Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Фрески

Марианна Андреевна Дударева ро­дилась в Иванове. Окончила филологический факультет Ивановского госуниверситета. Литературовед, фольклорист, доктор культурологии, кандидат филологических наук, литературный критик. Доцент кафедры русского языка Института русского языка Российского университета дружбы народов. Является заведующей отделом литературоведения и межкультурной коммуникации журнала «Невечерний свет» (Санкт-Петербург). Автор более 180 научных статей о русской литературе и фольк­лоре и трех монографий. Работы переводились на английский и турецкий языки. Член Союза писателей России. Живет в Иванове.

Памяти философа Дарьи Дугиной, врача-антропософа Ларисы Маршалко и всех близких из небесного стана

* * *

Мы сели в троллейбус, хотя
                                  и не сели,

Трясется водитель, и кто-то рукою
                             правит лихой.

И кто-то так глухо, нелепо
                                   и черство

Билет отрывает тебе по косой.

Трещит командирша: «Давай,
                                 выходите!»

На станции жизни ты не один,

Да только колеса как груши
                                     обвисли

На дереве старом

Простывшей зимой.

Они уж не едут, нет мочи и искры

Тащить ту котомку да сумку —

Чужую суму,

А ты все стоишь на приступочке
                                       жизни

И ждешь тот троллейбус
                          в лихую страну.

Неизвестный автор


Постеля

Взбурленная беспорядком постеля полна демонами глухонемыми. Убирайте свои кровати! Пространство говорит с тобой! Пьет тебя, твою энергию, когда смотришь на беспорядок, который ты должен претворить в космос. Ее белое тело лежит в тишине, но еще встревожено твоими снами. Позаботься о нем, и постеля с радостью и заботой примет тебя в свое бытие.


 

Комната

Комната корчится ужасом ночи, раскиданными предметами туалета, забытой чашкой с кофейной гущей на дне, непотушенной папиросой, недолистанной книгой, которая плачет и зовет чтеца. Все это ты! Твоя комната — твой космос, меональная зона, способная дарить или радость, или печаль. Помните цветаевские три стены? Четвертая — навылет, полный провал, присутствие отсутствия. Когда дверь твоя становится окном, когда выпадаешь в бытие каждый день, а не выходишь, то пора замедлить шаг или остановиться вовсе.


 

Стол

Обеденный или письменный? Съеденный или выплаканный? За первым сидят и говорят, поглощают бытие, шурша зубами, широко кривя рты, бывает, что и кусаются, дерутся за кусок хлеба. За вторым выдыхают, порождают бытие. От обеденного стола до письменного в среднем по России одна комната, а на деле одна тысяча миль, световых лет. Как утробно урчишь курочкой и картошкой, так утробно молчишь о слове прочитанном и невысказанном. Молчи! И обед, и письмо потенциально равновелики в проживании жизни и смерти. Обед, поедание, поглощение и вкушение — смерть для кого-то и жизнь для тебя. Видимость жизни. Письмо, написание, творение и со-здание — смерть для тебя и жизнь для кого-то. Видимость смерти. В Логосе умирает часть высказанного, потоком идущего в твои пальцы, в руки, держащие карандаш, а кто-то невидимым гением ждет нового воплощения, новой строчки...

Она жужжала и шипела,

Крылом махая не спеша,

Ее осиная душа

Замлела — на виселице

Слов и песен

        состаренного

                       винодела.

Неизвестный автор


 

Вино

Слова накидываются на тебя удушающей петлей, когда изрядно выпьешь за столом. Вино — приобщение к метафизике или отвращение от оной, приближение к имманентной длительности Другого. Будь осторожен с вином, выбирай со-беседника мудро, иначе словесное похмелье будет нестерпимо в трезвом состоянии. Вино — кровь и тайна, способная ввергнуть тебя в космический хаос. Но ты готов к нему?


 

Шторы

Как шоры. Боишься заглянуть за них? Там ночь или день. Неважно. Плюшевая малиновая материя тяжело спадает на пол, как в старом замке раннего Нового времени, и вот ты уже готов взять тот самый бокал вина, чтобы распить его в одиночестве, чтобы не слышать крика ворона за окном. Но не у всех такие шторы! Есть легкие и желтые, как солнечный день, розовые из индийского льна и плотные, которые и в пасмурную погоду не дадут тебе приуныть. Шторы — это онтологическая граница сегодня, отделение, ограждение, ошторение от мира, от Другого. Люди любят шторы, но не любят за них выглядывать нонче.


