на Ближней даче он, как свидетельствуют собутыльники, затягивал иногда белогвардейские песни. И его необычайное внимание к семейству Турбиных показательно: в прежние времена плебей Коба мог только с улицы видеть кремовые шторы на похожих окнах, а теперь ему представилась возможность заглянуть внутрь — узнать, как живут или, точнее, жили «благородные» люди.

В то же время ему должно было прийтись по душе замечание Студзинского в финале пьесы о том, что большевики «нас все равно расстреляют» (на что следует реплика Мышлаевского: «И отлично сделают»). Психологическая позиция Сталина по отношению к «бывшим», как мне кажется, становилась такой: мы хотели бы жить похоже на то, как жили вы, но сами вы нам не нужны (исключения делались, но это были именно исключения). Если он хотел делать белое дело, то делал его красными руками (без каламбура не обойтись: красными в смысле формальной партийной принадлежности, но и красными от крови).

А что на словах он заявлял себя верным учеником Ленина и продолжателем его дела, то это было неизбежно: революция давала его режиму видимость легитимности в неправовом смысле этого понятия. Так это понимали и выдвиженцы, преимущественно «от сохи», на которых он опирался, массой своей затопившие в составе партии «старых большевиков», хотя они интуитивно угадывали в нем «нового царя». К тому же «энергия заблуждения» (вера в коммунистическую фата-моргану) до поры до времени стимулировала строительство «новой жизни» — в сочетании с инерционно сохраняющейся дореволюционной энергетикой.

Еще заслуга Сталина, притом чрезвычайно существенная: если в 20-е годы культурную сцену почти целиком занимал авангардизм (как бы к нему ни относиться, страшно далекий от народа), то в 30-е он вернул в культурный обиход русскую классическую литературу и русское классическое искусство. Сам он был книгочеем (в его личной библиотеке насчитывалось 20 тысяч томов) и, как многие восприимчивые «нацмены», не устоял перед обаянием великой русской литературы. И хотя возвращение классиков проходило под наблюдением идеологических «надсмотрщиков», старавшихся не допустить, чтобы их, классиков, «не так поняли», все равно непосредственный доступ к текстам делал свое дело.

В жизни дореволюционной России — богатая разрисовка подробностей бытия, в наступившей советской — одни резкие линии и грубые мазки. Дореволюционные литература и искусство вносили определенные коррективы в оптику «нового человека», в меру возможностей просветляя его кругозор и смягчая нравы. «Чудотворный гений» прежней России (В.Ходасевич) приобщал советских людей к жизни того царства, за которое сражались белые, оставляя в их сознании, несмотря на все неустройства действительности, моменты красоты и благолепия.

Мое поколение, прошедшее через школу в сороковые годы, еще верило, что революция была делом справедливым и что партия Ленина — Сталина ведет нас по правильному пути, но в то же время мы впитывали мечты и звуки, рожденные дореволюционной Россией. Многие юноши выбирали своим идеалом «тургеневских девушек» и искали этот идеал в жизни; а девушек «соблазнял» Печорин. «Любовь без черемухи» (название повести Пантелеймона Романова, отразившей грубые нравы 20-х годов[3]) начинала диссонировать с атмосферой культуры.

Нельзя не поставить в заслугу Сталину также и восстановление сильной государственности (конечно, избыточно сильной, но такова была реакция на разгул революционной стихии) и фактическое, вопреки декларациям и конституциям, восстановление «единой и неделимой» почти в прежних границах. Пакт Молотова — Рибентропа, который обычно ставят ему в вину, позволил по крайней мере восстановить прежние западные границы Российской империи (с добавлением Галиции, присоединить которую рассчитывала и царская власть — что отвечало пожеланиям тогдашнего галицийского населения). Между прочим, граница с Польшей была проведена примерно по «линии Керзона». Если кто не помнит, напомню, что лорд Керзон был английским министром по иностранным делам, и радеть о пользе России ему не было никакого резона.

