Консервативные предчувствия Леонида Бородина

Михаил Борисович Смолин родился в 1971 году в Ленинграде. Окончил исторический факультет Санкт-Петербургского университета.
Историк и публицист, кандидат исторических наук. Заместитель директора РИСИ.
Автор книг «Очерки имперского пути. Неизвестные русские консерваторы второй половины XIX — первой половины XX века», «Тайна Русской Империи», «Энциклопедия Имперской традиции Русской мысли», «Русский путь в будущее», «Церковь, государство и революция».
Печатается в журнале «Москва» с 1997 года.
Член Союза писателей России.

Накануне

Личное восприятие


Восьмидесятилетний юбилей знаменитого русского писателя, поэта и публициста Л.И. Бородина — замечательный повод поговорить о его консервативных предчувствиях.

Нас разделяло с Леонидом Ивановичем Бородиным (1938–2011) тридцать три года жизни и его двусоставный, более чем одиннадцатилетний опыт советских лагерей и тюрем. «Не сидевший, — как писал Л.И. Бородин, — по мере способности к воображению может представить... Но понять — никогда»[1].

Воображение у меня не сильное, потому и представлять не брался, хотя понять его и пытался... правда, без большого успеха. Он был человеком закрытым и периодически даже «чистил» свои архивы, чтобы его знали только по его произведениям. Пускай потом гадают, говорил он, что было, а чего не было.

Чтобы не объяснять многословно, — возрастная и опытно-жизненная разница была столь велика, что не позволяла нам быть друзьями, но давала возможность быть единомышленниками. О чем с благодарностью и вспоминаю...

В жизни ничего не бывает случайным, все имеет какую-то взаимосвязь. Он крестился в 1974 году, в том же году, в котором крестили и меня. Он любил ходить в питерский Никольский Морской собор; вероятно, крестился там же. В том же соборе крестили и меня.

В том же году, в том же городе, в том же соборе. А что, если и в тот же самый день?

Конечно, это домысел, но, пока никто не указал на его безосновательность, это объясняет мне встречу с ним в 1996 году, через двадцать два года, в журнале «Москва». Тогда я был приглашен в журнал подготовить к изданию рукопись книги Л.А. Тихомирова «Религиозно-философские основы истории». Так состоялась серия книг «Пути русского имперского сознания», выходившая в 1997–2008 годах...

Л.И. Бородин был импульсивный, волевой и по-настоящему живой, в самых разнообразных смыслах этого слова, человек. Хотя эта духовная «живость» сочеталась у него с погруженностью в самого себя. Это замечалось многими, и в одном интервью ему даже пришлось отвечать на вопрос о «погруженности в себя». «Может быть, — сказал он, — это впечатление последних лет. После второго моего срока. В молодости я был — Леха с гитарой, на Братскую ГЭС приехал с гитарой, в Норильск — с гитарой. Я играл, пел, был душой компании, любил общаться. Наложил свой отпечаток именно второй срок — он был лишний. О первом я не только не жалею, я даже благодарен» (с. 551).

В личных беседах он не раз говорил, что чувствует себя усталым человеком. И «возможно, главным источником выработки адреналина» для него была та русофобия, которой были прошиты наши демократические годы. Особо он выделял, конечно, радиостанцию «Эхо Москвы», которую, кажется, и слушал только для того, чтобы подзарядиться своей же внутренней энергией «русизма», возмутившись русофобской «ехидностью Бычковой», «придурковатостью Ганапольского» и «еле уловимыми голосовыми приемчиками Юлии Латыниной» (с. 385).

Леонид Бородин был русский, тщательно ограненный советской властью, цельный человек-алмаз, или, как он сам говорил о себе, «человек- догмат», все существо которого жило идеей лично ему необходимого возрождения России, ради которого он не постоял бы ни за какой ценой в своей личной жизни.

