Мой тейп старше

Юрий Альбертович Мещеряков родился в 1962 году в Тамбове. Окон­чил Омское высшее общевойсковое училище имени М.В. Фрунзе и Мос­ковский университет МВД России.
Служил в Афганистане в 1984–1986 годах в должности командира роты. За участие в боевых дейст­виях награжден орденом Красной Звезды, медалями. Является участником или свидетелем событий, описываемых в его произведениях. Автор романов «Панджшер навсегда» (2014) и «Меморандум Плато­ва» (2018), сборника повестей и рассказов «Время мужчин» (2014), печа­тался в нескольких во­енных сборни­ках и в журналах «Северное изме­рение» (Санкт-Петер­бург), «Подъ­ем» и «Губернский стиль» (Воронеж), «Тамбовский альманах», «Литературный Тамбов», «Памир», «Пересвет» (Белгород). Обладатель Гран-при литературного конкурса МВД России «Доб­рое слово» в 2019 году. Член Союза писателей России.

Шел третий месяц миллениума, нового отсчета времени, нового тысячелетия. Кто-то вытащил из словарей это необычное, магическое слово, наверное, в надежде изменить и спасти мир, открыть его заново, дать ему шанс. Добравшись до предгорий Кавказа, где годами шла война, это слово наполняло мысли людей лубочными картинками северной природы, ушастыми зайцами, глазастыми белками, волокнами белых облаков, плывущих по глянцу новогодних открыток. Оно смягчало боль, страх, нервную дрожь, словно бинтами пеленая упругое тело и бунтующий дух, не давая пальцам сжиматься в кулаки. Оно успокаивало. Что-то же должно быть здесь, за гранью миллениума! Ну что-то кроме войны. Хотя бы эти ушастые зайцы! Это волнующее слово обещало милость небес, обещало исполнить мечты. И даже тем, кто убивает ни в чем не повинных, беззащитных сограждан, кто не ведает, что творит... К черту! Мечты бьют в голову хуже паленой водки, от них надо избавляться, они притупляют бдительность. Уже третий месяц, уже март, а ничего не происходит. Ну разве что банды мятежных чеченцев и арабов-наемников после долгих боев покинули разрушенный до фундамента Грозный. Что до обычных людей, тех, кто не умеет за себя постоять, то и кровь, и грязь, и страдания им все те же, как во весь предыдущий, искореженный войнами век.

Колонной санитарных машин мы идем из Старых Промыслов, эвакуируем мирное население из района недавних боевых действий, работаем по профилю — спасаем, мы же служба спасения, и я, майор Михайлов, в этой колонне старший. «Мирное население» — удобный журналистский штамп, четко определяющий, кого на войне убивать нельзя. В отличие от репортеров, война различий не делает. И вот этих брошенных, забытых людей, заеденных вшами, больных, голодных, мы каждый день находим в засыпанных подвалах, в землянках, среди кирпичных развалин, под обломками бетонных плит, доставляем в пункты сбора. Сегодня Грозный — это мертвый, пустынный город, больше похожий на погост, во дворах среди осколков снарядов, стреляных гильз, хвостовиков мин, торчащих из мартовской грязи, среди ржавых консервных банок, битого стекла и прочего мусора попадаются надгробные камни, покосившиеся кресты, наспех установленные на могилах жителей, убитых бандитами, погибших под обстрелами. Еще попадаются мины на растяжках. Но жизнь, как ростки первой травы, пробивается к свету, прорастает между плит, среди руин. Люди, почувствовав, что они кому-то нужны, те, кто покрепче, приходят в пункты сбора сами, там дают воду, и попить, и помыться, дают горячую еду, «гуманитарку», там же работают и военные медики. Добрался — уже хорошо, значит, не сдохнешь, как одичалая собака под забором. Самых тяжелых мы увозим в Назрань, а там — если прикажут — и дальше.

Колесо потрепанного уазика-«буханки» с простреленным красным крестом на кабине провалилось в очередную дорожную яму, выбросило брызги холодной воды, смешанной с грязным снегом, натужно взревел мотор, вытаскивая нас на дорогу. Я схватился покрепче правой рукой за скобу, чтобы не удариться головой о ветровое стекло и не ударить прикладом автомата в уже помятую, без обшивки дверь. Когда же это все закончится? Наверное, никогда. И к войне привыкают.

