Шалула

Николай Алексеевич Ивеншев — поэт, прозаик, публицист. Родился в 1949 году в селе Верхняя Маза Ульяновской области.
Печатался в журналах «Москва», «Наш современник», «Дон», «Родная Кубань». Собкор газеты «Литературная Россия». Лауреат различных российских и международных конкурсов. В 2005 году получил диплом «Серебряное перо Руси».
Член Союза писателей России.
Живет в Краснодарском крае.

Я воровалсахар. Почему-то именно тогда, когда вмагазин, сдавать молочные бутылки, уходилабаба Параша. Это папина мама. Я её не любил за все: за темно-коричневое ученическое платье, которое она подобрала в какой то «скупке», за костлявыескулы икулаки, за выражение «паралик тебя забери». Нет, она никогда меня пальцем не тронула, не то что баб Вера, мамина мама. Та не раз порола меня хворостиной за то, что потонкому льду лазил, «кошек» выкуривал. На поветь, соломенную крышу двора, ребят позвал,она, поветь та, возьми и провались.

Бабу Веру ялюбилне только запирожки со смородиной, но скорее всего из-за ее разноцветных глаз. Они напоминали калейдоскоп,картонную трубу со стекляшками.

Но «паралик тебя забери» уходила, гремя бутылками, и я тут же кидался к темному, скрипучему шкафу, в нише которого ютился сшитый из вафельных полотенец мешок с сахаром. Как лотком,ладонью ячерпал сахарный песок, и набивалим рот. Слюна там была уже подготовлена. Янаедался того сахара до отвалу.

Однажды за чудным лакомством меня застала мама. Она долго трясла своими кудряшками. Не понимала:

– У нас конфет полон дом... Чего ты за сахаром?.. Хочешь, завтра шоколадного печенья куплю?

Я кивалголовой и косился на входную дверь, шкаф-то стоял в сенцах, вдруг зайдет бабаПараша?!

Вдруг, вдруг… Я избавился от этой сладкой напасти, наваждения,уже в институте. Да и то в голову приходили разные вещи. На деньги я не был падок, знал, что болезнь воровства называется клептоманией. Однако довольно часто замечал за собой то же чудесное, волнующее чувство. Нет, это уже не жажда сахара, а что-то другое. Я находил объяснение этому. В селе своеммы лазилив яблоневый сад, к старику Огольцову. Зачем? Яблок и так было вдоволь. Потом крали кильку, которую из-за дешевизны и запаха в самом магазине-то не держали. Ставили бочку с этой самой«камсой» на крыльце. Потом мы эту килькувыпускали «в море», во встречную лужу.

И своему однокурснику Юрке Романецкому как-то застаканом портвейна «Хирса» я посетовал:

– Наверно, по мне тюряга плачет? Я – природный вор.

Но тот, оглушив полный граненый стакан, обтер его края указательным пальцем.

– Не своруешь, не проживешь!

– А в Турции за воровство руку отсекают.

– Ты ж не турок.

И тут мыпоспорили. «Хирса» кончилась, деньги тоже. Поспорили на будущую стипендию, кто больше всего пирожков утащит из кулинарии, которая находилась напротив студенческой общаги.

Юрка хмыкнул: «С-с-студенческая рулетка».

Решили делать это поочередно. Натаскать надо было до пяти пирожков. Но условия такие: каждый заход – один пирожок.

Пирожки томились вприоткрытом сундуке, видимо, бывшем холодильнике. Необходимо было немножко отодвинуть стекло и незаметно пролезть рукой за пирожком.

Намфартило. Продавщица, её звали Валентина Ивановна,топталась рядом у кофейного агрегата. К пирожкам она подходила редко. Посетители заказывали кофе и бутерброды с докторскойколбасой. Иногда, невзирая на голодный люд, эта Валентина Ивановна подходила к окну, вынимала из сумки зеркальце и губнушку и подкрашивала себе губы. Однако не проходило и пятнадцати минут, как губы ее опять становились бледными, как докторская колбаса. Это был, какговорили древние греки,сизифов труд.

