Функционирует при финансовой поддержке Министерства цифрового развития, связи и массовых коммуникаций Российской Федерации

Расшумелось Белое море

Павел Григорьевич Кренёв (Поздеев) родился в 1950 году в деревне Лопшеньга, что на Летнем Берегу Белого моря. Коренной помор. Окончил Ленинградское суворовское военное училище, факультет журналистики Ленинградского государственного университета и аспирантуру Академии безопасности России. Кандидат юридических наук. Печатался в журналах «Нева», «Ленинград», «Наш современник», «Москва», «Родная Ладога», «Серебряные сверчки», «Север», «Вертикаль», «Берега», «Молодая гвардия», «Литературные знакомства» и других. Произведения переведены на французский, болгарский, турецкий, китайский, польский, эстонский и литовский языки. Лауреат многих всероссийских и международных литературных премий. Член Союза писателей СССР, секретарь Союза писателей России. Живет и работает в Москве.

Глава 18
Корсарские расклады

Наступала осень 1919 года — тяжелая для России пора, время решающих военных столкновений, в том числе на севере России, с войсками стран Антанты.

С лета прошлого года интервенты глубоко продвинулись в глубь страны. Конечной их целью было дойти по водным артериям северных рек до Вологды, чтобы соединиться с белыми войсками Деникина, Врангеля, а также с нахраписто действующими отрядами восставших чехов. После чего стояла задача совместно с собранными в единый кулак белыми, а также вооруженными силами интервентов, самостийными формированиями «зеленых» ударить единым фронтом по красным в Центральной России и наконец разбить их.

Надеждам этим не суждено было сбыться по ряду причин.

Во-первых, в силу глубоких противоречий в рядах антисоветских сил и, во-вторых, неспособности их скоординировать и прочно сплотить, по сути, разновекторные усилия против красных. Все их самостоятельные действия не приводили к единому результату. Антибольшевистский фронт не имел единого руководящего центра. Все фланги этого фронта тянули одеяло на себя, были разрозненны, поэтому малоэффективны. Противоборствующие большевикам силы боялись упустить победу из своих рук и не заполучить лавры победителей. Эти и другие организационные ошибки сыграли главную роль в проигрыше на первый взгляд мощной силы, выступившей против красных.

Все антибольшевистские формирования, участвовавшие в походе против красных, ставили перед собой порой иногда прямо противоположные цели и задачи. Одни (например, белогвардейцы) жаждали уничтожения ненавистных им кровных врагов — большевиков. Именно они развязали бессмысленный и бесперспективный с военной точки зрения вооруженный поход вверх по северным рекам с целью соединения с Колчаком и другими антисоветскими силами и совместного с ними нападения на советские войска. Эта попытка привела в конечном счете к проигрышу всей кампании.

Другие (английские и американские интервенты) имели от командования более утилитарные задания, в том числе и грабительские — вернуть военное имущество, завезенное в Россию их государствами перед войной с Германией, награбить как можно больше российского лесного сырья и других товаров и вывезти его в свои страны. Развязывание войны с большевиками не входило в их планы, тем более что Соединенные Штаты и Англия планировали тесное послевоенное экономическое (тоже грабительское) сотрудничество с большевистской Россией. Что они впоследствии и реализовали.

Интервенты не умели и так и не научились воевать против русских, изучая их тактику, подстраиваясь под местные поморские условия, пытаясь понять их характер, обычаи и привычки. Они не смогли сломить сопротивление поморов, подавить их силой. Поэтому вынуждены были ретироваться, сдаться их воле и силе духа. И уйти.

Можно сказать, такой расклад сил никак не способствовал достижению победы напавших на Русский Север интервентов и белогвардейцев. Все они были обречены на поражение и взаимную вооруженную борьбу или в тот конкретный исторический момент, или позднее, когда пришла бы пора делить трофеи. Слишком разными были у них подходы и точки зрения на то, кому должны были принадлежать результаты победы на Севере. Кому, какие и сколько? Они не смогли бы их поделить. Хозяева, пославшие их в Архангельск и Мурманск, просто перестреляли бы друг друга в новой войне. В этом нет никаких сомнений.

Убегая из России, они «подметали» все, что плохо лежало. Что тут поделаешь, Англия и Америка давно поднаторели в грабеже побежденных стран. А тут такой удобный случай... В период нахождения англичан, американцев и французов в Архангельске и Мурманске они старательно и тщательно вывозили в свои государства все, что можно было вывезти.

Все это время подчищались российские склады военного имущества, продовольственные и оружейные хранилища. Из них вывозились остатки того, что еще сохранялось с тех пор, как страны Антанты, желая поддержать союзника — Россию в борьбе с общим врагом — Германией, завезли в Архангельск и Мурманск около пяти миллионов тонн различных грузов. Сейчас, пользуясь всеобщей неразберихой и немощью ослабленной войной России, Антанта бессовестно тащила привезенное ранее имущество и, вместо того чтобы перезаключить договоры, оформить все как полагается, тайно увозила его в свои страны. Старые корсарские традиции англосаксов Средних веков были подхвачены и развиты новыми «цивилизованными» пиратами века двадцатого.

Глава 19
К теще на блины

Моросил тончайший «ситник» — дождик, будто просеянный сквозь частое сито. Начал он «трусить» в раннюю рань, как раз когда двое путников выехали с деревенского двора, и всю дорогу сыпал и сыпал на головы ездоков водяную пыль. Те спасались от сырости как могли, да куда там, дождик неспешно-нескоро, а все же намочил их одежду и головы. Пришлось достать из-под какой-никакой поклажи запасенный на этот случай кусок брезента, размотать его и покрыть мокрые уже головы.

На тележной подводе плетутся на неторопкой лошадке двое артельщиков. Один — мужчина лет сорока пяти, Наум Майзеров, везет на телеге две палагушки свежей сейгошной морошки — это для месяц назад народившегося внучка Андреяшки. Паренек объявился на свет в Архангельске маленько недоразвитым — наверно, из-за того, что младшая его, Наумова, дочка Евдокея сильно голодала накануне родов, младенчик-то и ослаб еще в утробе, не успел его умишко окрепнуть. Однако же бабка-повитуха Марьяна Левонтьевна, самолучша бабка, при всех сказала: «Эт ничего, мол, род у его крепкой, ядреной». Мол, выдюжит он, надо только «морошечкой подкормить, порато[1] полезной ягодинкой, да другима ветаминками». Вот и везет Наум морошечку в город. Спасать надо парня. Андреяшка родился все же слабоватеньким: головку прямо держать был не в силах и сидеть не мог в кроватке. Все кривило его тельце то в одну, то в другую сторону.

Ничего, полагал Наум, с двух-то кадушек ему полегчает, выпрямит он головушку — так наобещал местный фельдшер Степан Созонтович Женарёв. За добрый совет да за обиход его тоже уважили — отдарили благошким туеском румяненькой морошечки. Все остались довольны.

Вторым седоком телеги был Федько Кудряшов, племяш Наума, парень двадцати лет от роду, уникальная пучеглазая личность. Особенность была его в том, что у него практически никогда не закрывался рот. Кличка у него такая и сформировалась — Федько Говорун.

Вот и на этот раз, не успели выехать из деревни, он начал длинный рассказ о том, как к нему привязалась нечистая сила и он не может с ней никак совладать.

— Ночью сплю тихо-мирно так, не трогаю его, змееватика. Дак нет, подкрадется да постельку мою кэ-ак сдвинет в одну сторону. Чуть не падаю с ей. Крикну ему: «Выйди вон, заразина!» А он, поросюхина морда, только вьюшками забрякат, заколотит, а потом ишше хохотнет, падла... Да ешшо навонят, суконечь, не продохнуть.

Наум сомневался:

— Уж не врал бы эстолько. «Навоня-ят»! Он штё, мужик, штё ли, штёбы вонять? Он же без кишок навроде того... Так старики говорили. Одна наружность у их, энтих домовых да лешиёв, штё бы, значеть, людей пугать, а во внутрях пусты оне. Не к чему им кишки.

— Да не знай я. Можа, и мужик. У их, знамо дело, тожа мужики да бабы, стал быть, есь, крепко вонько... Хошь из избы выпрыгивай. Набздит и хохочет, сука.

Федько криво и горько ухмыльнулся, сплюнул:

— Весело ему, гниде, а я чуть не обосрамшись лежу. Злоба у меня к ему страшенна. Не знаю, чё с им и делать.

— А быват, и не чуть, а взаправду?

Говорун не реагирует на подкол, продолжает жуткую историю:

— Я спросонья вскакиваю, кочергу хватаю да как зачинаю в подпечье да взапечки шуровать ей...

— Взапечки-то с чего такого?

— Дак он тама живет, гнилопузой, шабаршит тамогде вениками да катанками. Пугат, сука... — Федько распалялся, пучил глаза, переходил на шепот: — И в лесу, дядя, от его покоя нету. Вон я на Островистом озери ночую, дрыхну вовсю с устатку, сплю уж крепонько, а он, подлюка, в избу начинат стучать, по стенам да по потолку ходить, особливо кадысь усну я. Будит меня, стволочь, штобы навредить, значеть... Я один раз думаю, спымаю тя, засранеча, метелкой грязной али чем попадя по башки рогатой да по рылу мерзкому наожедёргиваю. Выскочил из дверей быстрехонько, а он дятлом обернулсе, птичкой малешонной, да со стены прыг и полетел, на дерево сел. Мол, птичка это шалует, а не лешой...

— А можа, и была ето птичка-дятел? Долбат да долбат, а ты сразу обзывать его... Зря перепужалсе, Федя.

— Да не, он под кого хошь подделаичче. Ты верь, дак он и будёт тебя дурить, рожи строить разны да похохатывать. То поросюхой из куста выскочит, то заюшком.

Так они ехали и разговаривали. Федор все молол языком, врал цветасто и самозабвенно. Наум поддакивал, но сомневался, потому как напарнику Федьке — это известно каждому — верить было нельзя ни на грошик.

Дорога шла по морскому берегу, по Летнему берегу Белого моря. Сорок километров — путь немаленький, и ездокам попадали навстречу разные виды. По левую сторону — все время море с серо-голубой далью, с чайками и утками, с ровной, будто линейкой очерченной, горизонтной линией, по которой время от времени ползали белые и серые пароходы. Глядеть если прямо, то впереди — рыбацкие избушки с самими рыбаками и неводами, развешанными на вешалах. Наум, всю жизнь проведший на морском берегу, вдоволь насмотрелся на эти виды. Но все равно и здесь не мог оторваться от пейзажей, глядеть на которые никогда ему не надоест. Все это с детства родное, деревенское...

На правой стороне толпились деревья: елки, сосны, березы и рябины — привычная зеленая стена, и раньше, и сейчас совершенно мирная, спокойная, дремотная. Уже давно — минимум два года — ему было странно смотреть: кругом, по всему Белому морю, сказывают люди, идут какие-то бои и войны, а здесь, прямо посреди моря, на Онежском полуострове, все это время стоит тишина, и только откуда-то издалека, с разных сторон, доносится орудийная канонада.

Запряженная в телегу кобылка хорошо знала дорогу и безо всяких дополнительных команд привела повозку к деревне Яреньге, ко двору тещи его — Марии Ондреевны. Старушка, дебелая, породистая поморка, всегда важничала перед зятем, а посему встретила на крылечке с обыкновенным сдержанным ехидством:

— Ну-кось, зятек Наумко, заехал ко мне, тёшши ко своей, дак уж и здраствуй! Со свиданьичем тебя!

— Здорово, мама, — так же сдержанно и степенно ответствовал Наум.

— Зачем пожаловал, дорогой зеть? Соскучилсе небось по тешши по своей?

— Не так штё бы... А ехал мимо, дак и порешил к мамы заглянуть. Можа, чайку ульет?

Начало разговора теще приглянулось. Она слегка запричитала, высказала уместную шутку:

— А когда это я тебе чайку жадовала, окаянной?

Чай пили без сахарка. Вместо него была сушеная черничка. Тоже хорошо! Да еще по ломтику житного хлебушка. Это тоже в радость! В тот тяжелый 1919 год всякая еда была великим счастьем.

Они хорошо, радушно и тепло, посидели почаёвничали, поразговаривали зять с тещей, да еще с племяшем Федей Говоруном, который всегда треплет языком, как коровье ботало, а тут встревал в разговор уместно, не нарушая и без того слабое семейное спокойствие. Чего раньше у него не случалось. Что-то стало с ним сегодня, с Федором. Наум шибко любил женушку Ольгу и откровенно недолюбливал тещу, но в этот раз все ладно, по-доброму получилось. Наметилось какое-никакое согласие. Ольга будет рада.

Через два с половиной часа лошадка была на подъезде к Унской губе. Их повозка въехала на просторную поляну, и спереди виден был уже просвет, сквозь который синела вода, и играли на ней солнечные блики освещенного солнцем огромного залива.

Когда заехали на эту поляну, путники увидели с левой стороны группу людей, человек около пятидесяти. Наум потянул вожжи, кобылка остановилась, едва выехав из леса на зеленый, желтый да красный цветочный простор.

Минуты три постояли молча, разглядывали окружившую их местность. Обстановка была вполне мирная: никто ни в кого не стрелял, никто не нарушал тишину лесной поляны. Около трети из той группы были военные, на головах фуражки или буденовки. Одеты в шинели и гимнастерки. Все вооружены винтовками, сбоку на ремнях — револьверы. Поодаль от людей на земле стояли два пулемета.

Все было тихо, и все же Науму и Федору стало почему-то не по себе: от военных исходила смутная, невидимая, но вполне ощутимая угроза. Наум потянул вожжи и остановил лошадь.

Надо было осмотреться.

Напротив военных стояла бесформенная толпа, численностью человек сорок, до крайности оборванных людей. Можно было рассмотреть: люди эти с трудом держались на ногах. Они стояли и качались на скрюченных коленях. Некоторые в изнеможении, не в силах держаться на ногах, пытались садиться на землю. Но к ним приближался кто-то из военных и наотмашь бил палкой по спине, по голове, по лицу. И люди с мучительными стонами вставали на корточки и пытались выпрямиться... Если кто-либо так и не мог подняться, его брали за шиворот, отволакивали за спины строя, и здоровенный лысый конвойный в такой же, как и другие, драной одежде, пинками ставил его на колени и бил дубиной по голове — убивал. Потом подтаскивал убитого ко рву и сваливал вниз.

Наум сообразил: это смертельно опасное место, и надо бы убегать отсюда как можно скорее. Но какая-то тяжелая сила заставила его задержаться тут еще на несколько минут.

Людей, одетых в рухлядь, пинками и палками построили в две шеренги, потом из первого ряда отсчитали человек двадцать, повернули их направо и отвели метров на пятьдесят от основной группы. Построили прямо перед рвом, видно заранее выкопанным, и поставили на колени лицом к нему.

Затем началось самое жуткое. Сбоку от стоящего на коленях строя встал тот лысый охранник, в руках которого оказалась уже не дубина, а топор-колун, и начал свою жуткую работу. Он подходил сбоку и чуть-чуть сзади к очередному несчастному узнику, делал широкий замах и наносил удар колуном по затылку. Мертвый горемыка-сиделец падал в ров лицом вниз. Затем палач подходил к следующему смертнику, потом дальше... Пока весь строй не попадал в яму...

Ни одного выстрела. Без шума, не тратя патроны...

Экзекуторы действовали слаженно, спокойно — видно, трудились тут уже давно и хорошо знали свою работу, поднаторели, так сказать... В Пертоминске было много подходящего контингента. Никто им не мешал...

Палачи, видно, заприметили: со стороны леса стоит и стоит какая-то телега, которая поначалу не вызывала опасений, шла себе и шла, уже уходила прочь и вдруг застряла...

От военных к ней выдвинулись два человека и энергично замахали руками, сигнализируя: убирайтесь прочь! Один поднял вверх винтовку, как бы предупреждая: будем стрелять!

Надо было срочно уходить от нависшей беды. Наум хлестнул кобылку, и она потрусила прочь.

Через малое время подвода пришла к Унской губе, и путники увидели в полуденном сиреневом мареве, отражающемся от прозрачной водной глади морского залива, идущий от Пертоминска в их направлении буксир, который волок за собой толстую и грузную баржу. Баржа была, скорее всего, старая и безмерно тяжелая, отработавшая свой век. Пропитанная морской солью, огрузшая от проникшей в каждую ее клеточку воды, чрезвычайно от этого неповоротливая, она неохотно и медленно, еле-еле чапала по заливной воде, сопротивлялась движению тянущего ее буксира и упиралась, словно старая, древняя старуха, гревшая косточки на деревенской печке, которую вдруг стащили с теплого местечка и теперь немилосердные люди силой заставляют впрягаться в непосильную работу, гонят куда-то...

На самом кончике носа старой баржи, на коржке, во все время пути сидела нахохлившаяся ворона с взъерошенной башкой, такая же старая, как и сама баржа, что-то все выглядывала впереди движения и время от времени каркала. Как будто это она и вела старую баржу, везла в ее трюме людей и объявляла всем: «Смотрите, смотрите! Это я, старая Клара. Я везу этих неразумных людей к смерти! Они были так глупы, что не умели вести себя разумно в эти гадкие времена».

Из Пертоминского монастыря поставлялась к месту казни следующая партия политических узников. Наум и Федор не торопились: за ними еще не пришла парусная лодка, которая доставит их на Онежский тракт. По нему они доедут до Архангельска, где их ждет с ягодой-морошкой родня, чтобы излечить от проклятой болезни Наумова внучка Андреяшку.

У них было время поглазеть на то, что же будет дальше.

Из баржи повылезали ходячие скелеты — видно, не очень-то заключенных закармливали комиссары в погибшем монастыре, коли довели до такого состояния. Некоторые совсем не могли стоять, у них подгибались ноги. Охранники силой заставляли их идти, на всякий случай (вдруг симуляция?) били в спину прикладами. Особенно слабых складывали на телеги и везли туда, где их ждал ров. Один на всех.

Наума потрясло, как реагировали заключенные на все, что с ними происходит. Те, кто еще мог улыбаться, — улыбались! Все они, конечно, понимали: вся эта процедура переезда из мертвого Пертоминского монастыря на этот солнечный песчаный берег Унской губы — морского залива — последние их шаги по грешной земле по имени Россия. Но их, хоть на час, вывезли из абсолютного кошмара грязных и вонючих казематов оскверненного монастыря, где они беспросветно голодали и подвергались постоянным унижениям и избиениям, где они молили Бога, чтобы Он послал им скорую смерть. Руки на себя они не накладывали, потому что это самый лютый грех, а многие из них были верующими людьми, и Господь не разрешал им совершить его.

Они не знали и не признавали за собой никакой вины, потому что участие в Гражданской войне на стороне русского царя они не считали преступлением, сражение за свой народ и за свою Отчизну тоже, с их точки зрения, не входило в понятный для них список дел, враждебных для любимой Родины. Они также не считали правильным предавать идеалы, привитые с молоком матери и окрепшие потом в гимназиях, лицеях, кадетских и пажеских корпусах, на государственной и духовной службе. Эти их взгляды не совпали со взглядами новых руководителей великой когда-то страны, от которых так пахло серой... Их идеалы никому теперь не нужны, как не нужны теперь и они сами...

Они знали — сегодня все погибнут.

Поэтому их и привезли сегодня на этот пустынный берег. И хорошо: последний их день оказался таким солнечным и ярким. Радостным днем.

Живые трупы, завшивленные, измученные издевательствами и пытками, оклеветанные, еле передвигая усохшие от недоедания ноги, они потихоньку шли и... улыбались. Навстречу желанной смерти.

В низком, грязном, пропитанном нечистотами, вонючем трюме сидели прямо на полу, прислонившись к толстому вертикальному бревну — палубной стойке, — два пожилых человека. У них не было сил, чтобы долго стоять, обессиленные от голода и побоев, они могли только лишь тихо разговаривать.

Один из них, видно когда-то коренастый, лысый и, по всей видимости, добрый человек, сидел, прислонившись спиной к стойке, прямо на сыром и грязном полу. Сквозь кожу груди и спины его проступали ребра, щеки ввалились, исхудавшие ноги и руки свидетельствовали о крайней степени истощения. Лицо его, ожесточенное и суровое, все же сохраняло остатки прежнего расположения к людям и ко всему миру: уголки рта его, сейчас безвольно опущенные, время от времени сами по себе приподнимались и как будто готовы были расплыться в добродушной, широкой улыбке... Но им мешали физическая беспомощность, страшная тяжесть и безысходность, лежащие на сердце.

У его ног распластался на спине другой мужчина, тоже живой пока скелет. Он был, наоборот, долговяз и прям. Собственно говоря, с виду он не очень-то и похудел, потому что, судя по строению тела, всегда был поджарым и, наверное, энергичным. Лицо его потеряло уже способность демонстрировать какие-нибудь эмоции и оставалось неподвижным во все время их разговора. Оба раньше были весьма активными представителями партии левых социалистов-революционеров, которые в партийном обиходе именовались эсерами, входили в региональные структуры этой партии и сами их возглавляли. Старые революционеры, прошедшие времена партийных и житейских взлетов и падений, внутренних чисток, бывавшие во всяких ситуациях, участвовавшие в сложных смертельных «эксах» — террористических актах, регулярно устраиваемых эсерами против правительственных чиновников, где сами легко могли погибнуть. Оба хорошо понимали: их везут на смерть. Говорят, на Соловки... Какие там Соловки, если пассажиры баржи — все полутрупы. Там нужны работники, а все они тут доходяги... Их закопают здесь, на дальнем, безвестном берегу северного моря, именуемого Белым. Закопают, как никому не нужные отбросы так называемой революционной борьбы.

Последний путь.

Разговор получался вялым, настороженным и тревожным. Но он был нужен им, этот разговор. Хотя у каждого болела душа, изболелось уставшее от страданий тело, гудела голова оттого, что жизнь не сложилась: цель всего существования, несомненно светлая, нужная людям, не достигнута... Невозможно просто молчать, когда знаешь, что совсем не осталось времени, что разговор этот самый последний, потому как состоится в последние жизненные минуты. И хочется еще раз, уже, наверное, в тысячный раз, но все же понять: как случилось так, что они проиграли? Ведь они одержали в России моральную победу. В крестьянской стране они, эсеры, возглавлявшие крестьянскую партию, везде и всюду первенствовали. Они были в шаге от окончательной победы. Всего в одном только шаге...

И вдруг пришел однажды какой-то нелепый матросик с подлой фамилией Железняк, приказал всем расходиться, и они послушно разошлись. Как безмозглое баранье стадо. Нелепо все... И конец всей двадцатилетней борьбе с гордыми лозунгами, с заслуженным пафосом ведущей политической силы России, с плакатами, знаменами, с парламентскими фракциями, с крестьянскими восстаниями, с главным методом эсеровской борьбы — террором.

Они уже стояли в шеренге доходяг, из которой через каждые десять–пятнадцать минут забирали очередную партию смертников. Исаак не мог стоять самостоятельно и висел на плече у Тихона, старого товарища по партийной борьбе. Узники обреченно смотрели, как палач орудует колуном, как глухо и тупо постукивает о людские головы тяжелый обух топора, как трещат и ломаются под страшными ударами кости человеческих затылков, как валится в яму очередная жертва. Для людей как будто все это было обычной картиной. Никто не выкрикивал и даже не высказывал никаких эмоций. Все устали от невыносимых испытаний, все ждали смерти и вот дождались ее!

Подходила их очередь.

— Как ты думаешь, Тихон, почему все так получилось?

Сразу Тихон, старый и когда-то страстный, многоопытный, не ответил. Он выговорил ответные слова, только когда их подводили ко рву, который должен был стать их общей могилой. Сверху на них светило летнее солнышко, словно огонь их борьбы, зажженный когда-то, в те, молодые еще годы, освещал их сейчас, но уже не согревал тела, измученные холодом сырого трюма.

— Знаешь, в чем наша ошибка, Исаак? — ответил наконец Тихон, стоя перед рвом на коленях. — Мы увлеклись демократией. Мы уповали на нее, как на панацею, на главный способ решения социальных вопросов. На выборы, на голосование, на парламент, на обсуждение с народом, на черт знает кого и что... Мы надеялись на то, что народ вот-вот созреет и тогда... Мы ждали, когда власть сама упадет к нам в руки. И она уже падала, но тут появился тот самый матросик...

— Дело не в матросике, — высказался мудрый Исаак, — от него ничего не зависело. Дело в тех, кто его послал и зачем.

— Ты этого мартышку Ленина имеешь в виду?

— Не такой уж он мартышка. Если он обезьяна, то кто же тогда мы — высоколобые революционеры? Почему он со своей бандой обошел всех нас в одно мгновение?

Наступала их очередь, палач с колуном подошел совсем близко, всех ставили на колени. Они тупо смотрели туда, вниз, на дно ямы, куда скоро упадут их тела... Надо было заканчивать разговор. И Исаак произнес последние слова:

— Ленин оказался прав. Он не церемонился с врагами. А мы всё сопли жевали, рассуждали всё... В демократию играли, забаву для наивных простаков. — Он стоял, качаясь, желваки ходили под иссохшей кожей. — Когда берешь власть, ее надо брать жестко и беспощадно, а не рассусоливать. Врагов надо расстреливать и вешать, а не играть с ними в бирюльки.

Исаак устал стоять. Ноги совсем не держали его, и он покачнулся туда, по направлению к разверзшейся перед ним черной дыре, которая через мгновение поглотит его... Из последних сил он закончил разговор:

— Мы проиграли исторический спор, поэтому и находимся здесь, у этой ямы. История нас выбрасывает...

Он успел закончить мысль, перед тем как получил удар колуном по затылку.

Наум тоже когда-то искренне верил слухам о том, что советская власть собрала в бывшем Пертоминском монастыре бывших уголовников: всяких там террористов, воров, убийц и насильников, сидящих на шее у трудового народа, и теперь они ожидают справедливой рабоче-крестьянской кары за свои злодеяния. Об этом говорили все пропагандисты, об этом писали все газеты. Он и все его односельчане и представить себе не могли: новая власть настолько кощунственна, что превратила православные монастыри древнего Поморья: Пертоминский, Михайло-Архангельский, Соловецкий и Холмогорский — в самые страшные концентрационные лагеря того времени, в которых голодом, нечеловеческими пытками и издевательствами умертвила десятки тысяч людей, единственная вина которых состояла лишь в том, что они не были согласны с новой, нечеловеческой властью и пытались отстаивать и защищать свои взгляды.

Глава 20

Корыстные благодетели

В перечне важнейших политических событий, обрушившихся на нашу страну в период Гражданской войны и сразу после ее завершения, одно из ключевых по остроте и значимости мест занимает так называемая интервенция иностранных государств — членов военного блока Антанта в некоторые регионы России, бывшей своей союзницы. Основным мотивом вероломных действий зарубежных захватчиков была попытка разграбить национальное достояние нашей страны, ослабленной Первой мировой войной. В этом, впрочем, нет ничего экстраординарного: любая война заканчивается победой чьей-то стороны, и победитель всегда после состоявшихся битв беспощадно забирает в свою пользу боевые трофеи. На этот раз трофеев было чрезвычайно много, потому что побежденными оказались целые государства со всеми их национальными богатствами — морями, лесами, нефтью, золотом и серебром. Достаточно сказать: в результате этой войны рухнули, перестали существовать три империи. Россия, преданная внутренним врагом, подписав Брестские соглашения, также оказалась в числе проигравших и должна была униженно отдавать огромные, самые богатые свои куски Германии, войну совсем не выигравшей, а, как вскоре оказалось, совсем даже ее проигравшей.

Россию умело, коварно и вероломно подталкивали на гибельный для нее путь, создавший условия для того, чтобы страны Согласия получили моральное право поступать с ней так, как им вздумается. Ленину оставалось лишь идти и вести страну по выгодному для них курсу. И все же он сильно им мешал, открыто ориентируясь на интересы Германии.

Англия, Франция и Америка жестко отомстили Ленину в 1918–1919 годах за то, что он был инициатором выхода России из числа союзников Антанты и вступил в сговор с Германией.

Сложившуюся критическую ситуацию спасло только то, что Германия находилась к тому времени в настолько бедственном положении, что не имела сил продолжать войну.

Главное публичное объяснение стран, входивших в блок Антанты, участвовавших в интервенции российских территорий, являлась версия: они, мол, прибыли в Россию не с целью ее поработить, а якобы всего лишь спасали свое имущество, «незаконно присвоенное Россией» в период мировой войны.

Но нам, русским, давно уже не надо вслушиваться в эти оправдательные и успокоительные заморские мантры, цель которых — повесить на наши уши очередную порцию макарон. Мы ведь помним: ни одна еще операция англичан, проведенная на нашей территории или просто затрагивающая интересы России, не принесла нашей стране хоть какую-то пользу. Как верно выразился батюшка-царь Александр II, «англичанка нам гадит». Противно это осознавать, но она гадит России всегда, безо всякого стеснения или же сострадания, без малейшей жалости к русскому народу. Всегда выгода как-то «случайно» выпадала не нам, а англо-саксонской стороне. Вот и в случае с интервенцией в Россию эти вечные хищники изрядно наворовали нашего добра и увели из страны корабли, полные золота, леса, марганца и других богатств. Они творили что хотели.

Кто стал бы в то проклятое время русского унижения печалиться о судьбе России, страны, якобы бесславно проигравшей войну в самый последний момент, когда война была ею уже почти выиграна.

За эту «славную боевую операцию» ограбления России командующий войсками интервентов в Архангельском регионе генерал Эдмунд Айронсайд получил дворянский титул «барон Архангельский». Двухметровый, нахрапистый военный, хам и матерщинник, любитель водки и легкомысленных девиц, он менее всего подходил для этого.

Потом, конечно, его и других интервентов прогнали из российских пределов, как и полагается поступать с захватчиками.

Теперь, по прошествии многих лет, вроде бы пора уже сделать переоценку тех событий. В самом деле, казалось бы, можно сказать и так: давно пора отойти от кондовых штампов, которыми нас изрядно пичкали в советские времена: мол, варвары-англосаксы вероломно напали на молодую республику Советов. Кто-то скажет: не нападали ведь они, просто-напросто пришли за своим добром да и забрали его.

Так-то оно так, да не вырисовывается такая вот убаюкивающая версия. В случае с застрявшим в России имуществом, наверное, кое-что получилось для англичан вроде бы по справедливости. Но беды в России они успели наделать больше: так, именно англичане и французы, именующие себя цивилизованными нациями, а не Сталин и даже не Гитлер первыми создали на российской территории — на архангельских землях — концентрационные лагеря, первыми расстреливали и морили голодом и тифом в них беззащитных и безвинных людей. Эти цивилизованные варвары выстроили на безлюдном тогда острове Мудьюг, что в Белом море, и около деревни Йоканьга на Кольском полуострове (Мурманская область) деревянные бараки и загнали в них около полутора тысяч узников — пленных красноармейцев, партийных и общественных активистов, членов комитетов бедноты, а то и просто случайных людей, задержанных на улицах Архангельска. Узники содержались в ужасающих условиях: не было бани и мыла, смены белья. Всюду царили грязь и антисанитария, процветали педикулез, тиф, гангрена, цинга и дистрофия. При этом отсутствовала какая-либо медицинская помощь. В результате такого вот «цивилизованного» обращения с узниками концлагеря почти все они погибли от болезней, голода и холода. Фашистские концлагеря могли бы позавидовать способам уморения людей, придуманным англичанами и французами на архангельском Мудьюге и в мурманской Йоканьге.

Снимем шапки перед героями-архангелогородцами и мурманчанами, замученными в концлагерях Антанты! Вечная им память!

Проклянем извергов-интервентов, варваров и негодяев, незаконно ступивших на нашу землю и посягнувших на безвинных русских людей. Гореть этим убийцам вечно в адовом огне!