— Рамзан, потише можешь? Не дрова везешь.

— Так получилось, да? — Мой водитель, нестарый чеченец с узким темным лицом, сеткой морщин у глаз, с короткими сильными руками и с акцентом, от которого меня непроизвольно коробит, бросил на меня быстрый неодобрительный взгляд.

— У нас в салоне больные старики...

— Так получилось.

Теперь он не повернул головы и, чуть притормозив, объехал другую широкую, а судя по большой волне, и глубокую выбоину, машина накренилась, я снова схватился за скобу. Да знаю я, что так получилось! Вот и водители на моих машинах все — чеченцы, местные, одуревшие от войны или, лучше сказать, от их чеченского безвременья. Вырвали пласт времени из своей жизни — а что, кто-то виноват, кроме них? — и стоят среди разрухи, не понимая, как жить, что делать. Размагниченная стрелка ошалело вращается, ища свой полюс, свой природный смысл, и не находит его. Я не оправдываю их ни на йоту, свой компас надо содержать в порядке, в исправном состоянии. Думали, что смогут обойтись без нас, да что-то не срослось. Даже голодных накормить не могут. Теперь смотрят исподлобья, словно я им должен, лишнего слова не скажут. А о чем им со мной, с офицером, говорить? О погоде, что ли? Да и погода дерьмо: сырость, туманы спускаются с гор — одним словом, март.

Кто они? Мы их называем чеченцами, они себя — нохчами. Кто-то с самого начала воевал на стороне федералов — можете не верить, но были и такие, кто-то пытался отсидеться в своих аулах, переждать войну, не у всех вышло. А если кто и был на стороне мятежников, бандитов, кто держал оружие в первую чеченскую, уже не признается. Но вот пришли к нам, в МЧС, в нашу службу, искать работу, не побоялись, что свой же тейп, свой род осудит как изменников, тут же все на крови замешено. Хуже, если это будет чужой тейп. Они сделали свой выбор и остались с нами, с русскими. Сказать по-честному, выбор был невелик, их семьи белый хлеб месяцами не видели, а дети забыли, что такое детство. Я не знаю, как их принимали, чем они доказывали свою верность. Может быть, на Коране клялись? А каким еще огнем жечь чеченское сердце? И мы их взяли на службу. Но они — нохчи, горцы, можно ли на них положиться? Рамзан, водитель, читает мои мысли; знаю, что читает, потому и молчит. Он знает, что я ему не доверяю. Он молчалив, скрытен и даже мрачен, как эта поросшая густым мелким ельником замшелая, сырая скала, что угрожающе нависает над дорогой, мимо которой мы сейчас проезжаем. Со скалы далеко видно в обе стороны, когда нет этого непроницаемого, густого тумана, вызывающего тревогу и озноб. А как доверять, если смута идет шестой год, если она разделила людей на своих и на чужих, никому не оставив шанса быть даже посторонним, просто наблюдателем? Разве ты пойдешь против своего народа, когда с тебя спросят? То-то же, у каждого свой народ.

— Ты все молчишь, Рамзан, много думаешь.

Я пытался хоть как-то завязать отношения, если уж нам предстояло колесить по кавказским дорогам, жить и выживать; моя командировка только началась, впереди было три месяца работы в разрушенной стране. И еще я хотел узнать — так, для себя, — чеченцы понимают, что с ними произошло? Что они сами отвечают за свою судьбу? Рамзану не понравились бы мои вопросы.

— Ехать еще долго. Сказал бы что. Семья, дети?

— Нечего сказать.

— Ну, раз нечего...

Мы уже несколько часов в пути. Нас сопровождает промозглый ветер, забивающий моросью зеркала заднего вида, серое небо с седыми ниспадающими волокнами да хриплые переговоры по радио. В ночь будет снег. Прошли несколько блокпостов. Военные, когда видели, кого мы везем, интереса к нам не проявляли, не задерживали, и мы шли дальше. Ехать по равнине безопасно, местность просматривается, если не считать густых зарослей кустарника вдоль дороги. В горах по-другому, так и кажется, что за тобой наблюдают, что из каждой глубокой расщелины, из-за каждой груды камней по тебе ударит пулемет. Для бандитов мы легкая цель. Моя машина идет первой. Если что, нас с Рамзаном срежут первой очередью. Вот об этом я и думаю каждый раз, когда мы медленно, без прикрытия проходим мимо лесистых склонов. О чем-то другом я подумаю после, когда-нибудь в другой раз. Говорят, на этой дороге, что ведет в Назрань, стало спокойнее. Говорят...