Он был умным собеседником, великолепным рассказчиком, которому были нужны слушатели, а иногда и собеседники.

Мне кажется, что и мое мнение иногда его интересовало.

Помню один странный опыт, который он провел в редколлегии журнала. С начала года (не помню какого) он потребовал, чтобы один из редакторов по очереди, ежемесячно прочитывал весь номер журнала и потом разбирал его на общем собрании редакции. Я был заведующим издательским отделом и непосредственно к составлению номеров журнала не имел отношения, но он настоял, чтобы и я принял в этом эксперименте участие. Как самый молодой, я оказался последним в этой очереди по разбору номеров. Раз в месяц, по выходу очередного журнала, он всех выслушивал. Где-то через полгода очередь дошла и до меня. Он выслушал, по-моему с интересом, а потом, как будто бы он дождался того, чего хотел... взял и закрыл этот эксперимент.

Его отношение к людям было по-мужски не обидным, не оскорбительным, не мелочным, идейным.

Его начальственность не была по-человечески тяжела. Хотя вызов в его кабинет заставлял вызываемого внутренне подтянуться и никак не стимулировал лишний раз навязываться к нему на встречу.

Бородин был удивительно культурно-мировоззренчески отделен — детством, своими одиннадцатью годами лагерного зазеркалья, своей разнообразной и часто перемещавшейся по стране жизнью — от псевдокультуры «шансона», «блатняка», «мата», «эстрады», «гогота», разлитого по советскому и постсоветскому времени. Это было очень близко и вызывало уважение. Он был по-своему эстет, но не эстетствующий человек. Его взгляд на культуру был прагматичен, но догматичен и очень высок.

Интересно, что он не любил ни Окуджаву, ни Высоцкого, которые, с его точки зрения, «с равной увлеченностью» имитировали «лояльность к власти и конфронтацию с ней» (с. 31).

Окуджава «имитировал некую специфически московскую субкультуру жеста-символа», создавая некое «медитационное пространство как компенсацию за социальную неполноценность» интеллигентского «кривостояния» в советские времена.

Высоцкий же «имитировал протест, не имеющий адреса. Это было мужественное оттягивание тетивы тугого лука без стрелы, где звон отпущенной тетивы заменял свист стрелы, ушедшей на поражение» (с. 32)...



«Иначемыслие» советские времена


О белых эмигрантах правильно говорят, что они унесли с собой часть Родины. Той Родины, которую разрушил большевизм своим желанием «разрушить все до основанья». В СССР «верноподданными старого мира» остались лишь люди, которых советская власть вдолбила в Русскую Православную Церковь и в которой они сохраняли свой небольшевистский образ. Научившись после многочисленных репрессий выживать, сохранять свою веру и свой Русский мир, они сохраняли верность тому Русскому миру, который, как град Китеж, временно растворился в их верующих душах.

Но были и другие люди, возвращавшиеся в мировоззренческий Русский мир, невидимый, но ощутимый для советских карательных органов. Это были люди, пришедшие в этот белый Китеж-град через книги, через свою не советскую человеческую сущность.

Таким был и Леонид Бородин.

Мое первое впечатление о нем было телевизионным, за несколько лет до знакомства личного. Впервые я его увидел в какой-то передаче или, наверное, точнее, в документальном фильме, где его образ и его речь произвели на меня впечатление и запомнились.

С моей стороны было и настоящее уважение к его жизни, и не менее настоящее, вполне еще юношеское раздражение, когда он мог резко раскритиковать мною написанное или запретить к выходу в продажу напечатанную книгу Михаила Меньшикова «Письма к русской нации», снять предисловие к книге Солоневича «Россия в концлагере» или выбирать между моим текстом и текстом другого автора в качестве предисловия к работе Болдырева «Правда большевистской России».