Я прекрасно представлял себе, чем можетзакончиться «студенческая рулетка». В тюрягу не загремим, но привод в милицию – это как здрасьте вам. А там – деканат, ректорат, выгон изнашего ликбеза.

Хорошо было древнегреческому герою. Его вон как прославили на весь мир: «Утром чем свет народился, к полудню играл накифаре, а к вечеру выкрал быков у метателя стрел Аполлона».

Своих быков мы воровали у Валентины Ивановны, вернее у общепита,тоже ближе к вечеру. Начинающая полнеть блондинка-продавщица на нас не обращала никакого внимания. Знала своё: шипела агрегатным кофейным паром, резала сказочнодлинным ножомбатон и колбасу, подкрашивалась. Мы уже наловчились уверенным шагом приближаться к сундуку с пирожками. Шли по касательной к очереди. Вначале – Романецкий, он был долговяз, потом по пятам – я.

Каждый раз, когда я касался пальцами увядшего холодного пирожка с картошкой или с капустой, я ощущал тугое биение страха, и меня буквально за низ туловища поднимало счастье. А когда от стеклянного сундука яшел к стеклянной двери, то ничего не видел. Расплывалась очередь, маячил косматая сутулаяЮркина спина.

На третьемпирожке Юрка изрек, кидаяуже ненужный пирожок в широкуюурну: «Мы как в баскет играем». И побил один каблук своей узкой туфли о другой. Какконь ретивый.

Всё случилось на пятомпирожке, со мной. В мой локоть вцепились холодные пальцы худой старой кикиморы. Старуха была вытряхнута из английской киноленты и визжала с английским акцентом:

– Он вор, он вор, и-и-и-онпирожки во-о-о-орует.

Она даже подскакивала от радости.

Вот кто в баскебол-то клёво играет. Не пальцы устарой леди, а пружины.

Часть покупателей, застеснявшись такого стыдного момента, улизнули из кулинарногозала. Часть, любопытные, остались. Пружины старухи не пускали меня. Она уже приказывала Валентине Ивановне: «Звоните в милицию!»

Трень-брень.

Старуха звенела, как звуковая игрушка.

Я очнулся от столбняка.

«К тому же и плакала моя стипуха».ٲ Мои губы прошептали почему-то это. .

Романецкий смылся. Устоликов пусто. А орущая сцена все продолжалась.

Продавщица шагнула к занавеске у окна, там у нее, вероятно, телефон. Но она вытянула откуда-то из-под полыдлинного фартука зеркальце и занялась подкраской губ. На этот раз она делала это недолго. А может и долго, ведь я потерял счет времени. Валентина Ивановна, взглянула не на меня, а на англичанку. Она взглянула с холодной презрительностью:

– Я сама!

Холодно и сурово.

– Что сама? – английская баба Яга не понимала. Она не понимала русской речи.

– Сама в милицию позвоню, сама отведу, пусть посадят в тюрягу, будут знать. Каждый деньворуют, каждый. Я в кассу все время докладываю… Что за народ…

Старушенция что-товразумела. И её клешни медленно разжались. Но я не убегал. Я был как загипнотизированный. Я не смылся даже тогда, когда блюстительница правопорядка убралась из кулинарии и в торговую эту едальню начали опять поступать посетители.

Валентина Ивановнаодернула свой фартук, поправила кондитерскую свою шапочку и вышла из-за прилавка. Она взяла меняза руку и усадила на высокий стульчик возле кофейной машины. Надо же, она налила мне целую чашку кофе, ухватила свой секач и соорудила толстыйбутерброд с докторской колбасой.

– Ешь, ешь, – Валентина Ивановна сузила зеленые глаза, они мне показались лукавыми. – Ешь, ешь, – ласково шипела она, подавая блюдечки с бутербродами другим едокам.