Мы рассказали довольно много о развернувшейся в послереволюционной России тайной борьбе двух непримиримых флангов — прогерманского и проамериканского. И это лишь малая часть из тех неистовых и безжалостных сражений за власть над поверженной в войне страной.

Как видим, явного перевеса в этой борьбе не было ни у кого, хотя, когда совсем ослабла и также была побеждена Германия, Америка сильно покуражилась над Россией и вывезла за бесценок из нашей страны сотни тонн золота, накопленных страной драгоценностей, церковных и музейных шедевров, других национальных богатств.

И Россия этого никогда не забудет, хотелось бы на это надеяться.

Так продолжалось, пока их всех не победил самый гениальный интриган-государственник ХХ века Иосиф Сталин. Не будучи русским, он всем нашим врагам напомнил, что такое матушка Россия и как уважительно к ней нужно относиться.

В этой истории мне представляется важным представить и осознать высокий градус ненависти и страстей, ей сопутствующих. Посмотрите только: в борьбе за власть Ленин не считался ни с какими жертвами, цинично не испытывал и малой доли уважения к стране, которая его родила. Пользуясь чужими деньгами, опираясь на непонятые и не принятые Россией иноземные политические химеры, он разрушал все в нашей стране — историю, религию, православную культуру, национальные традиции, последовательно уничтожал народ.

А его бывший близкий сподвижник Яков Свердлов ничтоже сумняшеся убивал самого Ленина, невзирая на то что тот был руководителем государства и продвинул его самого во власть, убивал также и народ страны, в которой появился на свет. И он, как и Ленин, не усматривал в этом своем поведении ничего экстраординарного, для него это была обычная политическая «многоходовка», в подготовке и проведении которых он был великий мастер. А задействованные, в том числе и погибшие в ней люди были для него всегда обыкновенным использованным «человеческим материалом».

В то, что к подготовке к покушению на Ленина очевидно причастен Яков Свердлов, мне ясно не только из фактов, уже приведенных выше, но и из тех, о которых хочу сказать дополнительно.

Покушение на Ленина, по свидетельству очевидцев, состоялось около 23 часов вечера, а воззвание ВЦИК, подписанное Свердловым, в котором сообщалось об этой «гнусной провокации контрреволюции», появилось в 22 часа 40 минут. Получается — Свердлов подписал это воззвание до состоявшегося покушения, будучи уверенным: оно уже произошло.

Еще один интересный исторический факт. Яков Свердлов, как только услышал по телефону, что на заводе Михельсона раздались пистолетные выстрелы, немедленно занял кабинет Ленина, уселся в его кресло и начал руководить страной. На мой взгляд, это говорит о том, что у заговорщиков во главе с Троцким был готовый план на случай смерти Ленина, и роль его «сменщика» должен был выполнять именно Яков Свердлов.

В завершение рассказа — загадочная история. Примерно через неделю бывший любовник Каплан — Виктор Гарский (Яков Шмидман) вдруг прибыл в Кремль и уверенной походкой пришел к Свердлову, как к старому другу. Он пробыл у него долго и вышел из кабинета чрезвычайно довольный встречей. Радоваться было чему: этот картежный шулер, вор и террорист вдруг получил крупную руководящую должность в системе государственного снабжения России.

«Что бы это значило? — спрашиваю я сам себя. — И какова была его роль во всем этом не до конца распутанном деле?»

Ответа я пока не знаю...

Глава 21

Прокурорский контроль

Артемий вот уже две недели находился в городской тюрьме. Суровое архангельское небо с трудом пробивало тусклый свет в маленькое зарешеченное оконце его камеры. По тюремным нормативам в ней должно было содержаться не более четырех человек, но в нее было втиснуто сейчас девять узников. Оттого в маленьком пространстве было тесно и душно. Теснота эта особенно сильно ощущалась по ночам, потому как и на четырех «шконках» людей заставили ночевать «валетом», еще один, не вписавшийся в этот расклад, самый молодой и худющий, спал под двухъярусными нарами, прямо на полу. Ему предлагали спать попеременке: кидать жребий и определять, кто вместо него полезет под нары. Но худющий отказался, сказал, что ему там, внизу, спокойнее и не так душно, хотя его и одолевал холод и он все время был простуженный. А духота была в самом деле нестерпимая. Камера не проветривалась, в ней не было форточки, дверь все время оставалась на запоре, поэтому в маленьком помещении не хватало воздуха. Положение усугублялось тем, что «приписанная к камере» штатная «параша» никогда не выносилась и не опорожнялась снаружи, поэтому вонь в камере от застоявшихся человеческих отходов и от пота сидельцев была несусветная.

Артемий уже две недели находился в этой городской тюрьме. Нависшее над землей архангельское небо с трудом пробивало тусклый свет в маленькое пространство его густонаселенной камеры. Сюда не проникали солнечные лучи. Из крохотного, с железной решеткой оконца вяло текли и падали на каменный пол сонные, нерадостные отблески северного дня, которые лишь чуточку окрашивали полумертвой тусклотой стены и потолок. В камере поэтому царила еле живая ледяная хмарь, в которой изредка перемещались из стороны в сторону невзрачные лица узников. Тени, а не люди.

Все это напоминало склеп с тлеющими покойниками. Артемий никогда не бывал в склепах, а только читал и слышал о них, но ему казалось, что именно так они должны быть устроены — тесные, темные и грязные.

Раз в неделю по камерам ходил прокурор. Более пустых, никчемных разговоров Артемий не мог себе представить.

Громкий стук в дверь — барабанный стук кулаком. Всем уже понятно: зачем-то пришла власть, и сейчас что-то будет. Так всегда стучит начальник охранной смены, который всегда приносит некую весть. Он приводит в камеру аккуратного, толстенького старичка с елейным лицом. Тот впихивается в дверь, вваливается и, будто бы сразу теряет сознание, начинает глотать воздух, словно рыба ревяк, выброшенная на песок. Ему надо бы вывалиться назад, туда, к воздуху, но позади подпирает, загораживает дорогу свирепый охранник, который вталкивает прокурора обратно, к зэковской беспросветности, унылости и вони.

Начальник охранной смены с абсолютно наплевательской физиономией делает какой-то жест правой рукой, будто бы отдает честь полусогнутой ладонью, или отгоняет надоевшего комара, или же хочет отмахнуться от людской суеты, и зычно-равнодушно объявляет зэкам:

— Прибыл прокурор. Его имя Дуброво Аркадий Аркадьевич. Прошу задавать вопросы.

И прокурор с сонным видом и тоже с непроницаемо-равнодушным выражением дряблого лица сам задает привычный, обрыдлый для него самого вопрос:

— Имеются ли претензии и заявления к прокурорскому надзору?

Сосед Артемия по нарам, который все время маялся какими-то своими проблемами, не мог пропустить столь важного мероприятия. Вероятно, он не имел пока возможности убедиться в его пустоте и показушности. Он вздернул руку.

— Ну, так что у вас? — отечески-заботливым тоном вопросил прокурор Дуброво. Он вздернул узкие бровки и свел к носу лобовые морщины. — И как вас зовут?

— Меня зовут Лобов. Я слесарь высшего разряда, я ни в чем не виноват, у меня семья, меня незаконно арестовали...

Он тараторил, наверное, оттого, что боялся, что его остановят, и хотел поскорее высказать главное:

— Я не понимаю, за что меня посадили и почему меня тут держат. Я ни в чем не виноват. Мне не предъявили обвинения, держат две недели и ничего не предъявляют, а у меня дети дома, жена, семья впроголодь...

— Ну при чем тут две недели? — привычно сонно возразил прокурор. — Вы, Лобов, тут не паникуйте, вину вашу мы еще не рассмотрели...

Он оглянулся назад, к помощнику:

— Ну-ка, Сыроваткин, найди-ка мне бумажки на Лобова: что за ухарь такой, ни в чем не виноватый? Вот мы на него и посмотрим...

Сыроваткин роется в толстой папке и достает две бумажки, отдает Дуброво.

— Ага, ну-кась глянем. Вот они, вот, — мурчит прокурор, читая листочки. — Тут же целое преступление, тяжеленькое, надо сказать, да-с... «Арестован за нахождение в городе во время комендантского часа». А это на два года тянет, друзья мои! Язык у него поворачивается: «Ни за что сидит!..» А это что, спрашивается, не преступление разве?.. Вот на пару годков аккурат и тянет... Ты запомни его, Сыроваткин, спросим мы с него...

— Какие два года! — вскипает Лобов. — Я на две минуты всего в городе задержался. Жену провожал в ночную смену, чтобы от бандитов, на всякий случай, а то обнаглели они совсем... Вы что, ошалели тут? Потом бегом бежал, да не успел. Сердце у меня больное, одышка... А вы в тюрьму меня... на два года... Вот и сейчас опять схватило, — добавил он ослабевшим голосом.

Он держится за сердце... Потом резко садится прямо на пол.

— Да вы не нервничайте так, не усугубляйте. Посидите, разберемся...

И прокурор Дуброво уходит.

Артемий приподнял за подмышки сникшего Лобова и прислонил спиной к стене. Тот сидел с поникшей на плечо головой и, вероятно, был без сознания.

А Артемий сидел потом на своих нарах и размышлял: «Наверное, нет шансов выйти отсюда. С такими прокурорами».

Глава 22

Старая калоша

Старый, обшарпанный портовый буксир под названием «Маймакса» чапал вниз по течению Северной Двины. Уже лет тридцать это его обычный маршрут. Со всех сторон на него смотрели и похохатывали привыкшие к его замызганному виду обитатели двинских берегов. Народу было от чего веселиться. Железные бока его, неоднократно прижатые тяжелыми судами к причальным стенкам, походили на помятую консервную банку, валяющуюся на дороге, которую каждый мальчишка так и норовит пнуть. Несмотря на древность своего существования, шел он легко, потому как спуск по речному течению — это вам совсем не то что подъем вверх, когда приходится преодолевать напор бегущей навстречу воды. Его недавно подремонтировали напоследок, как бы отдавая дань старому трудяге за безответный усердный труд во благо пароходства, чтобы старик не таил на людей обиду за неуважение к древним его сединам, покрасили синей краской его маленькую рубку, корпус выкрасили в черный цвет и уже объявили команде, что это последняя навигация у «старой калоши», что вот-вот его загонят куда-нибудь в отстой, в грязный какой-нибудь разделочный док, где пустят «на иголки».

Но сейчас кораблик сноровисто спускался по реке по направлению к Белому морю, и мало кто обращал внимание на его помятые борта. Вообще, на любом судне, имеющем трюмное помещение, идет совершенно разная по своему качеству жизнь: на палубе — это полноценное существование всех обитателей, со всеми красками и причудами окружающей природы и мира людей. Однако у всякого судна имеется и такое помещение, как трюм. Там царит совсем другая жизнь — трюмная. Вообще говоря, это подземелье, только подземелье корабельное, со всеми темными, замызганными атрибутами.

Буксир «Маймакса» шел по двинской дельте. Он спускался к морю по Северной Двине. На пути, на краешке моря, стоял остров Мудьюг.

Старый буксир сильно не любил этот остров и его нынешних обитателей. То ли дело в былые годы, когда шибко трудился он в этих местах — таскал баржи, плоты, транспортировал людей и грузы с берега на берег и в прибрежные поселки, спасал суда и суденышки, попавшие в беду в весеннюю распутицу... Буксир знал, что он приносит людям реальную пользу, что он при деле.

Теперь же старый буксир видел, как на его маленькой палубе ютятся измученные, избитые люди, как солдаты в шинелях, вооруженные винтовками, грубо вышвыривают их на мудьюгский берег. А потом эти люди исчезают за огромными воротами Мудьюгского концентрационного лагеря и больше уже не появляются на песчаном берегу. За долгие годы верной службы на людей буксир «Маймакса» полюбил их, потому что неплохо изучил человеческие повадки и привычки, по сути, всегда добрые, но теперь понимал, что с ними происходит что-то совсем противное их доброй природе. Он пытался подавать людям какие-то знаки, но поделать ничего не смог, потому что люди не понимали его.

Глава 23

Два генерала

Он стоял на двинской набережной, рядом с памятником Петру Первому. Стоял, как и хотел стоять: просто, безыскусно, без красивых, величественных поз, в противовес надменной стойке бронзового первого российского императора всея Руси — Великого Петра.

У них много общего: оба громадного роста, за два метра каждый, оба с сухощавыми, долговязыми фигурами, оба иностранцы, а совсем даже не русские люди — один шотландец, другой немец, — оказались в России по воле случайного выбора истории, избравшей их фигурантами разных, но важнейших для нее моментов.

Генерал Айронсайд, стоя рядом с памятником, размышлял сейчас, что оба они с Петром исторические личности, оба войдут в русскую историю. Только, полагал Айронсайд, Петр — фигура, безусловно, многократно более весомая, чем он, простой английский генерал шотландского происхождения. К тому же был Петр Великий монархом, «царем всея Руси». Он руководил всей страной и людьми. И наворочал столько благих и спорных дел для своего народа, что многим поколениям нужно будет разбираться в них, исправлять, работать над ошибками... Это Айронсайд давно понял... Но в целом, рассуждал он, Петру Первому было куда как проще управлять страной и руководить всей ситуацией: царь-батюшка поворачивал оглобли куда хотел, и никто не смел ему перечить, он был всевластен на своей родной земле. А тут один неверный шаг — и ты уже никакой не командующий объединенными войсками Европы в северном российском регионе, а простая военная пешка, которую могут двигать куда кому захочется.

И ему, боевому генералу, бьют по рукам и не дают навести должный порядок, такой, какой необходим его стране — Великой Британии. Поначалу возглавляемый им контингент, как и должно быть, участвовал в боях с красногвардейцами, с лесными бандитами, называемыми в России партизанами, под Мурманском, под Архангельском, под Шенкурском и Онегой... А сейчас враг почувствовал силу, оттого что войскам интервентов руководство стало запрещать боевые операции и применять против красных сил оружие. Глупость или предательство? При этом ходят разговоры, что международные силы вообще скоро снимут с Северного фронта. Оставят воевать лишь белые формирования, то есть русских солдат и офицеров. Пусть, мол, русские сами разбираются в своих проблемах и воюют между собой.

И опять он задумался над тем, что совсем не понимает русский народ, хотя очень бы хотел его понять. Почему русские так доверчивы к чужеземцам? Ведь его самого никто не тормозит в важных для России решениях. А он совсем не хочет добра России. Он, Айронсайд, просто-напросто вредит стране, в которой сейчас находится. Он желает зла России, потому что хочет ее победить, навредить ей, может быть, даже уничтожить... А русские почему-то почти не останавливают его, не вступают с ним в смертельную схватку, позволяют ему грабить свою страну!

Да, в Москве у большевиков сейчас политическая каша. У них нет единой позиции в отношении друзей и врагов. На самом верху у них идет лютая борьба за власть, за первенство. Айронсайду была понятна первопричина этой борьбы: те, кто в самом начале реально стоял во главе октябрьского переворота, кто все оплачивал и организовывал, не могут совладать с теми, кто власть перехватил и удерживает. Ему было также отчетливо понятно, что если в этой сутолоке победят вторые, то англичанам и всей команде союзников придется уносить ноги из России.

Первые признаки предстоящей катастрофы уже проявились воочию: у поборника иностранной интервенции гражданина Соединенных Штатов Льва Троцкого поубавилось полномочий в советском правительстве, а его откровенный оппонент — какой-то Сталин, проявивший себя как радикальный враг Англии, начал расти во влиянии на большевистский курс. Ничего хорошего от этих перемен ни генерал Айронсайд, ни все остальные руководители экспедиционного корпуса не ждали.

Так с высокомерным недоумением размышлял, стоя под ногами российского самодержца, английский генерал Эдмунд Айронсайд, командующий силами интервентов на Русском Севере.

Да, он, именно он, руководит всеми действиями союзников на мурманском и архангельском театрах военных действий, и от его военного искусства зависит успех всех мероприятий стран Антанты. Он — единоличный командующий на всем гигантском пространстве.

Успехи имеются, и они налицо.

Создан мощнейший кулак британской мощи и ее союзников — Мурманский совет народных депутатов во главе с давним агентом британской разведки Алексеем Юрьевым, завербованным еще в бытность его работы в США, связанным с тех времен с Львом Троцким. Юрьев до сих пор сотрудничает с ним и активно противостоит мероприятиям советской власти в регионе.

Специальные диверсионные отряды, созданные им, Айронсайдом, активны как никогда. Они на английских катерах и реквизированных в российских портах судах поднимаются вверх по северным рекам, чтобы соединить свою боевую мощь с дивизиями адмирала Колчака, генералов Деникина и Юденича, вышколенными в суровых боях с красными войсками.

Талантливым командирам всегда мешают завистники и бюрократы. Мешают и ему, боевому генералу, трусы и политиканы из британского генерального штаба. Их боязнь реальных стычек с силами красных губит весь порыв, они заигрались в лукавые игры с Лениным и Троцким.

Когда его, генерала Айронсайда, отправляли в Россию, ему была поставлена задача всюду жестко отстаивать интересы Англии и завоевать для нее архангельский регион, для того чтобы выкачать из него как можно больше ресурсов. Он это сделал. Регулярно на его родину уходят транспортные суда, вывозящие в европейские порты лучшую в мире древесину, великолепные строительные материалы: брус, доску, рейку, шпон. В интересах Великобритании и Западной Европы он подчинил себе всю лесную промышленность севера России, реквизировал большие валютные суммы, хранившиеся в сейфах русских предприятий и банков, которые также увез в свою страну. Именно под руководством англичанина Айронсайда с Русского Севера были вывезены гигантские материальные и финансовые ценности.

Он уже многое сделал для своей страны, но отчего-то ему все время укорачивают руки, ограничивают инициативу. Ему постоянно отказывают в развертывании полноценной войны с ненавистным ему красным режимом. Его офицеры и солдаты истосковались по реальной боевой работе. Этим молодым волкам нужна свежая кровь...

Некоторые боевые иностранные подразделения давно уже стоят под Шенкурском и Котласом, они готовы ринуться вперед, но такой команды пока нет.

И похоже, уже не будет...

Кто-то очень влиятельный за большие, а скорее всего, за очень большие деньги договорился по этому поводу с советскими идолами Лениным, Свердловым, Троцким и дал отбой наступлению на Советы...

С этими размышлениями английского генерала Айронсайда, этого крупного военного политика-авантюриста, я в основном согласен, хотя имею по этому поводу и свои соображения.

Полагаю, что дело обстояло следующим образом.

Россия вышла из своих бедствий, вызванных устроенным международными демократическими силами переворотом, в совершенно изнуренном, растрепанном состоянии. Этим воспользовались ее враги, которые со всех сторон набросились на нашу страну и терзали ее в течение нескольких лет. Теперь широко известно, что Ленин элементарно откупился от империалистических хищников, заплатив им гигантские суммы чистым золотом и другими российскими богатствами. Если бы не это царское золото, нас бы очень быстро смял международный капитал.

Нагрянувшая на Россию в 1918 году интервенция пришла к нам как раз в пору решения вопроса: быть нашей стране или же не быть? В принципе это закономерно: хищник всегда чувствует момент, когда лучше всего напасть на добычу. Естественно, когда она совсем выбьется из сил. Интервенция нагрянула именно в такой момент, когда наша страна истекала кровью от потрясений, вызванных разрушительной мировой войной, от бедствий, причиненных совсем ненужной для России Октябрьской революцией. В тот момент, когда Россия начала решать вопрос с оплатой услуг иностранных государств по обеспечению «режима благоприятствования советской власти» и начала исправно платить хорошие деньги, интервенты враз отпрянули от нее и долго не мешали строить «российское интернациональное государство».

Англия, получив от России кругленькие суммы, быстренько разобралась с предшественником Айронсайда на посту командующего войсками интервентов Фредериком Пулем, отправив его обратно в Англию. Пуль слишком буквально воспринял команду своих английских шефов бороться с «красной угрозой» и постоянно от имени Англии жестко воевал с войсками советской власти, проявляя при этом чрезмерную жестокость и подставляя таким образом свое военное руководство перед излишне гуманной международной общественностью. Когда Пуля за ненужное рвение отстранили от занимаемой должности, его место занял более респектабельный и рассудительный генерал Айронсайд. Этот военный, опасаясь лицемерных обвинений, вел себя более осторожно, вводя в бой силы интервентов с войсками Красной армии лишь на некоторых участках. Он был сторонником того, что с русскими войсками за интересы русских должны сражаться сами русские. Поэтому, пользуясь властью командующего объединенными антисоветскими силами на севере России, он зачастую отправлял на борьбу с Красной армией не англичан, а русского генерал-лейтенанта Алексея Марушевского, командующего частями белогвардейцев.

Как всегда было в истории, англичане столкнули лбами русских, а сами наблюдали за их столкновением со стороны.

По приказу Айронсайда из северных регионов России были вывезены в Англию, Францию и Голландию, а попросту говоря, украдены лес, деньги из банков, пиломатериалы... Айронсайд понимал, что их судьбу лучше было бы решать за столом переговоров... Но идет война... Кто сейчас будет проводить какие-то переговоры?.. Англия побеждает в этой войне со слабой Россией. Она на сильной стороне и по праву сильного имеет полное право забирать трофеи. Так ведь говаривали славные пираты английского адмирала Дрейка, тоже пирата.

Кроме того, эскадра Айронсайда забрала со складов Архангельска и Мурманска все имущество, ошибочно поставленное России перед мировой войной для победы над общим врагом — Германией.

Это тоже справедливо — так он считал.

Король Англии будет доволен экспедициями своего генерал-майора Айронсайда, и, наверное, чем-то его наградит...

Генерал Эдмунд Айронсайд стоял на набережной Северной Двины и размышлял о своей судьбе, о судьбах своих соплеменников — иностранцев, коим предстояло, как и ему самому, в ближайшее время покинуть негостеприимные русские берега и отбыть в другие края, чопорные, насквозь фальшивые в отношениях людей друг с другом, зацикленных на грабежах чужих территорий, — на свою родину. Правду о местах, где он родился, генерал начал понимать совсем недавно — с тех пор, когда привередливая судьба занесла его в страну, к которой он, высокомерный англосакс, всегда относился с откровенным презрением. И вот он пожил в России, насколько мог узнал людей, живущих здесь, что-то открыл для себя, ранее от него сокрытое. И вот на тебе!

Айронсайд с открывшейся для него новой очевидностью осознал, что подспудно, сам от себя такого не ожидая, начал уважать этот странный и простоватый на первый взгляд народ, оценил его самобытность, широту и красоту души, готовность отдать последний кусочек хлеба человеку, попавшему в беду. Странной ему казалась и безграничная преданность русских Христовой вере, эта особенность, которая, как к этому ни подходи, не очень-то чтится на его родине и вообще в Европе.

И еще со всей беспощадностью к самому себе и к таким же прибывшим вместе с ним в Россию европейцам Айронсайд понял: русский ход истории не подчиняется власти иноземцев. С очевидной решимостью он отшвыривает со своего пути всех, кто стоит на его дороге, но великой благодарностью отвечает тем, кто служит ему верой и правдой. Несть числа этим избранникам, заслужившим любовь русского народа.

Такова реальность, с которой он, английский адмирал, ничего поделать не может. И не сможет никогда! Ни он, ни его соплеменники. Осознавать это было ему неприятно.

Айронсайду было зябко на знобком ветру Северной Двины. Он постоянно одергивал фалды своей шинели, чтобы холодный воздух не проникал к телу от сыроватой почвы, подтягивал на поясе ремень, обкладывал шею жестким воротником, подправлял поудобнее и понадежнее форменную фуражку... Вздрагивал от наплывающего озноба и все думал, думал...

Мысли его были печальны.

Да, он выйдет отсюда, из архангельских боев, с ореолом победителя. Другого завершения его архангельской одиссеи и быть не может! Английский генерал должен выйти победителем из любой схватки, потому что армия и флот Британии непобедимы. Так ведь написано в любом военном английском учебнике, такой постулат вдолблен в голову каждому школяру.

Но как-то тревожно и неуютно на душе у английского генерала.

Да, никто и никогда не отнимет у него заслуг по завоеванию Русского Севера. Теперь его готова носить на руках, как победителя, вся Англия. Хотя он-то знает, что никакой победы нет, что Север с его равнодушием и к нему, и к самой Англии совершенно ничего не понял, что с великодушной наивностью и почти с безразличием смотрит на то, как пришли какие-то иностранцы, что-то делают тут. Ну, пришли корабли, ну, сошли с них на берег какие-то солдатики в мундирах цвета хаки, побродили по городу, попалили из своих винтовочек, вот и всё. Очень бы хотелось английскому генералу, чтобы на этом и вправду все закончилось. Но ведь не тут-то было, его солдаты понаделали много мерзостей местному населению: посажали людей по тюрьмам, создали концлагеря в разных углах губернии, замучили в них многих людей... В минуты размышлений Айронсайд, узнавший Архангельск и его население, запоздало полагал теперь, что интервенция в чужую страну не должна проявляться только в наведении в ней ужаса, ей следует пропагандировать государство, выступающее в качестве интервента. Оно должно не только быть захватчиком, но и выступать с дружеских позиций, обязано предлагать сотрудничество, а не сеять разруху, намечать добрые перспективы, предлагать что-то хорошее. А что хорошее предлагали войска, которые он возглавлял? Сейчас генерал, ковыряясь в самом себе, вынужден был признать: ничего полезного для людей в России он не сделал и не предлагал. А это означает, что экспедиция и дело, которое он возглавлял, население России никогда не примет. Он только лишь пострелял да поунижал людей в чужой стране, и теперь страна эта никогда не встретит добрым словом и его самого, и саму Англию, пославшую его сюда.

Его сильно досаждала мысль о том, что не завершил он в Архангельском регионе ни одной из поставленных перед ним задач. Войска красных, несмотря на его чрезвычайные усилия, так и не были разгромлены, бандитские формирования, или, как их здесь называют, партизанские отряды, прекрасно себя чувствуют. Они проворны, как зайцы, практически неуловимы. Нападают на обозы, на суда, перевозящие провиант и амуницию для иностранных войск, опасны на дорогах... Все отправленные на борьбу с ними экспедиции вернулись ни с чем или вообще не вернулись. Умеют воевать...

В очередной раз вспомнил он недавнюю ситуацию, которая почему-то врезалась в память. Ему недавно адъютанты принесли папку последних фотографий с мест боев его войск с красными партизанами на реке Онеге. Его солдатам удалось окружить и уничтожить небольшой диверсионный отряд красных, скрытно перебравшийся через реку и намеревавшийся напасть на передовые позиции англичан, чтобы через разведку боем выяснить местоположение огневых средств, выявить их уязвимые места. Генерала заинтересовал один снимок, на котором был изображен партизан, убитый пулей в лоб. Айронсайд внимательно вгляделся в фото и попросил пригласить на встречу с ним кого-нибудь из участников боя.

В кабинет зашел капитан, командир роты английских гренадеров, отражавших атаку русских десантников. Генерал показал ему фото. Партизан сидел за бруствером, откинувшись на стенку траншеи. Сидел как живой, с сосредоточенным лицом, словно продолжал свой бой, но по точкам попадания в него пуль было ясно, что сражался он долго, потому как кровь, сочившаяся из нескольких ран на теле и на лице, выступала в разных местах. Смертельный выстрел в упор застал русского партизана, наверное, внезапно. Это было видно потому, что он явно не успел спрятаться от выстрела. Русский боец не ждал смерти, он принял ее в азарте боя, и был он в тот момент, как и положено русскому солдату, спокоен, сосредоточен, по-крестьянски основателен в выполнении своей военной работы. Без остатка в нее включенный, он не имел возможности реагировать на пули, поразившие в нескольких местах его тело. Пока его не убил в упор английский солдат, выскочивший неожиданно из-за дерева, сбоку от него. И только тогда он оторвался от боя и уронил голову на грудь.

— Мы его еле прикончили, сэр, — с явным восхищением проговорил пришедший к нему офицер.

«Что-то затянулась наша победоносная кампания», — подумал Айронсайд.

А за мерзости и глупости, совершенные на Севере англичанами, ему и его стране еще придется ответить перед Россией. С этим Айронсайд был вынужден согласиться.

«Надо бы поскорее уходить отсюда, — думал он, кутаясь в свою добротную шинель из шотландской шерсти. — Неуютно здесь и опасно».

Порывистый и напористый морской бриз все же пробивал одежду и студил тело. Надо было с берега уходить в тепло. И Айронсайд ушел в свой уютный, надежно охраняемый домик, специально для него выстроенный на набережной Двины. Скоро-скоро он уедет и из домика, и из Архангельска и никогда больше не появится в этом чужом для него городе.

Да его сюда и не пустят больше — это генерал тоже понимал вполне отчетливо.

А шустрый, знобкий ветерок задувал и задувал против течения и будоражил реку. Известно ведь: когда река течет против сильного ветра, вода долго остается вздыбленной и никак не может успокоиться. Это закон природы.

Глава 24

Добро пожаловать в ад!

У Артемия ныли избитые ребра, ноги и руки. Он сидел на сыром металлическом полу маленького трюма буксира «Маймакса», который вез его в какую-то тюрьму, — так он понимал свое нынешнее положение. В трюме провоняло все: стены, пол, и сам тяжелый воздух маленького помещения был настолько сдавлен небольшим пространством, что напоминал в его представлении удушье могилы. Все усугублялось тем, что маленький этот трюм наверняка использовался раньше для перевозки картошки, плесневелой муки (какую картошку еще могли привозить узникам концлагеря?), несвежей рыбы, кислых отходов. Никто не знал ничего о том, день стоит или же ночь, сколько времени они в пути. Все перепуталось в головах у людей, которых везли в какое-то страшное место. Артемию иногда казалось, что он вот-вот задохнется. В такие минуты он широко открывал рот и начинал глубоко и часто дышать — так поступают все, у кого не хватает воздуха.

С ним в трюме находились еще шестеро бедолаг. Все по виду работяги. Они сидели, прислонившись к стенкам трюма. Один полулежал с едва открытыми глазами, за все время не проронил ни слова, лишь постанывал. Он не мог даже приподняться, пару раз пытался сменить позу и перевернуться на другой бок, но у него это не получалось. Со стонами он приподнимался, чтобы лежа опереться на локоть и освободить изболевшуюся сторону, но сил у него, вероятно, совсем не было, и он соскальзывал со своего локтя, громко стуча зубами.

«Совсем ослаб, — думал Артемий, — скоро отойдет».

Другие негромко переговаривались, хмуро поглядывали на Артемия, друг на друга, говорили вполголоса, в интонации слышалась неприкрытая тревога. Они о чем-то шептались, рыская при этом по сторонам глазами.

— Мужики, куда это нас везут? — подал голос Артемий. — На расстрел, можа?

— Может, и так. Чичас все могёт быть. Время тако... — мрачно произнес один из мужчин.

Третий, помоложе, натужно, но дружелюбно произнес:

— Скорее всего, на Мудьюг. Сейчас туда всех отвозят...

Больше Артемий ничем не интересовался. Он подспудно понимал, что в его положении не следует много разговаривать. Хотя вопросы уже возникли: что за штука такая этот самый Мудьюг, о котором он уже неоднократно слышал? почему туда кого-то возят? зачем? Раньше он слышал об этом острове от отца, который бывал там на рыбалке...

По своей крестьянской сущности Артемий был всегда насторожен к городским незнакомцам, всегда ждал от них какого-нибудь подвоха и сейчас резонно рассудил для себя самого, что лучше тут помолчать, что постепенно все раскроется само собой. Тем более, наверное, опасно лезть людям в душу в совершенно новой обстановке, когда ты сам являешься арестантом.