 

Одеяло

Шторность тела, обволакивание, еще большее ограждение от мира и комнаты. Лежишь подворачиваешься и не чувствуешь страха границы, края, которым пугали еще в детских колыбельных про серого волчка. На краю спать жутко, неуютно. Окаймления кровати как корабля, льдины, на которой плывешь в мир сновидений, чем больше — тем комфортнее. Сегодня мы ищем этот комфорт везде и пытаемся мир вещей подогнать под себя, поработить эти вещи, а они — говорят!


 

Подушка

Запоминает твое лицо, как никто другой, знает твои тайны и помыслы. Обязательно взбивай ее, меняй ей одёжу, она верный друг, но может обернуться и злосчастно — нашлет морок ночью, а в старости и шейную боль. Тоже весьма онтологическая вещь, ибо разделяет твое бытие на до и после, до лежания и после вставания. Человек во сне, замирая, возможно, приобщается к тайне смерти.


 

Вещи! Вещи! Вещи!

От многих болит голова. Зачем ты принес их домой? Вот зачем этот фарфоровый слоник, бегущий куда-то на трех лапах, а четвертая откололась?.. Зачем вот здесь пустота, которую могли бы занять в кожаном переплете «Повести Белкина»?.. Как ты организуешь свое пространство? У многих в квартирках и квартирищах вечная канитель на полках, сотворенная этими вещами, ходящими по ночам. Полки — как елки! Новогодние невесты, увешанные от пяток до гребенок красными, желтыми, зелеными шарами, солдатиками, огоньками. Но то елки, два-три дня постоят — и ладно. Пора возвращаться к аскетизму. Не видно собственной тени в комнате за всей этой пестротой турецкого рынка.


 

Выход из комнаты — выход из зримости,
привычной осязаемости своего — в город

Не забудь куртку или шубку. Не может человек голым путешествовать по России, ползти, пробираться по лицу города, это будет совсем по-босховски. Ты к такому еще не готов. Ты не можешь полностью выйти из зоны комфорта квартиры.


 

Забор

Зубы забора, за которыми язык твой затворен, не слышно тебя и соседей не слышно. Забор — последняя онтологическая граница, охраняющая тебя от мира и мир от тебя. Вот ты открыл калитку, взрыв, впрыгнул в улицу.


 

Я тут

Утроба ноет, как труба, руки полны Хароновой тяжестью. И когда все спят, одна я не сплю. Как я устала, дети мои, от этой бесконечной работы-заботы. Как я устала от ваших стенаний и страхов, от вашего безразличия ко мне и друг к другу. Непослушные дети! Вы зовете меня в самые жуткие часы своего одиночества, когда никто уже не в силах помочь. Вы тайно браните меня, как строгую мать, которая не дала побаловаться еще часочек на солнышке без кепи в самый жаркий день. Вы молчите и сквозь зубы цедите о помощи, когда нет больше никакой надежды. Как я устала, дети мои, порождать и провожать вас в дальний путь. Бедная я матерь всего сущего и несбывшегося. Матерь Смерть.


 

И я тут. Жизнь тоже тут

Вы снова ко мне приходите, мои фрески. Вот уже и Ковров. Далеко от Москвы, хорошо ехать одной в целом вагоне! Только кое-где белеет сумка на дальнем кресле, а за окном буйное лето. Ветки деревьев так и стучатся в твое окно, призывая выйти, сойти, не дожидаясь своей станции. Вот она, прелесть загородной жизни (а вся Россия нонче от Москвы — за городом), прелесть в том, чтобы слететь со ступенек вагона без оглядки, броситься в поле-море, забыться и что-то припомнить из детства и до него. Пей же, грудь, лето, хмарное утром и солнечное днем, непредсказуемое, но твое русское лето. И почему так все стремятся в Москву, что чуть не подохнешь в толчее и духоте вагона? И почти никто — в Нижний Новгород, за которым сам Пушкин, за которым вся земля древнерусская...


 

Дом

Зашел в подъезд — и нет тебя. Съели тебя. Лифт — это желудок. Чем выше живешь, тем дольше тебя переваривают. И так каждый день. Уроборос. А говорят, что в деревне одно и то же...