Другое дело, что внешняя экспансия СССР после 1945 года говорит об отсутствии чувства меры, никогда не покидавшего русских царей; это со временем аукнулось самым невыгодным для России образом.

К Сталину приложимо то, что сказал Томас Маколей о Кромвеле: «Он никому не позволял, кроме самого себя, обижать свою страну».

Как Сталин «обижал» свою страну, эта история останется в веках (если, конечно, не прервется ход времен). Для нынешних защитников Сталина это неподъемная тема, которую они пытаются так или иначе «заштриховать».

«Заштриховать» нельзя. Но можно и нужно провести операцию, которая в юриспруденции называется culpam minui — ограничение вины. Не один Сталин несет ответственность за все ужасы террора.

Начинать тут придется издалека: еще в дореволюционные годы литература декаданса вбросила в сознание своих читателей некие растлевающие яды замедленного действия. Упоение «темными зовами», смакование жестокости находим у Леонида Андреева, Федора Сологуба и некоторых других авторов. Сологуба, например, преследовал образ некой царицы, которая в каждый полдень покидала «круг веселый // Прелестных жен и юных дев» и спускалась в смрадное подземелье, где орудовали ее палачи, самолично участвуя в пытках и ужесточая их. Та часть русской публики, что читала по-французски, в эти годы открывала для себя самого де Сада.

В революцию жестокость из сферы воображаемого вошла в жизнь. Ее первыми носителями стали уголовники, выпущенные из тюрем, быстро опьяневшие от вина и крови, психопаты из желтых домов, всякого рода вырожденцы, дышавшие местью и завистью. В значительной мере из таких элементов формировалась ЧК, где они могли зверствовать на «законной» основе. В трогательном единении с «идейными» грамотеями в пенсне, ради «светлого будущего» готовыми пожертвовать в неограниченном количестве «людишками», не имевшими в их глазах никакой цены. «Щегольство кровожадностью» (Бабель в «Конармии») стало своеобразной модой в лагере красных.

«“Революции не делаются в белых перчатках...” Что ж возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?» — спрашивал Бунин в «Окаянных днях». В том же 1919 году С.Л. Франк писал о неизбежности жестокого контрреволюционного террора.

И Бунин, и Франк, конечно, имели в виду контрреволюцию белых, но белым ежовые рукавицы оказались «не по руке». Историк Я.Бутаков, хорошо знакомый с вопросом, пишет: «Репрессивные действия были явно неадекватны внутренней опасности для белых режимов и оказались неспособны ее устранить»*. Слишком они были в этом отношении «старорежимны», слишком культурны. Должно было пройти время, чтобы дело контрреволюции взяли на себя люди из лагеря красных, которые прошли школу революционного зверства и со своими противниками, как тогда выражались, не «миндальничали» и не «лимонничали».

Примерно такова была горизонтальная, назовем ее так, цепь причин и следствий. Но была и вертикальная. Все на свете соотнесено с чем-то лежащим глубже или выше его самого. Об этом в начале 20-х догадывался Максимилиан Волошин, писавший, что революция — «Божьей ярости сосуд», опрокинутый на Россию за все грехи прежнего строя. Но сама революция — грех неизмеримо более тяжелый, а значит, можно было ждать, что сосуд будет изливаться и дальше и ярость изливающаяся станет гуще. И гнев Божий обрушится на головы не только большевиков, но и той части народа, что учинила «бессмысленный и беспощадный». Речь идет прежде всего о крестьянстве.

Террор, обрушившийся на крестьянские головы в конце 20-х — начале 30-х годов, был куда масштабнее террора 1937 года, жертвами которого стали в основном «старые большевики» и левая интеллигенция. «Плач», охвативший деревню и тогда же прозвучавший в литературе, иногда в высокохудожественной форме («Погорельщина» Н.Клюева, некоторые произведения С.Клычкова и т.д.), не может не вызывать глубокого сочувствия, но нельзя не признать, что в известной мере крестьянство само навлекло на себя те беды, которые ему пришлось претерпеть.