Еще рассудил он, что соседи его люди явно не из уголовников: не было в них той наглости и форсу, которые характерны для такой среды. Скорее всего, эти незнакомцы — политические зэки, а значит, их можно не так уж опасаться, эти «перо» в бок не всадят. Спокойные, уверенные в себе, тихо ждущие своей участи... Надо держаться к ним поближе. В будущем это может пригодиться.

— На Мудьюг, больше некуда, — повторил знающий мужик.

— Это город какой-то, деревня?

— Да не-е, пропащее это место на мори, островок, оттуль взад никто не вертается, кого туды увозят. Гибло местечко, слыхал я...

Сказал так знающий и как-то скуксился, отвернулся и замолчал.

Мужик, не участвовавший до сих пор в разговоре, с фингалом во всю щеку, вдруг начал встревать, заволновался, что ли:

— Дак это как не возвращаются? Куды ж они деются?

— А кто их знат! Куды-то. Помирают, можа. Али стреляют их тута да и в ямки закапывают. Тут тихо в этих местах, пульку в башку запулил, да и тишина. А ты не стой супротив власти, тебя и не тронут.

В мрачном настроении прибыл Артемий к месту назначения. Прибыл в составе арестантской группы на остров Мудьюг.

Увиденное потом и услышанное им здесь, «на гиблом этом местечке», повергло его в совершенно новое самочувствие. Он и представить себе не мог, что среди людей могут складываться и иметь место столь чудовищные отношения.

На берегу острова стояли и, вероятно, поджидали их суденышко четыре человека. Переминались на песке с совершенно отчужденными, равнодушными лицами. Как будто их всех ничего не касалось: и прибывший буксир, и люди на нем. Они все время помалкивали и выполняли свою работу механически.

Когда суденышко ткнулось носом в песок, к нему пришаркали двое из тех, кто стоял на берегу, подтащили широкую доску и положили конец ее на борт. Получилось что-то вроде донельзя примитивного трапа. Подниматься по нему смог бы лишь крепкий человек, уверенно стоящий на ногах: ни ступенек, ни хоть каких-то поручней, чтобы не поскользнуться на ровной доске и не свалиться в воду.

Пошел первый из прибывших зэков.

Он начал аккуратно ступать по обструганной доске. Уже прочувствовал, что доска скользкая, ноги на ней стоят неустойчиво. Легко на ней поскользнуться и свалиться в воду. Тут хотя и мелко, но кому охота искупаться в почти ледяной беломорской воде в октябре месяце. Для ослабленного, истощенного тела — стопроцентная простуда, а то и воспаление легких.

Вот он дошел уже до середины и посмотрел вперед. Там, на берегу, его ждал какой-то красивый мужчина в новеньком морском командирском бушлате без знаков различия, с очень правильным лицом и со взглядом пустым, мало что выражающим, но строгим. В них, его глазах, угадывалось лишь одно только желание — поскорее дождаться первого прибывшего. Он ждал его страстно, как ждет влюбленный мужчина давно желанную женщину. Переминался с ноги на ногу и нервно крутил палку, которую держал в правой руке.

Идущий по доске встретился взглядом с тем человеком и понял вдруг, зачем ему палка, этому встречающему его у трапа. Он сообразил, что сейчас его ждет, и сорвался со своей доски. И упал некрасиво, навзничь, бестолково выбросив в разные стороны согнутые в локтях руки. Крик его ужаса раздался уже в воде, поэтому узник обильно наглотался холодной, соленой морской воды, стал захлебываться и хрипло кашлять.

Его выдернули за шиворот из воды два охранника по приказу того красивого начальника и приволокли к нему, поставили на колени. Заключенный стоял перед начальством на согнутых в коленках ногах и плавно покачивался вперед и назад, глядел на человека в морском бушлате снизу вверх и трясся то ли от холода, то ли от страха. С его головы, с одежды бежали холодные ручейки воды, а начальник, рассматривая его равнодушным взором, замахнулся палкой и два раза сильно ударил по голове, отчего заключенный упал на бок и закричал от боли. Волосы его напитались кровью, и она скатывалась на песок, смешанная с морской водой, отчего голова несчастного лежала в лужице воды красноватого цвета.

Затем был черед остальных прибывших. Они добирались до берега аккуратно, шли по доске один за другим, ровной цепочкой, тщательно стараясь хранить равновесие. И все же двое из прибывших, совершенно изможденные, оступились и свалились в воду. Оба не искупались полностью, а всего лишь замочили себя по пояс, однако тот и другой получили от человека в бушлате свои удары палкой.

Потом красивый начальник в морском бушлате построил на прибрежном песке вновь прибывшую команду и произнес перед ними такую вот речь:

— Поздравляю вас с прибытием в самое теплое место в мире — на солнечный остров Мудьюг. Хочу сказать вам, уроды, только три закона, которые здесь действуют. Все остальные выкиньте из головы, они вам больше не потребуются.

Закон первый. С этого момента забудьте, как вас зовут. У вас больше нет имен, есть только клички, которые я вам дам. Как собакам.

Зарубите на ваших поганых носах такие мои слова: у вас больше нет никаких прав. Есть только право слушать меня и моих помощников и беспрекословно исполнять мои и их приказы. Неисполнение любого приказа карается расстрелом. Это закон второй.

И третий закон. Запрещается свободное передвижение по территории нашего лагеря. Все перемещения только по личному распоряжению моему или заместителей начальника лагеря. За неисполнение и этого указания будет то же самое — расстрел на месте.

Толпа стояла молча. Все понимали, что теперь у каждого будет немного шансов выжить после таких указаний. Люди и раньше слышали о том, что Мудьюг — страшное место, но теперь эти слухи превращались в жуткую реальность.

Кто-то спросил из толпы:

— Как к вам можно обращаться? Нельзя ли узнать имя?

Вопросы были уместными, и начальник в бушлате покровительственным тоном заявил:

— Я же сказал, что вы тут все собаки, а не человеки. Вы можете только лаять, а разговаривать не имеете права. Будем считать, что для вас у меня никакого моего имени нет. Но в самом крайнем случае называйте меня «господин начальник». Прошу иметь в виду, что, если последует глупый или никчемный вопрос, отвлекающий меня от важных дел, последствия для задающего такой вопрос будут самые печальные. Всем это ясно?

Последовали робкие, одиночные, нестройные возгласы: «Да-а», «Поня-ятно», «Хорошо-о».

Красивый мужик в бушлате рассвирепел:

— Мне начхать, козлы вонючие, хорошо вам или не очень! Мне нужен четкий ответ: да или нет! А ну-ка, еще раз, хором!

Нестройно, но уже громче и стройнее прозвучало:

— Да-а!

— Уже лучше. И еще раз.

— Да-а-а-а!

— Вот видите, даже у таких идиотов, как вы, что-то получается.

Он стоял перед двумя шеренгами зэков и откровенно паясничал, открыто изгалялся над ними. А голодные, изнуренные люди покачивались от усталости и ничего не могли поделать со всей этой ситуацией.

Тот начальник концлагеря Мудьюг был когда-то морским офицером и служил на боевых кораблях, был на хорошем счету среди коллег по службе и имел добропорядочную фамилию Рюмин. Потом подвела его жена: сорвалась вдруг, начала устраивать дома и среди друзей попойки, пошла, как говорится, по рукам. В этом состоянии ее застал муж, вернувшийся из боевого похода. Обнаружив жену в объятиях чужого мужчины, не разобравшись в ситуации, боевой капитан третьего ранга, как и положено, застрелил соперника из табельного нагана. Заодно застрелил и жену, хотя она ползала перед ним на коленях и визгливо о чем-то умоляла.

И затем, естественно, отбывал положенный срок тюремного заключения. Там, в тюрьме, в которой послереволюционные политические разборки были не менее сильны, чем во всем российском обществе, Рюмин, испытав семейный кризис и разуверившись в способности государства навести в стране порядок, такой, каким он его представлял, приобщился к политике и пошел за анархистами, позиции которых были сильны в тюрьме, так же как и на флоте.

Его умение распоряжаться людьми и политическая неразборчивость приглянулись системе тюремных администраций, и в августе 1918 года его назначили помощником начальника тюрьмы Мудьюг, а потом и старшим помощником. Тогда, в послереволюционный период, такие назначения были в порядке вещей.

Он стал категорически безжалостным к людям, бывший капитан третьего ранга Рюмин. Почти каждый день по его приказу сурово наказывались, а то и казнились люди. Он обнаружил, что ему нравится наблюдать, как они перед ним пресмыкаются, как они беззащитны и глупы, оправдывая свои поступки, и стал умышленно создавать условия, при которых люди униженно шли к нему на поклон. А он возвышался над ними и миловал или казнил... И еще понял он, что людей не стоит жалеть. Тогда они с еще большим рвением приползают на коленях и просят его милости.

Был он, конечно, слабым человеком, красавчик, бывший капитан третьего ранга Рюмин. Довольно примитивная личность, с годами стал еще и злобным, агрессивным ко всему, что не соответствовало его натуре. Просто потому, что не понравилось ему что-либо во внешности или в поведении, любой человек, находящийся в подчинении или в зависимости от Рюмина, мог быть наказан. Люди его лихорадочно боялись и старались избегать встречи с ним. Вследствие этих скверных качеств был он одинок.

Примитивные люди не осознают, что за все их такого рода поступки им придется когда-то отвечать перед Божьим судом. Живущие на земле люди в большинстве своем совсем не знают, что такой суд вообще существует, и живут сами по себе. Для добропорядочных людей это не так уж и страшно: жили они честно, за что их судить? А вот для таких, как Рюмин, Божий суд, ждущий всякого живущего на земле человека, катастрофичен, он означает ломку или гибель человеческой души, вырывание из нее с корнем всей дряни, накопленной человеком за все время его земной жизни. А это муки страшные.

Рюмина, как и многих других, посягнувших на Божью правду, на справедливость, ждала своя расплата. Летом 1937 года, когда он состоял на ответственной работе в НКВД и был в чине капитана (что тогда соответствовало званию армейского подполковника), на него в одно из оперативных подразделений поступил донос, в котором сообщалось, что «Рюмин умело скрывает свою враждебную сущность, а в реальности является лютым врагом трудового народа и работает одновременно на разведки двух буржуазных европейских держав». Его вызвали из отпуска в Москву. Зачем вызвали, никто в его окружении не имел понятия. В кадрах намекнули: может, на повышение зовут? Так решил и сам Рюмин: давно его не повышали, а он, без сомнений, заслужил это. С тем и поехал.

Он сидел в приемной секретариата, когда туда зашли двое — сержант и старшина из комендантской роты. Они обошлись с ним очень даже грубо: подхватили под локти и выволокли в коридор, а оттуда притащили в кабинет к какому-то следователю. Там его долго били непонятно за что и задавали вопросы, на которые у него не было ответов, потому что вопросы эти касались тем и событий, совсем неизвестных Рюмину. Он был бы крайне рад найти эти ответы, но никак не смог, например, толком разъяснить следователю, почему дал себя завербовать финской разведке. Тем более что ни разу в жизни не общался ни с одним финским разведчиком и даже совсем не врагов, а обыкновенных финнов видел одного-двух за всю свою жизнь. Рюмин вдруг вспомнил, что такие же глупые вопросы он много раз задавал людям, которых сам допрашивал.

Оттуда изнуренного, избитого Рюмина вечером того же дня отвели в подвал Лубянки и там расстреляли.

Глава 25

Бабушкина тревога

Гришаня засобирался ехать в Архангельск.

— Не пушшу, — твердо сказала ему бабушка Пелагея. — Чего удумал, ехать ему приспичило. Мал ешшо соваться не в свое дело! — Она горько качала головой. — Артёмко наш, тот первой умишком кокнулсе: Рассею ему спасать приспичило! Ворог, кабудь напал страшенной... Упехалсе неизвестно куды. Дак теперича и этот, Гришка-то шально место, засобиралсе тоже, ума нету, дак где взять ево? Надо, грит, бы зашшитить ей!.. Шалько, форменной шалько, да и всё! Куды оне лезут-то, глупы места! Ксенофонтушка, родню нашу уж убили, дак и им тоже надоть, штебы их тоже... Ошалели совсем... — Она горько куксилась и все ворчала: — Старшой уж на Мудьюг спроважён. Сидит тамогде, упекли ево. Быват уж заколочен насмерть, да... А чего, с его станичче. Всю-то жись лезет куды не следоват. Зашишшать все ему надоть кого-то. Чичас в тюрьмы сидит сам. Кто его тамогде зашшитит дитятка нашого? Вот ведь бяда-та: и внучок мой, последня кровинушка, в ту же дыру лезет. Убьют его тамогде, знамо дело убьют! А мне-то куды тогды девачче. Помру я без парнишка-та, помру ве-е-едь... А тебя не отпушшу, — грозилась она Гришане.

Так причитала она и дома, и у колодца, и на деревенской улице при людях.

Народ не спорил с ней, не возражал. Люди вроде бы кручинились вместе с ней да и помалкивали.

— Да и то, — рассуждала она, — у каждого чичас свои хлопоты, всем недосуг. Всех не поддяржишь... Кругом стоко народецу сгинуло! Считай, в кажинной семеюшке бяда. А тут ишше я со своима заботками.

И уж больно она сокрушалась о младшей кровинушке своей, о Гришаньке любимом:

— Сопля ишше соплей, а тоже не туды пехаичче, за Рассею ему воевать приспичило! Не лез бы куды не следоват! Воин нашелсе хренов, видали ево!

Глава 26

Тепло родных мест

Девушку, новую ее подругу, звали Людмила. Она была родом из Нёноксы, большого поморского села, что стояло на беломорском побережье, как раз на полдороге, если двигаться от Архангельска к Лопшеньге.

Сегодня они просто бежали — убегали от кошмарного места, из которого удалось выбраться. Двигались по направлению к северу. Людмила совсем не разбиралась в сторонах света, не понимала, где север, где юг, и, если бы не подсказки Грани, она просто-напросто быстро бы заблудилась в лесу и погибла от голода и холода. У них не было ничего, что могло бы поддержать в длительном и опасном блуждании по лесам и болотам в незнакомой архангельской тайге, — ни еды, ни одежды.

С начала побега Аграфёна и Людмила просто оглашенно бежали от места гибели людей и смертоносной баржи, вместе с которой должны были лежать теперь на двинском дне. Уже совсем мало оставалось сил, и в груди у каждой громкими колоколами билось натужное дыхание. Людмила взмолилась:

— Не могу я больше, очень я устала.

Они упали на прохладный, поросший ягелем пригорок, маленько отдышались. Лежали на мягком мху лицами вниз, долго на нем лежали, вытянувшись, расслабив уставшие, измученные ноги и руки. Какое-то время прислушивались: нет ли за ними погони?

Обнадеживающее понимание ситуации пришло постепенно. Девушки с робкой надеждой вдруг осознали, что они уже далеко оторвались, а у преследователей, если за ними кто-то гонится, нет и не может быть сведений, кто конкретно убежал и куда. У них ведь вряд ли имеются какие-то списки. Не будут же убийцы спрашивать, куда делись беглянки с баржи, которую они топили вместе с людьми? Кто бы им разрешил выкладывать населению совершенно секретную информацию о состоявшемся массовом убийстве? Граня и Людмила были неимоверно запуганы и подавлены бесчеловечной попыткой их убийства, но довольно отчетливо осознавали, что в отношении них совершались действия преступные, не совместимые с законом даже в том окаянном обществе, в котором они сейчас жили. И власть очень бы не хотела обнародовать свои ужасающие по цинизму и жестокости действия. Любой власти всегда хочется выглядеть добропорядочной.

Девушки это подспудно поняли и немного успокоились. По всему выходило, что пока им не нужно сильно волноваться о том, что их кто-то может сейчас разыскать и вновь подвергнуть страшным испытаниям.

Граня как бы подытожила их сомнения:

— Не надо никого бояться! Мы ведь не по своей воле в продажном доме оказались. Жизнь заставила... Поймут же люди...

— Не верю я, что поймут. Другие сидели дома, а не шастали по публичным домам, не ложились под мужиков. Теперь прямо людям в глаза смотрят. А мы с тобой хоронимся, сидим без куска хлеба, — озадаченно отвечала Людмила.

— Права ты, подруга, права, конечно. Только я уже отвыкла от людей, боюсь их, спасу нету как. А ну, скрутят руки да поведут к околоточному?

— Нету теперича их, околоточных. Милиция одна кака-та есь.

Граня призадумалась, грустно хмыкнула и сказала важные слова:

— А ведь права ты, Людка. Чего нам бояться теперь? Такого натерпелись...

Так они сидели в лесу, на краю северного лета, еще не разбросавшего по таежным углам-закраинам, по тенистым, глухим кулигам все летние ароматы, не растрепавшего бойкими ветрами-ушкуйниками накопленную за сезон теплоту, две чудом спасшиеся, полуотвергнутые жизнью юные женщины, и печалились о своей несуразной судьбе. Над ними, вокруг них шумел-пошумливал седой, старый бор, прижавшийся к Летнему берегу Белого моря. Он надежно и бережно укрыл их от холодных северных ветров, этот густой и теплый сосновый лес, вековечно укрывающий поколения людей, живущих здесь, на этих суровых берегах, от бед и печалей, налетающих на людей вслед за ветрами.

— Давай-ко подумам с тобой, Люда, не о том только, как сегодня день прожить, а как дальше-то горе нам горевать, как с людями ужиться, как не испортить жизню свою промежду людей. Наверно, слухи о нас с тобой идут разны. Хто знат? — высказывала сомнения свои Граня.

— Ты об чем ето?

— А об том, што мы с тобой отвыкли от человеков. Все денечки доселе како празднички были. А чичас опеть надо к поморской жизни привыкать, подруга. Справимся, нет, не знаю я. А ише о том, што надо денежки зарабатывать будёт. Где жить? С кем жить? О семейке надо думать о своей, о мужьях, о ребятишках. Мы с тобой отвыкли от этого, Люда.

Людмила впрямь закручинилась, сидела на пригорке с растерянным видом, все мысли ее видно что были врастопырку. Она вдруг всплакнула:

— Дура я, дура, навела себе беды... Кому нужна я теперь с публичного-то дому? Кто возьмет теперича?

Подруги нервно вздрагивали от перенесенных страданий, от прохлады воздуха, веявшего со стороны моря. Аграфёна печалилась тоже:

— Дружка свово ненаглядного потеряла я, Артёмьюшка. — Она всхлипывала, утирая кончиком подола глаза. — На письма не отвечал в последне время... Можа, уж головушку буйну потерял свою, такой он отчаянной, жених мой. Где искать теперь, не знай...

Людмила тряхнула густотой своих волос, не соглашаясь с ожидаемыми превратностями судьбы:

— А ты, девка, не трепись порато, где бывала да что делала. Зачем это кому?

— А я, Люда, в ухорон от любушки свово уходить не собираюсь. Не стану ничего скрывать. Как было, так все и поведаю. Простит — хорошо, ну а если нет — так тому и быть, значит. Потом легше жить будет. Пусть бы и отколотит, ничего, перетерплю! Наша бабья доля така. Поймет же мой желанной Артёмьюшко, што другого выхода у мня не было тогда. А я ведь жалею его, спасу нету как. Без его мне жись не в жись. Поймет же! — И Граня заприплакивала и все глядела перед собой, будто разговаривала сейчас с самим Артемием, словно сидит он напротив, всматривается в ее зареванное лицо и слушает внимательно.

Вечерело. Надвигался с морской стороны холод вперемежку с сыростью. Беглянки сидели на пригорке и дрожали. Их тонкие, замызганные, заляпанные грязью и обрывками водорослей платьица давно уже высохли, но едва лишь согревали голые тела. И Людмила сказала:

— Давай-ко, деушка, попадать ко мне домой. А то закоченеем тутогде, да и поесть бы надоть чего-нинабудь. У нас ведь с прошлой ночи кусочка во рту не было.

— Далеко до тебя?

— Километров двадцать, окол того. Часа на четыре ходу, если быстро поспевать. Я энти места ведаю.

Еле передвигающие ноги, они считай что приползли в Нёноксу, в деревенский дом Людмилы, посредине совсем еще темной, но прохладной северной ночи.

Дверь на стук щеколды и на голос дочери открыла мать Людмилы — Онисья Кирилловна, кинулась в объятия.

— Где же ты была, доченька, эстолько времени? Заждалась я... Чуть не померла, тебя дожидавши.

— Дак ты же знашь, мама, писала я тебе, работали мы у богатея соломбальского, а теперича все закончилось, погнали его и нас тоже прогнали. Пришлось нам убираться оттуль.

— Ну и слава богу, что погнали. Хоть домой возвернулась доченька моя! Проходите, проходите, девушки, в избу-то, согревайтесь да отдышитесь. Эстолько верст отмахали!

Погостила Граня парочку дней в гостеприимной избе Людмилы, надышалась с детства родными запахами деревенского дома, поковырялась душевно в приусадебной земельке, сладко натрудила руки и прониклась снова чарами северной поморской деревни. Отдохнула она чуток душой и телом, а потом, по-бабьи поголосив с новыми знакомками Онисьей Кирилловной да с дочкой ее Людой о том, что не хочется им расставаться, отправилась пешком в дорогую сердцу Лопшеньгу, в свой дом.

Пошла прямо и открыто по морскому берегу, никого больше не остерегаясь, ничего не боясь. Со встречными разговаривала дружелюбно, и люди хорошо ее принимали.

— Ты чьих родителев-то будёшь, деушка? Как величать тебя да как звать-то? — спрашивали ее.

— Таких-то и таких-то, — называла она имена и улыбалась.

— А-а-а, знали их, хороши люди. Кланяйся им от нас, увидишь дак.

Потом она пришла домой.

Перед крыльцом упала на колени. Целовала отчую землю и навзрыд ревела. Так после долгой разлуки возвращаются в родные дома блудные сыны и дочери, изломавшие свои судьбы, наделавшие много разных глупостей.

Ни матери, ни отца у нее уже не осталось. Умерли они почти одновременно всего-то полгода назад от напавшей на людей страшной лихоманки — черной оспы. В доме осталась в живых лишь бабушка Пелагея Гавриловна, от старости еле стоящая на ногах.

На ее приход никто в доме не отозвался, и Граня вошла сама. Вошла и упала на колени: не смогла стоять, когда ее встретил родной дом с его бесконечно родными запахами, с видом окон и стен, до слез знакомых каждой своей щелочкой, каждым сучком, с семейной иконой Казанской Богородицы в красном углу.

Все же шебаршание на крылечке и в избе расслышала старенькая, глуховатенькая бабушка ее Пелагея, лежавшая за занавеской около печки. Шаркала она на скрюченных ножках навстречу внучке и причитала:

— Слава Те, Осподи, што возвернулась ты, Аграфёнушка! Вот благодать-то Христова! Не чаяла уж и дождачче родёму душу!

На шатких ногах подбежала и обняла внучку, всплакнула, уткнув лицо в высокую Гранину грудь. Постояла так, налепетала много-много старушечьих радостных слов... Потом они уселись на лавочке, что стояла вдоль печки, и обе — и старая, и малая — долго выли на радостях от состоявшейся встречи. Наконец маленько они успокоились, и старушка бойкими шажками проводила внучку в избу, посадила за стол и стала наставлять самовар. Граня пыталась вскочить да помогать, но не тут-то было: бабушка выставила супротив нее остренький свой локоток и скомандовала, да громко так, властно:

— Ну-кось, сядь, госья! Без тебя тут улажусь, всяко уж!

Бабушка с напрягом, враскорячку подтащила из угла кухни к печному «духовику», к стоящему под ним полупустому самовару, ведро со свежей водой. Ковшичком начерпала из него свежей водицы, залила ее в самовар до самых до краев. Потом пододвинула к себе из печного угла морильницу с сухими древесными углями, наковыряла из нее три-четыре их горсти и засыпала в самовар. Нетвердыми ручками вытащила из-под печки сухое полено, нащипала куском старой, разломанной косы-горбуши лучинья, собрала их в пучок и, держа его в сжатом кулачке, подожгла пучок с конца. Подождала маленько, пока разгорятся лучинки, и просунула их в горловину самовара. Затем сверху аккуратно положила несколько угольков покрупнее, понаблюдала, как разгорается в самоварном чреве и начинает шумно дышать, обжигая угли, яркое пламя, установила сверху самовара черную трубу и засунула второй ее конец в «духовик» — отверстие в печке, где зарождается тяга. Какое-то время несколько раз отрывала трубу от самовара, заглядывала с любопытством в его горловинку и удовлетворенно хмыкала, ласково бурчала своему старому пузатому другу:

— Ишь расфырчалсе, огудан! Ну фырчи-фырчи да чаек нам подавай со внученькой моей. Приехала она ко бабушки ко своей, дак уж надо уважить ей, жаланной.

Самовар скоро зашумел, а потом и закипел, и две родственницы начали разливать по кружкам ароматный бруснично-смородиновый чаек, сдобренный листиками богородской травки — чабреца. И бабушка Пелагея на радостях совсем уж порадовала внучку — достала из холодного чулана объемистую сковородку с только вчера приготовленной черничной галагаткой[2] и подала к столу, будто знала о том, что скоро появится в доме столь близкая родня.

Такое получилось счастливое совпадение. Обрадованная бабушка усадила внучку в переднем углу, перед иконами, и, обратившись к Владыке мира, сказала:

— Слава Те, Осподи, штё возвернул Ты пропашшу родну душу мне Глафирушку, внученьку-то мою! Хозяюшку привел, замену мне, баушки. Не чаяла уж, придет ли она ко мне, любушка. А Ты вон привел ко мне ей, чадушко мое. Вот за ето-то и благодарю Тебя, любушко мой да голубеюшко Христе Боже наш!

Потом обратилась к Гране:

— Помирать нать скоро, а закопать-то и некому, да отпеть-помянуть опосле. Ты-то, дева, правило сызмальства хорошо читала. Вот ты и проводишь меня, Гранюшка, как подобат.

— Баба Пелагея, помолись-ко ты за меня тоже Христа ради. Нагрешила я изрядно, дак прошу тебя: помоги грехи мои снять.

Бабушка остановила свои хлопоты над столом, присела на стульчик, обратила внимание на Аграфёну, вгляделась пытливо в самую глубину ее глаз взором истовой богомолки и, как бы удивившись чему-то, вскинула тяжелые старческие веки. От этого обнажились маленькие, тусклые, слезливые от нахлынувшей радости глазки, обнаружив подутраченную от времени древнюю, но все же еще яркую голубизну.

— Ну-ко, ну-ко, деушка, каки таки у тя грехи?

Несколько долгих секунд необычайно внимательно вглядывалась она в лицо и в глаза своей внучки, строго смотрела. Потом улыбнулась широко и облегченно, махнула сухонькой ручкой:

— Знаю я грех твой бабий. Нагрешила ты крепко, Гранюшка. — Помолчала, покачала седой головкой. — Ак ведь хто без греха-та, особливо чичас. Времечко тако... Не по свому желанью грешишь, я это всяко вижу... — Потом баба Пелагея посуровела, прошамкала сухими губами: — Все едино моличче тебе надоть будёт, замаливать худы дела свои, коли уж нагрешила. Тако дело... Нешуточно оно. Отмаливай, пока не отмолишь. А чичас, дева, подит-ко сюды.

Она потянула внучку за рукав, поставила на колени под иконами и приказала:

— Ну-кось, молись Отцу нашему, зело великому Христу Богу.

Граня повернула к бабушке жалостливое лицо:

— Я молитвы не знаю...

— А не порато и нать ей знать. Молись, как любо тебе, штобы от сердечка токо шло.

Аграфёна примостилась рядом с бабушкой на колени под иконами, посмотрела на них снизу вверх, вгляделась в с детства знакомые, родные лики и заплакала. Тихо, но навзрыд, словно малое дитё. Ей надо было сказать искренние слова, а было ей страшно. Признаваться страшно.

Тихий плач ее перешел в рыдания. Она долго стояла под иконами и громко выла. Плечи ее тряслись... С великим страхом, с трудом выговаривала она слова молитвы и покаяния, идущие из настрадавшейся души. Потом сидела на коленях с красными, припухшими веками, оторопевшая от неожиданности момента, от возможности вот так открыто, без утайки высказать Богу свои накопившиеся душевные муки и попросить прощения за большие свои грехи.

Бабушка Пелагея стояла рядом, все понимающая бабушка. И наверное, захотела она отвлечь внучку от тяжелого груза мыслей, которые, очевидно, угнетали совсем еще молоденькую ее душу:

— А опосля тебе, любушка, робить следоват над домом нашим. Осень-матушка приходит уж, а крыша-та и протекат. Дошшёчки все прогнили... Как зиму зимовать будём с тобой?

Старушка помолчала, покумекала над чем-то и назидательно, твердо промолвила:

— А про грешок свой загунь, помалкивай, да и все тут. Не надоть, штёбы люди языками своима мололи...

Глава 27

Тюрьма Мудьюг

«Не ори, Васька, услышат глечане, заберут тя да и закроют на Мудьюге. А оттуль не выйдёшь больше. Там и закопают тя, бажёного. Помалкивай лучше, дитятко!» — так говаривали поморки плачущим детям, и те умолкали. Страх перед интервентами и перед таинственным Мудьюгом, который на берегах Белого моря называли островом смерти, был необычайно большим.

Артемий стоял в «очереди» для прохода по доске. Его подталкивали сзади, но он удерживал равновесие и стоял. Это была совсем новая обстановка, ошеломительно новая, и ему требовались хотя бы мгновения, чтобы ее изучить. Но и мгновений ему не дали — сзади раздался короткий вскрик, жалобный, обреченный, заставивший оглянуться назад. В полутора шагах от него на трапе висел мальчишка, цеплялся руками за доски, болтал в воздухе ногами и вопил. Его спихивал в воду какой-то рыжий мужик. Он кричал что-то грозное, выкрикивал матерные выражения и пинал пальцы мальчишки носками своешитых кожаных сапог — бахил, чтобы сбросить его в воду. Такого истязания мальчишки Артемий не мог выдержать. Он подскочил к мужику и ударил его по лицу кулаком. При этом крикнул:

— Чего над парнем изгиляесся, сволочь! Отвяжись!

Тот набросился теперь на Артемия, замахал руками, пытаясь ударить и его. Но ничего у него не получилось, помор уже крепко поднаторел в кулачных боях, и мужик еще дважды получил по своей рыжей морде. Видя, что не справиться ему с крепким помором, он возопил:

— Чё ты суёсся не в свое дело, оглобля? Чё суёсся? Он у меня хлеб украл! Не разобралсе, а суёссе!

— А неча тебе над мальцом изгилячче! Вишь, он малой совсем...

По распоряжению дежурного английского офицера их двоих — Артемия и Володьку — посадили в карцер, сказали, до утра, а там, мол, администрация решит, что с ними делать дальше.

Владимир в самом деле был воришкой. Но не было в этом его большой вины. Так у него сложилась жизнь. Отец погиб на германском фронте. Мать умерла от чахотки. Оставшись один, мальчишка сильно голодал, побирался на улицах, но это не давало почти никакой прибавки к здоровью — кто подаст, когда вся страна голодает, вся в разрухе? И он пристрастился к воровству. У воришек жизнь тоже ведь не сладкая. Ну украл, ну поел... А если поймали — обязательно отколотят, если ты совсем еще мальчишка... Зато почти всегда сыт. А колотят... не до смерти же... Да и убежать, как правило, удается. В общем, жить можно.

Артемия посадили за учиненную драку, подростка Володю — за то, что с него все началось. Нормально спать в этом самом карцере было невозможно, потому как представлял он собой обыкновенную вырытую в земле яму — без пола, потолка и крыши. Вместо них над узниками нависала железная решетка, поодаль ходил часовой.