— А я всю страну объездил. Командировки. Жаль, вспомнить нечего, в смысле хорошего вспомнить. Пять лет назад я с отрядом Центроспаса командировался на Сахалин, в Нефтегорск, там было страшное землетрясение. Думал, уже ничего страшнее не увижу: был город, и нет города — сложился как карточный домик, похоронив под панельными стенами тысячи людей. Помню, идем, осматриваем, ищем живых, собаки землю, завалы вынюхивают, а там только раздавленные тела, прикрытые ровным слоем цементной пыли. Рука так и тянется сигарету достать, отравиться. И хоть бы кто вскрикнул, хоть бы кто застонал. Так то землетрясение, а здесь...

Разговор не клеился. Снова петляем, снова притормаживаем, все та же дорога, что много лет без ремонта, все тот же треснувший, мозаичный, продавленный гусеницами асфальт, промоины, колеи в обе стороны. А бронетехнике все одно, она — следствие, а не причина. К этому стоит добавить вязкую слякоть в межсезонье, как сейчас, бегущие с гор ручьи, они размывают худое дорожное полотно, превращают его в сплошную полосу препятствий, с ямами, трещинами, от этого и скорость у нас чуть выше, чем у пешехода. По ходу движения колонны я еще успеваю осматривать рыхлые, сырые обочины: вдруг мина, фугас, вдруг провода торчат или обрывки тросов? Если стоит фугас, то будет и засада, нам точно не выжить. При этой мысли во рту становится сухо, сглатываю сухую слюну. Потом проходит. Судьбу не угадаешь, сколько ни напрягай извилины, сколько ни пытайся уловить вкус желчи в гортани. А смерть — она одна, хоть как. А умирать придется. «Любо, братцы, любо, любо, братцы, жить...» — все вертится и вертится на языке. Я из Новочеркасска, и это моя песня, с ней и жить не страшно, и умирать — наверное, но этого я не знаю. Еще не пробовал.

— Рамзан, езжай ровно! Обочину цепляешь.

— Так получилось. — На этот раз, чуть повернув голову, он коротко, оценивающе посмотрел в мою сторону и нервно ухмыльнулся правой стороной лица, не произнеся больше ни слова.

Изредка попадались колонны навстречу, почти все — армейские. Военные рядом — значит, все нормально. В моей же колонне один совсем молодой летёха и два сержанта-контрактника, мои подчиненные спасатели, — это актив; в пассиве же были три мои девчонки, доктор и медсестры, и двадцать три православные души, чудом выжившие на войне под артналетами, без денег, без еды, без тепла. Среди них и одна беспомощная лежачая старуха, у которой из родных остались только мы — случайные попутчики на большой военной дороге. Мы ее нашли вчера в подвале разрушенной пятиэтажки, только и успели накормить бульоном и поставить капельницу. Как выжила? Да кто знает, как она выжила? Искупают и осмотрят, попробуют найти родных, но это будет уже в Назрани, если мы ее довезем. В актив или в пассив отнести своих водителей, я по неопытности не знал.

Когда долго едешь, разные мысли успевают посетить голову, сделать несколько полных кругов от начала до конца, успевают надоесть, как оскомина. Такого еще в моей жизни не было...

Две недели назад, это еще февраль был, наша группа из отряда «Лидер» загрузились в Раменском на Ил-76-й, на старого, проверенного извозчика, и — вперед, в Моздок. Тем, кто не знает, Моздок — это ворота Северного Кавказа. Вместе с нами прибыл госпиталь «Защита» медицины катастроф, там почти все — женщины, я их называю девчонками, так понятнее, что их надо оберегать. В общем, они гражданские, а их все туда же — на войну. На усиление им была придана группа специалистов Центроспаса, тоже гражданских, то есть без оружия. Не понимаю, что на войне делать без оружия! Функция охраны всей группы была на нас, на офицерах «Лидера». В Грозный шли с внушительным сопровождением, колонной из БМП — бронетранспортеров, — грузовых машин с имуществом, с бронежилетами на стеклах. Девчонок, то есть хирургов, терапевтов, медсестер, упрятали под броню, я по старой памяти устроился в командирском люке бронетранспортера. У меня укороченный калашников, мы его зовем «Ксюхой», предохранитель снят, так, на всякий случай.