Но все это было не главным. Ведь он взял меня в редакцию в 25 лет, сразу после университета. Дал небывалую свободу в коллективе, где работали люди 40, 50 и 60-летние. Позволил делать серию «Пути русского имперского сознания». Хотя изначально его мыслью было просто переиздать журнал «Путь» Бердяева, по которому в молодости он хотел защитить философскую кандидатскую.

При жизни и после смерти его любят или ненавидят как «русиста» или как человека, ценят как писателя, отдают должное его воспоминаниям («Без выбора»), скупо отзываются как о поэте и вообще не пишут о нем как о публицисте.

А он считал себя политическим публицистом и, хотя написал немного, часто делал это очень точно и ярко. При этом он говорил, что публицистика «не любимый» (с. 384) им писательский жанр и что ему приходилось заставлять себя это делать, как главного редактора.

Его «иначемыслие», как он выражался, началось с басни про Хрущева, после написания которой его исключили из Иркутского университета. Далее были переезд под Питер, членство во «Всероссийском социал-христианском союзе освобождения народа», крупнейшей антисоветской организации 60-х годов. Арест, первый, шестилетний срок и по выходу продолжение самиздатовской деятельности, вослед уже разгромленному журналу Осипова «Вече».

Бородин всегда настаивал, что он «не боролся с советской властью, просто жил сам по себе... не совпадая. Только и всего» (с. 547).

«Мы позволяли себе... погрезить неким далеким будущим, в котором слово “Россия” не будет иметь никаких синонимов, мы представляли себе это слово щедро разбросанным на карте евразийского материка, отказавшегося от сатанинской задумки устроения на своих меридианах земного рая... образ возрожденного Русского Православного Царства пребывал в наших душах. Как всякий образ, он был прекрасен и стоил того, чтобы посвятить ему жизнь» (с. 35).

Для советских органов этого было вполне достаточно, чтобы после отвергнутого Бородиным предложения эмигрировать посадить писателя в лагерь еще на 15 лет, из которых он отсидел пять и был выпущен в 1987 году.



«Государство, как форма национального обособления, интернациональным быть не может». Русист-консерватор


Его любовь к России была по-детски чистой и искренней и по-взрослому выстраданной. А потому он был резок с теми, кто считал Россию «историческим недоразумением» и говорил, что с такими людьми у него «не может быть ничего общего» (с. 579).

Мне кажется, что, кроме глубокого чувства к своей Родине, он был способен и на отстраненный логический анализ, осмысление и предмета любви, и своего чувства.

Одной из оригинальнейших «догм», им сформулированных, есть следующая: «государство, как форма национального обособления, интернациональным быть не может. Оно может лишь исповедовать идею интернационализма» (с. 73).

Это гениально сформулированное противоречие советской государственности доказывало одновременно и ее вненациональность, то есть нерусскость, и невозможность долгого существования такого образования, не имеющего никакой почвы, кроме утопическо-идейной.

Любовь Бородина была исторически осмысленной. Он писал: «Мы интереснейший народ в истории человечества; что “с нами не соскучишься” и нас не проигнорируешь — это еще византийцы понимали» (с. 53).

Вообще, его публицистика — это публицистика особого рода. Художественная публицистика писателя, наполненная яркими психологическими образами.

Как психологически точно он описывает наше национальное, по-детски искреннее отношение к жизни, что часто может объяснять и наши политические срывы: «Обычному ребенку, к примеру, свойственно задавать вопрос: “Что это?” Ему отвечают: “Это нечто”. Он запоминает. А другой... Ему говорят: “Это розетка”. Он кричит: “Почему?” — и тут же сует в нее пальцы. Вот это мы!.. “Что? Социализм?! — взвизгивает русский мальчик. — Да как мы после этого смеем кушать три раза в день!” — срывает с младшей сестренки розовый передник, нацепляет на отцовскую трость и с развевающимися волосами выскакивает на улицу...» (с. 53–54).