Они и не спали. Не могли спать. Сидели на земляном полу ямы, крепко прижавшись от холода друг к другу. С неба накрапывал дождик конца августа, ледяной и безжалостный. И промочил до костей двух молодых людей, которые к утру были уже едва живы, они так закоченели, что не могли разговаривать и вообще двигаться. К ним подкатили две тачки, на которых перевозили песок, глину и всякий мусор, и на этих тачках доставили в казарму, где им следовало коротать назначенные сроки, свалили чуть живых на нары и, сказав: «Пусть лежат, пока не сдохнут» — оставили в казарме.

Они с трудом, но выжили и через пару-тройку дней стали передвигаться по казарме и потихоньку выходить на работы. Среди зэков на тебя косо смотрят, если все работают, а ты нет.

Малолетний Владимир простудился в ту проклятую ночь так, что всю недолгую жизнь потом его мучила лихоманка, впоследствии названная лекарским людом туберкулезом, от которого не было никакого спасения, потому что долгое-долгое время люди не понимали, как его можно лечить.

На вечерней поверке всем объявили правила поведения в лагере, распорядок дня и ежедневный рацион питания. Выходило, что в сутки каждому узнику полагалось 260 грамм галет или сухарей, 170 грамм студня и два десятка рисовых зерен. Читали этот коротенький список узники и злобно ругались. Все осознавали, что мало кто выживет в концлагере на таких харчах.

Воду можно было брать только из стоявшей в углу казармы деревянной бочки, в которой раньше хранилась селедка. Пить воду из нее было сплошным мучением, да только деваться было некуда, приходилось пить. Для ослабленного организма это была смертельная диета. Впоследствии она привела к голодной смерти десятки мудьюгских сидельцев.

Артемия, как и многих обитателей Мудьюга, с самого начала пребывания в нем не мог не заинтересовать вопрос: почему он называется лагерем для военнопленных? Ему бывалые зэки говорили: «Не лезь ты в это дело, беду к себе только накличешь, да и все. Ну называется он так и называется, тебе-то какое дело?» Но один пожилой арестант — видно, что бывший интеллигент, и, похоже, юрист, — растолковал ему, рассуждая литературным языком, примерно следующее: «Все тюрьмы и так называемые исправительные лагеря не только в России, но и по всему миру имеют определенную относимость к каким-либо видам преступлений: для особо опасных преступников, для политических заключенных, для бывших высоких государственных деятелей, просто для граждан, нарушивших закон, и так далее. Но все эти категории определяются самим государством, на территории которого и в подчинении которого они находятся. А вот лагерь Мудьюг в самом деле нельзя отнести ни к какой категории, потому как он учрежден не российским государством, а государством иностранным, то есть Англией, которая сама находится на территории России незаконно и не имеет права создавать в нашей стране лагеря и тюрьмы».

— Вот ты представь, Артёмко, — говорил он с сильным поморским наречием, — мы бы с тобой поехали в ту самую Англею, построили бы там тюрьму и посажали бы в ей дюжины три англечан етих самых. Што бы нам с тобой сказали оне, англечанишки ети? Прогнали бы, да и все, и правильно бы сделали. Не лезь в наш огород со своей морковкой! У нас своя имеется... Отсюда следоват, — растолковывал пожилой мудрый арестант, — не имеют оне прав таких, штобы лагеря всяки придумывать здеся, в России нашей, да нас в их законопачивать. Бороться с има надоть, по мордам им давать, а то обнаглели, мать их за ногу. Ишь, выдумали чё: лагерь военнопленных. Это значит, мы должны быть все тут военные, которых в плен на войне взяли. А где она, война эта? Нету никакой войны! И пленных, значеть, тоже нету. Придумали они это, чтобы врагов своих, нас то есть, в тюрьме схоронить, а то мы им мешаем над Рассеей нашей изгилячче.

Артемий брался с ним дискутировать:

— Ты вот говоришь, государство за нас должно заступаться. А где оно, государство-то? Где этот Ленин? Чего он помалкиват, едри его? Нас ведь забижают тута.

Пожилой правдолюб как-то распрямился, даже маленько выпятил неширокую свою грудь и рубанул от сердца:

— А чё нам Ленин-то? Нам ждать его не надоть! Он к нам и не придет. Сами должны!

И ушел. И оставил много вопросов на сердце у Артемия. И не только у него.

Перед вечерней поверкой всех заставили чистить территорию. Два француза из охраны ходили за ползающими по морскому песку людьми и внимательно следили, тщательно ли идет уборка. Провинившихся били палками по спине. Артемий с Володькой лазили между кустиков можжевельника и выискивали старый хлам, сучья, щепки, кору деревьев, обрывки каких-то газет... Бросали все это в большой холщовый мешок, стоявший посередке их бригады. Ближе в отбою мешок почти наполнился, и его волоком оттащили на морской пустырь. Там содержимое вывалили, собрали в кучу, и охранники подожгли ее с трех сторон. Каторжан отогнали от огня. И Володька, и Артемий долго глазели на знакомое с детства пламя костра, смотрели, как играют языки огня, как улетают они в вечернее небо и потухают где-то высоко-высоко, между далекими звездочками. Все это напомнило Артемию пламя костров, которые разводила летними ночами на беломорских берегах поморская молодежь, как сидели они и так же глядели на огонь... Как пели у костров песни... И рядышком посиживали на бревнышках местные парни и девушки... Как сидела совсем от него близко Аграфёнушка, Граня — Гранюшка... Бесконечно дорогой человек... И изредка украдкой взглядывала на любимого на своего, на него... И как волнительно было ему от этого! Как далеко все это теперь!

У Артемия так защемило сердце, что он не выдержал, отошел от костра. Мысли о Гране рождали в нем все усиливающуюся со временем сердечную тоску, Артемий уже совсем не мог переносить эту боль, он любил свою милушку все больше и больше! Он хотел заботиться о ней, защитить от подступающих бед и скорбей, тем более в наступившие страшные времена. Наверное, трудно ей сейчас, родному человеку.

Но бессилен он теперь, не может помочь ничем отсюда, из концлагеря... Эти мысли угнетали его, и бесили, и разрушали сердце.

Скоро Артемия и Володю прогнали с морского берега в темное чрево лагерной казармы. Измученные за день, они упали на дощатые тюремные нары, улеглись «валетом» и забылись в черном сне неволи, в котором жила одна только тоска, тоска, тоска...

Пошли разные работы. На другой день их погнали на создание системы проволочных ограждений вокруг лагеря. Сперва требовалось вырубить в лесу столбы, на которые должна была натягиваться колючая проволока. Туда в числе других направили Володю. Артемий же готовил ямы под столбы и слышал, как в лесу стучали топоры и звенели пилы. Еще из леса регулярно доносились крики надсмотрщиков и караульных. Первые орали, чтобы заключенные работали быстрее и качественнее, вторые — чтобы не заходили в запретную зону, и все время предупреждали, что еще один шаг — и охранник будет стрелять. В самом деле, раздалось два выстрела. Правда, непонятно было, убили кого-нибудь или нет.

Копание ям под столбы тоже не легкое дело. Через каждые семь метров надо было вырыть яму глубиной с черенок лопаты, что соответствовало примерно метру двадцати сантиметрам. Плюс выровнять поверхность земли так, чтобы нижний ряд проволоки нигде не зависал и не создавал выпуклых прогибов. Занудная, противная работенка.

Где-то там, среди лесорубов, машет топориком и его названый брат Владимир. Их теперь именуют братьями. Хороший парень, но авантюрный ужасно. Чуть отвернись — уже где-нибудь нашкодил или что-нибудь у кого-нибудь стащил. Все это последствия его бесприютной, бездомной жизни — без погибших родителей, без постоянного крова.

Иногда Артемию стоит больших душевных сил, чтобы не врезать «брату» по морде как следует, и он с трудом сдерживается, когда тот прячет в каком-нибудь закутке украденный кусок еды. Артемий придумал на такие случаи верное наказание. Он заставляет своего «брательника»-воришку возвращать украденное собственнику, стоять при этом на коленях и каяться до слез. У Володи долго не выходило проливать настоящие слезы, но потом у него это стало получаться. И что интересно: с приходом искренних слез стала пропадать тяга к воровству. Он перестал воровать даже в условиях жуткого голода, царившего в концентрационном лагере острова Мудьюг.

А Артемий сильно зауважал своего «брата» и прилюдно объявил, что «прикончит любого, кто станет забижать Володьку». Того и впрямь никто больше не трогал: кому бы хотелось испытать на своей физиономии зверский удар Артемьего кулака? То, что он и впрямь зверский, на Мудьюге уже кое-кто понял, и больше таких желающих не находилось.

Но это будет потом, а в тот день лесорубной работы названый брат его все же не удержался, чтобы не нашкодничать. Владимир спрятался в кустарнике, когда все лесорубы шли по тропинке к казарме, и, когда они ушли, снял с плеч рубашку, связал узлом рукава, сделав из рубашки вместительный мешок, и набрал в него всяких грибов. Принес этот мешок в казарму и высыпал прямо на пол. Многие зэки бросились эти грибы есть. Внутренняя охрана чуть с ума не сошла, увидев такую картину. Прибежал комендант Мудьюга — толстый, маленький француз Боде — и поднял форменный визг:

— Па-ачему эта? Кто эт-та разрешил?

Володька как-то пытался объяснить ситуацию, мол, хотел подкормить голодных товарищей... Но его слушать не стали, подбежали три охранника, тоже из французов, отволокли в сторону, положили на пол и избили ногами прямо у всех на глазах. Боде остановил избиение и приказал:

— В карцер его! Трое суток.

Артемий очень переживал то, что произошло с его другом, и все трое суток сильно маялся, не зная, как помочь, чем поддержать его. Он волновался, сможет ли Володька выдержать страшное испытание, выпавшее на его долю. Связи с ним тоже не было никакой, и невозможно было ни передать весточку, написанную на клочке бумаги, ни вручить хотя бы кусочек хлеба из тех сугубо скудных съестных подарков, переданных в лагерь от жителей окрестных двинских деревень.

Вместе с тем Артемий понимал, что всему виной, как всегда, авантюрная Володькина натура. Тут ведь правда была и за лагерной администрацией. С какой стати она должна была одобрять глупую попытку одного из заключенных без разрешения руководства кормить других заключенных грибами? Это ведь опасное дело: вдруг грибы несъедобные и половина зэков отравится, заболеет, а то и умрет? Вот выйдет он из своего карцера, Артемий с ним поговорит сурово.

Об этом же размышлял, сидя в бревенчатом своем кабинете, и комендант лагеря лейтенант Боде.

Не жалко их, конечно, этих бунтовщиков, пусть бы все они передохли, но ведь скандал-то какой! Им, французам, доверили защищать идеалы западной демократии в недоразвитой этой стране России, а французы ничего в ней не добились, а только построили какой-то там глупый концентрационный лагерь и просто-напросто отравили в нем кучу народа. Да и концы в воду. Сегодняшний прецедент, несмотря на его кажущуюся обыденность, был чрезвычайно опасен. Возможно, он его не оценил до конца, не все просчитал...

Вот и вся их борьба за демократию, скажут доброхоты из своих же кругов. Людей они расстреливают... Рабским трудом заниматься заставляют...Такие пойдут слухи и о нем, лейтенанте Боде. Да уже идут они, наверно... Так скажут о нем люди, так скажет губернская администрация, такая информация о нем дойдет до Парижа, где уже скоро будет решаться вопрос о его повышении...

Боде, несмотря на относительную молодость, уже прекрасно знал, что слухи имеют свойство совершать немыслимые кульбиты. Ты скажешь или сделаешь одно, а через многие километры, там, куда они дошли, пролепечут совершенно противоположное.

«Нет ли здесь чьей-либо провокации?» — размышлял он. У него ведь тоже есть уже враги — теперь он это знал точно. Уж они-то постараются воспользоваться.

За окном стояла северная темень. Надо бы все это дело с дурацкими грибами прикрыть, приглушить, чтобы и духа от него совсем не осталось...

Зачем он посадил в карцер этого несмышленыша? Зря он это сделал, зря. Глупая ситуация, совсем ненужная... Срочно надо все исправлять!

Володьку, вконец продрогшего и голодного, выпустили из карцера ранним утром следующего дня. И он, еле стоящий на ногах, предстал перед названым своим братом Артемием, который и не пытался скрыть своего раздражения.

— Бить тебя сейчас не буду, — сказал ему Артемий, — слаб ты очень. Но завтра свое получишь.

Глава 28

Британский генерал

Грубый баритон, схожий с басом, — это о его голосе, грубом, непререкаемом, гортанном. Офицеры, обладающие таким голосом, обычно удачно растут по службе. Он, этот голос, как бы наваливается на людей, придавливает, обезоруживает, и человек впадает в полное подчинение к его владельцу. Командиру, стоящему перед строем и подающему команды, в которых гремят подобные контрабасные интонации, просто гарантировано полное ему повиновение со стороны подчиненных. Все с этим сталкивались: люди вздрагивают, когда рядом томно звучит сладкая флейта и вдруг в ее нежные звуки неожиданно и грубо врывается барабанный гром. Но всем военным сразу хочется подстроиться под его грубую ритмику и шагнуть левой ногой вперед, потому что, когда на плацу марширует солдатский строй, сапог именно левой ноги ударяет об асфальт вместе с тяжелым барабанным ударом. Это создает безошибочно ровное и стройное исполнение боевого марша. Удары барабана и одновременные удары об асфальт каблучных подковок и создают синхронную, упоительную для военных людей симфонию военной музыки и движения солдатских шеренг.

Говорю сейчас о военном человеке, который в моем понимании был олицетворением военной грубости, безжалостности и солдафонства. В то же время он был средоточием специфической мудрости и изворотливости. Он умел чутко, внимательно и своевременно реагировать на внезапные повороты политической конъюнктуры и, исходя из нее, быстро принимать адекватные решения. Это помогало ему уходить из-под ударов изменчивой и коварной судьбы военного человека, занимающего высокое положение. Я имею в виду уникальную личность генерала британской армии Эдмунда Вильяма Айронсайда. Вглядевшись в эту личность, можно многое понять — например, чего хотели западные интервенты, вторгшиеся на север нашей страны в 1918 году.

В соответствии с дикими, пиратскими традициями британского флота у «экспедиции» Айронсайда было стандартное желание как можно больше награбить чужих богатств, в данном случае богатств русских. Эту задачу Айронсайд выполнил блестяще.

По его указанию наряду с ограблением архангельских банков и крупных предприятий, из которых были вывезены за границу все наличествующие активы, обокрадены были лесопильные производства и подготовленные для экспорта пиломатериалы.

Было у него насмешливое прозвище — крошка Вилли. Находясь в Архангельске, он имел воинское звание бригадного генерала, командовал всеми военными силами Антанты на севере России. Именно он руководил всеми операциями и всеми действиями интервентов, вторгшихся в нашу страну. Весь его внешний вид просто напрашивался на то, чтобы присвоить ему такое вот прозвище. Представьте гориллообразного человека ростом два метра семь сантиметров и весом далеко за сто килограммов, со всегда грозным и хмурым лицом. Шутники назвали его крошкой, это прозвище пошло в народ и было с ним до его смерти.

С юных лет был он спортивным и гибким, легок на подъем. Еще в годы обучения в военных учебных заведениях он отметился как классный спортсмен: возглавлял сборную команду Шотландии по регби, успешно представлял ее на спортивных площадках Англии. Его команда неоднократно занимала ведущие места на спортивных состязаниях не только в Шотландии, но и во всей Великобритании.

С годами он огруз, потяжелел, сильно прибавил в весе, отчего его походка стала походить на поступь каменного изваяния. Однако спортивное упорство, умение руководить людьми, правильно расставлять их во имя достижения победы — эти качества очень пригодились ему во время военной службы. Айронсайд быстро реагировал на изменения в оперативной обстановке. Это был хороший военный.

Как руководитель захватчиков, Айронсайд оставил свой грязный след на дорогах, по которым они ходили, отметился террором во многих районах Архангельской губернии, особенно в Подвинье, в тех местах, где интервенты и белогвардейцы творили произвол, совершали карательные рейды против партизан и частей Красной армии. Именно он активно поддержал идею развертывания сети концентрационных лагерей на территориях Беломорского поморья и внимательно следил за тем, как внедряется в практику эта человеконенавистническая идея. Так, когда большая группа узников Мудьюга совершила побег и само имя Мудьюгского концлагеря стало известно широкой публике и было таким образом скомпрометировано, им была дана команда срочно организовать еще один концлагерь — на диких песках Белого моря, в пустынной деревне Иоканьге.

Так-то вот, насаждая оголтелый террор, создавая в России концлагеря, массово расстреливая людей, будущий английский лорд сеял на русской земле зерна «подлинной западной демократии».

По всем данным, именно Айронсайд придумал для узников концентрационных лагерей особый статус — статус военнопленных, что было совершенно незаконно. Дело в том, что военнопленными могли быть только солдаты и офицеры, плененные во время боевых действий. К ним применимы специальные правила и нормы, разработанные и принятые международными конвенциями и обязательные для исполнения сторонами вооруженных конфликтов. Содержание узников в бесчеловечных условиях концлагерей, тем более не военнослужащих, а простых граждан, не совпадало ни с какими конвенциями и являлось злостным нарушением международного права. Поэтому Айронсайд, понимая все это, тайно держал русских людей, выступающих против беззаконной интервенции, вдали от глаз общественности, в глухих углах Поморья типа беломорского острова Мудьюг, и принимал все меры к тому, чтобы они там погибали. Основной его задачей было так запугать архангельских граждан, чтобы все боялись сказать правду о зверствах иностранного офицерства и солдатни и нейтрализовывать всех недовольных в концлагерях и тюрьмах.

Узникам Мудьюга запрещалось самовольно выходить за колючую проволоку. За нарушение — расстрел. За попытку побега — расстрел, за покушение на жизнь и здоровье иностранцев, работающих в концлагере, — расстрел, за высказанные слова против интервентов и самой интервенции — расстрел, за кражу продуктов или имущества — расстрел.

Расстрел за все, что хоть как-то противодействовало политике и практике незаконного пребывания в Архангельске интервентов.

Нельзя сказать, что очень быстро, но достаточно последовательно и уверенно за такого рода «подвиги» Айронсайд рос по военной линии. К моменту назначения его главнокомандующим объединенными силами Антанты на севере России ему было присвоено звание бригадного генерала. Потом, при выходе на пенсию, был уже фельдмаршалом, получил титул английского лорда и во дворянстве стал именоваться пэром и бароном Архангельским, получил личный герб. Надо полагать, что этот титул был присвоен ему не за флирты с поморскими девушками, а за реальный грабеж поморских земель в пользу земли английской.

Справедливости ради тут надо сказать, что Айронсайда, наверное, нельзя было бы назвать паркетным генералом: всегда он стремился быть на виду, среди действующих войск, руководить операциями военных сил. Но с конца 1918 года эта его деятельность стала сильно ограничиваться — его предшественник — генерал Фредерик Пуль — пострадал именно за то, что начал чрезмерно активно использовать военных интервентов в боях против партизан и войск Красной армии, хотя его руководство прямо указывало на то, чтобы он умерил свой пыл, отправляя своих солдат туда, где не менее эффективно могли бы действовать белогвардейцы или подчиненные им бандитские формирования (так называемые «зеленые»). За эту провинность генерал Пуль был снят с занимаемой должности и отправлен обратно в Англию. Айронсайду в нелицеприятной беседе было сказано, чтобы он не повторял ошибок прежнего руководства. Ему указали, что подобная военная активность может сильно навредить престижу его королевского величества короля Англии, так как участие английских войск в борьбе против официальных войск России — это не что иное, как акт военной агрессии и повод для начала войны.

Айронсайд с трудом проглотил это обстоятельство, сильно тормозящее его военные амбиции, но, как человек, ненавидящий Россию, он принял активнейшее участие в содействии всем, чем только можно, генерал-лейтенанту Алексею Марушевскому, командовавшему белогвардейскими войсками на Северном фронте, в борьбе против нее.

Генерал Айронсайд был ярым антисемитом и всегда с большой неприязнью высказывался о действиях военачальников Красной армии — евреев по национальности: Троцкого, Якира и других. Известно, что именно эта его черта вызывала недовольство им со стороны премьер-министра Англии Уинстона Черчилля и в последующем привела к его отставке.

По моему убеждению, весь смысл предпринятой иностранными компаниями военной экспедиции в Россию в 1918–1921 годах, в историографии именуемой военной интервенцией, заключался в одной банальной цели: максимально ограбить и обескровить своего основного противника — Россию и исключить ее из списка конкурентов и претендентов на мировое господство, превратить ее в страну — вассала других мировых держав.

Этой вероломной цели активно и довольно грамотно с точки зрения захватчиков содействовали такие дьявольски изощренные и умные генералы, как фельдмаршал Эдмунд Вильям Айронсайд, натворивший множество грязных дел в Архангельске и заработавший за свою черную работу в нашем городе от английского правительства почетный дворянский титул «барон Архангельский».

Эту же цель постоянно преследуют и поныне другие айронсайды, натравливая на нашу страну все новые отряды наемников, жаждущих погреть руки на российских богатствах.

Отвратительно, провокационно и подло в очередной раз проявили себя союзники англичан по блоку Антанта — итальянцы, голландцы и французы. Эти когда-то так называемые галантные европейцы, а для множества их поклонников — нации культурнейших людей Европы продемонстрировали себя в условиях мудьюгского концлагеря как жестокие и коварные люди.

Однажды пленники Мудьюглага занимались очередными земляными работами — выравнивали площадку для строительства какого-то объекта. Снимая верхушку одного из небольших холмов, они наткнулись на закопанную в земле бочку. Когда подняли ее крышку, внутри бочки оказалась абсолютно гнилая, разложившаяся рыба — плотва, совершенно не пригодная к употреблению в пищу. Исходившая от нее вонь вызывала у людей рвоту. Иностранцы, дежурившие на тот период в лагере, вместо того чтобы закопать эту бочку обратно или выбросить куда-нибудь подальше, оставили ее рядом с бараком, где жили люди. Умиравшие от голода узники ели эту гниль, а потом мучились страшными болями в желудке. Несколько человек умерли. А иностранные сотрудники администрации наблюдали за всем этим со стороны и хохотали.

Еще одним их развлечением было набросать под своими окнами остатки еды: картофельную кожуру, рыбьи кости, грязное, подгнившее сало или кишки — и, когда приходили за этими отбросами заключенные и ползали на коленях, собирая их, вконец оголодавших, несчастных людей поливали сверху помоями и содержимым параш. За этими «невинными шутками веселых европейцев» наблюдали из всех окон иностранцы и неудержимо хохотали. Так развлекались «культурные» нации над «некультурными» русскими.

Заключенным совсем не выдавали туалетных принадлежностей: мыла, полотенец, белья, вовсе не было бани. В общей казарме узникам запрещали мыться, поэтому стояла страшная вонь от грязных человеческих тел, все ходили в одной исподней рубашке, до тех пор пока она не сгнивала на теле. Не было возможности ни постираться, ни побриться.

В помещениях Мудьюглага не было электрического освещения. Можно себе представить картину: в почти абсолютной темноте и холоде по убогим жилищам концентрационного лагеря передвигаются людские тени, похожие на скелеты, заросшие длинными волосами, с косматыми головами, завшивленные, грязные...

В половине седьмого утра, как всегда, был подъем. Производил его надзиратель Веселов, вальяжный и угрюмый парень лет двадцати пяти от роду, вечно чем-то недовольный и всегда готовый ударить по лицу какого-нибудь заключенного, будь то за дело, а то и просто так. Его уже предупреждал Артемий, чтобы он не распускал руки. Веселов огрызнулся, но ничего больше не предпринял: как человек трусливый, хитрый и осторожный, он побаивался Артемия. Это случилось, когда Веселов на дворе придрался к Володьке за то, что тот не пропустил его, идущего куда-то, и Веселов, уверенный, что его должны все пропускать в любом случае и в первую очередь, умело ударил мальчишку кулаком в солнечное сплетение. А Володька и не видел его, потому как обзор ему загораживал тяжелый мешок с деревянными поленьями, который он нес в кочегарку. Володька согнулся в три погибели, упал на землю и долго лежал, скорчившись, не в силах подняться. К нему подскочил Артемий, подхватил за подмышки и отволок в сторону, посадил на комель бревна, лежавшего неподалеку. Подросток тяжело и порывисто дышал, судорожно глотал воздух. Артемий подошел в этот момент к Веселову и ничего ему не сказал — нельзя было ничего говорить, — а только с леденящей злостью поглядел ему в глаза. Веселов понял его взгляд: там, в глубине зрачка, стояла старуха с косой, там стояла смерть.

— Да ла-а-а... Он ишше пугать меня тут станет... Да я таких знашь скока... — с отвисшей от страха губой прогундосил надзиратель и бочком-бочком слинял куда-то и больше в тот день не показывался.

Глава 29

Опасная задумка

Гришаня сидел в засаде у Лодейной Заставки, глубокого и широкого затона, где местные мужики держат свои карбаски[3]. Тут безопасно: никто отсюда лодку не сворует — местечко, закрытое от чужих глаз, а весла от карбасов спрятаны в укромном лабазе, притулившемся в сторонке, на пригорке, внутри разлапистого верескового куста. Никакой чужак их не разыщет, если точно не знает, где искать. Поэтому мужики и не волновались о своих лодках, спали по ночам спокойно.

А Гришаня не спал. Ему требовалось украсть карбасок у Аркашки Минкина, местного богатея. Жалко было деревенских мужиков — у каждого от силы по одной лодчонке, а то и ни одной нет в хозяйстве из-за отчаянной их бедности, а у Аркашки их целый хоровод для всякой справы: кому груз какой отвезти-перевезти, кому гостя из соседней деревни к дому доставить, кому на бережной сенокос надо попасть, кому что... А то и для богаческого, баловского интересу — с милашкой на лодчонке на речке покататься да приплыть куда надо... Все кланяются с умилением: «Подсоби, Аркадий Иванович, не откажи!» И все конечно же не бесплатно, отовсюду копеечка идет. На него работает целая артель, которая выходит в Белое море и промышляет там семгу, камбалу, треску, навагу... У него рыбацкие тони[4] по летнему и по двинскому берегам, склады, погреба, ледники и два жилых дома в разных деревнях. Кроме того, богатая хоромина в Архангельске, где живет его семья. Каждую весну, когда распадаются реки, Аркашка спускается по Двине к морю, расселяет по тоням артель, которая выставляет в море ставные невода, рюжи, мерёжи[5]... И все лето собирает улов, раскладывает его по ледникам. А зимой мужики везут рыбу в города, где есть на нее спрос, где можно хорошо заработать. Основной барыш, конечно, у самого Аркашки.

Карбас Гришане нужен для того, чтобы выкрасть троюродного брата Артемия из мудьюгской тюрьмы и увезти его домой. Он очень соскучился по своему брату.

Было холодно. Гришаня кутался в свою суконную курточку и ощущал, как по телу разливается противнейшая судорога. Зубы выбивали барабанный стукоток, который, казалось, был слышен всей округе.

Приступить к своей задуманной операции не было возможности, потому как двое местных мужиков зацепились языками на противоположной стороне затона и всё болтали и болтали. У них с собой был «мерзавчик» — бутылочка самогона, — и они из него по очереди отхлебывали, закатывали глаза и принимались за новую какую-то тему. И конца и краю этому не было видно. Гришаня извелся и все ждал, когда же иссякнет этот маленький сосудик с самогонкой, когда же уйдут отсюда домой эти подвыпившие мужички. Воровать карбасок на глазах у них было бы неразумной наглостью.

Над равнинной, травянистой рекой Мудьюгой висел то ли туман, то ли пар. В тумане этом то вдали, то где-то совсем рядом крякали утки, шумно ссорились и бултыхались в речных заливинах. Гришаня знал: так ведет себя новое утиное поколение — подрастающий молодняк. Уткам уже скоро надо будет вставать на крыло и улетать в теплые края.

Со стороны Двины, из-за острова веяло прохладой, и над всем окружающим пространством висела зыбкая сырость, которая постепенно пронизывала нетолстое сукно Гришаниной старой, еще отцовской, заношенной куртки. Время от времени озябшее тело сводила мелкая судорога, отчего он иногда вздрагивал, ёжился и втягивал голову в плечи. А мужики все сидели и сидели в лодке на банках — передней и средней, — шумно обсуждали какую-то деревенскую околесицу и все попивали мелкими глоточками из бутылочки самогон. Среди них двоих один был смотрящий за лодочным хозяйством Аркашки Минкина — одноглазый Сенька, по прозвищу Шмон. Гришаня доподлинно знал: этот гад хотя и не видит на один глаз, но зрячий почище других зорких гадов, да и крепкие у него кулаки... Его остерегались... Еще никому во всей большой округе не удалось стырить карбасок без понесенного впоследствии Сенькиного наказания. Он или выслеживал воришек сразу, или вынюхивал их потом и чинил суровую расправу. Гришаня опасался, не примкнет ли Сеня на замочек вверенный ему заветный карбасок, — тогда придется расстаться с мечтой угнать его и спрятать.

Наконец говоруны необычайно шумно загалдели, начали похлопывать друг дружку по плечам, по бокам, и Гришаня сообразил: скоро будут расставаться — все мужики, перед тем как разойтись по домам, всегда шумно разговаривают и хлопают друг друга по разным местам — такая уж у них повадка, у мужиков.

Когда они все же разбрелись, Гришаня подождал еще маленько и осторожно подошел к карбасу. Мужики ничего из него не убрали: на дне лежали весла, плица для откачки забортной воды, пестерёк[6] с бортовыми удочками... Даже банка с червями под задним сиденьем осталась — как будто хозяева все это заботливо приготовили для Гришани.

Туман еще не весь отошел от реки, и рваные его клочья висели в воздухе, плыли по воде, но уже хорошо просматривалась на тревожном, обветренном небе необычайно яркая сентябрьская луна. В местах, где напористый ветер разогнал туманные гущи, разбросался во всю ширь светлый, но уже прохладный вечерок самого начала осени.

Гришаня остро понимал: надо поспешать, не дай бог кто-нибудь выйдет из деревни вечером на речку да и обнаружит чужака около лодок. Тут же подаст сигнал, примчится сторож, прибегут люди... Вот тебе и выйдет капец, Григорий свет-Ксенофонтович!

Он быстро-быстро, дрожащими руками маленькими махами выбрал из воды всю длину привязанной к носу карбаска веревки и достал из воды закрепленный на конце ее якорь — кошку, тихонько уложил в нос и оттолкнул карбасок от берега. Стоя в карбасе и управляясь одним веслом, выверенными поморскими движениями вывел лодку из запани на речной простор. Там уселся на переднюю банку, аккуратно, чтобы не создавать лишних шумов, вставил весла в кочетья и осторожно-осторожно погреб вдоль берега — к деревне Горке, что лежала напротив острова Мудьюг.

Гришаня все заранее продумал. Около деревни он снял с себя одежду и уложил ее под лежащее на песке бревнышко. Сам сел в лодку и, немного разогнав ее, въехал с размаху в заросль густого и высокого камыша, отчего карбасок стал невидимым со всех сторон. Там он оставил его на якоре, а сам голышом вернулся на берег. Одел опять свою одежду и вернулся к тетушке Евпраксии.

Теперь Гришаня был готов выкрасть из тюрьмы, что располагалась на страшном острове Мудьюг, и дальнюю родню свою — Артемия, который был для него дороже любого брата.

Глава 30

Тетушкины подсказки

Целый вечер подросток сидел на тетушкином крылечке и все размышлял, как бы вызнать что-нибудь об Артемии, да так, чтобы не опростоволоситься, чтобы задуманное дело не сорвалось.