В горизонтальном плане это правящая номенклатура объявила войну крестьянству, потому что оно представляло собой класс мелких собственников, до известной степени независимый от власти. Но священный ветер над головами нашептывает другое: Божья кара настигла крестьян за то, что они сотворили с прежними своими господами — помещиками. На протяжении 1917–1918 годов практически все дворянские усадьбы были разграблены и большинство из них сожжены; нередко вырезали и их обитателей. Не щадили и те из них, что были органически связаны с «громкими» именами. Так, были сожжены все три усадьбы Пушкиногорья (вдребезги был разбит даже посмертный слепок Пушкина), а Ясную Поляну удалось отстоять только потому, что ее охраняли красноармейцы, присланные Луначарским. Конечно, не все крестьяне участвовали в бесчинствах, а только «пропащие», бунинская Дурновка, но остальные смотрели на происходящее или равнодушно, или сочувственно[4].

Судьба дворянской усадьбы лишь в самые последние годы привлекла внимание историков и культурологов (почему и здесь стоит говорить об этом подробнее). Для тех, кто прикоснулся к этой теме, стало очевидно, что усадьба, сочетавшая элементы городской и сельской жизни, сыграла исключительно важную роль в истории русской культуры. «В дворянской усадьбе, — пишет философ Л.Городнова, — формировался особый тип культуры, близкий и дворянам, и крестьянам (курсив мой. — Ю.К.), важный для сохранения обоим сословиям»[5]. Другой автор, историк, пишет, что усадьба имеет «завораживающую нас силу».

Разумеется, в жизни дворянских усадеб были и темные стороны (вспомним хотя бы «Деревню» Пушкина). Но, во-первых, с крестьян «драли шкуру», когда это происходило, не столько помещики, сколько управляющие и другие посредничающие лица. А во-вторых, крепостное право, с которым было связано зло, к 1917 году оставалось далеко позади и редко кто о нем уже помнил. Зато в усадьбах продолжалось творчество культуры — и какой! Высшие достижения русской культуры на 90% связаны с усадьбой. И жить бы им еще тысячу лет, три тысячи лет (для сравнения: жив, к примеру, Гомер), когда и русского народа уже не будет, точнее, он растворится в других народах (как это происходило до сих пор со всеми народами планеты).

Распространено мнение, что помещичьи усадьбы перед революцией приходили в упадок. Такое впечатление создают, например, «Вишневый сад» Чехова и элегические полотна В.Борисова-Мусатова (кстати, сына крепостных крестьян!) — «грустины» по уходящему дворянскому быту. Но это верно лишь в экономическом, хозяйственном смысле, и то применительно далеко не ко всем поместьям. В культурном, а отчасти и в религиозном плане усадьба еще сохраняла жизненные силы. Более того, она продолжала рожать гениев: в год революции Александру Блоку было всего 37, Владимиру Набокову — 17!

А молодое поколение в деревне, почуяв свободу, «собор на гармонь променяло». Но вне отношения к идеальному бытию свобода вырождается в произвол. Что приводит к самым дурным последствиям.

Зачем орел, могуч и страшен,
Летит меж гор и мимо башен
На пень гнилой? Спроси его.

Эти пушкинские строки, как бы метафору дурной свободы, Сталин в своей библиотеке отчеркнул двумя красными чертами[6]. Видимо, «намотал на ус».

И все же: «наш» Бог — это не ветхозаветный «мстительный Адонаи», «топчущий гроздья людские в точиле гнева». Почему допустил Он такое число убиенных, замученных, претерпевших всяческие унижения, среди которых было множество ни в чем не повинных людей?

В романе Солженицына «Красное колесо» генерал Нечволодов (alter ego автора) «верил в двойное бытие, откуда и производились чудеса русской истории. Только говорить об этом было труднее, чем писать, говорить почти невозможно». Писать тоже трудно: связь поту- и посюстороннего бытия таинственна, и пытаться установить ее нам, пребывающим в тенётах трех измерений, можно только гадательно. Но там, где история совершает драматические повороты, «небо» будто приближается к земле, поощряя нас так или иначе истолковывать знаки, которые оно нам посылает. Вчитываясь в историю террора, трудно не усмотреть в «мистериальном» его аспекте хватку дьявола, фигуры потусторонней, но для верующих людей вполне реальной.