«Не будучи сыновьями, будем братьями?» Коммунизм как антихристианская идея


Понимая эту психологическую национальную подвижность, Бородин был, пожалуй, самым строгим современным критиком социализма и советского периода. Он вступал в борьбу с этими идеями и никогда не боролся с самими носителями этой идеологии.

Главной ахиллесовой пятой коммунизма, главной его опасностью он считал атеизм.

«Социалистическая идея как мечта о всечеловеческом братстве не имеет иного происхождения, кроме как из ощущения сиротства — прямого следствия атеизма... пусть, как оказывается, у нас не было и нет одного общего Отца, но тем не менее останемся же братьями и возлюбим друг друга пуще прежнего, как брат брата! Не будучи сыновьями, будем братьями?» (с. 121).

Социализм предлагал отказаться от небесного сыновства, отказаться от Бога и предлагал взамен псевдобратство во имя некой справедливости и утопического социального рая на земле. И здесь очень точно. Отказавшись от сыновства во Христе, невозможно стать и братьями. Это и есть трагедия социализма, отказавшегося от верующего союза с Богом и пытающегося образовать интернациональное братство между людьми на «пустом месте» социальных отношений.

«Социализм есть форма активного отрицания религиозного мировоззрения... Социалист потому не может не быть атеистом в христианском понимании теизма... Социалистическое мировоззрение в целом есть трагедия индивидуального сознания, утратившего язык общения с высшими истинами или “не дотянувшегося” до них» (с. 118).

Почему, собственно, и никакого христианского социализма быть не может. И все ссылки на первых христиан, как на якобы живших в коммунистических общинах — это внеисторическая ложь.

«В сознании первых христиан начисто отсутствовали какие-либо социальные перспективы. И уж тем более идея социальной борьбы — краеугольный камень социализма — была принципиально чужда христианам апостольских времен» (с. 124).

Коммунизм сам прекрасно понимал, что христианство — это противоположное ему мировоззрение. В «христианский социализм» Бородин не верил и называл его «сладкой селедкой» (с. 562).

«Объявив войну Православию, коммунисты пытались прервать, перекрыть источник культурного созидания, и это удалось им лишь частично, поскольку, будучи людьми идеи, а не веры, не могли они предполагать и учесть фактор “долговременности” действия первоисточника» (с. 71).

Коммунисты строили, как выражался Бородин, «надбогоубежище», режим жизни в стране, через который было крайне сложно пробиться к Богу.

«Когда перед коммунистами встала проблема формирования нового советского человека, они эту труднейшую проблему решили блестяще, исключительно верно расставив основные вехи: 1) разгром и дискредитация определенных национальных сословий, 2) погром цементирующей национальной идеологии, взращенной в недрах Православия, 3) тотальная ревизия истории народа» (с. 56).



О «зачеркивании» и «перечеркивании» консерваторами советского периода


Как и все мы, Бородин наслушался за свою жизнь всевозможных разговоров за социализм и за советскую власть. И, как говорил, эти разговоры почти всегда сводились к сентенциям о том, что, мол, советскую власть нельзя «зачеркивать», что советские достижения нельзя «перечеркивать», а советский период нельзя «вычеркивать».

Да, «зачеркнуть нельзя, — писал он. — Но дать оценку в параметрах добра и зла — не только можно, но с нравственной оценки, собственно, и начинается историк как таковой, оценкой исторического факта он отличается от хроникера и бытописателя» (с. 142).

Более того, он считал «вопрос оценки социалистического периода» важнейшим вопросом для современного русского общества. И особенно настаивал на поиске ответа на вопрос о характере «логической связи социалистической революции с предшествующими этапами русской истории», ответ на который, по его мнению, только и давал возможность перейти к определению «ценности тех или иных социалистических завоеваний и, соответственно, о пользе или вреде “зачеркиваний” и “перечеркиваний” их» (с. 142).

Это по-настоящему логичный путь прояснения всех этих болезненных вопросов. Если не дать оценки советскому периоду, то никак не возможно и говорить обо всех этих «ценностях» или «потерях», о воссоединении советского и несоветского и т.д.