Прежде всего, он совсем ничего не знал о точном местонахождении Артемия. Да, говорят, что его держат тут, в этих деревянных казематах, но так ли это? Люди ведь могут ошибаться. Опять же где его искать? В каких лагерных корпусах? Гришаня совсем не представлял, как и где они расположены. А может, Артемий вообще сидит сейчас где-нибудь в карцере за какую-то провинность? Это на него очень даже похоже... Но самое главное: Артемий не ведает, что за него борется младший брат, что он совсем рядом, на противоположном берегу, и готов увезти от проклятого места, чтобы укрыть от страданий, от опасности, от тюрьмы.

Сидя на крылечке и рассуждая, Гришаня сомневался в том, готов ли он выручать старшего брата, а если совершит эту попытку, то не подведет ли и себя, и Артемия. Вдруг его схватят где-то на полпути к цели и тоже наденут кандалы? И еще, сообразил он, надо бы хоть немного подготовиться для столь опасной операции. Пока это чистая авантюра!

Гришаня остро осознавал, что ему нужен, просто необходим старший товарищ, который смог бы что-либо посоветовать, вовремя подсказать, отвести от подстерегающей беды.

Но где его взять? Он чужой в этих местах. Рядом лишь незнакомые лица, нерадушные, осторожные, наверное, коварные. Никто не желает ему добра. Он тут чужой и никому не нужен. Мысли Гришани были печальны...

Правда, есть тут мало ему знакомая, но совсем не притворно, на его взгляд, добродушная тетушка Евпраксия. Он ведь не говорил с ней ни о чем. А она тут всех знает... Ротозей он, ротозей, давно надо было к ней «подъехать», совет получить какой-никакой.

И на другое же утро Гришаня завел с тетушкой далекий, осторожный разговор. Дело было на речном берегу, где он удил окуньков да ершиков, чтобы хоть маленько подсобить тетушке по хозяйству. Она пришла к нему по делу:

— Чево ты сразу-то не сказал, дитятко, ште родню ишшешь? Дело-то хороше оно, ладно. Тут всема силами спомогать надоть!

Тетушка покрутила головой, огляделась вокруг — времена были осторожные, — втянула голову в плечи и потихоньку заговорила, почти шепотом:

— Дак а чево тут такого-то, Гришка? Ты ведь всяко не с чужима людями, а с родней повидачче хошь. Для хорошего делу. Хто тебе, любушка, запретить тако дело можот?

Она крутанула старой своей головой, осмотрелась, будто высматривала, не подслушивает ли кто-то.

— А я сказану едак: нихто! А ежели вызнать чого тебе надоть, дак тамогде косари да гребеи робят на пожнях с летнёй стороны ентого острову. Наши деревенски, с тутошних берегов. Сена заготовляют для коровушок да лошадушок наших. Ты с има-та и побалагурь маленько. Кусочка им отломи да добро слово от меня им передай. Оне и примут тебя, дитятко, по чести, спомогут...

Потом опять она насторожилась, огляделась опять: из тетушки мог бы получиться хороший конспиратор.

— Быват, правда, штё охрана тамогде вдругоразье сурова, дак ты в тот-то час и не пехайсе к им, а вот когда солдат-то отойдёт от ево, тогды и суйсе к ему, выспроси, чего надоть.

А напоследок она посоветовала:

— Ты, Григорьюшко, коли чего не так, сказывай, штё бабушка Прасковея послала тебя сюды, а не ты сам. Так меня тута кличут. Тебя и не тронут... — И махнула заскорузлой ручкой. — А с меня спрос всяко невелик, кому я нужна, стара кокорина[7]...

Она помолчала — видно, хотела надобавок что-то сказать.

— А ты сам-то, Гриша, уду возьми с собой да червячков положи в карбасок. Будто на удьбу прикатил на Мудьюг. — И улыбнулась хорошо так, по-доброму. — А можа, и клюнёт тебе окунек-другой. Бабушки на варьку. Похлебам ушки с тобой на благодать Христову...

Это был полезный разговор.

Гришаня вылез из избы ночью, с самыми первыми, не проспавшимися еще, хриплыми петухами, когда было на деревне совсем темно. Посидел маленько на крылечке, попротирал заспанные, слипшиеся веки. Спал он сегодня совсем мало — так, прикорнул чуток и вскочил с полатей. Сна ночью не было: очень он волновался накануне самого тревожного и волнительного дня за последние недели.

Сегодня, даст Бог, он повстречается наконец-то с Артемием, который с детства для него как родной. Не виделся с ним уж несколько месяцев кряду. Не было денечка, чтобы в течение месяцев этих не вспоминал он о нем, томящемся сейчас в самой страшной, по всем слухам, тюрьме Мудьюга-острова. Как же ему сейчас тяжело там, как страдает он! И сколько Гришаней было пролито слез о нем, родном человеке, заменившем рано погибшего отца, его защитнике и опоре, спрятанном проклятыми «аглечанами» в их тюрьме. Он долго искал его и вот наконец отыскал. Сейчас эта тюрьма лежит прямо перед ним, на проклятом, укрытом от людей острове. Он, любящий брат, найдет его, найдет и увезет от пыток, от издевательств, от расстрелов. Найдет и увезет!

Висела над песчаным берегом серебряная северная ночь, просыпала на землю легкое и светлое, невидимое глазу небесное монисто, тускловато сверкающее в изрядно потемневшей уже августовской белой ночи, и зарницы далекой грозы наплывали с западной стороны, отражаясь блеклыми вспышками в черной воде уснувшего моря. Восток еще не зарделся новым утром, и ночная серость скоро почти полностью овладела небосводом. Но укрывшееся за линией горизонта солнышко долго еще выбрасывало в небесную ширь поблекшую прозрачность ушедшего дня.

Гришаня никогда не относился серьезно к Богу. Даже не понимал, есть Он или нет, существует Он или нет Его совсем. И не обращался к Нему, потому как не было у него такой особенной надобности. Все говорят о Нем разное. Один одно, другой другое. Тем более в последнее время: все словно набросились на Него и на Его имя. Его это ни раздражало, ни радовало, к таким вопросам был он почти что равнодушен. Но здесь, в этой поездке, накануне возможной встречи с дорогим человеком, что-то перевернулось в нем. Гришаня понял, что Господь Бог — это его последняя надежда. И теперь единственная. Других просто нет! Вот он здесь, посреди чужих людей, равнодушных к нему и к Артемию. И перед ним, рядом с ним, над ним только Он! Только один Он! Если Он поможет — все будет хорошо и просто! Это Гришаня понял накрепко, наверняка, буквально и навсегда! Он встал посреди карбаса на колени, простер руки и лицо к небу и произнес: «Господь любименькой! Пособи Ты мне, рабу Свому глупому! Прошу Тебя очень! Не знаю я, штё мне делать тутогде? На брата моего кандалы надели, а я не понимаю, как снять их с его. Пособи, Господи! Боюсь людей, которы могут мне помешать. Заступись за меня, Господи! Не знаю я, как мне вывести брата мово из тюрьмы етой. Подскажи мне дорожку, помоги мне, Господи!»

Слова молитвы этой получились вполне складными, но он не понял, как они родились в его сердце такими. Произнесенная молитва согрела душу и развеяла тревогу. Он постоял еще в карбаске, поглядел на пустынный берег Мудьюга и вдруг сам для себя осознал, что вполне спокоен и сосредоточен.

Ему было еще совсем мало лет, ведь он был всего-навсего подросток, но, наверное, суровые испытания, выпавшие на его долю, быстро формировали его поморский характер.

Гришаня дошел на легком карбаске до пологого песчаного берега Мудьюга и шел теперь вдоль него к южной оконечности острова.

Вон на мысу, вдающемся в море, силуэты людей с граблями. Рядом, в нескольких местах, стога сена. С самой ранней рани люди суетятся там, видно, что мечут зароды. На вершинах стогов те, кто раскладывает сено ровными рядами. Это, наверное, селяне, заготавливающие корм для своей скотины, а не арестанты.

Гришаня поразмыслил, к кому бы подойти на своем карбаске. Решил: к тому, кто работает малость в сторонке. Так будет лучше, чтобы не привлекать много людского внимания.

Он действовал напрямик, наобум, наудачу, потому что совсем не знал здешних людей и еще потому что ему очень хотелось помочь Артемию. У него не было другого выхода. Он понимал, что серьезно рискует: среди незнакомых косцов мог оказаться такой, который сообщит администрации лагеря о подозрительном интересе к одному из заключенных, и его, Гришаню, могут арестовать и самого упечь в этот страшный лагерь. И Артемию тоже достанется от начальства — это как пить дать! Надо действовать крайне осторожно.

Над травой, над водой бродили белесые, рваные комья тумана и то открывали, то застилали окрестные виды, мешали обозревать пространство, весь берег поэтому не просматривался. Открыто ходить сейчас по нему было опасно — это была незнакомая территория. Но и тянуть время в лодке тоже не имело смысла, и Гришаня решил: была не была! Он собрал в горсть верхушки осоки, торчащей из воды, связал их концом карбасной веревки, подергал получившийся пучок и понял: получилось надежно, карбасок никуда не денется. И вышел на берег.

Постоял Гришаня, осмотрелся. Какой-то мужичок бродил с граблями метрах в ста от его лодки и сгребал в кучи подсохшую траву. Гришаня пошел потихоньку в его сторону. Мужик поднял голову, выпрямился.

Вид он имел чрезвычайно задрипанный. На голове его напялен был и криво на ней сидел замызганный чепец, изношенный до крайности. К телу прилипла взмокшая от пота голубая косоворотка, выглядевшая когда-то, вероятно, форсистой на деревне и ладной, а теперь заляпанная всеми возможными пятнами. На ногах напялены изрядно потрепанные кожаные бахильцы, также носящие следы былой элегантности: из тонкой телячьей кожи, редкой для деревни. Признаки былого благополучия носили и льняные портки мужичка, совершенно протертые в коленях, с заплатами, не слишком-то прикрывающими почти черную от загара кожу. Все одеяние говорило о былом достатке владельца, где-то и когда-то растраченном.

Он внимательно вгляделся в Гришаню на удивление большими ярко-голубыми глазами. Постоял, помедлил. И тут, в отсутствие собеседников, среди излишней, надоевшей тишины, а также, вероятно, утомивших его картин воды, травы и тумана, ему, наверное, захотелось размять язык свой, посудачить со случайным собеседником о том о сём, переменить однотонность сенокосной гребли на что-нибудь более занятное.

— Жив-здрав будёшь, парнишко! Каково живешь?

Гришаня насколько мог и умел вежливо поздоровался с ним:

— Здраствуй-ко се, дядя. Труд на пользу! — И маленько склонил белобрысую свою головенку. Это так научили его здороваться со старшими домочадцы его и односельчане. — Хочу поразговаривать с вами... Да не знаю, как звать вас, величать?

— Имечко мое нехитро: Миколаем кличут, Колькой, стал быть.

— Не, не могу я Колькой, неловко мне... А меня Гришкой.

— А-а, не робей! Все одно земляки! Ак чего не потолковать-то, парнёчик, коль желанье тако имееца?

Мужичок хохотнул и стал присаживаться на ближайший бугорок. Он подобрал сзади задрипанный свой армячишко, маленько присел сначала на видно что не шибко сильных своих ножках, покачался в таком положении и вдруг плюхнулся с размаху на нетвердую землю.

— Оппа, — сказал он громко и выпучил опять на Гришаню светло-голубые свои глаза. — Чевой ты толковать захотел, парнишко?

И Гришаня его спросил:

— Дядя Коля, у меня тут брательник родной сидит, в тюрьмы вашой. Артемием звать, Артёмкой значеть. Парусников его фамилья. Повстречать бы мне его да поговорить. Специяльно сюды я пришел...

— Дак, из далёка?

— С моря, с Белого.

Николай покачал головой:

— Далёко живешь, земляк, далёко. — Потом он сделал выдох и с сокрушенной интонацией проговорил: — Ты, Григорий, меня за глупого, поди, дёржишь?

— Почему эт?

— Ты же, умной такой парень, хошь, ште бы я провел тебя мимо охраны в ихнию тюрьму, ты наобнималсе бы тамогде с брателком своим, а потом бы вывел обратно. А ты бы платочком мне помахал, да и все... Это как?..

Гришаня уселся рядом с Николаем. В самом деле, тот во всем прав. Надо бы по-умному все сделать.

Посидели, помолчали. И Николай понтересовался:

— Ты откуль, парнёк, эдакой порато интереснай? Все тебе подай да выложи. А мой-то антерес какой? — Он вырвал из земли травину, пожевал комелёк. — У тебя, Григорий, можа, хоть пара капель бражки отыщецца? Али чего другого... А то от тебя никакой пользы, один только вопрос.

— Я ведь не выпиваю, дядя Коля, молодой ешшо.

— Какой же ты молодой? Сколько тебе? Шешнадцать небось?

— Ну, так примерно.

— Я в твои-то годы девок шшупал уж, а ты все «молодо-ой»!

Гришаня слушал разудалого дядю Колю и печалился: разговор о спасении брата уклонялся куда-то в сторону. И он вклинился:

— Надо бы, дядя Коля, брата моего из тюрьмы вынуть... Как бы это смастрячить?

На этот раз Николай задумался, отошел вдруг в сторону, стоял там, прогуливался по траве и молчал. Через малое время сам подошел к Гришане и сказал:

— Порато тебе это надоть али как?

— Порато шибко...

— А куды торописсе-то, паря? Сам понимашь, когда бежишь шибко, можно ведь и копыта обломить...

— Я тута не надолышко. Поспевать домой надоть...

— Тогды давай-ко, Гришка, посидим да подумам, можа, чего и сварганим.

И они уселись на травке, на бережку, с морской стороны. Там, где их не видно было от тюремных корпусов. Поодаль, метрах в ста, пошумливали голоса работников сенокосной бригады. Наверное, они завершали сегодняшний труд.

— Среди них есть пара людей, с которыми я могу поговорить. Их скоро выпустят, потому как они помогают администрации. На легких работах оне... У них свободный вход и выход на территорию лагеря. Наверное, знают твоего брата. Тут, считай, все знают друг дружку...

— Ну и чего?

— А вот чего. Попрошу одного найти брательника твоего. Он ему скажет, что ты здесь. Пусь подскажет, когда его ждать ночью.

— А его выпустят?

— Ну ты смешной, Гришка. Кто же из тюрьмы выпускат за просто так. Бежать ему надоть! А мы его тута и встренем на лодочки. Да и увезем! — Николай выпучил глаза и решительно махнул рукой. — И я с вами рвану, на лодочки на твоей... Довезешь небось, Гришка? Засиделсе тут я с сенокосом етим, застрял... В город надо мне, на заработки. А тута платят совсем малёхо, без штанов останессе... Чичас, погоди малось, договариваться пойду...

И ушел туда, к косцам.

Его долго не было. Гришаня сидел на песчаном пригорке, забрасывал удочку. Совсем ничего не клевало, и он задремал. Проснулся оттого, что сквозь дрёму услышал приближающиеся легкие шаги.

Это возвращался Николай. Он плюхнулся рядом с Гришаней, прижался боком к нему и стал тараторить почему-то шепотом:

— Гришка, тако тут дело выгорат: Артёмку твоего найдут сегодни и скажут, штобы удирал, што его ждешь тута, на бережку. Ночью должон быть! Ждать его надоть! Тако дело!

В растопыренных, азартных глазах его вспыхивали ярко-голубые огоньки, видно, что хотелось ему подпрыгивать от возбуждения, действовать хотелось... Устал он от этого сенокоса, замаялся...

— А смогёт он убежать-то? — волновался Гришаня. — Его ведь сторожат... Как бы не убили...

— Хреновой он помор, коли убегнуть не смогёт, — ответствовал так Николай и повел Гришаню куда-то вдоль морского берега.

Глава 31

Николаева шалашка

Вскоре дорогу им преградил низенький, приплюснутый к земле шалашик, устроенный на покатой вершине маленького пригорка, слегка возвышающегося над водой, сварганенный из можжевеловых веток и травы, изрядно настланной сверху. Сбоку от шалашика чернела поварня — место, где хозяин готовил еду. Там на воткнутых в землю колышках — рогатинках — установлена была поперечинка — обугленный еловый жердик. Посередке его висела большая жестяная банка — наверное, из-под английских консервов, скорее всего, служащая и чайником, и котелком.

— Это моя шалашка, — сообщил Николай, широко, добродушно улыбаясь. — Тута я и живу.

— А ешь-то где?

— Ак я же в сенокосной артеле работаю. Сам видел работников, к им хожу харчевачче. Токо не стремлюсь я туды, здеся лучшее, тут я хозяин.

Он стоял, покачиваясь, рассматривал свое хозяйство подобревшими, теплыми глазами. Это был его мир, построенный им самим.

Гришаня не смог удержаться и залез внутрь шалашика, развалился там на жестковатой подстилке, стал спрашивать Николая:

— Чего эт ты, дядя Коля, с людями не живешь, а сюды заполз, в ухорон этот?

Николай на карачках залез в шалашик и с великим трудом разместился рядом. Сразу стало тесно в нем, но и уютно. Гришаня прижался к теплому боку Николая, и его сразу же стало клонить ко сну. Но спать было категорически нельзя: он теперь будет ждать Артемия.

— Да жёнка моя, Варварька, прогонила меня из дому.

— За каки таки грехи?

— Пил я крепко, с бабами гулял. С роботы тож вытурили.

— С какой такой?

— А я, паря, на хорошем счете был. Секретарем в земстви состоял, пока не запил...

«Вот откуда у него и одежда, и манеры, — подумалось Гришане. — Все потерял... Эх, жалко мужика».

— А теперя-то чего?

— А чичас возвернуться хочу домой. По хорошей работе тоскую. Можа, Варварька, голуба моя, примет взад? Ты перевезешь меня на тот берег, Гришка?

— Перевезу, конешно. Ежли Артемий выбежать к нам из тюряги сумет.

— Не сумлеваюсь, што сумет, и ты не сумлевайся! Ежели в дело не веришь, оно и не выгорат! У их там дыра есть под проволокой в темном мести, я слыхал. Наверно, парень он верткой, как ты, Гриша. Убежи-ит он оттуль, убежи-и-ит как пить дать! И нас найдет. Сказано ему: искать у воды, вот сюды и придет. Токо подождать надо ишше.

Напротив них стоял воткнутый носом в песок украденный Гришаней у местного богатея карбасок. Стоял и ждал вместе с ними Артемия, который должен был вот-вот совершить свой побег.

Половину ночи они сидели под прибрежными кустами, высматривали по сторонам, не покажется ли в темени заветный силуэт. Артемий, согласно договоренности, должен был прийти около полуночи, а значит, уже скоро.

Впереди них раскинулось в бескрайнюю ширь и бесконечную даль Белое море начала сентября. Но из-за непроглядной темени они не видели его сейчас, а только слышали отчетливое его дыхание. Гришаня давно уже слыхал, что море — это живое существо, которое, как и люди, дышит, разговаривает, волнуется, сердится... Так же как и люди, оно не любит, когда им помыкают, кричат на него, злятся, не слушают его советов и предостережений. Море наказывает таких...

Тихо было около моря сейчас. Усталый за день ветер распластался на его поверхности и тихо-тихо спал, покачиваясь на морском пространстве. Где-то далеко, в голомени, кричала запоздалая чайка да плескалась и шумно фырчала выбросами воздуха ненасытная белуха с маслянистой, ослепительно-белой кожей, решившая, видно, в этот поздний час погонять в море селедочку — излюбленное ее лакомство.

Начиналась уже осень, и солнце, как и положено в эту пору, уходя в ночь, глубоко нырнуло в море, начав огибать земной шар и далеко удаляясь от земной кромки горизонта. Но облака, висящие над морской чертой, все же хранили разноцветные отражения спрятавшегося где-то там внизу солнышка и, прячась от людей, дарили им последние краски уснувшего дня. Эти краски вырисовывали на краях облаков, нависших над самым краешком неба, удивительные, ошеломляющие картины цветных зверей, рыб, птиц, чудищ, деревьев...

Поморы всю свою жизнь не перестают восторгаться этими диковинными шедеврами, рожденными небом, природой, Богом. Они живут с ними всю жизнь, как с неотрывной частью своего естества.

Гришаня и Николай сидели рядком на развилинке корневища когда-то выброшенной штормом сосны и в темноте безлунной ночи, висевшей над мирозданием, разглядывали окружающий мир. Глухо, едва слышно, словно боясь разбудить уснувший мир, покрикивали в пространстве черной ночи, в самой дальней морской дали сонные чайки, парящие над лоснящейся темной водой, потихоньку, едва слышно, шелестела по гальке дремлющая волна.

Над морем, над всем уходящим в темень пространством висела тихая и вполне еще теплая беломорская ночь.

А мир этот, хотя и был расположен в самом центре страшного северного концлагеря, лагеря смерти — Мудьюга, выглядел в эту теплую пору прекрасным, светлым раем, в котором жить бы да жить.

Глава 32

Долгожданная встреча

Посреди ночи шепотом закричал Николай:

— Идет он! Идет!

Умолк, потом опять:

— Идут! Два человека! Может, не они?

Гришаня, всполошенный, вспыхнувший в радости и тревоге, готов был броситься навстречу. Но тормозили сомнения: «Почему двое? А вдруг не он, а кто-то другой?»

И они с Николаем сидели напряженные, как две сжатые пружины.

Вот уже довольно четко различимы две фигуры — одна пониже, другая повыше...

Когда подошли еще ближе, Гришаня в тусклых отсветах морских бликов определенно разглядел: тот, который повыше, — это его брат Артемий! Только фигура его стала сутуловатой, а походка тяжелой, одет в лохмотья. Идет трудновато...

— Артёмушко!

Он вскочил и бросился к брату. Когда подбежал, Артемий секунду вглядывался в него, словно не верил в реальность происходящего. Потом издал то ли хрип, то ли стон:

— Гришанька! Ты как здесь?

Обнял брата и заплакал навзрыд.

— Вот уж радось дак радось! — выговаривал он сквозь рыдания.

Потом прекратил свой радостный плач, обхватил плечи паренька, пришедшего вместе с ним, и объявил Гришане:

— Теперь это наш с тобой брательник. Володькой его кличут. Мы с им хлебной пайкой делились. Свой мужик, свой! Поздоровкайсе с им.

Гришаня подошел к нему и обнял. Достал из наплечной торбы запасенный на такой случай ломоть хлеба и кусочек сала, любезно выделенный для такого случая тетушкой Евпраксией, протянул брату. Тот тут же разломил хлеб на две половинки, одну отдал Володе. Оба стали жадно откусывать от хлеба толстые куски и на ходу быстро жевать. Сало Николай разрезал своим ножом на две равные части, тоже отдал беглецам. С едой те быстро расправились и видно что маленько повеселели. А Артемий просто светился счастьем, все он тискал троюродного брата своего Гришаню, молча обнимал его за плечи, прижимал к себе, и глаза его полыхали радостью.

А Николай все кружил вокруг них и торопил:

— Скоре надо, мужики, скоре!

Они столкнули с берега лодку, Николай сел на весла, и они пошли поперек реки, окутанные росистыми ночными туманами. Потихоньку, стараясь не издавать шумных звуков, невидимые во мраке северной ночи самого конца лета.

На другой берег.

Николай, давно живя в этих местах, до сих пор не верил в происходящее: он не помнил случаев, когда кому-либо удавалось бежать из казематов смерти под названием Мудьюг, а тут все происходило на его глазах, с его участием... Шумно говорить нельзя было: вода сильно увеличивает звуки. И он потихоньку спросил Артемия, сидевшего на карбасной банке напротив него:

— Ты скажи, братишко, как тебе удалось-то вот это вот? Там охрана, сказывают, звери, а не люди... Как не застрелили-то?

— А тамогде робятки побег готовят. Тихо-мирно... Скоро уж будёт оно. Я тоже должон был быть с имя... Три дыры мы выкопали под «колючкой» на случай, ежли через главны ворота заблокируют... — Он блеснул глазами, в которых стояла радость. — А тут брателко мой образовалси. Нет уж, я лучше с им... Погибель, дак с брателком... Через дыру и выполз свою же, сам рыл ей... Знал, где ухоронена.

Скоро карбасок уткнулся в песок. Они оставили его недалеко от места лодочной стоянки, чтобы хозяин не поднял тревогу, и ушли. В доме гостеприимной Евпраксии переодели Артемия в одежду ее мужа, погибшего на германской войне, и теперь он стал похож на молодого деревенского мужичка, такого же, как все.

Евпраксия собрала на дорожку пожитков — картофельных шанежек, «штоб не помёрли с голоду на перво время». Обняла их, расцеловала и перекрестила на крылечке. «Побегайте с Богом!» — сказала.

Пошли они по дороге, ведущей к городу, чтобы на перекладных попутных телегах, а то и пешком до него добраться.

Николай направился сразу же к жене своей Варваре — вымаливать у нее прощение за несуразные грехи свои мужицкие, а Артемий отвез Гришаню и нареченного брата Владимира к месту своей первой работы, где трудился он доставальщиком бревен, — на Соломбальский лесозавод. Там привел своих друзей к мастеру своему, надежному и верному работяге, с которым успел сдружиться, и попросил его укрыть их всех на несколько дней от англичан, которые упрятали его на Мудьюге. Чтобы разыскать их и совместно воевать с проклятыми «глечанами да хранцузишками», оккупировавшими родную архангельскую землю.

Крепко обнялись они на прощание и все разом прослезились: совместно перенесенные испытания всегда размягчают сердце. Они очень хотели отомстить за Ксенофонта и за многих других архангелогородцев, погибших от рук непрошеных гостей.

Глава 33

Суровые времена

Молодой священник Александр Григорьевич Попов, недавно переведенный для прохождения дальнейшей службы из Беломорского в Шенкурский уезд Архангельской епархии, не очень-то понимал, как ему и его семье жить и работать дальше на новом, предназначенном для него месте. Как выстраивать свою судьбу, когда жить и работать с каждым днем становилось все труднее и труднее? Поначалу все шло как обычно, как у всех, когда полностью отдаешься своей работе. Служил он со всем возможным старанием: после завершения курса обучения в Архангельской духовной семинарии уже полгода пребывал в иерейском сане в Шенкурском женском монастыре, осуществлял все необходимые требы, строго соблюдал установленный порядок и правила, проводил большую работу с монастырскими прихожанами...

Все это было любимым его делом, которое он избрал для своей судьбы с самого детства. Это было жизненным занятием его отца, дедов его и прадедов — поколений русских священников, выполнявших священнический долг с великим усердием и прилежанием.

Однако совсем непонятные и опасные для батюшки Александра Попова перемены начались с тех времен, когда архангельский регион покинули долго пребывавшие в нем иностранцы и так называемые белые части. Начались жуткие, ничем не спровоцированные репрессии в отношении священников и храмов, оскорбления прихожан. В церкви стали врываться люди, вооруженные наганами и маузерами. Они начинали палить по иконам, по крестам. Прихожане в страхе разбегались...

Многие переставали ходить в церковь.

Однажды отец Александр вынужден был вмешаться в подобную вакханалию, устроенную вооруженными людьми, когда группа мирян пыталась пройти в храм на богомолье, а их не пропускали солдаты, и попытался защитить своих подопечных. Мужчина крепкий, он оттолкнул двух солдат и не дал им больше подходить к церковным воротам. Вооруженные люди явно превышали полномочия, так как миряне ничего не нарушали.

— Эй, ты, попяра! — заорал на него какой-то человек из подъехавшего и резко остановившегося прямо перед мордой лошади автомобиля, отчего та от неожиданности отскочила в сторону.

У мужчины было свирепое лицо багрового цвета, на лысоватой голове съехавшая на затылок фуражка. Маленькие глаза закрывали круглые очки. Но и из-под них проглядывалась откровенно лютая ненависть ко всем, кто стоит на пути.

— Какого дьявола болтаесся тут? В тюрьму захотел?

Он подскочил к батюшке, затолкал его внутрь церковной ограды и крикнул:

— Сиди там, в своем свинарнике, чтобы я не видел тебя больше!

От него воняло самогонкой и смертью. Это был страшный запах. Человек в фуражке готов был стрелять в него из большого пистолета, который дрожал в его руке крупной дрожью. Палец лежал на спусковом крючке. Отец Александр был вынужден подчиниться грубой, черной силе.

Наверное, смерть — старуха с причудами — дала в тот раз батюшке священнику маленькую отсрочку. Так иногда бывает, когда у нее что-то не складывается в ее хитрой бухгалтерии. Но потом она опять перебирает костяшки на своих жутких счетах и начинает новый расклад, более коварный и точный.

Однажды он, усталый и поникший после тяжелого молитвенного дня, ехал домой на телеге, ведомой старой монастырской лошадкой. Его нагнал и преградил дорогу черный автомобиль. В нем сидели люди в синих фуражках. Впереди всех, в кабине рядом с водителем, сидел тот самый некрупный, лысоватый мужичок средних лет, с суровым и насупленным лицом. Он высунулся в окно и опять заорал:

— Опять ты, попяра, под ногами у меня путаессе! Я ж тебя предупреждал... Ты в какой навозной куче тут лбом стучишь?

Батюшка стоял перед начальником в глупой позе, полуоткрыв рот, ничего не понимая. Он стоял и молчал, растопырив перед собой от недоумения руки, будто спрашивал что-то у незнакомого человека, неизвестно отчего на него рассвирепевшего, произносящего непозволительные грязные слова в его адрес. С ним так грубо еще никто и никогда не разговаривал.

Безусловно, батюшка догадался, что перед ним крупная губернская власть, иначе отчего он так распоясался и нет на него здесь никакой управы? Он знал, что ничем не ограниченное хамство всегда рождает произвол. А этот чиновник был хамом вдвойне. Священнику казалось, что под мятой, замызганной фуражкой прячутся бесовские рожки.

Начальник между тем расстегнул висевшую сбоку кобуру и достал из нее огромный черный пистолет.

— Посмотри на него, поп, — сказал он, — этого парня зовут Маузер, мы с ним дружки закадычные. Ни разу меня пока не подвел, думаю, и в этот раз... — Он мельком глянул по сторонам и тихо, вкрадчиво, будто бы доверительно добавил: — Знаю я, накуролесил ты здесь изрядно, гаденыш церковный, так ты меня теперь послушай. Завтра мы с ним придем к тебе вдвоем — я и он. Разговор к тебе имеется у нас...

Он с суровой физиономией глянул по сторонам, помолчал. Потом жестко, сквозь зубы выговорил:

— Гляди, поповская твоя морда, нету у меня времени, штобы морали тебе читать, коли завтрева приеду, а ты тута — на себя пеняй! Дружок мой дырок в башке твоей понаделает, сколько ему надоть будет. — Гортанно хохотнул. — Заодно мозги твои проветрятся.

Затем начальник звонко шлепнул ладонью шофера по спине и скомандовал:

— Вперед, Евлогий!

И машина тронулась. А батюшка Александр остался. Наедине со своими мыслями и тревогами. Он стоял так долго, полунаклонив голову, опустив плечи, потом сидел на бревнышке, что лежало на земле перед его домом. Здесь ему всегда хорошо и легко думалось. О жизни прихода, о судьбах прихожан, которых он любил глубоко и искренне, о храме своем, в который вложено столько его души...

Сегодня мысли священника были как никогда тягостны. К ним примешалась необычайная для него тяжелая, тревожная печаль. Ему вдруг почудилось, что все это — и вид его жилища, и церкви — привычные для него картины, все это сугубо временно и конечно и что есть какой-то предел, который уже совсем близко, что он присутствует где-то рядом и вот-вот подойдет к нему...