Заходили в Грозный со стороны Аргуна, мимо Ханкалы. Вдруг на самом въезде в город за ржавой металлической оградой, среди мусора и развалин рвануло, осколки, камни с грохотом ударили в ограду, несколько осколков с шуршанием пронеслись высоко над колонной, из клубов пыли стремглав вылетела худющая бродячая собака. Вот оно что — растяжка сработала... В Грозном прошли через площадь Минутку, тоннель Романова, мост через Сунжу, мимо развалин президентского дворца, через площадь, где был когда-то памятник русскому, чеченцу и ингушу. В годы безвременья здесь был рынок невольников — торговали людьми, как в темном Средневековье, — все стены окрестных зданий были в щербинах, в следах от пуль, здесь же расстреливали, публично казнили по шариату, смерть была зрелищем. Здесь все пропитано кровью. Проезжали молча, совершенно замерев от ужаса, было слышно, как под колесами бронетранспортера скрипит кирпичная крошка.

Разместили нас на бывшей базе Грознефти в Старопромысловском районе. В длинных бетонных коробках боксов для грузовых машин гулял ветер, внутри все было усеяно кусками искореженного металла, осколками кирпича, старыми окровавленными бинтами, обрывками бумаги, высокие окна были выбиты, ворота сорваны с петель, в потолке зияли огромные дыры, вероятно от попаданий мин, из бетонного пола торчала сигара снаряда от «Града». Бетонный забор вокруг базы оказался относительно целым. Сразу выставили временный караул, разгрузились и начали приводить в порядок заброшенные боксы, править ворота, заделывать окна. Установили надувные модули, запустили дизельную станцию. Электричество есть — жизнь налаживается.

О том, что мы заняли эту позицию, в районной комендатуре и на соседних блокпостах еще не знали. Всю ночь где-то рядом гремела перестрелка, сверкали трассеры, шипели и распухали осветительные ракеты, ухали взрывы. Около пяти утра, когда я дежурил с напарником Андреем, в распахнутые ворота базы на всем ходу влетела БМП-двойка, стала крутить башней, выискивая цель. Ствол влево — там закрытые ворота, дальше темень и пустота; ствол двинулся вправо — здесь могут бликовать стекла машин, а наша позиция, обнесенная мешками с песком, расположена рядом. Но вот ствол остановился, упершись в нас. Нет ничего проще — дать очередь снарядами для полного контроля. До нас метров сто. Опознавательные сигналы мы знаем, зеленая ракета — свои, но как же дрожали руки. Наконец снял предохранительный колпачок, ракета — в небо, и «беха», как злая ящерица с гусеницами вместо коротких когтистых лап, с длинным стволом вместо острого хищного языка, недовольно уползает задним ходом в неведомую пугающую тьму. Вот теперь меня встряхнуло по-настоящему, колени ослабли, в руках тремор. Андрей, пригнувшись и спрятав спичку в ладони, прикуривает сигарету, я беру этот спасительный огонек и не могу взять, а потом сажусь на заиндевелый мешок и не могу надышаться этим сладким дымом. Да что бы им стоило нажать на спуск? Ровным счетом ничего, война все спишет, и своих, и чужих. А потом кто-то скажет, мол, так получилось. Я вздрогнул.

Запрашиваю другие машины: как там наши больные? как «буханки», не развалились еще? «Нормально», — шепеляво отвечает «Моторола», значит, без осложнений, и машины на ходу. Это федералам, то есть военным, подбрасывают новую технику, бронетранспортеры и КамАЗы — все лучше тратить железо, чем солдатские жизни, а мы почти гражданская служба, хотя и вооружены, тыловое обеспечение, мы зачищаем поле боя. Обходимся тем, что есть. Я все так же смотрю по сторонам, веду наблюдение за дорогой, за вершинами гор. Что я хочу там увидеть? Что я боюсь там увидеть? Знаю, что «чехов» в горах полно, а у нас только автоматы. Какая нелепость, их не остановят красные кресты на бортах машин.