Некоторые христианские писатели, и среди них свт. Иоанн Златоуст, высказывали мнение, что дьявол, рыщущий в «нижнем небе», может иногда выполнять повеления Бога. Скорее всего, так произошло и в данном случае. И, выполняя волю Бога, дьявол, соответственно своей природе, сильно перестарался.

Мученик сталинского режима и великий (в своем роде) мистик Даниил Андреев, рассматривая череп Сталина, пришел к заключению о его «высокой мистической одаренности» (о чем должна свидетельствовать выпуклая верхняя часть теменной кости). Так это или не так, в любом случае можно утверждать, что он служил орудием неземных сил. Бога и дьявола вместе, если угодно.

Возвращаясь к горизонтальному измерению истории: явление Сталина было предугадано в русской литературе — начиная по крайней мере от Щедрина, даже от Лермонтова. Одним из ближайших по времени угадчиков стал Александр Блок в стихотворении 1903 года «Все ли спокойно в народе?»: после того как убит император, народ не хочет над собою ничьей власти, но уже слышно, как идет «народный смиритель» пугающего вида («Инок у входа в обитель // Видел его — и ослеп»). Так что можно сказать, что Сталин более или менее вписался в трафарет, заранее для него подготовленный.

И можно прийти к выводу, что ответственность за ужасы террора сложным образом распределена как по горизонтали, так и по вертикали. Хотя, конечно, личная ответственность Сталина тоже велика; и надо полагать, что на Страшном суде «чудесному грузину» придется несладко. Некоторые христианские авторы полагают, что Бог может наказывать и тех, кто служил Его орудием. И уж во всяком случае за перебор с палачеством придется ответить.

Подытожим: фигура Сталина — сложная для оценки, что объясняется сложностью времени, на которое пришлась его деятельность. Он оторвался от красных, но не пристал к белым: даже если бы он этого хотел, это было невозможно — слишком еще владела умами революционная мифология. Так он и остался переходной фигурой. В свое время примерно такой же переходной фигурой был и Наполеон: выкормыш якобинцев, он «по ходу дела» присоединился к контрреволюционерам и создал империю, примирившую, хотя бы на время, настоящее с позавчерашним.

Те, кто сегодня хочет быть подлинно красным, должны ориентироваться на Ленина и Троцкого. Но большинство тех, кто сегодня ходит под красным флагом, государственники, даже православные (или заявляющие себя таковыми), поэтому они ориентируются на Сталина. Ленин и Троцкий — разрушители, а Сталин, периода «зрелого сталинизма», — созидатель; и созидал он совсем не то, о чем мечтали Ленин и Троцкий. Хоть и работал он топорно и то, что выстроил, — это по историческим меркам времянка, сложенная из наспех отесанного материала. Но ведь нельзя принимать за образец времянку, поставленную к тому же на разъезжающихся мостках. Полагаю, что эти «красные», если их «довести до ума», могут оказаться на стороне белых.

Поскольку подлинно красных сегодня относительно немного, в перспективе главными сторонами спора в политическом поле будут, вероятно, «белые» и белые. Первые — наследники «февралистов», республиканцы, считающие конститутивным признаком государственного устройства народную волю. Вторые — монархисты, народной волей не пренебрегающие, но ставящие во главу угла принцип наследственной монархии. Свои сильные и слабые стороны есть у тех и у других.

Но и сталинисты вряд ли исчезнут: несмотря ни на что, Сталин остается для них образцом сильной личности. Между прочим, во Франции до сих пор есть немало бонапартистов.

В.В. Розанов писал, что должно пройти пятьсот лет, прежде чем в Россию сможет вернуться монархия. Но вот прошло только сто, и, судя по опросам, в народе заметен рост монархических симпатий. Преимущество монархического строя заключается прежде всего в том, что власть олицетворена. В этом, между прочим, состояла и сила сталинского режима: у власти было ставшее «родным» усатое лицо. Хотя Сталин и порицал Пугачева за «царистский» характер его восстания, сам он был в душе «царистом», и народ интуитивно воспринимал его как «красного царя» (для чего ему не нужно было демонстрировать, как Пугачеву, «царские знаки» на груди — не те стали времена).