Эти виды приближающегося конца ошеломили батюшку, хотя он, как и большинство верующих людей, всегда был готов встретить свою смерть как нечто неизбежное в череде человеческих судеб, но все же каждый из нас по досужей привычке неосознанно стремится продлить свои бренные дни на грешной этой земле... И наш батюшка тоже не прочь был бы и погреться еще на солнышке, и всласть промерзнуть в трескучем от мороза зимнем лесу...

Было тихо на улице, и в просветах облаков на южной стороне неба надолго повисла зрелая луна, совершенно ясная и чистая. И молчала. Только открыто смотрела на него, прямо на него, будто хотела то ли выспросить что-то, то ли сообщить. Они были старые собеседники — луна и батюшка. В моменты, когда наплывала грусть, отец Александр делился с ней своим сокровенным, спрашивал, что ему делать в тот или иной момент, и небесная молчунья неизменно тихо подсказывала, какие жизненные шаги будут верными, а какие нет.

На этот раз все получилось по-другому. Батюшка спросил ее, как ему быть в сложившейся трудной ситуации? Но таинственное светило молчком, потихоньку спряталось за черными ночными облаками. Это тоже обескуражило его, и он сидел перед своим домом и молчал. Пришла к нему его верная спутница матушка Лидия, позвала домой. Сказала, что уж третий раз семья калит самовар, все ждут его, видя, зная, что батюшка давно уж подошел к дому.

Он ничего ей не сказал о страшных встречах с ужасным тем человеком, о нехороших своих предчувствиях... Не хотелось ему волновать бесконечно дорогого человека. Но супруга все же разглядела некие только ей заметные перемены в глазах своего мужа и весь вечер все выспрашивала у него, что же произошло, что его тревожит? Но он не признался, а только повторял, что все у него хорошо. И начал выспрашивать у нее сам:

— Скажи мне, радость моя Лидушка, что страшного может произойти в жизни у нас, священников, чтобы так волноваться? Ровным счетом ничего, сама ведь это знаешь.

И матушка Лидия на какое-то время умолкла, как будто успокоилась. А потом он поинтересовался:

— Вижу я, ты чем-то взволнована. Не дай бог, что-нибудь с детьми?

Ей не хотелось волновать его, но некая то ли тревога, то ли обида занозой сидела в ее мыслях, и она поделилась:

— Сегодня сынок наш Петреюшко шел домой после уроков, а его встретили возле пруда двое мальчиков и сбросили в воду. Он оттуда выбрался, но, однако, промок весь и сейчас лежит, шмыгает носом в постели.

Священник печально опустил голову: вот и дети из-за него под удар попадают.

— А кто такие? Почему они напали на Петрушу нашего?

— Комбедовские сыночки. Убирайся, сказали, поповское отродье.

— Ну, я завтра пойду жаловаться. Пускай меры примут.

— А кому ты пойдешь жаловаться? Все супротив нас идут... Сам видишь...

И то правда, жаловаться теперь некому. Отец Александр ничего не сообщил жене о том страшном человеке из губернского руководства. Не хотел пугать ее лишний раз. И так достается матушке...

Вышел на крыльцо. В помещении стало душно... На улице было тихо. Лишь неумолчно трещали коростели да где-то поодаль, в темном лесу ухал и ухал филин.

На душе у священника было сумрачно. Что принесет завтрашний день? Похоже, ничего доброго не принесет. Слишком суров был с ним сегодня представитель губернской власти.

Иерея Попова взяли прямо во время утренней службы.

Он вместе с хором выпевал на клиросе одну из любимых своих молитв «Богородице Дево, радуйся...», когда в храм уверенно шагнули три вооруженных винтовками человека. Не останавливаясь, растолкали стоявших на молитве прихожан, подошли к священнику и стали грубо выталкивать его на улицу. Прихожане принялись кричать что-то протестующее, пытались хватать любимого батюшку за одежду и тащить в свою сторону, все были ошеломлены наглостью вооруженных людей. Прихожанам не хотелось отдавать его безжалостной, грубой силе, столь бесцеремонно ворвавшейся в православный храм, попирающей древние христианские устои. Некоторые бросились на солдат с перекошенными от возмущения лицами, стали оттеснять их от попа...

Но один из них выставил перед собой винтовку и выстрелил в потолок. В тесном пространстве храма раздался страшный грохот, и люди отшатнулись от Александра.

Его выволокли из храма на глазах изумленных людей. Два охранника скрутили руки, потом священника бросили поперек телеги, и она повезла его куда-то...

Обескураженные прихожане стояли небольшой толпой около церкви и глядели вослед...

Две женщины разом завыли громко и безутешно. Плач этот подхватила толпа.

Той ночью отец Александр не спал. Он лежал в какой-то деревенской избе, на узкой деревянной лавке и силился понять, что с ним происходит. Его целый день допрашивали, задавали немыслимые по своей абсурдности, глупые вопросы: почему он занимается контрреволюционной пропагандой? почему поддерживает врагов революции? кого он успел завербовать в своем приходе для ведения антисоветской деятельности? кто его сообщники? И прочая, и прочая дребедень, к коей он, естественно, не имел никакого отношения.

Сама несусветная несуразность этих вопросов обескураживала священника. Он никак не смог бы раньше предположить, что советские органы настолько некомпетентны в своей работе, но факт остается фактом, происшедшее с ним за сегодняшний день это подтверждает.

И еще он думал о том, что столь очевидные глупости в работе такого серьезного органа, как ОГПУ, — если это не временный сбой, а постоянные проявления, — неминуемо приведут к ошибкам крупным, потому что твердо верил в библейскую истину: если что-то построено не на правде, то оно обязательно потом развалится. За что, за какие такие провинности столь сильно наказывает Господь его и его паству? Страшные черные, вражеские силы обрушились на Церковь, всё ломают, всё крушат. Расстреливают ни в чем не повинных людей, топчут и сжигают и храмы, и иконы.

Еще одна мысль не давала ему покоя в последние времена. Почему в это беззаконие не вмешивается всегда бесконечно справедливый Иисус Христос, так чтимый им, всевидящий и всезнающий? Почему попускает Он тому, что так разгулялась, так разбушевалась на Святой Руси бесовская сила? Почему не остановит Он ее, не ввергнет в адову пропасть, откуда больше не подняться ей?

Что касается его самого, решил для себя отец Александр, то он, ни о чем не жалея, воспримет любую волю Отца Небесного и будет бесконечно счастлив выполнить эту волю. Даже если она и приведет его к погибели.

На все воля Божия!

Ранним утром забарабанили в дверь, и тут же заскрипел старый замок. Дверь распахнулась. В избу зашел, а лучше сказать, с трудом протиснулся между косяками какой-то мужик с неотесанным, грубым лицом, в замызганном, донельзя истертом зипуне, с необычайно широкими плечами и, наверное, обладающий невероятной силушкой.

«Не хотелось бы в лапы такому попасть, — мрачно подумал батюшка. Наверное, у них специально таких страшных людей держат, чтобы людей пугать».

— Собирайся, — сказал он, — да побыстрее, у меня хозяйство дома, некогда мне.

«Значит, это еще не ГПУ», — невольно подумал отец Александр.

На крыльце ждал человек, вооруженный винтовкой с примкнутым штыком. Он бесцеремонно толкнул священника в спину прикладом, отчего тот едва устоял на ногах, и куда-то повел.

Перед входом в помещение висела табличка: «Уездный отдел уполномоченного государственного политического управления».

Как только он вошел в дверь, его сбили с ног и начали бить. Били ногами по телу, по лицу, по чему придется. Потом поставили на колени перед столом, за которым, широко расставив ноги, восседал тот самый лысоватый мужичок в очках. Батюшка с трудом держал ровно голову, из разбитых губ стекала кровь.

— Ну, здорово, попяра, вот опять и свиделись. — Ему, наверное, очень желалось поёрничать перед беспомощным священником. — Хочу представиться, меня зовут Гаврила Иванович Стеблов. Являюсь я большим твоим начальником и буду сейчас решать твою судьбу.

Он покрутил головой с суровым видом, как бы ища тех, кто мог бы ему возразить. Таких вокруг не было.

— Рассчитаемся мы с тобой сейчас, мракобес, попили вы кровушки у народа. Натворили вы дел, народ сбаламутили...

Говоря так, Стеблов все время как бы искал горделивую позу для своей головы, ему хотелось, чтобы было побольше зрителей того, как он пеняет поповскому отродью за то, что оно столько веков мучило народ...

Отец Александр оправдываться не стал. Да и не мог он оправдываться, во-первых, потому, что было не в чем, а во-вторых, трудно ему было говорить, потому как рот его был разбит и разорваны губы...

— На все воля Божия, — только и смог он возразить.

— Сначала будет наша воля, пролетарская, а потом все остальные! — гаркнул Стеблов. — Тебя не спросят, чего нам делать, а чего нет! Твой Бог может и в очереди подождать.

— Дурак ты, Стеблов, — сказал ему священник Попов просто и понятно, — ничего у тебя и у власти твоей не получится, коли ты Божью волю отвергаешь.

Стеблову надоело разговаривать с глупым попом. Без толку они, эти разговоры.

— Кончай с ним, Евлогий, — крикнул он своему помощнику.

Рыжий детинушка-охранник, одновременно шофер и палач, доверенный человек Евлогий, крепко, уже по привычке, «принявший на грудь», снял с гвоздя висевший на нем кусок веревки и подошел сзади к стоявшему на коленях священнику. Быстро, натренированными движениями соорудил петлю и просунул в нее голову батюшки...

Когда тело перестало конвульсировать, доложил:

— Готово!

Губернский представитель скомандовал:

— Возьми кого-нибудь еще и отнесите тело в реку. Да только подальше с глаз... И штобы поглубже там было... Штоб не выныривал шельма...

Евлогий сделал все так, как ему было приказано, только спьяну не заметил нескольких местных жителей, которые с изумлением и страхом наблюдали всю картину. А потом пересказывали ее односельчанам.

В соседней деревне, что стояла ниже по течению, в затон принесло труп утопленника. Селяне распознали в нем хорошего человека — знакомого священника.

И эта леденящая новость пошла гулять по окрестным деревням, от дома к дому. Погибший священник был любимцем окрестных деревень и сел. И все концы в поиске виновника его смерти сходились к одному только человеку — к представителю губернской власти.

И народ начал волноваться, начал бузить. Вообще, шенкурские жители не были охочи менять привычки и предпочтения в угоду изменениям настроений, царящим в недрах власти. Например, когда Ленин распорядился поворачивать оглобли и следовать курсом дружбы с немцами, отбросив многомесячную дружбу со странами Антанты, шенкурцы пошли на конфликт с властью, но не захотели что-либо менять в отношениях с ними. Они сказали: «Делайте сами что хотите, а мы не желаем разрушать старые отношения». Это был бунт, но жители города Шенкурска на него пошли.

К концу лета девятнадцатого года стало очевидно, что интервентам долго не продержаться на севере России.

На Северной Двине и на Ваге шли последние бои с их кораблями, пытающимися соединиться с войсками Деникина и Колчака и ударить единой силой по красным, удерживавшим наиболее высокие и обрывистые участки, откуда прогнать их было сложно. Но большевистские войска применяли всяческие хитрости и так умело использовали для маскировки своей артиллерии рельефы обрывов и холмов, что застать их врасплох и уничтожить, как правило, не представлялось возможным. Кроме того, красные сопротивлялись ожесточенно и умело и не сдавались даже в тяжелейших обстоятельствах.

Некоторое смятение в их ряды внес недавно прибывший из Петрограда специалист по организации ударной продразверстки Гавриил Стеблов. Он быстрее других справился с сопротивлявшимся ему кулачеством... Кого-то посадил в тюрьму, кого-то поставил к стенке... И за успехи в борьбе с кулаками был назначен заместителем председателя губисполкома, а теперь действовал уже в ранге руководителя красных сил, борющихся с международной интервенцией в северодвинской акватории.

Людей он шокировал своей неуемной жестокостью. Всюду, где он присутствовал, царила обстановка ужаса и кошмара. Все ему казалось, что люди вокруг работают и воюют недостаточно качественно и даже плохо. Его любимым делом была организация неожиданных проверок состояния обороны, всюду ему мерещились предатели, готовые отдать врагу советские территории. Слишком большим самодуром показал себя этот большевик, не имевший ни одного класса образования, откровенно изначально ненавидевший интеллигенцию, не умевший с ней разговаривать, не любивший людей, не понимавший Севера.

Он был беспощаден к малейшим нарушениям порядка и дисциплины, по отношению к нарушителям требовал высшей меры наказания. Самое ужасное, что его требования не так уж редко претворялись в жизнь... Вообще, этот человек принес большой вред так называемому делу революции, где уважение к человеку и человечеству — совсем не пустой звук.

Если говорить честно, многие желали ему смерти, а некоторые просто застрелили бы его, случись военные действия и он шел бы в атаку вместе с другими. Он бы просто не вышел из той атаки...

Но судьба все решила по-своему... Она отомстила ему за людей, которых он загубил... И сделала из него посмешище перед честным народом.

Однажды наступил тот вечер. Садилось за дальний лес солнышко, необычайно цветастое сегодня. Занималась заря. Над тем краем, куда ушло светило, полыхало темно-красное небо. Чем выше поднималась по небу бордовая краска, тем больше примешивались к ее густоте более размытые тона. Вот небо уже кофейного цвета, потом с сиреневой примесью, тоже постепенно темнеющей... И вот перед мирозданием возникает и распахивается обыкновенное ночное северное небо начала сентября.

Шагая по вершине длинного угора, Стеблов поглядывал на небо и допускал, что, наверное, оно выглядит сегодня красиво с точки зрения каких-нибудь там обывателей, которым, исходя из уродливых буржуазных глупостей, именно так и кажется. Но он в самом деле никогда не понимал, не понимает и теперь, чем любуются, чем восхищаются люди, глядя на это вот обыкновенное небо, на какие-то там лютики-цветочки, на пошлую мазню волосатых, заляпанных красками мужиков, которую  именуют «шедеврами». Все это, рассуждал он, заурядные химеры, придуманные буржуями, для того чтобы дурачить народ и загонять его все дальше и дальше в кабалу.

Вот еще говорят о том, чтобы все были образованными, твердят о необходимости науки, трещат о всяком таком разном. Наверное, государству в самом деле требуется подобная группа людей, но нельзя же, чтобы такими были все. Кто в шахтах работать будет, землю пахать, рыбу ловить? Вот он, к примеру, Гаврила Иванович Стеблов, всегда избегал школу, а поставь перед ним десяток образованных буржуев и заставь их поспорить насчет классовой борьбы, чья возьмет в той беседе? «Скажем сразу, — полагал он, — победит Гаврила Иванович! Да если еще в руках у него будет надежная штука — пистолет маузер. А что, с буржуями только такой и нужен разговор — с маузером. Они добрых слов не понимают».

Он многое упустил, проведя целых восемь лет в тюрьме, да еще по столь поганым статьям — за дезертирство и за злостное уклонение от службы в Русской армии, — и вот теперь надо наверстывать упущенное время, идти вперед, только вперед! А его бегство от царской армии народ ему простит! Он ведь только хотел сказать, что всегда и во всем не согласен с царским режимом.

Да, у него есть ахиллесова пята, слабое его место, о котором, к счастью, мало кто знает, — это то, что покойный отец его был приказчиком на мебельной фабрике и слыл в народе форменным сатрапом. Многих он карал за малейшие провинности, немало душ сгубил, измываясь над народом, многих оставил без куска хлеба... Если партийная власть об этом узнает, могут и выгнать со всех постов, несмотря на достигнутые заслуги. Авось пронесет... Пока никто об этом грехе не вспомнил.

Поэтому нужно все время доказывать свою близость к партии и к народу. Надо постоянно показывать, что он свой, что верен идеалам партии. Как это делать? Например, руководитель советского государства Владимир Ильич Ленин в своих последних работах прямо призывает активизировать борьбу с мракобесным влиянием на общество со стороны российского священства. Ленин ставит задачу вешать попов на каждом телеграфном столбе. Получается, что он, Гаврила Стеблов, плохо выполняет задачу, сформулированную руководителем государства, потому что маловато еще поставил к стенке этих самых попов. Конечно, как один из руководителей губернии, он не сюсюкает с кулачьем и врагами революции, по его приказам уже не один классовый враг гниет в земельке. Но с попами у него промашка... Придется ее исправлять...

Руководитель обязан быть вместе с народом, всегда и во всем, со всеми его ошибками в выборе пути, по которому следует шагать в будущее, как бы он ни был труден, этот путь. Да, с него легко можно свалиться или там заблудиться, но он, Гаврила Стеблов, постарается не делать каких-то неверных поворотов.

Он расправился со священником Александром Поповым и полагал теперь, что вполне исполнил волю руководства, требующего от него повышения эффективности работы по борьбе с врагами революции. Были и другие, брошенные его карающей рукой в пламя рабоче-крестьянского гнева. Не помнит он уже всех, да и нужно ли запоминать их, теперь безвестных, забытых многими... Огонь революции безжалостен, так было всегда и всегда будет!

Размышляя так, он дошел до огромного штабеля бревен, сложенных здесь, на пригорке над Вагой-рекой. Отсюда бревна потом скатывались в воду, связывались в плоты и по речным путям сплавлялись по лесозаводам.

Здесь бывал он уже, приходил по старой как этот мир человеческой надобности... Говорил потом партийцам с ехидной улыбкой, что сходил в поля и поставил «мину» интервентам. Все смеялись над удачной шуткой. Вот и сейчас он залез опять в укромное местечко под гигантскими бревнами, чтобы не отвлекал его никто, посапывая и довольно урча от предвкушения приятной миссии... Присел в тесном пространстве, уставился выпученными, ничего не выражающими глазами в какую-то точку, напрягся...

В этот самый неподходящий момент совсем рядом, на реке, раздался грохот, что-то сильно стукнуло по вершине бревенчатого штабеля, под которым он притаился. Снаряд, наверное... Это прорвавшиеся английские суда предприняли очередную артиллерийскую атаку на деревню Шидлово, открыли огонь... Услышал с ужасом он, что толстые, очень толстые бревна, что висели над ним, вдруг сдвинулись, зашевелились...

Гаврила Стеблов в несусветной панике предпринял судорожную попытку выскользнуть из-под многотонной, заживо похоронившей его деревянной груды. Но спущенные штаны сплели худые ноги, он осел под смертельной тяжестью... Поехавшие бревна штабеля раздавили его.

Расплющенное тело большого красного начальника на следующее утро нашли с немалым трудом. Его искали по всей округе. Успели перепугать и опросить всех выявленных ранее недорезанных врагов, живших в тех местах. Пока искали, красные командиры понавыстраивали всяких версий случившегося, одна загадочнее другой. От похищения его и тайного убийства как губернского начальника до банальной пьянки, от которой никак не может отойти. Потом кто-то что-то вспомнил о «мине», которую Стеблов грозился поставить классовым врагам. И тогда наконец напали на след пропавшего начальника. Отыскали и след, и само тело под грудой тяжелых бревен. Трудно было пройти мимо, не обнаружив его. От самого этого места исходил тяжелый дух.

Не нужно ему было убивать русских священников...

Когда зловонные останки губернского начальника извлекли из-под тяжеленных завалов, тлетворный запах заполнил все пространство вокруг. И тогда люди будто очнулись, стали решать, а что с ним дальше-то делать. Где хоронить и как? С какими почестями? Все же большой начальник... И тогда кто-то вспомнил: он ведь не наш! Чужой он! По слухам, из-под Пскова, а потом из-под Питера... И погрузили Стеблова в холодный вагон и отвезли его полуголое, раздавленное тело в город духовного его наставника — в город Ленина. Теперь лежит этот абсолютно неграмотный человек, но зато пламенный революционер там, на каком-то кладбище, всеми позабытый. Чужой для горожан, для людей...

Но пламенные революционеры не имеют права уходить из этого мира просто так, не передав огня своего пылающего сердца другим революционерам. Поэтому именно с этой целью ему в центре северного города воздвигли революционный памятник.

На довольно высоком постаменте стоит в самом деле неплохой монумент. Решительный полуразворот плеч, глаза так же решительно и прямо устремлены вперед, на врагов революции. Он держит руку на кобуре своего верного маузера, готовый привычным рывком выхватить его и открыть огонь по классовым врагам.

Спаси и сохрани нас, Боже, от страшных тех времен!

Глава 34
Хозяюшка

Граня Калинина привезла ко крылечку на санках из речной проруби два ведра воды. С трудом подняла их на четыре ступеньки, тяжело уселась рядышком. Она притомилась за сегодняшний день. Еще весной завела Граня корову, с тех пор хлопот у нее сильно прибавилось: два раза в день дойка, три раза надо кормить. Только с коровой постоянная заботушка. Бабушка совсем плохонькая стала, старушка старушкой. Еле шаркает по дому старенькими ножками. Серьезной помощи теперь от нее в любой домашней нужде ждать бесполезно.

Граня и не ждет. Весь воз домашних забот взвалила на свои девичьи плечи. Несет без жалоб на судьбу, терпеливо и старательно. Правда, есть у нее при этом постоянная думка: всяко может быть, вдруг дознается об ее этих домашних стараниях разлюбезный ее дружок Артёмьюшко да и возлюбит ее еще больше. Скажет сам себе и всем: «Вот такая хозяюшка мне и нужна в дом, не сидит-посиживат чушкой какой, а вон как вертится да порядок наводит, загляденье одно! Да прибыток в дом несет». И забывала в такие благие минутки Аграфёна и про дни свои проклятые архангельские в публичном доме, и про то, как утопляли ее злые люди за это, — про все худое, произошедшее с ней и прилипшее теперь к ее светлой душе, неотвязное...

Хозяйство все прибавляется. Кроме телушки, завелись в доме три несушки да петушок. Поросеночка выменяла у соседей за три мешка молодого клевера. По их просьбе сама ходила в припольки и рвала. Сказывают, клеверок очень полезен в глухое время для приболевшей скотины. Вот люди и запасаются.

Обзавелась еще к весеннему посеву лишним мешком жита. Ну, хлебушек ячменный лишним не бывает, а так, им с Артёмьюшком на прибавок, все сгодится. Потом и детишки могут пойти — к весне она уж брюхатенькая должна быть. А как же, все должно быть как у людей! Ячмень посадит на родовой полоске, что испокон веку за ихней семьей числится.

Достаточно в хозяйстве и гвоздья всякого разного, и инструмента от папеньки осталось на повети благошко. И дощечки, и планочки, и горбыльки имеются всякие. Хозяина только нет...

Тут Аграфёна всплакнула. Сидела и утирала слезки уголками платка. Всё она ждет не дождется своего с детства любимого ею Артёмьюшка. Как бы она хотела, чтобы пришел он к ней в дом, стал бы для нее во всем опорой, желанным супругом, взялся бы вести хозяйство ее. Да вот только где искать его? Потерялся на военных да житейских тропках-дорожках. Потерялся...

И опять приходили к ней одни и те же терзающие душу мысли: вот вернется ее любимый да спрашивать начнет: «Как да что? Где ты, дева, — спросит он, — честь свою потеряла? С кем миловалась да любилась? Как это ты разлюбезного своего Артемия из памяти выкинула?»

И вот на эти самые страшные вопросы она не знала, как ответить ему. Расплескала она драгоценный сосуд по названию девичья честь. Да не виновата она, не виновата перед самою собой. Но перед ним-то как объясниться? Ведь того драгоценного сосуда, как к этому ни относись, в самом деле больше нет!

— Ты ведь в публичном доме работала, — скажет он. — Могла бы и не работать там, а работала, ложилась под мужиков...

Ложилась!

Эти мысли упрямо приходили к ней и сводили ее с ума.

Глава 35
К партизанам по Онежскому тракту

Братушки Артемий, Гришаня и Владимир пробивались к партизанам.

Поначалу они выпытали у всех, у кого только можно, где они могут быть, эти самые партизаны. Никто толком ничего не знал. Но вызнали, что до сих пор идут бои с интервентами, а может быть, с белыми войсками в районах Шенкурска и Онеги. Все делалось по настоянию Артемия, старшего из них, который все печалился о том, «что англечане еще не выгнаны с архангельской земли, и надо бы их до конца прогнать».

Надо честно признаться, что Гришаня при выборе дальнейших действий поначалу дал слабину. Стал он осторожно поглядывать на Артемия и, будто сомневаясь в своей правоте, ненароком спрашивать у старшего брата разрешения на то, чтобы высказать словечко, а потом осторожно подводил его к мысли, что надо бы собрать пожитки да двинуть в домашнюю сторону.

— Ты, Гришка, скажи прямо, чего ты хошь? — спросил его Артемий однажды.

— К бабушке своей я хочу, вот что. Ждет бабушка меня порато сильно. Тоскую я по ей, — высказал свою главную мысль Гришаня. Всем было известно: он очень любил бабусю свою.

Сироте Володьке было все равно, куда двигать, и он решил в разговор не встревать. Артемий же высказался категорически против.

— А вместо тебя кто воевать будет? — спросил он в лоб своего троюродного брата. — Чего, струсил?

На этот вопрос у Гришани не нашлось ответа, и он прекратил всякие разговоры о возвращении домой.

Поначалу друзья решили пробиваться к городу Онеге, который по всем прикидкам был поближе и где, говорят, бои с интервентами идут к своему завершению, потому что их скоро выгонят из тех мест.

Они не ведали, где она находится, эта самая Онега. Ведь не спросишь у случайных людей: «Где у вас тут партизаны живут?» Слышали только, что так называется порт на Белом море, куда впадает река с таким же названием. Это было уже кое-что... Значит, чтобы попасть в тот город, надо двигаться по морскому берегу или вдоль него в сторону, противоположную от Архангельска. И еще они прознали у случайных людей, что путь туда неблизкий — верст эдак двести.

Ну, что делать? Надо идти. И они пошли. Запаслись где только можно хлебом да солью и какой-никакой едой. С ней было у всех людей непросто в тяжелые те времена, но приятели обошли всех знакомых, всю родню и маленько поднабрали кормежки. Примерно неделю можно было протянуть.

В тот момент, когда они уже выходили из города, Володька вызнал, что по морскому берегу до Онеги идти пешком вовсе не обязательно, что есть еще один путь, ведущий к ней, древняя дорога беломорских поморов — Онежский тракт, прорубленный через леса Онежского полуострова Белого моря. Этот путь сильно сокращает дорогу, по которой всю историю освоения Севера русские люди хаживали между устьями великих рек — Онеги и Северной Двины. Начинается он из глубинки, из верхней точки Двинской губы, а заканчивается опять же в верхней точке губы Онежской.

Тракт! Им надо было попасть на Онежский тракт, который, как им сказали, начинался от прославленного на Севере Николо-Корельского монастыря, расположенного на морском берегу, и через сто сорок верст приходил как раз в город Онегу, соединяя таким образом сухопутной дорогой два больших беломорских порта.

— Там наверняка партизаны ходят, — сообразил Артемий. — Где им еще ходить, ежели с одного конца дороги — онежский порт, а на другом — сразу несколько двинских портов? Все выходят в море. Туда, значит, корабели иностранные приходят, разгружаются там, лес туда все везут, оружье, еду, обмундированье... Торговля там! А где торговля — там иностранцы! Купчишки, то да сё... А партизаны — они на что? Чтобы врагов этих иностранных как раз хватать и молотить. Там робятушки, там партизаны! На Онежском тракте! Айда туда!

Выкрикнув так, Артемий задрал руки кверху и вприсядку отмолотил ногами коленца боевого русского танца.

Напарникам его тоже захотелось ногами подрыгать: в самом деле, у старшего их товарища что-то складное заполучалось, стала вырисовываться хорошая картина — значит, они не просто так по лесам болтаются, а движутся в верном направлении.

По всему выходило, что тут-то и должны действовать эти самые лесные бродяги — партизаны, устраивающие засады на интервентов, окопавшихся вдоль беломорских берегов.

Но открыто идти по такой лесной дороге к городу Онеге было очень опасно. Требовалось получить хоть какую-то информацию у местных жителей. Кроме того, на пути встретятся проверочные кордоны интервентов, а там спросят: «Откуда вы, ребята? Чего делаете тут?» Должна была быть удобоваримая легенда, а друзьям в голову она не приходила. Надо, чтобы все было просто и объяснимо и чтобы сказанное ими легко проверялось и подтверждалось. Иначе можно засыпаться на первом же допросе.

Они не знали, что им делать в такой ситуации и, посовещавшись, пошли за советом к монахам Николо-Корельской обители.

— Мало чего могу посоветовать вам, отроки, — сказал им игумен Исидор. — Мы сами теперь здесь на птичьих правах. Предложено нам собирать пожитки да и уходить из монастырских стен.

Но все же кое о чем порассуждал с гостями.

— А ну-ка, прихожане, покажите-ко мне нательные крестики ваши. Может, я с нехристями какими беседую сейчас? Не ровен час, в беду меня введете.

Крестики оказались у всех.

А когда узнал, что у пришедших к нему гостей нет отцов, что все они погибли, повел их в трапезную, где накормил простой, но сытной пищей: супом из картошки, редьки и капусты, треской да квасом...

— Куда же вы теперь шагаете, отроки?

Артемий склонил голову и сказал угрюмо:

— Мы партизан ищем, чтобы, значеть, отомстить врагам. Оне у нас отцов убили.

— Вот теперь оно понятно, — взбодрился Исидор. И посоветовал: — Когда станут спрашивать вас, куда да зачем идете, отвечайте, что паломничаете ради куска хлеба да поиска пристанища. — Он кивнул головой и сказал очень важные для путников слова: — Правильно путь держите. На этой дороге партизаны живут. Я это знаю.

Он поручил одному из монахов показать путешественникам начало Онежского тракта и дал на дорогу «подорожников» — увесистый мешочек с сухарями и соленой треской.

И они двинулись в дальний поход, длиной более сотни верст.

На поморский Север пришел октябрь 1919 года. Поднялось в очередной раз из-за горизонта осеннее солнышко и осветило тускловатыми лучами и темно-серое море с белыми его пенными прожилинами, и черный издали лес, вдруг посветлевший от солнечных лучей и как будто повеселевший от вновь пришедшего ласкового прикосновения света и тепла. Проснулись и деревни, стоящие на морских побережьях: к ним в окна опять прибежали солнечные зайцы и заскакали, запрыгали весело по стенам, по углам, по чердакам... Они опять, хоть и не надолго, оказались в родной стихии солнца и радости.

Деревья, забрызганные мягкими осенними красками, стояли по бокам дороги словно нарядные разноцветные куклы, разодетые в цветные сарафаны — бордовые, красные, пестрые. Над ними возвышались статные ели, подтянутые и строгие, как стройные молодые женщины, озабоченные своей красотой. Они знали, что им не страшны ни предстоящие лютые морозы, ни метели, ведь ель хранит свои цвета в любое время года. Тем более сегодняшняя погода была под стать яркой осени — такая же свежая, тихая и безветренная.

Ударили уже первые утренние морозцы, поэтому на земле, в дождевых ямках, тоненькими стеклышками поблескивал первый прозрачный ледок.

Дорогу то и дело пересекали перелеты небольших ярких лесных петушков и курочек — рябчиков. Они повсеместно с громким фырчанием трепещущихся крылышек, производившим эффект маленького взрыва, вырывались почти из-под ног, а потом усаживались на соседние деревья, раскачивались на их ветвях и распевали свои песенки тонким, изящным свистом.

Артемий тяжело переживал эти концерты лесной дичи, которые проходили сейчас без его участия. Ему невыносимо хотелось взять опять в руки свой дробовичок да двинуть куда-нибудь в озерные края, где в глухих таежных местах ждут его и рябчики, и тетерева, и глухари, и вся остальная лесная дичь.

Только ничего этого сейчас нельзя было сделать. На его родине шла война.