Вдруг Рамзан резко тормозит и тоже смотрит вверх, на гребень ближнего хребта, вокруг которого дорога делает крутую петлю и близко подходит к расщелине. Колонна за нами встала. Я невольно хватаюсь за автомат. Слева с хребта неторопливо, с мирным журчанием стекает талая вода, образуя в расщелине, в теснине ручей, из-за него дорога на широком участке подтоплена, покрыта наносами песка и мелкого бутового щебня.

— Что?

— Показалось.

— Что показалось?

— Наверху воронки от авиабомб, много воронок. Грунт сдвинулся. А теперь снег сходит. Подождем минуту, да?

— Ну, подождем.

Почти сразу же явственно зашуршала расщелина, нарастающий глухой звук, как будто идущий из чрева черных после зимы гор, перемежался звонким стуком катящихся камней. Потом все стихло, лишь два небольших, округлых камня-валуна выкатились на щебенчатую обочину и замерли, найдя свою точку равновесия и опоры у самого обреза дороги.

— Вот и всё, — ровным голосом произнес Рамзан. — Теперь едем.

Я с благодарностью, почти с восхищением смотрел на своего водителя, оценивая его внутреннее чутье. Камней могло быть больше, они могли ударить по машинам. Да мало ли что? Обстановка в кабине стала немного теплее.

— Скажи, майор, — вдруг прервал молчание Рамзан, — а Бог есть?

Я оторопел от услышанных слов, мне казалось, что все чеченцы упертые мусульмане. Как бы сказать... Мне казалось, что им не хватает уверенности в собственной исторической нужности, и они искали ее в исламе, который им принесли арабы, в истовом служении на выбранном ими пути. И вдруг этот обезоруживающий вопрос.

— Ты чего? Как же без Бога?

— Мы же все были атеистами, да? Недавно. Обходились как-то. — Он смотрел прямо на дорогу, по его лицу ничего нельзя было прочесть.

— Мы были заблудшими овцами.

— Ага, заблудшими овцами. — Зверская улыбка ползла по его перекошенному судорогой лицу. — Как же и мой Магомет, и твой Иса допустили это, то, что творится? Сколько людей погублено? Одних, как свиней, резали, других, как собак, отстреливали. Почему они не остановили эту мерзость? Почему в них нет жалости?

— Рамзан, а ты кто?

— Я? Хм... — Он подумал, но совсем чуть-чуть. — Я учитель.

— Какой ты учитель, ты всю жизнь был водителем санитарки, баранку крутил.

— Вот-вот. Всю жизнь трупы возил. Это большая наука.

— Ну и...

— Нет Бога, майор. — Он замолчал, а я не знал, что ответить на это утверждение, такое же твердое, как приговор. А помолчав, он уже увереннее продолжил: — А вера в Него есть. Вера в Аллаха есть!

Я понял, что избран слушателем, и молчал.

— Человек рождается светлым, добрым, он любим всем миром, да? Посмотри на детей. Человек купается в мечтах, как в облаках. Умирает — злым. Потому что мечты остаются мечтами, за целую жизнь он ничего не достиг, он понял свое ничтожество, ему страшно. И он начинает придумывать себе того, кто его простит, погладит по головке и простит, и снова разрешит купаться в облаках. Ты представляешь, майор, что миллиарды людей мечтают об одном и том же! Это они своими молитвами и проклятьями, своей верой создают Бога. И у всех Он разный.

— Бог — это молитва?

— Да, ты меня понял.

— Рамзан, по законам шариата...

— Знаю я, что ждет меня по законам шариата. Но я тоже верю в Аллаха, а он милостив. — И добавил тише, опустив голову: — Он уже показал мне свой гнев, покарал заблудшую овцу.

В наступившей тишине отчетливей стал слышен гул мотора, скрип рессор и чей-то стон, изредка доносившийся из салона «буханки». Мне хотелось расспросить Рамзана, но я мог только все испортить — я бы обязательно испортил — и молчал. На мгновение приоткрылась непознанная глубина чужой души.

— Федералы, ваши, бомбили Грозный, ракета попала в центральный рынок. Или несколько ракет. Большой был взрыв. Много людей погибло. Моя жена была на рынке с детьми, за овощами пошла. Я хотел остановить ее, позже купим, и махнул рукой, не остановил... А он, он не спас мою семью, он меня наказал... Да, мало ли за что.