Прежде чем что-то с чем-то соединять или разъединять, надо разобраться в ценностной составляющей советского периода.

Развивая мысль Достоевского, Бородин утверждал, что «если Бога нет, то коммунизм прав. Но парадокс в том, что если Бога нет, то прав и гуманизм-либерализм, и соревнование этих двух безбожных правд было главным содержанием прошедшего XX века» (с. 160).

И действительно, если атеизм прав, то безбожные правды политических идеологий XX века должны в XXI столетии заново выяснять, кто из них сильнее. Если же Бог есть, то не правы и коммунизм, и либерализм, и национал-социализм, и демократия, и республика, и гуманизм в целом, ставящие одинаково человека мерой всех вещей вместо Творца.

Кстати, легкое пересаживание из комсомольских и коммунистических кресел в демократические, «странная органичность» этого  процесса наводила Бородина на мысль «о подозрительном корневом родстве социалистическо-интернационалистической модели культуры с нынешним буйством пошлости и откровенного сатанизма» (с. 70).

Все неправды одинаковы в нравственном смысле, все они внерелигиозны и все аморальны. И все они используют насилие в достижении своих целей. Бородин даже считал, что «насилие — вообще единственное средство построения прокоммунистической социальности» (с. 409) и что «коммунизм может существовать только в тоталитарной форме» (с. 415).



«Могущественный форпост будущих пролетарских революций». Миф о восстановлении советами империи


Нет более чудовищно нелогичного мифа о советском прошлом, чем миф о том, что марксистские вожди возродили в СССР государственную традицию империи.

Коммунисты, которые при Ленине выступали за его идею о России как «слабом звене» среди буржуазных государств, далее верили в концепцию Троцкого о «перманентной революции». Сталин же в свою очередь занимался всю жизнь, как последовательный ленинец, построением «могущественного форпоста будущих пролетарских революций... а вовсе не восстановлением империи, как утверждают сталинисты».

Именно потому, что идея империи была чужда коммунистам, а мировая гегемония являлась конечной их целью, «так называемые “страны народной демократии”, — как совершенно правильно пишет Бородин, — оказавшиеся во власти Сталина, уже к сорок восьмому году были насильственно “окоммунячены”» (с. 407).

Варшавский договор так же отличался от Российской империи, как Византия от Османского мира.

Бородин резко отрицательно относился к советским вождям, и особенно к Сталину. «Мое личное отношение к Сталину, загнавшему страну в одну большую зону, однозначно» (с. 511).

Считая коммунистическую идею «пагубной» (с. 528), он еще в 1997 году писал о том, что «государство, созданное в 17-м году, было заложено на минах» (с. 519) и что «коммунизм был запрограммирован на саморазрушение», а советское государство взорвало право наций на самоопределение.

Интересно объяснение Бородиным массового появления демократов из вчерашних коммунистов. «Долгие годы, — писал он, — у советского человека нормальные патриотические чувства были заменены политическим патриотизмом: не за Родину, а за нашу советскую Родину; не за власть государственную, а за нашу советскую власть... Эта подмена понятий велась и путем отстрела, и путем насилия, и путем пропаганды. В итоге <...> когда... этот соцпатриотизм рухнул, а другой был уже выкорчеван... мы получили громадную плеяду людей, которых мы сегодня называем демократами» (с. 550).



Не повинны в крушении СССР только стукачи. Развал Советского Союза и постсоветские синдромы


Многие левые писали и пишут о советском периоде как о Советской цивилизации. Бородин был категорически не согласен: «Куняев с Прохановым говорят, что у нас была не просто великая держава, а настоящая цивилизация. Принципиально не согласен: цивилизация за семьдесят лет не вызревает, это понятие исторически более масштабное...» (с. 631).