Вскоре они поняли: идти вперед просто так, бесцельно не имеет смысла, ведь партизаны не на лесной прогулке, просто так увидеть их невозможно, а если и пройдет кто-нибудь из них по тракту, как распознаешь в нем партизана? Спрашивать у случайных людей, как их найти, просто опасно, могут принять за провокаторов. Проходили мимо разные люди: рыбаки с рыбой, охотники с ружьями и дичью, крестьяне, везущие на телегах свой немудреный скарб... Проходил мимо разный люд, не было только партизан.

Дело было недалеко от местечка Куртяево, где сошлись в одной точке три родника с разной по цвету и вкусу водой. Стояла там часовенка, изнутри обвешанная иконами и иконками, а также приколотыми к стенам текстами молитв. Стояла и старенькая церковь, куда постоянно приходили паломники. Место было уникальным, и народ почитал его как святыню. На деревьях вокруг стояли и висели иконки, куда народ приходил молиться Господу Богу, Пресвятой Троице, Богородице и всем святым. Тут нашим путешественникам всегда перепадала какая-нибудь еда. Добрые люди делились с ними своими скромными припасами.

Артемий заставил всю их троицу каждодневно по нескольку раз молиться, чтобы Матерь Пресвятая Богородица послала им то, зачем они пришли.

Они старались никому не рассказывать о цели своего прихода сюда, но то ли святое место людям подсказало, то ли они сами взболтнули чего, но только однажды подъехала к ним лошадь, запряженная в повозку, и кучер, одетый в замызганный армячишко, предложил:

— А ну-ко, троица, залезай ко мне на телегу.

Ребята долго не рассуждали, взгромоздились, прихватив свои котомки, и кобылка повезла их неизвестно куда. Им поначалу было не очень-то интересно, куда их везут и зачем: слишком утомительны были дни, проведенные в безделье. Потом все же стали интересоваться у седока, куда их лошадка путь держит. А мужик им ответил так:

— Вы ведь, робятушки, партизан ишшите, дак оне меня за вами и послали, штоб забрал да привез. В Успенское, в деревню везу. Тамогде партизаны-то и живут. — И, глянув весело на присмиревшую троицу, широко улыбаясь щербатым ртом, добавил: — Да не бойсь ты, не бойсь, не обижу всяко вас!

Он доставил ребят в деревню Успенское, что стояла на тракте километрах в двадцати от Онеги. Привел к своему начальству. Оно представляло собой маленького мужичка с разбросанной вокруг головы очень густой шевелюрой темно-рыжего цвета. В зубах — цигарка. Посредине шевелюры, словно лужайка в густом лесу, располагалась аккуратная, совершенно круглая лысина размером с маленькую деревенскую шаньгу. Мужичок сидел за круглым самодельным столом в небольшой по размеру конторке. С ним в помещении ютилось еще два человека, только, как показалось прибывшим, были они какие-то убогие.

Все это мало походило на партизанский отряд и на его руководство. Но пришедшая молодежь совсем еще не разбиралась в партизанских делах, поэтому с почтением поздоровалась с хозяевами.

— Здорово, мужики, — довольно фамильярно заговорил тот, с круглой лысиной, — вот вы-то нам и нужны.

— А мы чего? Мы ничего, мы партизанский отряд ищем, — невпопад ответил Артемий. — Нам сказали, что вы и есть...

Мужики за столом с важным видом захмыкали:

— Да мы знаем это, который день к вам присматриваемся. По первости думали, что вы обыкновенное ворье, сейчас много таких... Шляются по дорогам да лесам... А сами людей грабят, шпана говённая... А вы ребята вроде серьезные, за правду стоите.

Он походил вокруг стола, покашлял с важностью и перешел к делу:

— Нападает эта шпана на деревни, а они безоружны. Власти вокруг не водится... Вламываются в дома, все выносят на глазах у людей, потом сбывают где-то... Жируют, суки. Вот мы и организовали самозащиту.

Он подошел к гостям и наконец поздоровался за руку с каждым:

— Меня зовут Виктор Иванович Логинов, я председатель деревенского исполкома. Прошу меня любить и жаловать.

Потом он как бы воодушевился, вдохнул воздух и высказал то, ради чего все это собрание и было затеяно:

— Прошу вас, робятки, помочь нашей деревне в этой полезной нам работе и организовать охрану деревни. А то у нас мужики кончились: кто на фронте погиб, кто воюет, кто на работы завербован... Одни калеки остались.

Он попыхтел цигаркой, выпуская целые облака махорочного дыма, и бодро добавил:

— А за партизан не волнуйтесь. Будут вам партизаны, они у нас водятся...

И ребятня взялась помогать деревне Успенское. К ним присоединили еще одного селянина и разбили на две группы. Деревенский житель этот оказался деревенским дурачком, притом сильно пьющим, он все время нес всякую чушь и, как только у него появлялась возможность, убегал к себе домой и там прикладывался к какой-то вонючей гадости, отчего потом находиться с ним рядом было невозможно. Ребята по очереди дежурили сначала на одном конце деревни, потом на другом. Выдали пару дробовых ружей — берданок. Правда, ни о какой дроби речь не шла, ее давно уже в помине не было во всей округе, а стреляли бог знает какой ерундой: обломками гвоздей, кусочками проволоки, даже мелкими камушками, отчего стволы берданок превратились в бесформенные изнутри металлические трубки.

Новоиспеченные охранники изнывали от безделья, а мечта повоевать вместе с партизанами уплывала все дальше и дальше. Надо было бы удрать из этой деревни, но их справно кормили, давали молоко, хлеб и картошку, а то и мяско перепадало, если кто-то в деревне забивал скотину... А если уйдешь, опять попадешь в страшную голодовку и будешь жить надеждой, что какой-нибудь добрый человек угостит хлебной корочкой.

И тут им повезло. Они задержали воришку, который залез в дом деревенского жителя и что-то там украл. Привели его к деревенскому руководству, а там в воришке признали рецидивиста, который давно уже повадился лазить по дворам, но только поймать его не могли, а тут вот новые охранники его и подловили. Деревенское руководство сказало: «Молодцы, вы нам порато помогли. Теперь слух пойдет, что деревня наша строго охраняется, и к нам больше никто не сунется. Просите чего хотите». И они слезно попросили отвести их к партизанам. И на другой же день просьба была исполнена. Оказалось, что деревня Успенское была теснейшим образом связана с прославленным отрядом, именовавшимся «Защитник Беломорья». Некоторые жители деревни давно там воевали.

Уже через день ребят отвели в этот самый настоящий партизанский отряд.

Штаб его располагался в лесу, около деревни Прянда. Помещением для него служила видавшая виды сенокосная изба, покосившаяся от старости, с проломленной в нескольких местах крышей. Но люди — бойцы отряда — здесь и не жили, а только по общей команде собирались перед операциями и разбредались по своим деревням, когда нужда отпадала. Был отряд совсем не маленьким по численности, ко времени прихода туда наших героев он насчитывал восемьдесят два человека.

Как Артемий почему-то и предполагал, командир партизанского отряда носил окладистую черную бороду. Звали его Леонтий Егорович Ружников, был он груб в обращении с людьми и до чрезвычайности резок в речах своих. Филигранно матерился. Настолько филигранно, что люди часто путали его нормальную речь с матерной: тональность той и другой была совершенно одинаковой.

— А чего вы умеите, малышня, чтобы я вас в свой отряд записал? Вы чего, не соображаите, што тут пряников не раздают, тут пульки летают и попадают в лобики некоторым героям херовым. Вот ты, к примеру, малец, — обратился он неожиданно к Володьке, — чевой-то ты могёшь полезного совершить для героического нашего партизанского отряда?

Ну а Володьке чего? Он не терялся никогда, даже в смертельной обстановке.

— А я, дяденька, украсть могу чего угодно и у кого угодно. Вот хоть у тебя часы чичас сниму с руки. Фартовенькие... Ты и не заметишь.

У Ружникова на тот момент на руке были в самом деле очень красивые часы. В серебряном корпусе, трофейные, снятые с убитого в бою англичанина. Он ими крепко дорожил, берег их, и, хотя охотников на них имелось немало, никому не удалось еще выпросить их у него, купить, обменять или же просто-напросто украсть. Командир, видно, сильно удивился столь неприкрытой наглости от какого-то сопляка: перед ним обычно все робели. Он громко хмыкнул и посмотрел по сторонам: не видел ли кто, что себе позволяет этот шмакодявка, сидящий напротив. Но глянул на Володьку с интересом.

Володька тем временем уселся рядышком, поёрзал на стульчике и завел какой-то разговор, бессодержательный и даже глупый. Командир не терял бдительности. На всякий случай он посматривал на свои серебряные часы и вроде бы поддерживал пустячный разговор, чтобы вскоре встать и уйти, мол, некогда мне время тратить на болтовню с каким-то сопливым шкетом, который неизвестно кого из себя строит. И он уже встал и уже спросил:

— Ну дак как тебе, дурачок, часики мои серебряные?

И уже поворачивался назад, чтобы покинуть малолетних лохов, захотевших дурачить его, прославленного героя, партизанского командира. Только никуда он не пошел, потому как услышал:

— Какие такие часики?

Командир партизанского отряда Ружников меньше всего в жизни хотел бы услышать столь неожиданный вопрос. Он понял: с часами что-то случилось! Мгновенно рванул к глазам запястье. Там только что блестели его гордость, его счастье, его серебряные часы, на которые любовался весь его партизанский отряд! Часов действительно не было! Ружников, проживший немалую жизнь, никогда не видал столь фантастически ловкой воровской работы, хотя насмотрелся уже всякого.

— Вот шельма, вот удивил! — только и бормотал он, нервно хихикая: все же переживание у него случилось немалое.

Потом под общее веселье, под хохот партизан дорогие часы, поблескивающие матовым серебряным цветом, были разысканы в широких дырявых Володькиных штанах и торжественно возвращены славному командиру славного партизанского отряда Леонтию Егоровичу Ружникову.

После этого случая аргументов против того, чтобы ребят не принимать в партизанский отряд, ни у кого не осталось. Все трое были внесены в список «Защитника Беломорья». И поставлены на довольствие.

Командир сказал так:

— Ежели вы все таковы умельцы, вы нам подходите. — А у Артемия спросил: — Ты стрелять-то умешь ли, помор?

Артемий ответил просто, но доходчиво:

— Нерпу за сорок сажень в глаз стрельну.

Он и вправду так стрелял на зверобойных промыслах.

Онежский партизанский отряд «Защитник Беломорья» был удачливым. Интервенты и белогвардейцы сбились с ног, чтобы отыскать основную базу и нейтрализовать группу, заблокировавшую нормальное передвижение войск и товаров по Онежскому тракту. Этой группой и был партизанский отряд Ружникова. Предпринималось несколько попыток, чтобы найти, окружить и уничтожить этот злополучный для интервентов отряд, но у партизан на случай внезапной атаки на основных возвышенностях стояли пулеметы, которые немедленно открывали огонь, его подхватывали другие, также расположенные на выгодных участках, поэтому взять в кольцо отряд никому ни разу не удалось.

О хитрых повадках самого Ружникова ходили легенды. Личный состав отряда в периоды проведения боевых операций, когда нужно было собрать людей, оповещался специально назначаемыми вестовыми, которые с максимальной скоростью оповещали закрепленных за ними бойцов, и те довольно скоро прибывали к месту сбора, оповестив закрепленных уже за ними партизан. Так, по цепочке, за несколько часов собирался весь отряд.

Партизан отряда мало кто знал в лицо, хотя они и жили в деревнях наравне со всеми крестьянами. Так же как все, они рубили лес, строили дома, занимались хозяйством, растили детей... Но когда наступало время, они брали в руки винтовки и уходили в лес.

В лесу партизаны собирались в специально оборудованных укрытиях, тщательно замаскированных от постороннего глаза. Можно было пройти рядом и не заметить укрытую со всех сторон партизанскую землянку.

Тщательно готовились боевые операции. Перед их проведением всегда действовала разведка. Одним из самых отважных, пронырливых и результативных партизанских разведчиков был Володька. В нужные моменты он искусно и мгновенно менял обличье и как разведчик мог выступать в любой роли: крестьянский мальчик, пастушок, нищий попрошайка... Был он любимцем командира, который прощал ему все шалости.

Но однажды попал Володька в беду, которая стала последней встреченной им в жизни. Воевал он азартно, с выдумкой и всегда успешно. Командир Ружников, несмотря на малолетний возраст подростка, стал поручать ему руководство небольшими операциями. Подводил Володьку только один лютый его авантюризм. Частенько он влетал в ситуации, в которые совсем не стоило влетать. Даже при успешном завершении дела все ему казалось, что результаты его малы, все ему хотелось, чтобы командир остался им доволен, чтобы похвалил. Поэтому старался сделать вдвойне, втройне больше. В заштатном городе Онеге он через знакомых мальчишек где-то нашел старого учителя английского языка, который помогал теперь переводить полученную от пленных иностранцев важную информацию. Из отряда в центральный партизанский штаб стали приходить толковые разведсводки, чего раньше никогда не было. По тракту ведь разъезжали туда-сюда посыльные фельдъегеря со срочной почтой, изложенной на английском языке. Их почта теперь нередко перехватывалась партизанами. Интервенты были разной национальности, однако все понимали английский язык, на котором и составлялись депеши. Раньше красные партизаны не имели возможности в них разобраться, а теперь, благодаря Володькиной пронырливости, пожалуйста! Очень полезным для отряда «Защитник Беломорья» оказался Володька. Но его лихость его и подвела.

Однажды группа из четырех человек, в которой он был, напала на вроде бы малочисленный разъезд интервентов. Но партизаны не разглядели, что это была ловушка. Пока они отбирали из обнаруженных вещей то, что подлежало доставке в отряд, из-за поворота выскочили еще две повозки, и находившиеся в них белогвардейцы почти в упор открыли бешеную стрельбу по Володьке и его двум товарищам. Все были убиты.

Подвели Володькины неосторожность и нахрапистость. Он всегда так нападал.

Командир отряда Ружников, беззаветно его любивший, сорвался и ушел вновь в свой недолеченный, старый как мир мужской недуг — черную пьянку, хотя еще недавно держался, борясь с ним несколько месяцев. В крошечных перерывах безудержной пьянки он все время плакал и повторял одно и то же:

— Володя, что наделал... что ты наделал...

Он безумно любил Володьку, любил как своего сына. У него не было детей, у этого грубого на вид партизана, хамоватого и отчаянного, талантливого руководителя. У Володьки тоже никогда не было отца, и он тоже бесконечно полюбил партизанского командира. Весь отряд искренно любовался их отношениями...

Артемий тоже сильно горевал. Володька входил в разведгруппу партизанского отряда, которой он руководил, поэтому был непосредственным свидетелем того, как растет его мастерство разведчика. Всегда его радовало и изумляло то, как профессионально и тонко, несмотря на совсем юный возраст, Владимир умел в череде деталей выбрать главное, как он помогал партизанскому отряду достигать победных результатов. Добытая им информация не требовала дополнительной проверки. Она была всегда максимально правдива и точна.

И вот закончились бои с интервентами, затухали последние выстрелы схваток с беляками. Прекратилось передвижение вражеских отрядов по Онежскому тракту. Вместе с завершением основных боевых действий на северном направлении отпадала необходимость и в продолжении функционирования некоторых партизанских отрядов. Командир партизанского отряда «Защитник Беломорья» Леонтий Егорович Ружников объявил боевой сбор всего личного состава, на котором подвел результаты проделанной отрядом боевой работы. Из доклада командира отряда следовало, что повоевал он на славу. Прозвучали цифры убитых отрядом врагов, подбитой им техники и общего урона, нанесенного врагу. Произведены были награждения отличившихся партизан. Артемия хвалили, дали ему награду — почетную грамоту от руководства партизанским движением Севера.

В конце совещания Ружников попросил Артемия остаться и зайти к нему в кабинет.

«Кабинет» представлял собой обычную комнату в крестьянском доме, но все же это было отдельное помещение, и в нем можно было поговорить вдвоем. Там командир сообщил, что руководством Архангельской губернии принято решение о назначении его, Ружникова Леонтия Егоровича, председателем Беломорского районного исполнительного комитета. Теперь он просил замечательного командира разведчиков его партизанского отряда Артемия Ксенофонтовича Парусникова возглавить создаваемый отдел рыбного хозяйства района.

— Ты не будешь возражать? — спросил он.

— Благодарю за доверие, — ответил Артемий. — Только опыта у меня маловато людьми командовать.

— Ничего, справисся, — отрезал командир. — Я ведь тоже не с люльки партизанами руководил, а, как видишь, маленько получилось.

Леонтий Егорович сидел на краешке грубо вытесанного своего партизанского стола и накручивал цигарку. Старательно и мягко работал большими пальцами, приглаживал ими образующийся «стволик» трубочки, набитой махоркой. Не отвлекаясь от полезного этого занятия, глянул исподлобья на подчиненного ему партизана:

— Понимашь ты, надеюсь я на тебя. Больше некому доверить самый главный в исполкоме отдел. Ты один жил на мори да ловил рыбу, соображашь в этом дели. Остальны не жили, не знают оне... Тако дело. — Он запыхтел цигаркой, глубоко вдохнул едкую табачину, закашлялся. — Доверяю я тебе, Артёмко, прошел ты у меня все проверки. Так уж и не подведи. А то люди смотрят... Самый молодой ты, а я тебе вон што доверил...

Он дал Артемию месяц, чтобы побывал дома и дела все наладил. А напоследок дал поручение:

— И чтобы без жёнки сюда не возвращался...

Это совпадало со жгучим желанием самого Артемия. Он расплылся в улыбке и щелкнул каблуками:

— Будет исполнено, товарищ командир партизанского отряда!

Так Артемий из партизан стал крупным районным начальником.

Глава 36
Белое движение на Белом море

Шел к концу девятнадцатый год, тяжелый, непредсказуемый, трагический для России, год раздувшегося пожара Гражданской войны. Подходило время осенних, а потом и зимних холодов. И вдруг затрепетали в воздухе и долго кружили над морем и над землей теплые струи прорвавшихся «с лета» ветров. И у людей появилось ощущение завершения тяжелой поры иностранной оккупации. Словно с рук и ног постепенно сами собой стали сбрасываться кандалы и наручники. Прилетающие теплые, хулиганистые ветры — шелоники — очень способствовали этому ощущению, будто специально поднимая шквалы на морских широтах и по-хозяйски выбрасывая с моря «нечистую силу» — иностранные войска и флот. Вздыбленные валы, словно мощные, неудержимые шеренги солдат, угрожающе пошумливая морской пеной, один за другим шли навстречу вражеским кораблям и отбрасывали их с морских просторов.

Расшумелось Белое море!

И вот началось! Иностранцы, один корабль за другим, стали уходить из акватории Белого моря. Дрогнули интервенты. Им и впрямь не за что было зацепиться, у них нигде не было приюта на этих просторах. Прогоняли их и вся природа, и весь люд, живущий по берегам этого русского северного водного пространства. Белое море бушевало, когда по нему проходили английские, французские, голландские, американские корабли. Иностранцам невозможно было просто прогуляться по морским берегам, нельзя пройтись по лесу, поваляться на прибрежных полянах... Отовсюду — из-за кустов, из-за деревьев, из домов — открывалась по ним стрельба. Север прогонял оккупантов безжалостно и упрямо.

«Убирайтесь прочь!» — кричали им вослед само Белое море, люди и вся природа.

И они дрогнули.

Первыми уплелись англичане. Уже к концу лета ни одного британского корабля не осталось в морской акватории. Затем пришел черед французам, американцам, голландцам, канадцам... Все бравые интервенты, удравшие из России, потом с ужасом вспоминали, как им с неимоверным трудом все же удалось унести ноги и спасти свои «драгоценные» жизни.

Труднее всего из тех, кто в 1919–1920 годы остался воевать на Севере на полях Гражданской войны, пришлось белогвардейцам.

Здесь следует, дабы отчетливее понять причины их сокрушительного поражения не только в северном регионе, но и в России в целом, вспомнить их появление как военно-политической силы в начале Гражданской войны. «Родителями» белых были не патриотические силы, что было бы близко и понятно российскому обществу, а демократические круги, в том числе и зарубежные, создававшие российское Временное правительство во главе с Александром Керенским. На их знаменах не было призывов и лозунгов, отвечавших народным чаяниям: слов о царе-батюшке, о самодержавии, о русском народе, а только о демократической республике, о победе власти Советов, о выборном праве и т.д. Эти лозунги не были близки русскому народу, были для него непонятны, поэтому во многом не были поддержаны народной массой. Да и самим белым войскам не очень-то хотелось ходить в смертельные атаки, следуя неким невразумительным призывам. Исходя из современного понимания того периода, можно констатировать, что у Белого движения не хватало внутренней мотивации для борьбы с Красной армией, в результате чего происходил массовый переход прозревших белых на сторону большевиков.

Осознание этих фактов дает понимание того, что белые силы зачастую, если не всегда, использовались Западом в качестве своих марионеток и играли провокаторскую, «приглушающую» роль в борьбе так называемых демократических сил с поднимающимся русским патриотизмом.

Главнокомандующий Белой армией на севере России генерал-лейтенант Евгений Карлович Миллер каждый день испытывал чрезвычайные нервные потрясения оттого, что, несмотря на все его усердие и уже большой опыт руководства значительными воинскими контингентами, ему не удавалось собрать в единый и мощный военный кулак имевшиеся боевые силы и наконец ударить по обнаглевшим вконец красным отрядам, громившим фланги его армии, теснившим ее к морю.

Довольно неплохо он знает этого самого противостоящего ему Александра Самойло, красного генерала, командующего большевистскими войсками на том же, что и он, театре военных действий. Действительно, сильный и способный генерал. Все время они шли параллельно в военной карьере. Примерно в одно и то же время закончили Академию генерального штаба. И вот войска армии Самойло побеждают его, Миллера, прославленную армию... Но ему троекратно легче воевать: сразу после октябрьского переворота Самойло нарушил присягу, данную царю российскому, и ушел служить к большевикам. Теперь он подвизается у них, служит им верой и правдой, командует их войсками на Севере. Ну да Бог ему судья...

Армия, почувствовав организационную слабину, начинает разбегаться, и это основная опасность для Миллера. Люди уходят домой, разными путями переходят на службу в Красную армию, начинают воевать против своих же бывших товарищей. В войсках царят разброд и шатание. Все это очень опасно.

К Евгению Карловичу, в бытность того командующим войсками Северного фронта, уже неоднократно подходили разного рода доброхоты:

— Господин генерал, противник наступает, уже в семидесяти верстах от Архангельска. Пора бы вам и штабу подумать об эвакуации...

Миллер нервничал, гнал с порога докладчиков, прогонял и мысли о бегстве:

— Подите прочь, паникеры! Вот я вас под суд!..

Он собирал оставшихся командиров подразделений, уговаривал, стращал, призывал даже к совести, но уже мало что действовало. Все он надеялся, что вот-вот кто-то позвонит, кто-то прибежит с добрым докладом, разрядит обстановку, поселит надежду... Так у него бывало в критические моменты судьбы... Но телефоны молчали или абоненты докладывали, что оставили еще одну позицию, еще одну...

Так было до середины февраля.

Миллер сильно сдал. Барахлило сердце, изнывавшее от перебоев. Лекари не помогали, просто не могли ничем помочь. Начали трястись пальцы, и теперь, разговаривая с людьми, он старался куда-нибудь спрятать руки, чтобы окружающие не увидели, как он волнуется. Он чувствовал: кольцо сжимается. Но бросить остатки армии не мог. Не позволяли долг, честь и совесть русского воина.

Но что он может поделать, коли нет былой поддержки от иностранных союзников? Бросили они Белую армию, бросили материальную и финансовую помощь и удрали в свои заграницы, предав общие интересы. А ведь как клялись в верности... Напоследок сказали, что не хотят вмешиваться во внутренние дела и интересы русских. Пусть, мол, разбираются сами в своих проблемах. Фактически он теперь один на всем Русском Севере — русский генерал немецкого происхождения, дворянин, должен быть ответственным за все, что происходит сейчас в Архангельске, Мурманске и Онеге, за судьбу всех остающихся здесь военных и интеллигенции.

Он уже твердо знал, что и ему, как и многим другим, придется покинуть эту страну. И понимал, что всем этим людям уже не сможет ничем помочь.

Евгений Миллер не хотел покидать Россию. Он и его предки душой приросли к этой стране.

С огромной, свистящей скоростью несется время. Еще вчерашним утром 16 февраля казалось, что можно что-то подправить, что еще не все потеряно. С мест боев приходили тревожные, но в то же время успокаивающие сводки: «Нам тяжело, но мы держимся! Ждем обещанных патронов, снарядов, резервов... Ждем помощи, и, когда она придет, мы обязательно опять пойдем в наступление и разобьем ненавистного врага».

Такие сигналы с мест, эти крики о помощи раньше поступали в его штаб часто. В последние дни они перестали слышаться совсем. Видно, на местах наконец реально поняли, что и сам генерал-лейтенант Миллер, и вся его армия теперь существуют только лишь на бумаге. Наконец во второй половине вчерашнего дня ему доложили, что, исходя из запаса патронов, снарядов и расстановки боевых сил, уже понятно, что держаться осталось всего только несколько часов. Если он промедлит хоть немного, ему грозит или плен, или расстрел. В любом случае — смерть.

Он подошел к широкому окну с видом на реку Северную Двину, такую привычную, уже теперь родную. Открыл окно. Где-то на западной и южной стороне изредка ухали артиллерийские выстрелы. Это солдаты его погибающей армии отстреливались от наступавшего врага последними снарядами.

Миллер постоял, поглядел на этот вид, который будет вспоминать потом... И только теперь принял окончательное решение.

Надо было уходить, причем срочно, как можно быстрее. Если бы только о нем самом шла речь, он бы не так беспокоился. Но с ним, с генералом Миллером, решили уходить за границу около восьмисот человек. А это цвет архангельской гражданской и военной интеллигенции: профессура, известные артисты, ученые, лучшие врачи и педагоги... Все смертельно боялись большевиков, были напуганы слухами об их кровожадности и бессердечности.

Миллер стоял у иллюминатора своей каюты ледокола «Козьма Минин» и разглядывал толпу, осаждавшую боковой, основной трап, по которому пассажиры поднимались наверх, на палубу. Раздирающее душу зрелище. Входных билетов не было ни у кого, да и какие могли быть билеты, если «Козьма Минин» совсем не пассажирское судно, а ледокол, который не предназначен для перевозки людей? Его задача — прокладка путей через ледяные поля для прохода по ним караванов судов. Хотя он также очень грузоподъемен и способен перевозить через льды большие объемы различных грузов.

Миллер стоял у окна и наблюдал, как происходит погрузка. Билетов не было, но подступавшие люди сильно толкались, пытаясь приблизиться к вожделенному трапу, они демонстрировали вахтенным матросам какие-то бумажки, некие записки, на которых, вероятно, что-то было написано... Задолго до этого столпотворения ловкие люди, всегда все понимающие раньше других, подходили к Миллеру и очень просили его «взять с собой, когда вы решитесь, так сказать...». Что он мог ответить им, людям, пришедшим в поисках надежды?.. Он просто кивал им, и всё. Если это были знакомые ему, он, может быть, еще и улыбался... И они уходили от него облагодетельствованные, страшно довольные, представляя, что получили свой билет и вожделенное разрешение на отъезд из России.

Но никакого билета у них не было. И вот теперь они просили вахтенных матросов пропустить их, упрашивали, требовали, ссылаясь на полученное лично от генерала Миллера разрешение.

Толпа неистовствовала, шумела, орала, угрожала...

Вот, почти крадучись, к дежурному помощнику капитана, стоявшему в сторонке и наблюдавшему за порядком, бочком-бочком приблизился какой-то очень хорошо одетый субъект, что-то пошептал на ухо и немножечко даже прижался к нему, загородив от толпы боковой карман помощника. В этот самый момент — Миллер хорошо это разглядел — в карман упал предмет, напоминающий толстенький конверт. Помощник тоже сунул руку в тот же карман, потрогал там что-то — видно, оценил толщину конверта... Потом он почти нежно взял гражданина под локоток, провел его по всему трапу, как самого ценного пассажира, и они скрылись в чреве ледокола.

«Ничего не меняется на Святой Руси», — с грустью подумал генерал. Он признал того ловкого субъекта, это был один из богатых людей Архангельска, владелец крупного деревообрабатывающего завода Яков Фридман.

А люди все толкались, все отталкивали друг друга от заветного трапа.

А вот еще один фрукт — полковник Грабовский, имеющий от своего командира дивизии генерала Вулечевича особое поручение, должен был еще вчера утром вернуться на фронт. Поручение он не выполнил, теперь намерен скрыться на борту «Козьмы Минина», чтобы под шумок сбежать из России. Вот он толчется тоже у входа на трап. В отношении его еще вчера звонил командир дивизии, предупреждал, договаривался о том, чтобы полковнику посодействовали, чтобы поддержали его... Ему ведь очень нужно было прибыть к генералу часа четыре назад, когда еще можно было дать какие-то команды, что-то предусмотреть... Люди его ждали с этим важным пакетом, ждал и он, генерал Миллер... Позабыл обо всем этот офицер: о своем секретном поручении, о своем офицерском долге... Наплевал он на все важные поручения, на все пакеты наплевал. Ему надо скорее шкуру свою спасти. Убегает, скрывается среди пассажиров уходящего из России судна. А ведь от информации, изложенной в пакете, зависела судьба целой войсковой операции... Армии больше нет, и это факт печальный, но неопровержимый... Видно по всему, что этот самый Грабовский и теперь, попав на ледокол, не собирается с ним встречаться, разыскивать его. Он воспользовался секретным пакетом как пропуском для того, чтобы убежать из России, и больше ему ничего не нужно. Это дезертир, который должен понести наказание.

Должен, но не понесет он никакого наказания. Все теперь позади — и армия, и порядок, и дисциплина.

Миллер нахмурился, тяжело вздохнул и самому себе признался: ведь и сам он такой же, как все, беглец с тонущего корабля Российской империи. И только один вопрос тяжело мучил его: мог бы он остаться в России хотя бы еще на один день, на один час, на одну минутку, чтобы хоть чуток еще послужить ей?

Да, наверное, мог бы. Но это означало бы его верную смерть... А так он уедет сейчас за границу и будет мстить проклятым большевикам за унижение России, за поруганную честь Белого движения, за своих товарищей, павших в боях с красными ордами, не понимающими, что их оболванивают... За самого себя, боевого, полного сил генерала, подлинного патриота, вынужденного подло удирать из своей горячо любимой страны.

Это было оправдание своего поступка, которое Миллер культивировал в себе. Оправдание вполне логичное...

Но что-то не клеилось, не срасталось, не получалось... Не было в нем до конца того, что полностью совпадало бы с его душой и сердцем и успокоило бы их.

Вдруг раздался выстрел. Все глянули в ту сторону. Это застрелился из револьвера какой-то гражданин хилой наружности. Толпа оттолкнула его, и он, устав с ней бороться и осознав, что нет у него шансов попасть на корабль, отправил себе в сердце пулю.

Люди наседали. Ор желающих уехать, перемежавшийся с громкими мужскими воплями, с матом, с женскими визгами, становился все истеричнее. Уже стали убирать трап. В него вцепились десятки рук, которые разжали пальцы, только когда трап под действием лебедки начал подниматься над палубой.

— Вы поймите, мать вашу, мне надо уехать! Надо мне! — благим матом кричал пожилой человек. Он цеплялся за трап, его отталкивали, а он все равно мертво держался за ступени и не отпускал. — Убьют меня тут!

Миллер сказал дежурившему около него матросу:

— Пусть пропустят.