— Ты сказал, федералы. Вот я — майор Михайлов, я — русский. Ты же сейчас и меня обвиняешь?

— Нет. Не бери на себя чужого, ты — спасатель. Свое неси. — Он сбавил скорость, и мне показалось, долго на меня смотрел, и, может быть, впервые я почувствовал, что он на самом деле не водитель санитарки, а учитель. — Все в руках Аллаха.

— И моя жизнь?

— И твоя, и моя тоже.

Мы надолго замолчали, погрузившись в свои мысли, взвешивая и сказанное, и услышанное. В салоне снова стонали, это старуха пришла в себя. Наверное, перестало действовать обезболивающее. Чем дольше мы молчали, тем сильнее во мне росло непонимание этой войны, этой притворной покорности, которую показывал Рамзан. Он чеченец, не может быть чеченец покорным. Виноватых ищет. А виноваты, понятное дело, русские — не монголы, не Тамерлан, сами они никогда и ни в чем не виноваты. Что же выходит? Пришли солдаты империи, пришли легионы, чтобы покорить или уничтожить свободных туземцев, свободных детей гор с их чистыми, незамутненными помыслами. Так, что ли? Что же тогда они волка избрали своим символом?

— Вы гордый народ, — прервал наконец я молчание, — но гордость — это всегда что-то надменное, всегда за чей-то счет, это как путь в никуда.

— Я все знаю, меня учить поздно. Мой народ за это платит прямо сейчас. Платит. — Было видно, что Рамзан собрался с мыслями, он не привык уступать. Наверное, многие соображения мучили его давно, а высказывать их раньше не доводилось. — К власти пришли сильные люди, они хотели суверенитета, как на Украине, как в Грузии. Подняли мятеж. Они не подумали, что для суверенитета нужно единство всех тейпов, всего народа. Деньги нужны, чтобы кормить народ. Но главное — люди не хотели. Люди помнят Шамиля, Ермолова, помнят, как все было. Зачем наступать на грабли?

— Опять Ермолов! Его нет уже лет сто восемьдесят. — Я насмешливо хмыкнул. — Ну да, вы — жертва, а мы — каратели?

Рамзан побледнел, его темная, задубевшая кожа на щеках высветлилась, напряглась. Он приподнял подбородок, медленно выдохнул, опустил веки.

— Мы получили что было угодно Аллаху. Он не только меня — всех наказал! Ты знаешь, кто такие ваххабиты? Ты не знаешь, кто такие ваххабиты. Людям стало страшно. Страшно, что дальше будет хуже, что они ничего не смогут изменить. Кто-то хотел земли севернее Терека к Ставрополю присоединить. Чеченцы хотели. Суверенитет — это война, нажрались этой заразы по горло, эти ваххабиты молодых на войну забирали. Попробуй не отдай сына в банду, казнят или просто убьют. Многие против них были настроены, особенно кто в Грозном жил, те всё потеряли. Даже полевые командиры были против.

— «Аллаху было угодно»... А зверства? А резня? А рабы? — Меня вдруг прорвало, я не был таким выдержанным, как Рамзан. И он меня не останавливал, не пытался перечить. — Тысячи рабов, униженных людей, которых содержали как скотину, хуже скотины в зинданах, за решеткой. Это было в каждом ауле или не в каждом? Это не ваххабиты, не боевики, Рамзан, это народ. Людей за деньги покупали и продавали. Кто же это забудет? Память в сундук не спрячешь, и через поколение будут помнить, и как еще отзовется...

— Ты прав. — Он был все так же бледен и кривил губы, не находя других слов. — Это от дикости. Но не все такие. Нохчи не такие. Зверства мог творить кто угодно и безо всяких причин, да? От дикости, от безнаказанности. Власти не стало. В Мекенской один ваххабит расстрелял тридцать русских, а они все местные были. Он же черт, шайтан! Короче, его скрутили, собрался сельский сход, родственники убитых забили его палками. Все было по совести. А местный мулла запретил хоронить эту тварь.

Он выдохнул и снова замолчал. Он оправдался. Зуб за зуб, смерть за смерть. Я смотрел в окно на унылый предгорный пейзаж и думал, что все это уже было. Здесь или в другом месте.