И в мою сторону – полушепотом: «Вы что, каждый день вор-руете?.. О-о-о, как я вас понимаю. Или попались только-только? О-о-о!»

В этом «о-о-о» было что-то сексуальное

– А можно я Юрку позову?

– Кто это?

– Напарник.

– Валяй!

Юрка околачивал груши рядом счугунной урной.

– Я, – извинялся он, – ждал, когда дело кончится. И решил вместе с тобойв ментовку податься.

Короче говоря, Романецкий в этой кулинарии выдул две чашки кофе, однучерного, другую – со сгущенкой.

Скажу сразу: к Валентине Ивановне в кофейню мы почему-то больше не ходили. Никогда. А стипендию свою я Романецкому не отдал. Дело ведь по-другому обернулось.

На другое утро, еслиследовать слепому старцу Гомеру,«утром, чем свет,я народился». Мой дальний предок – предводитель шайки разбойников Гермес. Я понял, что мою неистребимую тягу к воровству ничем не уничтожишь, бульдозером не перепашешь, её можно только перепрофилировать, уложить в законные рельсы. Допустим, стать шпионом и крастьдля своей страны чужие секреты. Да вот еще и ловко шпорами, шпаргалками пользоваться, конспекты сдувать.

Прошло столько, полстолька, еще четверть столько лет.

Образно выражаясь, к обеду,когда ваш покорный слуга балдел уже в деревенской школе учителем-русоведом, я научился играть на кифаре.

Я понял тогдав чем залог успеха у девушек. Залог тогда, не сейчас. Надо было иметь мотоцикл, желательно скоростной, «Яву», носить кожаную на «зиппере» куртку и лабать на гитаре. На «Яву» учительской зарплаты не хватало. Египетское куртка уже согревала моё худое,зябкое тело. И вот – гитара.

В Вязовке, в старом яблоневом саду, я гладил загорелый бок гитарыищипал струны. Этот приемчик знают все музыканты. И рыбаки. Прикорм, затравка. Только клюнь. Надособлазнить несколькими нотами, аккордом-двумя. А потом уже начать чесать.

Воспитанный русской литературой, бабкой Прасковьей и собственным дрянным опытом, я любилна живых людей надевать маски литературных героев: Ноздрев, Коробочка, Печорин.

Рядом со мной на шершавом стволе отжившего дерева сияла Наташа Ростова. Я играл свое «Ша-лу-ла-лу-ла» и одновременно ощущал все то счастье, то золотое виденье мира, которое может бытьлишь только у юных. Глаза этой девушки меня любили, по-настоящему, без корысти. Никогда потом я не видел таких глаз. За что она меня так любит? Не за шалулу же? И откуда берется эта шалула? Мне показалось,что и мой голос тоже такой же гениальный, как и очи этой самойНаташи Ростовой – Ленки Сироткиной,методистки местного Дома культуры.

Да, мыцеловались. И тоже было хорошо.

«Если ты не бывал в нашем городе светлом, шалу-ла-лу-ла».

Я имел кожаную египетскую куртку, играл на шестиструнке, кропал стихи, и дальше поцелуев с Ленкой Сироткиной дело не доходило. Она не хотела ничего больше, а я и не настаивал. У меня уже имелся опыт полной любви с учительницей английского языка Марыськой. Она перетаскала на соломенный омет возле местного аэропорта половину мужского населения нашего выпускного класса. Везет же мне на англичан. После этого опыта с Марыськой меня стошнило, тактошнит на фронте, новичков, когда ониубьют кого-то.

Ялюбил Ленку, и оналюбила. Норазница внаших чувствах и в положении существовала. Она любила. И у нее больше никого, кроме меня, не было. А во мне гнездилась одна червоточина. Да, да. Иэто опять связано с воровством.

Её звали Надя, Надя Селиванова.