То, что он был грузином и говорил по-русски с акцентом, даже прибавляло ему цену: чтобы «привести в чувство» потерявший удерж народ, должен был явиться кто-то со стороны. И Сталин чует это своим звериным чутьем и постепенно вживается в образ грозного «отца». Правда, когда он смеется или шутит (что своевременно зафильмовано), он смахивает на рыночного торговца-грузина с какого-нибудь Авлабара. В такие минуты как-то стыдновато видеть его «в челе» великой империи. Но когда он серьезен, а серьезен он почти всегда, нельзя отказать ему в некоторой импозантности, что вынужден был признать такой высокородный аристократ, как Уинстон Черчилль.

Принципиальное отличие настоящего царя от лжецаря, каковым являлся Сталин, в том, что царь помазан Богом. На земле он — наместник Божий: таковым должно быть его самочувствие, и таким его должны видеть подданные.

Еще преимущество монархии — в преемственности власти. Одно дело, когда во главе государства стоят «ныне живущие, завтра сходящие», и другое — когда существует династия, как бы ниточка (использую этот символ еще раз), на которую нанизываются времена.

Известный недостаток монархии: властитель может оказаться слабым, недостаточно соответствующим той роли, которую он призван играть. (Примером слабого царя часто называют Николая II, но это мнение спорное, и во всяком случае надо учитывать, что его царствование пришлось на время, сложнейшее в социально-политическом и культурном отношении, требовавшее поистине виртуозного управления; по крайней мере, Николай II был образцом христианской нравственности, что в кругах, более или менее с ним соприкасавшихся, уже не очень ценилось, а на просторах России, где он был просто картинкой на стене, фактически оставалось неизвестным.) Но мы знаем из И.А. Ильина и Л.А. Тихомирова, что этот недостаток купируется, так сказать, «общим устройством управления» (Ильин), ранее налаженным.

А республика может процветать, если во главе ее стоят лучшие и существуют механизмы, именно лучших выводящие наверх. Нельзя забывать, что воля народа может быть дурной, особенно на общенациональном (общеимперском) уровне, где требуется знание вещей, «простым людям» малопонятных. Вот на уровне местных общин, земств, если угодно, она должна быть более весомой, если не решающей.

В конечном счете различие между белыми в кавычках и без них сводится к способам мышления. Первым ближе рациональное — логически выверенное, утилитарно-практическое (без него нельзя обойтись в вопросах социально-экономического устройства). Вторым ближе иррациональное — религиозное и художественное. Как писал Жозеф де Местр, у сердца есть свои резоны, разуму непонятные.

Но те же Ильин, Тихомиров и другие наши мыслители подсказывают нам, что не столько важны программы и конституции, сколько работа над образом человека, воспитание характеров в тональности, сколь возможно близкой лучшим русским традициям. В этом между белыми в кавычках и без них не должно быть существенных расхождений.

 

[1] Фельдман Д. Красные и белые: советские политические термины в историко-культурном контексте // Вопросы литературы. 2006. № 4.

[2] Мальстрём — это система течений, волн, водоворотов и завихрений, образуемая взаимодействием приливно-отливных потоков воды и сложного рельефа дна на небольшой глубине у северо-западного побережья Норвегии.

[3] «Любви у нас нет, — говорит героиня рассказа, — у нас есть только половые отношения».

[4] Были счастливые исключения. В Болдине, например, крестьянский сход принял решение беречь все, что связано с «нашим Пушкиным».

[5] dslib.net/teorja-kultury/fenomen-provincialnoj-dvorjanskoj-usadby-v-kulturnom-prostranstve-rossii.html

[6] Опираюсь на историка Б.Илизарова, изучившего сталинские маргиналии на полях его книг.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0