Уже полчаса, как последняя колонна федералов — рота новых, матово-зеленых бронетранспортеров — прошла нам навстречу и скрылась в предвечерних сумерках. Скоро комендантский час, больше мы не встретим никого. Скорее всего, не встретим. Сменился ветер, туман, который висел над дорогой и вызывал раздражение, остался позади, зацепившись за кусты терновника и молодой буковый лес. Я посмотрел на Рамзана, он снова непроницаем. Да, его дело служба, он служит, и ничего личного. И, судя по выражению лица, по крепким, сухим рукам, которыми он сжимает руль, по прямой осанке, он выполнит свою службу до конца, даже если страдание выжжет ему сердце. До Ингушетии, до Назрани оставалось совсем немного.

«Чехи», бандиты, террористы, как ни назови, появились на закате. Это и есть их время. Скажешь «черт» — жди, что он появится. Их было пятнадцать, тех, кто спустился на дорогу. Но, скорее всего, одна-две группы прикрытия оставались на ближних склонах гор, за камнями, после стольких лет войны даже дураки знают, что без прикрытия действовать нельзя. И только мы сегодня шли совершенно голые, положившись на красные кресты на бортах, а бронетранспортеры, полагавшиеся нам в прикрытие, к нашему выходу не пришли... Два пулеметчика в пятнистом камуфляже заняли обочины, один держал под прицелом меня, мою машину, второй — другие машины. Остальные боевики, разношерстно экипированные, в затертых разгрузках, в банданах, встали толпой на дороге. Вели они себя дерзко, развязно, и хотя я не слышал через стекло, сквозь шум ухающего мотора их слов, но видел чванливое выражение лиц, злобные разверстые рты. Это я в гостях, а они по-любому дома. Им ничего не стоило дать очередь по колесам, по бортам машин, по людям, они это и демонстрировали, уставившись в нас убийственными стволами. У некоторых из-за спины торчали одноразовые гранатометы, «мухи», могли и гранату пустить, так, для развлечения. До них было метров тридцать, может, меньше.

В первую же секунду я схватился за тангенту[1] «Моторолы», чтобы заорать «К бою!», но так и застыл с открытым, оскаленным ртом. К какому бою? У меня за спиной в машинах мои девчонки и безоружные немощные люди, которых не убили в Грозном. Так неужели их убьют сейчас? Мы под прицелом. Любое угрожающее движение с нашей стороны вызовет шквал огня. Все эти пятнадцать стволов — или сколько их? — превратят нас в решето. Я это понял сразу. Это первое, что я понял. А потом с опозданием, как будто отраженным эхом, в голове пронеслась обжигающая мысль: но сначала они убьют меня, командира. Пальцы до белых костяшек сжали автомат. Тангента беспомощно выскользнула из руки и повисла на спиральном проводе. В салоне в наступившей мертвой тишине снова застонала старуха. Нет, хотели бы стрелять, уже стреляли бы. Чего же они хотят, что с нас взять, зачем мы им? А заложники, а рабы? Нет, нет, не-е-ет! Но если вступить в бой, убьют всех, никого не оставят. Я замычал этим тупым «ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы». Что делать? Самому, что ли... Обнажился слабый дух. Чуть вздрогнула правая рука, она в ответе за все... Десница... Карающая десница... Волна страха сменялась волной решимости, снова страх, снова решимость. Это кровь, она бьет в виски. Надо успокоить сердце, и все наладится. «Любо, братцы, любо...»

Тот, кто был старшим, рослый рыжий чеченец с такой же рыжей бородой, с глазами холодными, как у змеи, небрежно, властно махнул мне рукой, чтобы я шел к нему. Медлить нельзя. Я не в том положении, чтобы медлить. Надо идти. На расправу.

Надо только понять, что смерть — это не страшно, просто надо успеть сделать как можно больше, пока она не пришла. Надо выйти из машины, выйти, встать твердо, сделать шаг в сторону. В сторону от колонны. Я никогда ни в кого не стрелял. За что же мне так? В плен нельзя. Совсем нельзя. Пусть стреляют. Они насытятся мной, а других не тронут. Мысль, которая только что была обжигающей, остыла, стала ледяной, как лютая зимняя ночь. Да, других — не тронут.