 

Метро

Здесь все смотрят на тебя волком или вовсе не смотрят. Наклоняясь, прижимаясь к тебе, съедают твое пространство. Ты с трудом пробираешься-продираешься по его веткам в полдень, который начинается в 16:00. Это мировое древо большого города, это источник энергии, силы и полного увядания, ибо ветви его заржавели, а сердца героев его бьются только в такт гуду старых колес. Или не бьются вовсе.


 

Дома

Их глаза сверкают всеми видами огней, чужая мысль тебя не вовремя коснулась здесь. Ты уязвим. Дом перестал быть своим. Пылесосы, телефоны, домофоны, демоны...


 

Пешеход

Самый обыкновенный ход в пальто или в куртке, никто и не замечает, в чем именно он. Обезличился, обезобразился даже в норковой шубе. Нет машины, значит, и человека нет. Пешеход — как смог в большом городе, который есть и которого нет, никто уже и не смотрит. Нет глаз.


 

Улицы

Без лица. Кормятся тобой, твоими шагами, большими и маленькими, в которых следы бытовой жизни и (иногда) истории следы.


 

Книги

Эти книги устали ждать. Устали ждать своего читателя и здесь, в городе, вряд ли дождутся. Тут почти не читают. Город искушает всеми благами цивилизации. Голод компьютеров, магазинов, кафе и клабов — по тебе. Книги даже уже не протестуют, ибо отправлены в угол дальний, убраны с полок. Лишь иногда в старых московских окнах теплится лампадка студентки, сидящей над Бальзаком (бальзамом ли) или (Б)Акуниным. Сессия.


 

Людь

Рот главное в нем. Рот — это род. Это детородный орган для Логоса. Что извергаешь, порождаешь ты им? Скажи, людоволк!

Ноги в городе, как лапы, должны быть быстры, ибо не успеешь на 70-й автобус.

Руки, как прутья, гибки, ибо должны тоже быстро шнырять по карманам в поисках проездного или банковской карты.

Нос не так уж и важен, ибо прикрываем его маской. Не стоит вдыхать пары города, они делают мысли токсичными, превращая их в серых мышек.

.............................................................................................................................

Я только прикрою глаза — и они тут как тут. Словно из детства, из прошлой жизни даже. Они приходят как капризная восточная царевна — когда захотят. Они фрезой входят в меня, и уж тут не отвертишься. Фрески.


 

Поезда

«Где? Где едем? Ну где?» — часто спрашивает мальчик маму, всматриваясь полусонными глазами в чернеющую даль. В этом «где?» есть что-то протяжное, сладостное для русской души. И не хочется даже бежать к списку станций, вызнавать. Кажется, что так вечно будет: теплый пошатывающий, подкачивающий тебя вагон, остывший чай, подбавленный по второму, а то и третьему разу, огни от фонарных столбов, огни от редко мелькающих домиков и сторожевых вагонов на железной дороге. А тут — твой сосед шамшит что-то на ухо или вовсе сопит. Ощущение дороги — одно из самых важных для русского человека. А потом дрёма тебя охватывает, оборачивает, околдовывает стуком колес по разбитым рельсам. И вот тут, может быть, ты поймешь, куда ты едешь, куда мчится эта Русь, и не так уж важно, где это происходит.


 

И еще дома

Серые и разбитые жизнью провинции. По чьей вине, не так и важно. Но люди тут спешат в дома, спешат включить в них свет, понять, что в тепле находишься, домашнем, семейном, пусть даже с постоянными скандалами, но дома. В столице дома только кондиционер и робот-пылесос, который ждет твоей команды к действию. Просторность залов, количество квадратных метров не уменьшает там высоту социальных перегородок.

.............................................................................................................................

Россия — вся Россия — Винтеррайзе — в никуда. И здесь кончаются фрески. Здесь начинается (ино)бытие. Здесь бок о бок с землей, растресканной, где-то убранной, где-то забытой, а такая еще есть у нас, с водой, рекой и болотом, дождевой и колодезной. Здесь, где жизни для многих нет, настоящая непреходящая Русь, о которой не помнит метро, норковое пальто, быстрое такси и окно многомиллионной многоэтажки.





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0