Тот, тоже наблюдавший эту душещипательную сцену, умчался куда-то, и вскоре мужчину, наделавшего много шума, пропустили на борт ледокола.

К Миллеру подошел капитан и тихо спросил:

— Разрешите отход?

Генерал кивнул.

И в одиннадцать часов дня ледокол «Козьма Минин» отшвартовался и вышел из порта Архангельска. И они пошли. В другую страну. В неизвестность. Беглецы из отвергнувшей их России.

Это была тяжелая минута для абсолютно русского человека, генерал-лейтенанта Русской армии Евгения Карловича Миллера. И для многих других вынужденных пассажиров ледокола «Козьма Минин».

Наверное, исконно русская традиция организовывать пиры во время чумы. Или, может быть, традиция-то и международная, но уж больно она пришлась по душе русским людям. В тяжелейшие моменты, когда все рушится, когда небо заволокла сплошная чернота и нет никаких в ней просветов, русский человек собирает вокруг себя таких же бесшабашных людей, как и он, и организовывает грандиозное пиршество, по-русски говоря, пьянку. И люди гуляют и веселятся, словно их окружает ни с чем не сравнимая благодать.

Такая вот пьянка, в которой участвовала половина городской интеллигенции Архангельска, состоялась в Купеческом собрании города 16 февраля 1920 года.

Люди знали, что из города уже ушли все иностранцы, что белые тоже уходят и что взамен их приходят красные большевики. Ничего хорошего от их прихода интеллигенция не ожидала. Более того, интеллигенция ждала от большевиков самого плохого.

Период ожидания плохих перемен подзатянулся. Нервы у интеллектуальной части архангельского общества в конце этого утомительного периода оказались на пределе человеческих возможностей, и вот на самом пике ожидания, конкретно 16 февраля, передовые люди Архангельска собрались в самом подходящем для грандиозной пьянки месте — в банкетном зале Купеческого собрания и в самом деле устроили феерическое мероприятие.

Люди понимали, что в ближайшем будущем никакие блага их не ожидают, что отныне они не хозяева жизни, а их место на вершине общественного положения займут работяги с лесопильных заводов, уборщицы и дворники...

Русский человек давно принял традицию: любые перемены в своей жизни принимать со стаканом в руке. Интеллигенция эту добрую традицию всегда поддерживала — она ведь тоже русская! Поэтому банкет в Купеческом собрании получился на славу.

Потом добрая половина участников того банкета оказалась на уходящем из Архангельска ледоколе «Козьма Минин». Как только судно отдало швартовы и тронулось, они продолжили вчерашний праздник теперь уже на его борту. Но песен, в отличие от вчерашнего застолья, никто не пел. Все понимали, что повода для веселья в сегодняшнем плавании действительно нет. Что они покидают Россию навсегда!

И пассажиры приуныли. Молчание сопровождало печальное плавание беглецов из страны, которая много лет была для них родиной. Люди толпились у бортов ледокола и, несмотря на пережитые в последние времена треволнения, жадно всматривались в распростертое вокруг белое пространство.

«Козьма Минин» уверенно двигался сначала через прочный лед замерзшей на тридцатиградусном морозе Северной Двины, затем через средней толщины морские льды. На подходе к проливу, соединяющему Белое море с Баренцевым, все стали свидетелями трагедии детенышей гренландских тюленей — бельков и их матерей, которых поморы называют утельгами.

Ледокол «Козьма Минин» двигался прямо по гигантской тюленьей лёжке, прямо по белькам — тюленятам, одетым в серебристо-белые шкурки, точно повторяющие цвет льда Белого моря. Этот цвет скрывает детенышей тюленей от хищников, от человеческих глаз. Моряки, ведущие корабли через тюленьи лёжки, не видят маленьких тюленят, но зато отчетливо видны их трупики, окровавленные, искромсанные корабельными винтами, плавающие на поверхности красной морской воды, остающейся позади идущего через льды ледокола.

Эти леденящие картины с ужасом наблюдали пассажиры «Козьмы Минина». Мужчины отводили глаза, а женщины плакали не переставая.

Генерал-лейтенант Миллер не зря слыл в войсках большим умницей, умевшим заранее предвидеть ход боевых событий. Удачливость его на фронтах объяснялась именно этим. Вот и теперь, уходя в поход на ледоколе «Козьма Минин» и взяв на себя ответственность за судьбы доверившихся ему людей, он понимал, что большевики вряд ли отпустят его просто так. Поэтому уже в походе он предпринял меры по обеспечению безопасности ледокола и людей, находившихся на нем.

Команда ледокола была еще в Архангельске распущена и вместо гражданских лиц заменена полностью на офицеров, которым можно было доверять.

Миллер полагал, что их ледокол может быть подвергнут артиллерийским атакам с кораблей, которые будут направлены для преследования «Козьмы Минина». Для похода требовались умелые артиллеристы и дальнобойные орудия. Поэтому по настоянию Миллера к его экспедиции была подключена яхта «Ярославна», оснащенная двумя мощными орудиями калибра 102 миллиметра, и приданы несколько лучших на флоте артиллеристов.

Суда шли переполненные людьми. Всего насчитывалось 1100 человек. Пассажирами были забиты все до одной каюты, проходы, коридоры, палуба и трюмы. Кроме русских пассажиров, там были датчане, голландцы, итальянцы и всякая другая разнородная публика...

Самая первая, довольно смешная атака на «Козьму Минина» и на яхту «Ярославна» случилась на траверзе архангельского пригорода — Соломбалы. Когда эти суда проходили мимо, на причалы Соломбалы выбежали несколько человек и открыли огонь из револьверов по проходящему мимо ледоколу. В ответ артиллерия «Ярославны» сделала два холостых выстрела в сторону стрелявших. Нападавшие немедленно разбежались.

В пути встретились мощные, вековые ледяные поля. Яхту «Ярославна» начало сдавливать, острые льды стали пропарывать ей бока. Это судно пришлось оставить. Экипаж и пассажиры перебрались на ледокол «Козьма Минин». Одно артиллерийское орудие с «Ярославны» тоже сняли и установили на «Козьме Минине». Перегрузили также продовольствие, пулеметы и уголь.

На следующий день ледокол был атакован ледокольным пароходом «Канада», который теперь был в руках красных и послан был вдогонку «Козьме Минину» с задачей уничтожить его вместе с бежавшими из Архангельска сторонниками генерала Миллера. Опять началась артиллерийская дуэль. Благодаря тому, что генерал Миллер взял на борт отличных артиллеристов, они сумели выйти победителями из этой дуэли и несколькими выстрелами с расстояния пяти миль пробили корпус «Канады». В результате судно вышло из боя, а «Козьма Минин» проследовал дальше, в Норвегию.

Ледокол уходил от преследователей непобежденным. Миллер планировал сделать заход в Мурманск, но вовремя получил по радио сигнал о том, что город занят красными, поджидающими «Козьму Минина» в порту для расправы. Направленные ему вслед три ледокола, для того чтобы догнать и утопить, вернулись ни с чем. «Козьма Минин» снова обманул всех и ушел, унося на борту более тысячи человек. Далее благополучно дошел до норвежского порта Тромсё. Там он и его пассажиры были тепло встречены норвежскими властями.

Глава 37
Конец авантюры

Результаты крупномасштабной интервенции западных держав в Россию в 1918–1920 годах можно охарактеризовать как налет банды пиратов на беспомощного противника под видом оказания помощи. Ослабленная в войнах, преданная союзниками и внутренними врагами, Россия не смогла противостоять натиску и наглости крупнейших и богатейших государств мира и была временно повержена как один из основных игроков на международной сцене. Ее время придет уже скоро...

А в те тяжелые для нас годы интервенты, прибывшие к нам на Север «с благороднейшей миссией» помочь бывшей союзнице справиться с навалившимися проблемами, банально обворовали нас, украв оборудование лесных заводов, сам лес и лесоматериалы. Известно, что было вывезено 11 250 000 пудов различных грузов, то есть 184 000 тонн. Это лес, зерно, продукты, меха и пенька, а также реальные деньги, вывезенные интервентами из русских банков... Оккупанты, пользуясь безнаказанностью, голодом и временной нищетой, за бесценок скупали и отнимали драгоценности, а также дорогие личные вещи у населения.

Этот откровенный грабеж северных богатств и населения интервенты, не стесняясь, оправдывали тем, что они фактически содержат Белую армию и силы, противостоящие советской власти. Генерал Владимир Марушевский, который от имени стран Антанты создавал русскую (Белую) армию на севере России, а затем и возглавил ее, писал позднее в своих мемуарах: «Все фронты были в полном подчинении у английского командования. Последнее было полным хозяином — русское же командование играло роль пассивную и второстепенную... Интендантство, снабжавшее фронт и тыл, было исключительно английским, и русские получали все, начиная с довольствия и кончая обмундированием, с английских складов. Подлинный смысл иностранной интервенции был не в благодетельствовании со стороны Антанты, а в циничном разграблении России и в попытке подчинения ее своим интересам».

Довольно откровенно истинный резон нахождения на Севере интервентов раскрыл посол Франции в России Жозеф Нуланс: «Наша интервенция в Архангельск и в Мурманск, однако, оправдала себя результатами, которых мы добились с экономической точки зрения. Вскоре обнаружится, что наша промышленность в четвертый год войны нашла дополнительный ценный источник сырьевых материалов, столь необходимых демобилизованным рабочим и предпринимателям. Все это благоприятно отразилось на нашем торговом балансе».

К концу 1918 года интенсивность агрессивных действий интервентов начала спадать. Это можно объяснить окончанием Первой мировой войны, из которой Антанта вышла победительницей, в результате чего у английских солдат пропало желание воевать дальше, так как они потеряли в этом смысл. Сама Европа также добилась к этому времени желаемых ею результатов по разграблению России. Нельзя не учитывать и такую серьезную причину завершения интервенции, как яростное сопротивление рабочего и профсоюзного движения на Западе под лозунгом «Руки прочь от России!»

Неутешительными для интервентов были и военные результаты. Сорвался план их проникновения в центральную часть России и соединения с белыми силами, действующими там. По рекам Ваге и Северной Двине они смогли продвинуться лишь до города Шенкурска и устья реки Нижней Тоймы. Дальше дорогу им преградили наступательные действия Красной армии. Это стало конечной точкой продвижения войск интервентов. В результате успешной для красных Шенкурской операции, состоявшейся зимой 1919 года, они прошли вперед на 90 километров, сломав все порядки интервентов и белых.

В начале осени 1919 года началось лавинное отступление иностранцев. Если бы не умелые действия русского генерала Евгения Миллера, организовавшего непреодолимую для красных оборону, войска интервентов пострадали бы очень сильно. Разгром незванно явившихся в наши пределы иностранцев и белогвардейцев был стремительным и беспощадным.

К началу 1920 года Красная армия оказалась готова морально и материально к оказанию решающего сопротивления войскам интервентов и белогвардейцев, ведшим против нее боевые действия в течение уже трех лет. Пришел час предпринять усилия для выдворения врага из пределов России.

6 января командующий 6-й армией А.А. Самойло отдал приказ войскам о подготовке к наступлению на врага по всем направлениям. Наступление Красной армии началось 3 февраля в акватории Северной Двины, в местах дислокации вражеских войск. Белые были выбиты с занимаемых позиций, началось их бегство. Командующий их войсками генерал Миллер на ледоколе «Козьма Минин», до отказа заполненном беженцами, ушел из Архангельска 19 февраля 1920 года и через два дня прибыл в норвежский порт Тромсё. В этот же день с большим количеством русских эмигрантов и бельгийских наемников Россию покинули паровая яхта «Ярославна» и пароход «Ломоносов».

20 февраля войска красных зашли в Архангельск, 13 марта — в Мурманск.

23 февраля 1920 года бежали в Финляндию остатки Белой армии вместе с командующим — генералом В.С. Скобельцыным. Всего город Мурманск покинули 377 офицеров и 493 солдата. Итого — вместе с гражданскими лицами с Русского Севера за границу ушли более тысячи человек.

Таковы бесславные итоги интервенции стран Антанты и их сателлитов на север России в 1918–1920 годах.

Следует добавить, что напавшие на Россию враги не выполнили ни одну из задач, поставленных перед ними пославшими их к нам на Север государствами-агрессорами (превращение России в постоянный источник дешевых товаров и сырья для ведущих капиталистических государств, расширение своего влияния на процесс развития России с целью его свертывания, ослабление международного влияния России и т.д.). Наоборот, своей неприкрытой антироссийской позицией эти страны навечно опозорили себя перед российским народом и государством, выкрав у него огромные материальные и финансовые богатства и погубив много русских людей.

Но еще довольно долго — до середины 1920 года — не прекращались бои с остатками Белой армии, не желавшими сдаться, окопавшимися на различных участках Северного фронта.

Глава 38
Встреча на льду

Граня Калинина уже знала адрес Артемия, знала, где он работает и чем занимается. Было ей известно: служит в исполнительном комитете Беломорского уезда Архангельской губернии заведующим отделом рыбного хозяйства и скоро поедет по поморским деревням. Как ей сказали, «с целью проверки готовности рыбной кооперации к достойной встрече очередного праздника Октябрьской революции». Такой она запомнила фразу, сказанную ей по телефону секретаршей из Рыбкоопа. На более высокий уровень Граня выходить забоялась и теперь решила позвонить туда хотя бы через неделю, чтобы не досаждать людям и не отрывать от работы.

Люди вокруг всегда много о тебе знают, как правило, больше, чем ты о себе сам. Она ведь свято хранила тайну своей искренней любви к Артемию, боялась о ней и говорить на людях, чтобы не сглазил никто, а тут надо же, все подряд спрашивают ее: «Ну как он там, твой Артёмьюшко, поживат? Будет, нет в деревни-то у нас? Будёшь писать, дак скажи ёму: поджидам мы ёго... Хорошой он мужик-то». Или увещевали: «Ты бы, дева, вызнала, будёт, нет на тебе жениче-то он. А то усвистал куды-то... Хто так делат!» Аграфёна строила из себя дурочку и отшучивалась: «Первой-то нельзя пехачче, пусь сам выберёт да скажот!»

Односельчане-земляки буквально выталкивали Граню в город. Пугали: «Эдакого карасивого парнягу, как наш-то Артёмьюшко, возьмут да и уведут городски-то девки. Оне, знамо дело, больно наянисты вертихвоски, оттаскивают мужичка в сторонку, которой покрасивше-то, а опосля тутогде и обженивают его... У их сраму нету, у городских-то...»

На самом деле ее очень беспокоило, не прознал ли кто-нибудь про ее «подвиги» в Архангельске. Хоть и не виновата она в этом нисколько. Не приведи Господь! Сразу Артёмьюшко отойдет в сторонку, да и всё! И все надежды ее рухнут! А она, Граня Калинина, конечно, умрет без него, любимого... Вся душа ее изболелась...

Всякое может быть, и будь что будет, но пока что есть вероятность того, что вот она встретит его и посмотрит ему в глаза... А он заглянет в глаза ее... Глаза в глаза легче решать любые вопросы.

Она и ждала встречи, и боялась ее... Боялась, потому что думала: вот увидит его и не совладает с собой, потеряет она сознание и ничего не сможет объяснить ему.

Только-только оторвалось от горизонтной линии ярко-красное солнышко и начало освещать распахнувшийся перед ним мир: деревенские дома, деревню, лежащий на морской поверхности лед, наглухо запечатавший само море. Толстый, неимоверно тяжелый, он еще долго намерен полеживать на мягкой постельке морской воды и даже не собирается освободить ее из своего плена.

Граня шла по прибрежной ледяной кромке вдоль деревни, двигалась в сторону маленького коровьего двора, где ждали ее на дойку семеро коровушек, за которыми она ухаживала, закрепленные за ней крестьянской артелью, чтобы подарить молочко своим хозяевам. Тащила она за собой на веревочке легкие шалажки. На них стояла широкая, плоская корзинка с постиранным ею бельем, которое она после дойки намеревалась прополоскать в Белой реке, протекающей на краю деревни. Шла она, шла, и в голове ее сидела одна только шальная, нереальная мысль: «Вот вышел бы мне навстречу любушка мой Артёмьюшко, вот была бы благодать!» Мысль эта могла бы быть реальной, потому как дорога, по которой она шла, была зимней почтовой дорогой, ведущей из города в их деревню.

Стоял месяц апрель, и солнышко в дневную пору пока почти совсем не припекало и не вполне касалось теплом промерзшей земли, отчего она, занесенная снегами, а потом утрамбованная шальными вьюгами, покрыта была не до конца оттаявшей твердой коркой, почти что ледяной крепости. Ходить по таким спрессованным природой ледяным полям было для деревенских обитателей форменным удовольствием. Одна только опасность вечно подстерегала: не поскользнуться бы да не упасть ненароком на столь гладкой поверхности.

В этот-то момент и разглядела она размашистую походку какого-то мужичка, идущего навстречу, как бы выплывающего из утреннего марева, просвеченного низким солнышком.

И что-то родное разглядела она в той походочке. Ведь так всегда выхаживал когда-то идущий рядом с ней разлюбезный ее Артёмьюшко... Вот подошел он поближе...

Не может быть!

Вот он приближается...

Это он и есть!

И тут Граня упала на колени и больше не могла подняться. Голыми ладонями уперлась об лед, тело обмякло...

Он узнал ее издалека и бросился навстречу. Поднял на руки со льда, стоял во весь рост и целовал ее лицо.

Губы его тряслись, колени дрожали. Не в силах от волнения держать легкое тельце девушки, он плюхнулся на снег и уже сидя продолжал покрывать поцелуями любимое лицо.

— Вот я тебя и встретила, любушка, — прошептала Граня и опять опамятовалась.

Солнце ранней весны приподнялось над ледяным безмолвием начала апреля, и длинная тень от прижавшихся друг к другу людей убегала далеко-далеко по снежно-ледяной равнине.

Ближе к вечеру в избе у Артемия состоялся у них разговор. Граня, до конца не оправившаяся от эмоций, навеянных встречей, не могла опять стоять перед любимым, потому что чувствовала себя бесконечно виноватой, поэтому присела рядышком, на краешек кровати.

— Снасильничали меня в городи, Артёмьюшко, — высказала она это и громко зарыдала. Да так безутешно, что никак не могла остановиться. — Я ведь берегла себя для тебя, голубеюшко мой, да не получилось у меня... Рвань кака-та напала. Не совладать мне было с имя...

Она оторвала лицо от пола, глянула на него, отыскала его глаза...

Артемий не реагировал. Остолбенело глядя перед собой, сидел и молчал.

И Граня решилась все ему рассказать. Пусть будет как будет, но таить что-то от любимого человека она не хотела. С трудом разжала рот, осознавая, что вот сейчас он встанет и уйдет.

— Голодала я сильно, отошшала совсем, сил у меня не было, кончились уж, не справиться мне было с имя... Вот оне и побили меня... Я помирала уж...

Она резко глянула на него и сказала фразу, которую боялась произносить все это время:

— Проституткой я стала... в публичной этот дом пошла работать... Артёмьюшко, вот что...

Парень согнулся и, еле передвигая ноги, дошаркал до кровати и упал на нее лицом вниз. Лежал так и молчал, долго лежал и молчал.

Граня тихонько подошла, опустилась перед ним и положила голову на его ноги.

— Дак ты прогонишь меня али как чичас? — спросила.

Артемий, лежа, отвернулся от нее, потом поднялся на ноги и без шапки, в одной рубашке рывком бросился из избы. Сидел там на крыльце и молчал. Только постанывал и дышал сипло.

— Можешь прогонить меня, родёмый мой. Я и уйду, все понимаю ведь...

Он посидел еще на крылечке, постонал — и вдруг вскочил, резко поднялся и шагнул к ней. Распахнул руки и крепко-крепко обнял.

— Что сделали они с тобой, с любушкой моей! Наизгилялись, сволочи! Мало я их убил, надо было больше!

Артемий глухо рыдал и с трудом сказал:

— Давай вместе жить, любушка моя! Наскучался я без тебя-та порато! Больше не хочу без тебя!

Он отвел ее в дом.

И была ночь, светлая и морозная. По всей небесной ширине восточного края поморской земли занималось рыже-розовое марево уходящих холодных дней ранней весны.

И была ночь великой любви.

Любви, прошедшей через немыслимые испытания, которые могли бы и обрушить ее, искромсать, развеять в прах.

Но давно известно: для подлинной любви преодолимо всё, испытания лишь проверяют ее на прочность. И воистину счастливы те, кто, преодолев возникшие преграды, продолжает нести ее в сердце нетронутой и еще более возвышенной и чистой...

Утром Артемий был еще в постели, а женушка его, как опытная и заботливая хозяйка, уже крутилась по дому, обряжалась с веником, с посудой, с дровами и печкой. Она старалась не греметь напрасно, когда намывала тарелки, чашки и блюдца, потише шаркать по полу своими чуньками — обрезками катанок из овечьей шерсти, самолучшей обуви деревенских хозяек. Сделала заготовку под картофельное жарево с солеными волнушками, которое — знала она — муж ее сильно любит. Сковородку с этим блюдом на длинной печной лопате засунула в горнило, где на раскаленном поду краснели древесные уголья. Пусть-ко потомятся там волнушки да картошечка сколько им надо! Постояла перед горнилом, повдыхала пышущий из него горьковатый и душистый дух русской печи, бесконечно родной, пахнущий ушедшим детством, мамой и бабушкой. Запахом дома!

Снарядила, как положено, самовар. Поставила самоварную трубу одним концом на горловинку, другим — в дымоходный душник.

Артемий, полусонный, в желанной полудрёме, с сердечной радостью смотрел на эти хлопоты жены, он с раннего детства изучил их до деталей, наблюдая за утренним обряжаньем матери. Ему было радостно оттого, что теперь у него есть любимая жена, которая умеет делать и делает то же самое, что всегда делала его мама.

И чувствовал он эту радость еще и потому, что его любимая Гранюшка будет теперь рядом всю его жизнь.

Но где же она? Где-то там, у печки...

— Граня! — позвал он негромко.

Женушка сразу же оторвалась от утренних забот, сунула лопату в подпечник и быстрыми, легкими шажками приблизилась к нему. Присела рядышком:

— Чего, родимушко?

Он обнял ее за плечи и ласково прижал к груди, потом увлек под одеяло...

В десять утра к Артемию пришел гость — Алексей Петрович Трещалов, отцов двоюродник. С порога шумно, понарошку конечно, стал ругать понаехавших гостей, «которы в грош не ставят близку родню, его сторонятся, буди он им чужой какой... Только ходют окол евонного дома и носы почто-то задирают»... Тем не менее уважительно и чинно поздоровался с хозяином, поклонился хозяйке. Завел опять разговор о старом своем долге перед дорогим для него Ксенофонтом, Артемьевым отцом.

— У мня должок пред им не возвернутый, ак нать бы мне отдать его.

Артемий пытался отшутиться:

— Отца давно уж нет, забыл бы ты эту закорючку, дядя Леша. Он с тебя теперь не спросит.

— Ксенофонт не спросит, дак я сам с себя спрошу! — ответил Алексей Петрович. — Не спокойно мне...

Артемий не знал, как ему и возразить. Совестливый он с избытком, дальний родственник.

Но тут дядя Леша отыскал совсем добрый способ уладить эту небольшую проблему. Он вдруг спросил:

— А ты вот что, парнишко, ты ведь в отпуске чичас?

— Да, вот отпустили...

— А куды ноги-то направишь, племяш? В доми-то нельзя сидеть без дела. На охотку бы тебе али окуньков поудить надоть. В лес надо итить, сам понимашь, в леси-то благодать...

У дяди Леши при этом загорелись глаза. Было видно, разговор это неспроста, задумал он что-то.

— Время тако чичас, несподручно. — Артемий снова был дома, у себя, в поморской деревне, поэтому невольно перешел на «поморску говорю», здесь понятную для всех: — Оно, конечно, хорошо бы на озерко како-то сунучче, дак ведь на открытых-то местах не пропехаиссе — снег-то подтекат уже на солнышки, жижа одна, а не снег. Бродно ходить-то, дядя. Дороги распадаючче... А в леси таперича снегу порато много... Никуды не попась...

Алексей Петрович тут-то и расплылся в улыбке — видно, ожидал такого поворота в разговоре. Он маленько подбоченился, заважничал и высказал единственно правильную на ту пору мысль:

— Вот здеся-та я тебе и пригождусь, Артёмьюшко. На ногах да на лыжицах не пройти чичас, а вот на лошадке на моей куды хошь ульнёшь.

Артемий с Аграфёной переглянулись, и Граня закивала головой, заулыбалась, зарделась даже, ей бы очень хотелось прокатиться на лошадке с ветерком по весеннему лесу!

— А что, у вас, Алексей Петрович, лошадь имеется?

Сосед был полон довольства собой:

— Имеется, у меня коняга трехлеток, Варягом кличут. Коричневой масти...

Ну, то, что кличка у лошади Варяг, можно было и не выпытывать: дядя Леша, как выпьет, обязательно на всю деревню исполняет песню «Бьется с неравною силой гордый красавец Варяг».

— Можно тебе, Артёмьюшко, подсказать, куды лучшее слетать на Варяги-то. Он у мня разворотистой.

— А куды слетать-то лучшее?

— Самолучшо озёрко чичас — Ленозеро. Тамогде сорога прет кол энтого времени — спасу нету!

Ранним утром следующего дня, не успела еще зорька раскрасить восток, а Алексей Петрович уже подъехал ко крыльцу Артемьева дома. Варяг стоял в полной готовности перед Артемьевым крылечком, жевал сенцо, брошенное ему хозяином — дядей Алексеем, и поджидал седоков. Хозяев будить дядюшка не решился, поэтому похаживал около лошадиной морды и маленько покрикивал как бы на своего Варяга, а на самом-то деле таким образом делал побудку молодой парочке Артемию да Аграфёне. Спят они крепко сейчас, и ничего с этим не поделаешь: молодость в пору любви всегда хочет спать.

Но Граня не заставила себя ждать, показалась в окошке, махнула ручкой и скрылась. Алексей Петрович понял: супруги проснулись, надо немножко подождать.

Через недолгое время в самом деле выпрыгнули из избы оба молодожена, засуетились, забегали вокруг саней да лошадки. Сборы ускорились. Была принесена из дома и уложена в санях поклажа, необходимая для рыбалки: одежда, которой можно укрыться и на которой можно спать, запас еды на трое суток, зимние удочки, крючки, блёсны... Для Аграфёны было все внове, и шума от нее было больше, чем от других. Она воспринимала с восторгом эти приготовления: и то, что рядом с ней будет теперь ее любимый человек, и сами эти сборы на рыбалку, где они будут вместе, и то, что ее ждут неведомые раньше чудесные впечатления и поездка на санях по весеннему лесу, и будущая ночевка в лесной избе — все казалось ей необычайно свежим, очаровательным и чудесным. И радость ее была беспредельной.

Артемий видел это и понимал молодую жену: она перенесла тяжелые испытания, и вот теперь сердце ее отдыхает.

«И слава Богу, — думал он. — Слава Богу!»

Между тем они ехали и ехали на санях через лес, через мхи, через ручьи и не растаявшие пока что озера. Артемий вдыхал знакомые с детства запахи леса, всматривался в очертания леса, также знакомые с младенчества. Любовался ими и не мог никак налюбоваться. Он ехал и думал: «Это вот мои впечатления, только мои, они живут во мне всегда и уйдут вместе со мной. У других людей впечатления другие, они тоже уйдут вместе с людьми, но это совсем не мои чувства и впечатления. Они другие!»

Время пролетело быстро, и вот резвый конь Варяг вынес ездоков на лед Ленозера. Спустились с горки, и открылся несравненный вид на гигантскую лесную лагуну, покрытую льдом. Но от этого лагуна не перестала выглядеть северным чудом света. Тут бы жить лучшим художникам земли и рисовать его, рисовать. Озеро окаймляют высоченные ели и сосны, сквозь которые летом и осенью пробивается зеленая листва. И красные кисти вызревшей рябины в летнюю и осеннюю пору довершают прекрасную картину совершенной северной природы.

Артемий с восторгом окунулся опять в эту природную сень, в которую влюбился еще в детстве.

Совсем недалеко от места, куда они приехали, стояла рыбацкая избушка, до этого много раз принимавшая и согревавшая Артемия в своих старых стенах.

Она и сейчас видно что обрадовалась старому приятелю и его подруге. Артемий затопил в ней печь, слегка уже отсыревшую без доброго пригляда, и печка запыхала-заурчала, словно старая верная собака, обрадовавшаяся вернувшемуся к ней хозяину. И согрела избу, и одарила теплом гостей, и вскипятила чайник...

Озеро подарило Артемию и Аграфёне прекрасную рыбалку.

На старом, испытанном, надежном местечке, где всегда налавливал много окуней, он пробил пешнёй несколько лунок. Они расчистили их ото льда и забросили в них взятые из дома удочки. Не так чтобы сразу, но пошли поклевки плотвы и окуня.

Часам к шести вечера Артемий понял: нужен передых. На льду возвышалась изрядная горка рыбы. Запал рыбалки и у него, и у Гранюшки не прошел, но на сегодня хватит! Надо оставить азарта на завтра...

Потом они пили в избе чай из сушеной черники. И сидели болтали, не могли остановиться. Граня начала было рассказывать о тех страстях, которые ей довелось пережить в оккупированном англичанами Архангельске, но Артемий совсем не мог слушать эти истории: в них говорилось о страданиях любимого человека, и муж ее готов был вскочить и побежать, настичь тех, кто причинил эти страдания... Убить их, покарать самой лютой смертью...

Им хорошо и крепко спалось — молодым супругам в древней рыбацкой избе на берегу еще более древнего, красивейшего лесного озера. За маленьким окошком всю ночь сквозь ночную дрёму было слышно, как около огромной ели переминался на ногах и похрустывал снежком молодой конь Варяг. Ему было скучновато стоять одному, без людей. Он пожевывал свежее сенцо, поглядывал на дверь избушки и все ждал, когда же придет опять утро и выйдут на свет Божий эти молодые и добрые люди, с которыми было вчера так весело и беззаботно.

Продолжение рыбалки было отложено на завтра. Но завтра рыбалка не случилась: из деревни к ним прискакала еще одна лошадка. На ней был доставлен приказ для Артемия: срочно прибыть в Архангельск! Его ждали на службе. Что тут поделаешь, надо было уезжать! Быстро они собрались и от озера до деревни ехали на двух лошадках.

Весеннее солнышко поднималось над лесом, отчего снег потихоньку влажнел, но это никак не влияло на скольжение по нему саней. Лошади шли уверенно и ходко. Сыроватый воздух еле сдерживал поднимавшуюся ввысь ледящую изморось и проникал в отвороты и складки одежды, слегка забивал дыхание. Но Артемий с восторгом воспринимал все эти причуды весенней погоды.

Что поделаешь, отпуск пришлось прервать: служба есть служба! И он уехал в Архангельск с первой же оказией. Чуть позже в город уехала и Аграфёна. Муж ее сообщил срочной телеграммой, что совсем без нее не может жить.

2022–2023

Москва — Лопшеньга — Москва

 

[1] Порато — весьма, крепко (поморск.).

[2] Галагатка — блюдо из ягод с мукой, запеченных в печи (арх.).

[3] Карбас — парусно-гребное промысловое и транспортное судно среднего размера, одно из основных у поморов и распространённое у других жителей Русского Севера и Сибири (архан.).

[4] Тоня — невод с уловом после одной закидки.

[5] Мерёжа — рыболовная снасть конусообразной формы, состоящая из сетки, натянутой на обручи.

[6] Пестерёк — берестяная корзина.

[7] Кокорина — коряга (диалект.).





Сообщение (*):
Комментарии 1 - 0 из 0