— Командир, я пойду к ним. — Рамзан вдруг вывел меня из оцепенения, я совсем забыл про своего водителя, я не считал его напарником.

— Убьют. — Я начал немного соображать, но не вполне.

— Все в руках Аллаха.

— Возьми мой ПМ, вдруг... — Это был самый глупый совет, и я осекся.

— Нет, командир. — Он странно, сочувственно улыбнулся мне правой стороной лица, как будто прощался, но от него вдруг потянуло мощным согревающим ветром, словно его сила духа, его вера могла передаваться по воздуху, по волнам. — Я пойду.

Громко хлопнув дверью машины, нелепо подняв руки, что совсем не вязалось с его характером, мой водитель медленно пошел навстречу банде. Рыжий бородач и все остальные боевики с удивлением или с насмешкой, а в общем презрительно смотрели на низкорослого работягу-водителя Рамзана. Для них он тот, кто прислуживает федералам. Он отвлек их на себя, и я наконец-то попытался выйти на связь с базой. Не вышло, слишком большая дальность. Зато совершенно неожиданно надтреснуто, нечеткими всплесками прозвучали позывные двух бронетранспортеров, нашего отставшего сопровождения. Они были где-то в пути. «Держитесь!» — пронеслось и затихло над широкими предгорьями.

— Ну что, абреки, вас много, а я один, — неожиданно бодрый, безрассудный голос донесся до приоткрытого окна «буханки».

Ответом был грубый окрик, и после разговор, угрозы, крики шли только на чеченском языке. Рамзан не тушевался и тоже повышал голос. Его ударили в плечо, но он что-то крикнул в ответ, отвел чужой кулак. В него угрожающе тыкали стволами, орали прямо в лицо, пытались запугать, давили, закатывали глаза, размахивали руками, призывая в свидетели и Пророка, и самого Аллаха, снова тыкали. Рамзан находил слова в ответ и ни разу не уступил. В какой-то момент эмоции начали стихать, в них не стало агрессивной твердости. И уже никто не взывал к Аллаху.

Вдруг «чехи» развернулись к нам спинами и неслышно растворились среди высоких придорожных зарослей, которые здесь были в изобилии, последними быстрым шагом убрались пулеметчики.

Рамзан вернулся к машине, неторопливо, грузно опустился на свое водительское место, пряча от меня левую руку, которая невольно вздрагивала. Запустил двигатель.

— Едем, командир?

Я колебался. Надо было понять, насколько я обязан Рамзану, прежде чем я скажу первое слово. Я был обязан ему всем, всем без изъятия: своим сегодняшним днем, завтрашним, тем, как я обниму сына, когда я вернусь домой, даже сигаретой, которую я сейчас жадно курю.

— Что ты им сказал? — не выдержал я. — Не молчи.

И он ответил низким грудным голосом, с акцентом, который мне показался еще сильнее, отрывисто произнося каждое слово, как будто говорил не за себя, а за всех:

— Мой тейп старше!

Я опустил стекло в двери кабины, чтобы свежий ветер остудил лицо, выбросил истлевший до фильтра окурок, потом поднял глаза к сумеречному небу и нелепо скривил в улыбке губы.

Размашистые с сиреневыми подпалинами облака, похожие на большого ушастого зайца, лениво плывут к далекому горизонту, как на старой открытке с поздравлениями к Новому году. Облака скрадывают, приглушают вечерний свет. Есть повод открыть мир заново — сегодня наступил и мой миллениум. Если ночью будет снег, не страшно, утром он растает с первыми лучами солнца. А мы все так же продолжаем свой путь, углубляемся в длинные шероховатые тени, что стелются от предгорий, чуть слышно шипит «Моторола», автомат, как верный пес, лежит у меня на коленях, а я бесцельно тереблю ремешок компаса, притороченного к офицерской сумке. Стрелка компаса колеблется, вздрагивает от вибрации мотора, оттого, что машину раскачивает на ухабах, трясет, но стрелка снова возвращается в исходное положение и раз за разом показывает на север, туда, где меня ждут.

Тамбов21.01.21

 

[1] Тангента (от фр. tangent — касательный) — кнопка или клавиша переключения с приема на передачу на переговорном устройстве, телефонном аппарате или радиостанции.







Сообщение (*):

Комментарии 1 - 0 из 0