Работала Надя в библиотеке и былаженойколченогого Сатира. Сатира звали Васей. Он ремонтировал телефоны. И часто бывал в отлучке. Уезжал, допустим, в Соловчиху с ночевой. И крутил там своюразноцветную, увитую проводками, катушку. Прозванивал линию. Хромой Вася имел добродушный вид флегматика. И однопристрастье:по делу и не по делу обожал петьпесню «Хас-Булат удалой». Песня обедной сакле и молодой, красивой жене, которая не была тому Хас-Булату ровней. Ктосочинил её, какой Тредьяковский или Кантемир, шут знает. Вася пояснял: «Народ».

Ко мнеВася был расположен особенно. Ведь я поройподыгрывал его балладе «Хас-Булат удалой, шалула, лу-ла, бедна сакля твоя…»

Когда мы встречались внезапно, тоСатир, Вася Селиванов, хватал меня за грудки и потрясал:

– Ты ведь голодаешь, холостяк? Может, башлей занять?…

Я мычал в ответ.

– Потом, когда будут, отдашь? Не хочешь денег, пойдем похаваем?

Я вырывался. У хромых руки сильные. Но он тащил меня, как паук муху,к своей Наде. Надя ставила передо мной миску с дымящимися пельменями, сделанными вручную. Конечно, надо было платить по счету. Гитара у Селивановых висела у входа. На дверном косяке. И была перевязана алым, крупным бантом.

Хас- Булат удалой

Бедна сакля твоя,

Золотою казной

Я осыплю тебя…

Надя Селиванова, тоненькая, как ледышка или девичья ладошка, меня пленила. Она глядела на меня по-другому, нежели Лена. Как на бога.И однажды я сам, узнав о том, что Вася уехал в очередную Соловчику, забрел в бедную саклю Селивановых с бутылкой сухого вина «Варна».

Увидевменя, Надя Селиванова побелела, но быстро собрала на стол. Я взял гитару:

Дам коня, дам кинжал.

Дам винтовку свою,

А за это за всё

Ты отдай мне жену…

Вино не пьянило, пьянило что-то другое. То лиее особенное, какое-то легкое, летучее тело, рассыпчатыеволосы, голос с першинкой… Нет – это было то самоечувство воровства, как с сахаром, как с пирожками в кафетерии. Я хотел Надю Селиванову своровать. У Хас-Булата удалого, Васи. Будь Надя свободной, я не стал бы путаться в пуговках, узелках и липучках. А тут, а тут… «Не надо больше… Дальше…» Украсть, увезти, взять. «Не надо!» Она лежала передо мной, как лист перед травой,как географический атлас со своими озерами и пустынями. Как живая, теплая карта. И она, нагая, вздрагивала от каждого моего прикосновения. Я понимал, что вот-вот я сорвусь и возьму ее хищнымнатиском зверя. И это опять оказывалось свирепым и сладким наваждением, какой-то «халулалулой».

Часто, часто Вася Селиванов уезжал в Соловчиху, в Ореховку, в Радищево. И мне уже нравились эти поцелуи голого Надиного тела, еёвсхлипы, а порой и смешки, ладошка, гладящая мои непослушные, юношеские ещевихры.

Так я и маячил межу двух неприкосновенных огней. Любил Ленку Сироткину, гладил и целовал гибкое, легкое тело Нади Селивановой.

На Новый год мы собирались у них, уСеливановых. Отмечали праздник четыре пары. Длинноволосый саксофонист Мишка Тулузаков со своей девушкой Аленой, кажется, она была кассиршей на почте, однако,имела манеры томленой девушки из тургеневских романов. Баянист из Дома культуры Коля Королев обнимал одной рукой свой инструмент, другой толстую купчиху Ольгу из произведений А.Н. Островского.

Хозяева: Надя – Василь Иваныч. Парочка, баран и ярочка.

Я, разумеется, существовал рядомс Леной Сироткиной.

Все же холостяк есть холостяк. Меня радовала не только убранная, мигающая, в телефонных, ворованныхпроводках ёлка, но и традиционная селедка под шубой, салат оливье, бараньи жареные косточки саппетитным румяным мяском.