Когда Леонида Бородина спрашивали, кто виноват в развале СССР,  он обычно давал в коротком варианте ответ: «Политбюро ЦК КПСС» (с. 508).

Если же от него просили развернутый ответ, то он говорил следующее: «В верхнем этаже коммунистической власти» произошла «мутация вождей... обожравшись своего марксизма, вместе с марксизмом выблевали они затем и остатки государственного разума и пустились во все тяжкие, на радость и потеху “всего прогрессивного человечества”» (с. 36).

«Представьте, — продолжал он, — что некто строит здание, но в качестве раствора использует пластиковую взрывчатку. Здание может получиться величественное снаружи, вполне уютное внутри. Но малейшая детонация — и развалины. Роль пластиковой взрывчатки, в частности, выполнила идея национального самоопределения народов. Советское государство в целом было построено на гнилом цементе — на гнилой идее» (с. 530).

Он никогда не соглашался со знаменитой, растиражированной левыми мыслью Валентина Распутина, что коммунизм в России из чуждой народу наднациональной силы постепенно трансформировался, обрел черты, вполне соответствующие характеру нашего народа. Он считал, что дело обстояло совершенно в противоположном смысле: «...система не “подстроилась” под наш национальный характер, а, наоборот, изготовила подходящего для себя человека, отстреляв необходимое количество людей, преобразовав остальных в нужное ей население. Периодически использовались национальные лозунги — перед войной и во время нее. Но верхушке ничего иного не оставалось, если она хотела спасти свою власть» (с. 509).

Со времени XX съезда коммунистов был «пробит панцирь [коммунистической] идеи, и она попросту вытекла из души и сознания» (с. 396) русского человека. Перестройка лишь завершила этот неизбежный процесс.

Те же, кто и сегодня хочет возвращения в Советский Союз, с точки зрения Бородина, просто «устали от непривычного напряжения мысли» и «вышли из творческого кризиса с оригинальным лозунгом: “Даешь вчера!”» (с. 86).

Левые и по сей день обвиняют в развале СССР всех, кроме самих себя.

«По логике обвинителей, — писал с юмором Леонид Бородин, — разрушителем являлся всякий, кто в той или иной степени критиковал режим, имея при этом доступ к аудитории, и это в первую очередь писатели. “Западники” критиковали за отсутствие интеллектуальной свободы, то есть работали на интеллигенцию; “деревенщики” разоблачали преступления власти против крестьянства, религии, народа в целом, то есть работали на народ. КГБ вместо того, чтобы бдить и сажать, либеральничал, чем объективно способствовал “разрушителям”. Неповинны вразрушении”, по этой логике, только стукачи, хотя и они наверняка рассказывали анекдоты о вождях, внедряя нигилизм и политический цинизм в своих микроаудиториях» (с. 531).

Холодную войну проиграл не русский народ, а западнический коммунизм, оказавшийся не способным победить настоящий Запад.

«Коммунистический режим проиграл в “безвоенном” состоянии капиталистическому, которого вызвал на соревнование» (с. 305).



«Совокупление с дьяволом на предмет улучшения породы». Национал-коммунизм и либерализм


Из советского же коммунизма реально «выварился» национал-коммунизм, который Бородин «всегда воспринимал как призыв к совокуплению с дьяволом на предмет улучшения породы». А также еще и та «великая плеяда “западников”, которые на свой лад, но вполне по-большевистски пытаются осчастливить Россию» (с. 528–529).

К либералам Леонид Бородин был безжалостен еще с советских времен: «Либерализм есть антихристианское понимание мира, это самый изощренный и жестокий соблазн человечества. Именно либерализм как способ миропонимания — подлинная антитеза христианству» (с. 223).

В последние свои годы он саркастически утверждал, что «демократия — это звучит гордо... Поскольку она есть самая утонченная, порою почти гениальная имитация народовластия» (с. 347).