А девы? С одной руки от меня блестелашоколадной фольгой моя возлюбленная Лена, с другой сияла стеклярусом почти украденная красавица Надя. Пахло не толькомандаринами и жарким, но и заморскими духами «Фиджи».

Саксофонист Тулузаков – элегантен, как рояль. Косил под Градского.

Никола Королев жарил на баяне кур. Так называлась тогда вокально-инструментальная пьесаиноземного ансамбля «Бони М». Мы с Леной пожимали рукипод столом, за ширмой узорчатой, в украинских крестах, скатерти. Вася часто сноровисто хромалв сенцы то за холодным шампанским, то за студнем. Я ждал,когда он попроситподыграть ему «Хас-Булата». Но Сатир, флегматик, осерчал: «Звонили с узла, вВольницепурга линию оборвала, через час выезжаем. Так что вы тут того… гуляйте».

Вася махнул тяжелой ладонью.

Все хором вздохнули: «Служба!»

А мы и гуляли. Мы тоже частенько выбегали с Леной в сенцы. Но не за шампанским. Через дощатую дверь наметало снегом,а мы в уголке сеней, прижавшись кстарым телогрейкам,остервенело целовались. В поцелуях этих Лена брала верх: « Я тебя съем». Зубы, десны, язык ее были скользкими. И тут я с ужасом признался сам себе, что лобызаниялюбимой девушки стали мне не так нравиться, как раньше.

Чтобы больше не копаться в этом вопросе…я за новогодним столом почти украдкой хлопнулдве рюмкиводки. А потом стал танцевать с веселой Олей, котораямечтает купить машину, и томленой Аленой, желающий поступить на театральноеотделение в ГИТИС. Танцевал я и сЛеной. Но она помрачнела, сказала,что голова разболелась, «иди к девушкам, а то они скучают». Но девушки сами попросили меня сбацать на гитаре «В лесу родиласьёлочка». Все, кромеменя, взялисьза руки и стали водить хоровод.

-– Колек, в детство хочется, а тебе, Колёк, хочется? – теребила Николу Королевавеселая работница почты России.

Колек Королев шевелил плечами.

Потом в честь отбывшего, бедногоВасиль Ивановича спели «Хас-Булата».

С особенным чувством:

И играла река

Перекатнойволной

И скользила рука

По груди молодой…

Лена засобиралась домой. И все тоже.

Я провожал свою любимую. Пурга выдула весь свой запас. Все шкафы и сундуки. На небе мерцали тоненькие звезды. Было морозно. Здесь и тамзвенела, по-другому не скажешь, музыка. Хлопушки, всплески света. Праздник!

У Лены была теплая ладонь. Она ласково шевелила пальцами.

И вдругЛена неожиданно встала, как вкопалась: «Ты меня дальше не провожай. Нет, не провожай. Я сама доберусь, здесь, ты знаешь, два шага». Мне надо одной побыть, подумать. Мне подумать. Зато –завтра... Не провожай».

– Что завтра?

Она говорила все это, будто глотала слова. И в такт этим словам я сам тряс головой, фамильная, мамина привычка,соглашался. Да, одной, да, побыть. Что завтра?

И, кажется, повторял: «Одной, побыть».

Я тогда еще курил.

Когда Лена исчезла, я прислонилсяк бетонному столбу и вытащил пачку термоядерной «Астры». Домой, в свой пустойугол у Марии Алексеевны мне идти не хотелось. Что ж, вернуться к Селивановым, посидим, винца-чайку попьем.

Вернуться!

Чаем мы с Надей не ограничились. Опять всё пошло по старому руслу. Спальня у Селивановых находиласьпо правую сторону от зала. Дверь в нее отсутствовала.Это скорее закуток, чемспальня. Кровать, тумбочка, зеркало, стул. Надя, шевельнув плечом,скинула все сама, весь стеклярус. В новогоднюю ночьдамы проявляют активность.