«Пусть придет дерзкий и возьмет за шиворот». Консерватизм, диктатура, монархия


Христианское мировоззрение Леонида Бородина было догматически консервативно. Он сам именовал себя «человек-догмат» и полагался более на определенные табу, чем на свободы.

Его взгляд был религиозноцентричным, потому и главным в русском консерватизме для него было Православие. А без него и сам консерватизм для него был системой, приводящей к «очередным уродствам».

Консерватизм, писал знаменитый писатель, «это наличие некой системы ценностей, которые вечны в сегодняшнем дне, завтрашнем, послезавтрашнем и во вчерашнем» (с. 549). А это и есть христианский взгляд на мир.

Монархия для Леонида Бородина была самая красивая форма государственного правления, но ее, он считал, «нужно выстрадать, заслужить; монархия — это форма бытия, способ жизни народа, это мировоззрение» (с. 537).

Опираясь на исторический опыт, когда России удавалось за короткое время переходить из одного состояния в другое, он крепко надеялся на возможность возрождения монархии как русского будущего.

В реалиях же 90-х годов он ждал спасительного человека, диктатора, с особым типом мышления, для которого «характерна прежде всего готовность взять на себя ответственность за средства действия. Знать, чего хочешь, и иметь смелость взять на себя ответственность — вот главное в характере человека-диктатора... и... “тот” еще появится. И непременно. И скоро. Кредит демократии на исходе...» (с. 83).

Констатировал, что значительная часть населения России морально готова к принятию диктатуры. Считал, что «на развалинах государства рано или поздно должен был появиться человек с нужными характеристиками» (с. 82).

Будет ли это болезненно для общества? Да, отвечал на этот вопрос Бородин, так как считал, что «государства без боли не возникают, не распадаются и тем более не воскресают» (с. 374).



«Русизм». Средообразующая роль русского народа


Он выдвинул особую идею о средообразующей роли русского народа, смысл которой для него был сродни биологическим законам природы.

Бородин предлагал следующий яркий образ: «в Сибири кедр формирует вокруг себя все живое — и растительность, и птиц, и зверей, и насекомых. Появится вместо него сосна — и флора, и фауна коренным образом изменятся» (с. 599).

Точно так же вокруг средообразующего русского народа формируется органичный мир других народов, особого быта, формируется государство, психотипическое общественное поведение, культурно-языковое поле русского языка и т.д. Будет другой народ средообразующим — евразийское пространство будет окрашено в совершенно другие цивилизационные тона.

Подтверждение подобной роли «системообразующего народа» связывалось им с «явлением хозяина», правителя-диктатора, человека дерзкого, способного «всколыхнуть прежде всего русское население страны».

«Не знающий КАК, — писал он, — и пребывающий в отчаянии от собственного бессилия, сам я с типичным интеллигентским трепетом предчувствую миг, когда скажу себе тихо, но в унисон с массами: да будет так! Пусть придет дерзкий и возьмет за шиворот» (с. 285).

И ждал «медленного, будем надеяться, умеренного, но безусловного ужесточения режима — такова единственно возможная логика строящегося государства» (с. 371).

Понимая, что «гражданская готовность к “боли” должна и может выражаться не в сопротивлении процессу возрождения государства, но в максимальной активности политического класса, понимающего необходимость и неизбежность возрождения, с одной стороны, и мужественной готовности к активному вмешательству в этот процесс на исключительно гуманитарной основе, ибо всякая иная основа политической активности при определенных обстоятельствах способна снова ввергнуть нас в состояние смуты, каковую нам уже едва ли удастся пережить» (с. 374).

 

[1] Бородин Л.И. Собр. соч.: В 7 т. М.: Редакция журнала «Москва», 2013. Т. 7. С. 382–383. (В его собрании сочинений публицистика представлена в седьмом, последнем томе. Поэтому далее в скобках в тексте приводятся ссылки по этому тому с указанием номера страницы цитаты.)







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0