Воровать мне никогда не наскучит. Я и воровал. Её пупок, её губы, её плечи, пальцы, её щиколотки, соски…

Надя молчала и туго, до скрипа,сжимала зубы.

Моё укромное занятие оборвалзнакомый голос. Голос этот был еще слеп: «Мать ключ унесла, тожесправляет где то… Не замерзать же…»

И этот голос вдругоборвался, хлопнула дверь, стало темно везде…В мире! За окнами перестали стрелять разноцветными огнями. Глухо, как в танке. Лишь Надяцокнула зубами. И замолкла.

Да, верно я определил Лену Сироткину. Двести лет назад она была Наташей Ростовой. С принципами. Наша с ней любовь пошла на спад. Хотя оба и стремились еевозродить, объяснить произошедшее шампанским, влиянием колдовской ночи… Но, но.. Мы даже целоваться перестали.

Я ужебольше не забредал в бедную саклю Селивановых, хотя Васяменя тянул туда, то на уху, то на кавказские хинкали.

Мнебыло неловко с Васей. И все же однажды я сдался. Частично. Мы пошли с Васей Ивановичем Селивановым в пивную. Он, как это положено у русских, стучалсушеной воблой по чешуйчатому столу ипытливо взглядывал мне в глаза:

– Ты, думаешь, Хас-Булат удалой, друг ситный, я не знаю?.. Знаю я эту вашу «Шалулу». Ведаю. Про вашис Надькой проделки мне давно известно. Нуи пусть, пусть,от Надюхи не убудет. Девушка Надя, чего тебе надо? Ничего не надо, кроме шоколада.

Он криво усмехнулся.

Я пытался что-то возразить, да что тут скажешь.

– Водка без пива – деньги на ветер, – изрек погрустневший Сатир и заковылял, припадая на правую ногу, кклеенчатому прилавку. Заказал по сто пятьдесят.

– Давай треснем?

– Давай!

У меня скребло нутро. Наконеця выдавил в лицо Васьки Селиванова:

–Я – вор!»

Василий опять ухмыльнулся и шмякнул очередную рыжую от времени рыбешку об стол так, что стаканы подпрыгнули:

– А кто не вор?!На святом воровстве весь мир крепится. Оно, как цемент. Свинарки – поросят, доярки – молоко тащат. Набойне – быков, мясо.Я вот катушку с трансформатора вчерасвистнул. А зачем мне она? Ты вот Надьку мою уволок. А она тебе к чему?.. Тожекатушка с трансформатора… И депутаты, и попы – все воруют, стихотворцы ваши рифмы друг у друга тащат. И законники, я ведь грамотный, с римского права все слизали, по шпаргалкам живем. И никто никого в тюрягу не пихает.

– Сажают! – откликнулся я, вспомнив, как видел наволгоградском железнодорожном вокзале оцепленное солдатами стадо зеков, как понукали ими, как опускали воров и бандитов на корточки, и какие глаза у них были, выжженные, пепел….

– Лучше бы сажали! – отчетливо произнес я.– Ты ведь, Вася, катушку ту ненужную, от трансформатора, назад в свой узел связи не отнесешь. Что сделано, то сделано. Не исправишь уже. Из песни слова не выкинешь. Попробуй из «Хас-Булата» твоего выбрось. Кстати, Хас-Булата не народ выдумал.

– А кто?

– Царский штабс-капитанАлександр Аммосов, он на Кавказе Шамиля давил,да некая Агренёва–Славянская…

– Агренёва, говоришь? Ну, народ унеё песенку и спи…– Он сказанул грязноеслово.– Хэк, да это ж в корнеменяет дело. Давай еще постопочке. И споем, тут разрешается, тут всё разрешается. «За-а-алатою казной я осыплю тебя».


Читайте также:

<?=Под Сосыхой?>
Николай Ивеншев
Под Сосыхой
Рассказ
Подробнее...
<?=Мадам?>
Николай Ивеншев
Мадам
Рассказ
Подробнее...